Страница:
Дышленко Борис
Что говорит профессор
Борис Дышленко
Что говорит профессор
Мал огонь, а сколько опалить может. Язык
огонь, прикраса неправды, таково место языка в
теле человека, что все тело может он осквернить
и опалить круг жизненный, и сам опаляем адом
Ибо все живое - звери и птицы, гады и рыбы
укрощено людьми и повинуется им, язык же никто
не может подчинять - необуздано это зло и полно
яда смертельного.
Иван Грозный
Я наблюдал его в одни и те же часы зимой и летом, весной и осенью на протяжении нескольких лет, а когда я не наблюдал его, я его слышал. У него был приятный голос, мягкий низкий баритон с большим диапазоном всевозможных оттенков и модуляций, менявшийся в зависимости от того, что и от чьего имени он говорил. Он много говорил. Иногда его ни к кому не обращенная речь (а может быть, ко всем обращенная?) прерывалась глуховатым покашливанием, к которому он, видимо, привык и не замечал его, но по утрам его прямо-таки раздирал чуть не до рвоты выворачивающий кашель, кашель упрямого несдающегося курильщика, - я слышу его до сих пор.
Он был похож на отставного английского полковника, какими их изображают в кино, а вернее, он был похож на сэра Энтони Идена в последние годы его жизни. Он был высок, статен, прям, снисходительно благожелателен, и странное дело! - эта черта была в нем и тогда, когда он был один, - она была так же неотделима от него, как его походка или цвет глаз, но и его голос присутствовал с ним, даже когда он молчал. И хоть я говорил, что наблюдал его в любое время года, теперь он мне почему-то видится в его темно-сером, почти черном, строгого покроя пальто, в темной шляпе "Борсалино", всегда с длинным черным зонтиком в руке. Я мог бы рассказать, как он был одет летом или поздней весной, но так я не вижу его, он становится для меня посторонним, одним из многих встречаемых случайно. Ведь в наших краях редко и недолго бывает хорошая погода, и поэтому образы часто встречаемых людей, если только это не твои домочадцы или сотрудники, связываются обычно с уличной одеждой.
Да, он, пожалуй, был похож на Энтони Идена, и полагаю, он добросовестно относился к своей внешности и привычкам, и часто недоброжелатели упрекают таких людей в филистерстве, не учитывая того, что в наше время именно нарочитая простота одежды и дурные манеры являются характерной чертой буржуа. Что до его привычек, то мы, наверное, знали их не хуже его самого, и если бы он почему-либо забыл что-нибудь сделать, то могли бы ему подсказать. Но он никогда ничего не забывал, так что первые месяцы нас это даже раздражало. Он даже никогда не болел, точнее, не заболевал, и всегда выходил в одно и то же время, чтобы каждый раз шаг в шаг и минута в минуту совершить соответствующий дню недели маршрут. Выйдя из своего подъезда, он проходил по проспекту мимо овощного магазина (туда он заходил на обратном пути) до ближайшей булочной на углу, но в нее он тоже не заходил, а, сверившись со светофором, переходил улицу и шествовал дальше, в гастроном. Отсюда начинался его путь назад, к дому, но прежде он покупал в гастрономе сыр, сто граммов масла, сто граммов колбасы или бекона или еще чего-нибудь, и на обратном пути, постепенно загружая портфель, он заходил в мясную лавку за куском говядины (ему здесь всегда оставляли хорошие вырезки), в булочную, где он брал один длинный батон или две французские булочки (по вечерам на бульваре он скармливал остатки голубям), оттуда в овощной магазин, там в особую матерчатую сумочку он набирал овощей и зелени, если в сезон; в бакалею он ходил раз в неделю так же, как в парикмахерскую. Однажды смеха ради мы поменяли парикмахерскую и булочную местами. Мы ожидали какого-нибудь замешательства с его стороны и заранее пересмеивались и перемигивались, увидев его приближающимся по проспекту, но он, дойдя до угла, только пожал плечами и вошел туда как ни в чем не бывало. Когда он через двадцать минут вышел оттуда, то на мгновение еще приостановился на каменном порожке, чтобы снисходительно улыбнуться невидимым шутникам (то есть нам), и уже потом мы сообразили, что устроили шутку во вторник, именно в тот день, когда он ходил подправлять свою "английскую" прическу. Тогда, сидя в парикмахерском кресле, он, вероятно, заодно разузнал у парикмахера, куда перенесли булочную, а может быть, еще и почему это вдруг, а выйдя, без лишних поисков направился прямо туда. После этой, в общем-то хорошо задуманной, но неудавшейся шутки мы сделали вывод, что профессор, несмотря на стойкость привычек, совсем не педант.
Винный магазин находился напротив его дома, через дорогу, и туда он, как и в парикмахерскую, ходил раз в неделю. По количеству спиртного, которым он запасался по средам, мы определили, что пил он немного, но постоянно, и что его любимые напитки - ром, коньяк и портвейн, но режим и очередность употребления этих напитков были нам неизвестны, потому что по звуку наливаемой в стакан жидкости не угадаешь, что именно наливают. Мы хотели в малейших нюансах изучить его быт и деятельность; хотели знать точно, что и как он делает в такое-то время и что через час. Мы были очень любопытны, однако для того, чтобы видеть все, что нас интересовало, пришлось спилить раскидистое дерево во дворе его дома - оно, как мы думали, заслоняло окна его квартиры. С деревом были не единственные хлопоты, так как до этого еще пришлось улаживать отношения с жильцами внутреннего крыла профессорского дома, которые, как оказалось, использовали для сушки белья чердак, на котором мы устроили наш наблюдательный пункт. Поначалу мы ничего об этом не знали, и какая-то женщина, пришедшая туда с охапкой детских пеленок, обратилась к нам с жалобой на протечку у нее в потолке - очевидно, она приняла нас за какую-то комиссию, - но потом мы сменили там замок, чтобы нам никто не мешал, и только когда спилили это дерево, выяснилось, что все зря, что мы напутали, разбираясь в планировках, и то, что мы принимали за квартиру профессора, было на самом деле чьей-то другой квартирой, а профессорские окна располагались по другой стене, и хотя их можно было увидеть из нашего слухового окна, но - наискосок, а это нам ничего не давало. Так что нам только и оставалось, что разыскать ту женщину, которая жаловалась нам на протечку, и вручить ей ключи от нового замка, но она, естественно, не выразила нам никакой благодарности, потому что так со своей протечкой и осталась.
В общем, нам пришлось пока довольствоваться подглядыванием за профессором на улицах и на бульваре, да мелкими шуточками в стиле той, которую я уже описал, и они, может быть, и даже наверняка, сбили бы с толку кого-нибудь другого, но от него они отскакивали, как горох, он их как будто не замечал, вернее, не обращал на них внимания, - все так же невозмутимо шествовал дальше и только иногда, время от времени, улыбался в свои "английские" усы. Я не понимаю: откуда что бралось? Ну хорошо, породистую физиономию иногда можно увидеть и у бармена, если, конечно, сам он при этом не трезвенник, но откуда у профессора взялись эти манеры, этот неподдельный, совершенно органичный аристократизм? У сына мелкого ремесленника, с детства болтавшегося по всевозможным интернатам... У него были седые, просто серебряные, слегка вьющиеся волосы, не короткие и не длинные, темные внимательные глаза, глаза человека, готового к любому вашему вопросу, да так, чтобы не ответить, а объяснить вам вашу ошибку; и седые усы английского фасона, но об этом я уже говорил, так же, как и о его невозмутимой снисходительной благожелательности ко всем и ко всему. С этой манерой он смотрел и на влюбленных в него студенток, еще когда он преподавал, но я наверняка знаю, что любовь их была несчастна, сколько они ни старались. Иные пытались завоевать его расположение бескорыстно, насколько может быть бескорыстным желание нравиться руководителю курса; другие были из нашей компании, но и эти относились к нему с таким энтузиазмом, что мы переставали им доверять, однако никому не удавалось поколебать эту его невозмутимость.
Он прожил в единственном браке до серебряных волос и, похоронив жену, продолжал жить в своей двухкомнатной квартире один. Вот как раз тогда или чуть попозже мы и заметили профессора. Из-за его первой книги. (Мы - это экстрасенсы...) А его книга... Вообще-то и до этого, время от времени, то здесь, то там, а все больше в университетских изданиях появлялись разные его статьи - большие или поменьше, - а раз или два, то есть именно два раза, его статьи выходили отдельной книгой, и каждая имела, как мы потом узнали, шумный в определенных кругах успех, но это были его научные, в области социопсихологии, труды, и нас они не особенно интересовали, потому что все мы (я имею в виду нашу компанию) любители почитать что-нибудь веселенькое, а вот когда вышла та его книга, тогда мы вволю нахохотались. И это действительно была очень смешная книга. Она называлась "Тайна Мидаса", и в ней рассказывалось о каких-то людях, которые, имея ослиные уши, не могут не подслушивать, и это вызвано не столько такой исключительной особенностью, сколько желанием эту особенность скрыть. Но так как все остальное у них тоже ослиное, то скрыть ничего не получается, а все подслушанное они понимают наоборот. Впрочем, какой смысл пересказывать то, что и так всем известно? Скажу только, что мы были восхищены профессором, и даже заводила, наставляя нас, едва мог удержаться от смеха, когда говорил об этой книге.
Мы решили посмотреть на профессора (внешность его я уже описал), и надо сказать, что и с первого раза он не разочаровал нас, то есть именно меня, потому что это мне выпало сходить на разведку. Я побывал на его лекции, но, по совести говоря, мало что понял, хотя, изредка поглядывая на лица студентов, увидел, что они прямо-таки захвачены его выкладками. Время от времени вся аудитория разражалась бурным хохотом, и хотя я не видел в сказанном ничего смешного, мне вместе со всеми приходилось выражать такую же веселость, но пару раз я попал некстати, и на меня с удивлением оглядывались. А в перерывах между взрывами веселья я так же увлеченно, как и они, строчил в своей тетрадке шариковой ручкой, только я писал свое. Честно говоря, я в тот раз немного разозлился на профессора за то, что не понимал его шуток. Я еще подумал тогда, что хорошо смеется тот... и так далее, и что я когда-нибудь тоже хорошо пошучу, потому что в нашей компании есть свой юмор, но, в общем, я не держал на профессора зла, да и ребята должны были остаться мною довольны.
А вообще, в той лекции шла речь о психологии подростков, и я, как мне тогда казалось, разбирался в этом деле, поскольку незадолго до этого сам был подростком, и если бы профессор говорил на нормальном человеческом языке, я бы, наверное, его понял и не злился на него, но он употреблял очень много специальных терминов. Я записал одно слово, так, на всякий случай, потому что это слово показалось мне подозрительным, но потом я долго не мог найти его в разных словарях, пока не наткнулся на него в одной юридической книжке вместе с объяснявшей его сноской. Это было слово "делинквент", и когда я наконец узнал, что это такое, я увидел, что при желании и меня самого можно подвести под эту категорию, если не знать моих подлинных намерений, а я их, конечно, никому не буду объяснять. Уже узнав значение этого слова, я заподозрил профессора в том, что он именно надо мной издевался в своей лекции, но теперь нельзя было это проверить, да и профессор меня тогда не знал, как, впрочем, и потом. С другой стороны, мне-то известно, что я никакой не делинквент, а просто веселый человек, так что, и узнав это слово, я подумал и решил, что не стоит обижаться на профессора, а может быть, у него еще есть чему поучиться.
Но все это было так, между прочим, мы пока просто прикидывали что к чему, потому что было совершенно неизвестно, выйдет ли вообще из этого какой-нибудь толк; и мы только присматривались к профессору на всякий случай: вдруг да что-нибудь выйдет. Тогда же вся наша компания вволю посмеялась над его книгой, вернее, над тем, что там происходило, но в этом мы, конечно, не были исключением - в это время смеялся весь мир. Один профессор был серьезен - он готовил свою следующую книгу, только эта книга оказалась далеко не так смешна. Но выяснилось это лишь через пять лет, после того, как она была напечатана, а профессор ушел вроде бы на покой. То есть в этой книге тоже были забавные места, потому что профессора даже и в самые мрачные минуты не оставлял его юмор, и потом, даже если уж не смешную, то, во всяком случае, комическую сторону можно открыть в любом явлении, - но в целом эта книга была, скорее, грустной. Тогда же, то есть после его первой книги, вокруг его имени поднялся невообразимый шум, и одна за другой то тут, то там стали выходить его научные книжки, писавшиеся, вероятно, в течение всей его ученой карьеры, потому что их оказалось довольно много, и то тут, то там его стали избирать какими-то почетными членами и докторами - до этого никто и не знал, что он такой известный ученый, - так продолжалось все пять лет, пока не вышел в свет этот его новый роман, но здесь он все-таки хватил через край, и заводила нахмурился. Да, эта книга, несмотря на присутствовавшие там смешные (скорей, иронические) места, кое на кого произвела неприятное впечатление. Должен сказать, что у профессора, при всей его громкой известности, все эти пять лет было мало причин веселиться. Хотя первая его книга и вышла в свет спустя считанные месяцы после смерти его жены, но, судя по всему, написана была до. А вот между первой и второй, помимо уже упомянутого несчастья, у профессора было много неприятностей: коллеги и начальство отчасти по доброй воле, отчасти из зависти, что то же, а отчасти из соображений высшего порядка, гадили и пакостили ему как могли. И хотя все их гадости были слишком мелки и ничтожны против этой величины, я понимаю, что кому-то может и не доставлять удовольствия работать в такой среде. Короче, они своего добились: едва достигнув шестидесяти лет, профессор, как говорится, ушел на заслуженный отдых.
Однако я не скажу, чтобы это было каким-нибудь просчетом, потому что если у профессора теперь появилось много свободного времени, то и мы, в конце концов, занемели от скуки, и наша восприимчивость (а мы ведь экстрасенсы) постепенно притуплялась, и последнее время мы очень нуждались в профессиональной игре, которая была бы нам и делом и развлечением одновременно. И мы рассчитывали втянуть профессора в нашу игру, и понимали, что в любом случае втянем, даже если он ничего о ней и знать не будет. Потому что вот, скажем, человек идет по улице и ничего не подозревает, а ты вдруг подставил ему ножку, и он шлепнулся, - игра это или не игра? Ну хорошо, допустим, это еще не игра, но когда ты заглядываешь к человеку в окно, а он в ответ закрывает шторы, вообще ты пытаешься что-то о нем узнать, а он пытается скрыть - это игра? Так вот, человека всегда можно втянуть в какую-нибудь игру, и мы решили это сделать. Я не хочу сказать, что мы собирались как-нибудь вредить профессору. Наоборот, попробуй ему кто-нибудь пакостить (я не имею в виду служебные интриги), мы бы показали такому "шутнику", но сами мы хотели повеселиться и рассчитывали, что профессор нас поймет. Так оно впоследствии и оказалось, только он нас уж слишком хорошо понял, так хорошо, что это нас на первых порах даже озадачило, но потом мы поняли, что это не только ничуть не мешает нам, так как ничего не меняет в расстановке сил, но так даже веселей. Как выяснилось позже, и ошеломляюще выяснилось, профессор с самого начала знал о нашей игре. Мало того, он с самого начала занял правильную позицию, но пока мы об этом еще ничего не знали.
Пока что мы занялись тщательным изучением нашего будущего партнера, так сказать, выяснением всей его подноготной, и начали, как водится, с биографии. Но его биография, за тот период, пока он еще не попал в поле нашего зрения, естественно, складывалась из документов. Даже сплетен (такое обычное, казалось бы, дело) сколько-нибудь толковых не набралось так, одни только мнения. Из документов же получалась обычная профессорская биография, исключая разве что происхождение (сын мелкого ремесленника) да первые годы его самостоятельной жизни (опять-таки: учеба в ремесленном училище, работа на мебельной фабрике и так далее до университета). Просто не всегда у рабочего паренька проявляется такая тяга к ученью. Остальное было обычным.
Разумеется, мы не обошли вниманием и квартиру профессора: уж что-что, а жилище человека иногда больше может сказать о нем, чем он сам, тем более, что беседовать с профессором мы пока не собирались. Мы посетили его квартиру, чтобы примерно представить себе что и как. Не то чтобы нас интересовали творческие планы профессора, хотя, естественно, они нас интересовали, а рукописи в его квартире тоже, конечно, оказались, и мы заглянули в них, но оставили на месте, - однако сейчас это было не главное: нужно было на будущее, на всякий случай, изучить характер нашего партнера - чего от него можно ожидать в случае активной игры, а чего можно не опасаться. Конечно, на основании только такой информации нельзя прогнозировать поведение человека, этот осмотр был всего лишь частью работы по воссозданию образа, но в какой-то мере знакомство с бытом профессора помогало определить стереотип мышления, а в нашем деле это немаловажный фактор.
Раздобыть ключи (собственно, не ключи, а ключ) было делом, не стоящим даже упоминания. Мы вошли в квартиру, когда профессор был на прогулке. Время было летнее, и не только шторы были не задернуты, но и окна были открыты настежь, так что нам не нужно было включать электричество. Мы ожидали увидеть типичную профессорскую квартиру (то есть квартиру одинокого профессора), пыльную, захламленную, заваленную книгами и научными журналами, с остатками обеда в кастрюльке на письменном столе среди рукописей, с грудами окурков, под которыми едва можно найти пепельницу, все разбросано, все не на своих местах, - но все, абсолютно все, оказалось совсем по-другому. В чистой, устланной потертым ковром прихожей на вешалке не висело никаких старых плащей и вязаных кофт, а висела на стене картина с изображением морского пейзажа, и еще там был сундук и старинное трюмо, впрочем, не представляющее какой-нибудь антикварной ценности; книг в первой комнате, точно, было много, но не каких-то там профессорских, с золочеными корешками, хотя были и такие, а самых разных и на разных языках, солидные издания и книги в мягких обложках, глянцевых и без глянца, и они занимали целую стенку и еще один шкаф у окна (естественно, профессору нужно много книг), а те, с которыми он работал (наверное, работал), лежали довольно аккуратной стопкой на письменном столе, и одна, лежавшая отдельно, была раскрыта и придавлена на странице бронзовым бюстиком неизвестного мне деятеля. Еще на столе была пишущая машинка и всякие мелочи, не в строгом порядке, но и не разбросанные как попало - обычный рабочий стол интеллигентного человека. Рядом с письменным столом стоял другой столик поменьше, и на нем старинный мельхиоровый кофейник на спиртовке, початая бутылка коньяка и курительные принадлежности. Вот этого было много: целый набор аппетитных, отблескивающих темным деревом трубок, инкрустированная шкатулка с отделениями, с сигарами нескольких сортов, пачки с разными сигаретами и папиросами, несколько зажигалок, настольных и карманных, - впервые я видел, то есть не видел, а имел дело не просто с завзятым курильщиком, а с любителем покурить. У стола (у письменного стола) стояло удобное вольтеровское кресло, рядом корзинка для бумаг, в ней - ничего интересного; в ящиках стола папки с рукописями - частью научными, частью профессорской прозой. В некоторые мы заглянули, но сейчас некогда было в них копаться, ведь мы пришли не для того, чтобы что-то найти. Однако заглянули под крышку рояля, стоявшего у одной из стен (его покойная жена была пианисткой), а также в другие потаенные места, но это для того, чтобы узнать, в характере ли профессора что-нибудь прятать - профессор ничего не прятал.
Во второй комнате тоже было достаточно книг и еще целый шкаф пластинок - все серьезная музыка и, как мы думали, наследство его покойной жены, но это предположение оказалось лишь отчасти верным, потому что потом нам не раз еще приходилось проклинать профессора за его пристрастие к музыке; был дорогой стереофонический проигрыватель с двумя колонками; был платяной шкаф и диван-кровать. Платяной шкаф мы также обследовали: в бельевом отделении аккуратно сложенное белье, под бельем ничего не спрятано; в другом отделении несколько костюмов профессора - все в отличном порядке. Его пальто и плащ хранились во встроенном шкафу в прихожей (я забыл о нем упомянуть). Рядом с диваном стоял маленький столик, на нем настольная лампа и опять-таки курительные принадлежности. Под диваном чисто выметено - там комнатные туфли. Больше, кроме пары картин, в этой комнате ничего не было, но больше, пожалуй, и не надо.
На кухне уютно гудел холодильник, было чисто. Здесь не было ничего интересного. Я на всякий случай заглянул в банки для круп, видимо, оставшиеся от его жены, но в них было пусто. Я открыл дверь в туалет, потом - в ванную. В ванной висели два полотенца и купальный халат. На полочке под зеркалом стаканчик с зубными щетками, тюбик с пастой, две опасные бритвы в футлярах, помазки. На другой полочке полиэтиленовые флаконы с шампунями, мыльницы, щетки.
На прощание я выглянул в окно кухни, чтобы узнать, что может профессор увидеть оттуда, и увидел через двор глухую стену противоположного дома, внизу - детскую площадку и недалеко от нее крепкий круглый пень спиленного по нашему заказу дерева, которое, как оказалось, никому не мешало.
В общем, квартира была благоустроенной, обжитой, и все в ней было в порядке, все в чистоте, хотя и не до культа, каждая вещь знала свое место, и все здесь было со вкусом, крепко, по-мужски - и я даже позавидовал профессору в его умении жить и от всего в жизни получать удовольствие, даже от таких обыденных вещей, как, скажем, курение или бритье.
Вот так кропотливо, шаг за шагом, мы воссоздавали характер профессора и его образ там, где мы не могли его наблюдать, и в целом этот образ получался вполне органичным, однако для его завершения нам недоставало голоса профессора, да и содержания его разговоров. Во-первых, телефонных разговоров, в том числе междугородных, и особенно международных, с его дочерью, потому что других, например, с иностранными коллегами, у него, как мы выяснили, не случалось, - но, кроме того, и другие разговоры, те, которые могли вестись у него в квартире с тем или иным визитером, опять-таки с его дочерью, когда она приезжает, или с ее шведом (она была замужем за шведом). Для этого, разумеется, втайне от профессора, пришлось установить в его квартире специальную аппаратуру, то есть особо чуткие микрофоны - мы их установили везде, кроме клозета, так как туда не ходят вдвоем. Итак, мы хорошо подготовились к игре с профессором.
Теперь мы не выпускали его из поля зрения ни на минуту, исключая только то время, когда он спал, а его режим при помощи аппаратуры мы установили за несколько дней. В час ночи оператор выключал магнитофон - не тратить же пленку на профессорский храп! - а в половине седьмого уже включал снова, чтобы записать его утренний надсадный, раздирающий душу кашель - потом мы стали просто прокручивать его, уж очень он нас раздражал. В девять утра кто-то из нас прослушивал записи за предыдущий день - ведь очень спешного никогда не было, - а в случае, если бы было, "слухач" должен был немедленно сообщить, - но, повторяю, спешного никогда не было, и потому записи всегда прослушивались за предыдущий день. Они же по своему ритму (не по содержанию, конечно) всегда были одинаковы, так что прослушивать можно было выборочно.
Наибольшей речевой активности профессор достигал после вечерней прогулки. Придя домой и раздевшись, он наливал себе что-то в стакан и садился в кресло (мы слышали его уютный скрип), затем раздавался его вздох, серия незначительных звуков, которыми всегда сопровождается не только действие, но и безделье: щелчок гипотетической зажигалки, стук не менее гипотетической передвигаемой по столу пепельницы, более или менее громкое покашливание и прочее, после чего начинался монолог, временами сопровождаемый отчетливым стрекотом машинки. Собственно, это лишь условно можно было назвать монологом, просто потому, что профессор был один и говорил как бы сам с собой, - на самом деле это были диалоги и даже коротенькие пьески, разыгрываемые в лицах и, кроме того, сопровождавшиеся ремарками, занимавшими иногда многие десятки метров пленки, так как эти ремарки включали в себя не только фон, на котором совершалось действие, но и само действие, и рассуждения автора, и вообще это была проза. И мы были редкими счастливчиками, которым повезло наблюдать настоящий творческий процесс, причем на всех его стадиях.
Когда он повторял одну и ту же фразу по многу раз, варьируя и "обкатывая" ее, и мы слышали, как с каждым повторением она становится все более осязаемой и емкой, все более завершенной в своем внутреннем ритме, пока она не садилась на место так точно, что ее уже ничем было не вытащить; слышали, как реплики в диалогах все прочней и прочней сцепляются каждым своим словом, малейшим смысловым оттенком, или, наоборот, отчуждаются до абсолютного несоответствия, что поначалу казалось нам нелепостью, но потом мы научились находить смысл в полном его отсутствии, так же, как бездействие может оказаться хорошо рассчитанным действием, и наоборот, результатом бешеной активности может явиться нуль. Да, мы все лучше понимали профессора, и теперь мы, наверное, самые благодарные его читатели, и из его произведений мы знаем даже те, которые никто никогда не прочтет.
Что говорит профессор
Мал огонь, а сколько опалить может. Язык
огонь, прикраса неправды, таково место языка в
теле человека, что все тело может он осквернить
и опалить круг жизненный, и сам опаляем адом
Ибо все живое - звери и птицы, гады и рыбы
укрощено людьми и повинуется им, язык же никто
не может подчинять - необуздано это зло и полно
яда смертельного.
Иван Грозный
Я наблюдал его в одни и те же часы зимой и летом, весной и осенью на протяжении нескольких лет, а когда я не наблюдал его, я его слышал. У него был приятный голос, мягкий низкий баритон с большим диапазоном всевозможных оттенков и модуляций, менявшийся в зависимости от того, что и от чьего имени он говорил. Он много говорил. Иногда его ни к кому не обращенная речь (а может быть, ко всем обращенная?) прерывалась глуховатым покашливанием, к которому он, видимо, привык и не замечал его, но по утрам его прямо-таки раздирал чуть не до рвоты выворачивающий кашель, кашель упрямого несдающегося курильщика, - я слышу его до сих пор.
Он был похож на отставного английского полковника, какими их изображают в кино, а вернее, он был похож на сэра Энтони Идена в последние годы его жизни. Он был высок, статен, прям, снисходительно благожелателен, и странное дело! - эта черта была в нем и тогда, когда он был один, - она была так же неотделима от него, как его походка или цвет глаз, но и его голос присутствовал с ним, даже когда он молчал. И хоть я говорил, что наблюдал его в любое время года, теперь он мне почему-то видится в его темно-сером, почти черном, строгого покроя пальто, в темной шляпе "Борсалино", всегда с длинным черным зонтиком в руке. Я мог бы рассказать, как он был одет летом или поздней весной, но так я не вижу его, он становится для меня посторонним, одним из многих встречаемых случайно. Ведь в наших краях редко и недолго бывает хорошая погода, и поэтому образы часто встречаемых людей, если только это не твои домочадцы или сотрудники, связываются обычно с уличной одеждой.
Да, он, пожалуй, был похож на Энтони Идена, и полагаю, он добросовестно относился к своей внешности и привычкам, и часто недоброжелатели упрекают таких людей в филистерстве, не учитывая того, что в наше время именно нарочитая простота одежды и дурные манеры являются характерной чертой буржуа. Что до его привычек, то мы, наверное, знали их не хуже его самого, и если бы он почему-либо забыл что-нибудь сделать, то могли бы ему подсказать. Но он никогда ничего не забывал, так что первые месяцы нас это даже раздражало. Он даже никогда не болел, точнее, не заболевал, и всегда выходил в одно и то же время, чтобы каждый раз шаг в шаг и минута в минуту совершить соответствующий дню недели маршрут. Выйдя из своего подъезда, он проходил по проспекту мимо овощного магазина (туда он заходил на обратном пути) до ближайшей булочной на углу, но в нее он тоже не заходил, а, сверившись со светофором, переходил улицу и шествовал дальше, в гастроном. Отсюда начинался его путь назад, к дому, но прежде он покупал в гастрономе сыр, сто граммов масла, сто граммов колбасы или бекона или еще чего-нибудь, и на обратном пути, постепенно загружая портфель, он заходил в мясную лавку за куском говядины (ему здесь всегда оставляли хорошие вырезки), в булочную, где он брал один длинный батон или две французские булочки (по вечерам на бульваре он скармливал остатки голубям), оттуда в овощной магазин, там в особую матерчатую сумочку он набирал овощей и зелени, если в сезон; в бакалею он ходил раз в неделю так же, как в парикмахерскую. Однажды смеха ради мы поменяли парикмахерскую и булочную местами. Мы ожидали какого-нибудь замешательства с его стороны и заранее пересмеивались и перемигивались, увидев его приближающимся по проспекту, но он, дойдя до угла, только пожал плечами и вошел туда как ни в чем не бывало. Когда он через двадцать минут вышел оттуда, то на мгновение еще приостановился на каменном порожке, чтобы снисходительно улыбнуться невидимым шутникам (то есть нам), и уже потом мы сообразили, что устроили шутку во вторник, именно в тот день, когда он ходил подправлять свою "английскую" прическу. Тогда, сидя в парикмахерском кресле, он, вероятно, заодно разузнал у парикмахера, куда перенесли булочную, а может быть, еще и почему это вдруг, а выйдя, без лишних поисков направился прямо туда. После этой, в общем-то хорошо задуманной, но неудавшейся шутки мы сделали вывод, что профессор, несмотря на стойкость привычек, совсем не педант.
Винный магазин находился напротив его дома, через дорогу, и туда он, как и в парикмахерскую, ходил раз в неделю. По количеству спиртного, которым он запасался по средам, мы определили, что пил он немного, но постоянно, и что его любимые напитки - ром, коньяк и портвейн, но режим и очередность употребления этих напитков были нам неизвестны, потому что по звуку наливаемой в стакан жидкости не угадаешь, что именно наливают. Мы хотели в малейших нюансах изучить его быт и деятельность; хотели знать точно, что и как он делает в такое-то время и что через час. Мы были очень любопытны, однако для того, чтобы видеть все, что нас интересовало, пришлось спилить раскидистое дерево во дворе его дома - оно, как мы думали, заслоняло окна его квартиры. С деревом были не единственные хлопоты, так как до этого еще пришлось улаживать отношения с жильцами внутреннего крыла профессорского дома, которые, как оказалось, использовали для сушки белья чердак, на котором мы устроили наш наблюдательный пункт. Поначалу мы ничего об этом не знали, и какая-то женщина, пришедшая туда с охапкой детских пеленок, обратилась к нам с жалобой на протечку у нее в потолке - очевидно, она приняла нас за какую-то комиссию, - но потом мы сменили там замок, чтобы нам никто не мешал, и только когда спилили это дерево, выяснилось, что все зря, что мы напутали, разбираясь в планировках, и то, что мы принимали за квартиру профессора, было на самом деле чьей-то другой квартирой, а профессорские окна располагались по другой стене, и хотя их можно было увидеть из нашего слухового окна, но - наискосок, а это нам ничего не давало. Так что нам только и оставалось, что разыскать ту женщину, которая жаловалась нам на протечку, и вручить ей ключи от нового замка, но она, естественно, не выразила нам никакой благодарности, потому что так со своей протечкой и осталась.
В общем, нам пришлось пока довольствоваться подглядыванием за профессором на улицах и на бульваре, да мелкими шуточками в стиле той, которую я уже описал, и они, может быть, и даже наверняка, сбили бы с толку кого-нибудь другого, но от него они отскакивали, как горох, он их как будто не замечал, вернее, не обращал на них внимания, - все так же невозмутимо шествовал дальше и только иногда, время от времени, улыбался в свои "английские" усы. Я не понимаю: откуда что бралось? Ну хорошо, породистую физиономию иногда можно увидеть и у бармена, если, конечно, сам он при этом не трезвенник, но откуда у профессора взялись эти манеры, этот неподдельный, совершенно органичный аристократизм? У сына мелкого ремесленника, с детства болтавшегося по всевозможным интернатам... У него были седые, просто серебряные, слегка вьющиеся волосы, не короткие и не длинные, темные внимательные глаза, глаза человека, готового к любому вашему вопросу, да так, чтобы не ответить, а объяснить вам вашу ошибку; и седые усы английского фасона, но об этом я уже говорил, так же, как и о его невозмутимой снисходительной благожелательности ко всем и ко всему. С этой манерой он смотрел и на влюбленных в него студенток, еще когда он преподавал, но я наверняка знаю, что любовь их была несчастна, сколько они ни старались. Иные пытались завоевать его расположение бескорыстно, насколько может быть бескорыстным желание нравиться руководителю курса; другие были из нашей компании, но и эти относились к нему с таким энтузиазмом, что мы переставали им доверять, однако никому не удавалось поколебать эту его невозмутимость.
Он прожил в единственном браке до серебряных волос и, похоронив жену, продолжал жить в своей двухкомнатной квартире один. Вот как раз тогда или чуть попозже мы и заметили профессора. Из-за его первой книги. (Мы - это экстрасенсы...) А его книга... Вообще-то и до этого, время от времени, то здесь, то там, а все больше в университетских изданиях появлялись разные его статьи - большие или поменьше, - а раз или два, то есть именно два раза, его статьи выходили отдельной книгой, и каждая имела, как мы потом узнали, шумный в определенных кругах успех, но это были его научные, в области социопсихологии, труды, и нас они не особенно интересовали, потому что все мы (я имею в виду нашу компанию) любители почитать что-нибудь веселенькое, а вот когда вышла та его книга, тогда мы вволю нахохотались. И это действительно была очень смешная книга. Она называлась "Тайна Мидаса", и в ней рассказывалось о каких-то людях, которые, имея ослиные уши, не могут не подслушивать, и это вызвано не столько такой исключительной особенностью, сколько желанием эту особенность скрыть. Но так как все остальное у них тоже ослиное, то скрыть ничего не получается, а все подслушанное они понимают наоборот. Впрочем, какой смысл пересказывать то, что и так всем известно? Скажу только, что мы были восхищены профессором, и даже заводила, наставляя нас, едва мог удержаться от смеха, когда говорил об этой книге.
Мы решили посмотреть на профессора (внешность его я уже описал), и надо сказать, что и с первого раза он не разочаровал нас, то есть именно меня, потому что это мне выпало сходить на разведку. Я побывал на его лекции, но, по совести говоря, мало что понял, хотя, изредка поглядывая на лица студентов, увидел, что они прямо-таки захвачены его выкладками. Время от времени вся аудитория разражалась бурным хохотом, и хотя я не видел в сказанном ничего смешного, мне вместе со всеми приходилось выражать такую же веселость, но пару раз я попал некстати, и на меня с удивлением оглядывались. А в перерывах между взрывами веселья я так же увлеченно, как и они, строчил в своей тетрадке шариковой ручкой, только я писал свое. Честно говоря, я в тот раз немного разозлился на профессора за то, что не понимал его шуток. Я еще подумал тогда, что хорошо смеется тот... и так далее, и что я когда-нибудь тоже хорошо пошучу, потому что в нашей компании есть свой юмор, но, в общем, я не держал на профессора зла, да и ребята должны были остаться мною довольны.
А вообще, в той лекции шла речь о психологии подростков, и я, как мне тогда казалось, разбирался в этом деле, поскольку незадолго до этого сам был подростком, и если бы профессор говорил на нормальном человеческом языке, я бы, наверное, его понял и не злился на него, но он употреблял очень много специальных терминов. Я записал одно слово, так, на всякий случай, потому что это слово показалось мне подозрительным, но потом я долго не мог найти его в разных словарях, пока не наткнулся на него в одной юридической книжке вместе с объяснявшей его сноской. Это было слово "делинквент", и когда я наконец узнал, что это такое, я увидел, что при желании и меня самого можно подвести под эту категорию, если не знать моих подлинных намерений, а я их, конечно, никому не буду объяснять. Уже узнав значение этого слова, я заподозрил профессора в том, что он именно надо мной издевался в своей лекции, но теперь нельзя было это проверить, да и профессор меня тогда не знал, как, впрочем, и потом. С другой стороны, мне-то известно, что я никакой не делинквент, а просто веселый человек, так что, и узнав это слово, я подумал и решил, что не стоит обижаться на профессора, а может быть, у него еще есть чему поучиться.
Но все это было так, между прочим, мы пока просто прикидывали что к чему, потому что было совершенно неизвестно, выйдет ли вообще из этого какой-нибудь толк; и мы только присматривались к профессору на всякий случай: вдруг да что-нибудь выйдет. Тогда же вся наша компания вволю посмеялась над его книгой, вернее, над тем, что там происходило, но в этом мы, конечно, не были исключением - в это время смеялся весь мир. Один профессор был серьезен - он готовил свою следующую книгу, только эта книга оказалась далеко не так смешна. Но выяснилось это лишь через пять лет, после того, как она была напечатана, а профессор ушел вроде бы на покой. То есть в этой книге тоже были забавные места, потому что профессора даже и в самые мрачные минуты не оставлял его юмор, и потом, даже если уж не смешную, то, во всяком случае, комическую сторону можно открыть в любом явлении, - но в целом эта книга была, скорее, грустной. Тогда же, то есть после его первой книги, вокруг его имени поднялся невообразимый шум, и одна за другой то тут, то там стали выходить его научные книжки, писавшиеся, вероятно, в течение всей его ученой карьеры, потому что их оказалось довольно много, и то тут, то там его стали избирать какими-то почетными членами и докторами - до этого никто и не знал, что он такой известный ученый, - так продолжалось все пять лет, пока не вышел в свет этот его новый роман, но здесь он все-таки хватил через край, и заводила нахмурился. Да, эта книга, несмотря на присутствовавшие там смешные (скорей, иронические) места, кое на кого произвела неприятное впечатление. Должен сказать, что у профессора, при всей его громкой известности, все эти пять лет было мало причин веселиться. Хотя первая его книга и вышла в свет спустя считанные месяцы после смерти его жены, но, судя по всему, написана была до. А вот между первой и второй, помимо уже упомянутого несчастья, у профессора было много неприятностей: коллеги и начальство отчасти по доброй воле, отчасти из зависти, что то же, а отчасти из соображений высшего порядка, гадили и пакостили ему как могли. И хотя все их гадости были слишком мелки и ничтожны против этой величины, я понимаю, что кому-то может и не доставлять удовольствия работать в такой среде. Короче, они своего добились: едва достигнув шестидесяти лет, профессор, как говорится, ушел на заслуженный отдых.
Однако я не скажу, чтобы это было каким-нибудь просчетом, потому что если у профессора теперь появилось много свободного времени, то и мы, в конце концов, занемели от скуки, и наша восприимчивость (а мы ведь экстрасенсы) постепенно притуплялась, и последнее время мы очень нуждались в профессиональной игре, которая была бы нам и делом и развлечением одновременно. И мы рассчитывали втянуть профессора в нашу игру, и понимали, что в любом случае втянем, даже если он ничего о ней и знать не будет. Потому что вот, скажем, человек идет по улице и ничего не подозревает, а ты вдруг подставил ему ножку, и он шлепнулся, - игра это или не игра? Ну хорошо, допустим, это еще не игра, но когда ты заглядываешь к человеку в окно, а он в ответ закрывает шторы, вообще ты пытаешься что-то о нем узнать, а он пытается скрыть - это игра? Так вот, человека всегда можно втянуть в какую-нибудь игру, и мы решили это сделать. Я не хочу сказать, что мы собирались как-нибудь вредить профессору. Наоборот, попробуй ему кто-нибудь пакостить (я не имею в виду служебные интриги), мы бы показали такому "шутнику", но сами мы хотели повеселиться и рассчитывали, что профессор нас поймет. Так оно впоследствии и оказалось, только он нас уж слишком хорошо понял, так хорошо, что это нас на первых порах даже озадачило, но потом мы поняли, что это не только ничуть не мешает нам, так как ничего не меняет в расстановке сил, но так даже веселей. Как выяснилось позже, и ошеломляюще выяснилось, профессор с самого начала знал о нашей игре. Мало того, он с самого начала занял правильную позицию, но пока мы об этом еще ничего не знали.
Пока что мы занялись тщательным изучением нашего будущего партнера, так сказать, выяснением всей его подноготной, и начали, как водится, с биографии. Но его биография, за тот период, пока он еще не попал в поле нашего зрения, естественно, складывалась из документов. Даже сплетен (такое обычное, казалось бы, дело) сколько-нибудь толковых не набралось так, одни только мнения. Из документов же получалась обычная профессорская биография, исключая разве что происхождение (сын мелкого ремесленника) да первые годы его самостоятельной жизни (опять-таки: учеба в ремесленном училище, работа на мебельной фабрике и так далее до университета). Просто не всегда у рабочего паренька проявляется такая тяга к ученью. Остальное было обычным.
Разумеется, мы не обошли вниманием и квартиру профессора: уж что-что, а жилище человека иногда больше может сказать о нем, чем он сам, тем более, что беседовать с профессором мы пока не собирались. Мы посетили его квартиру, чтобы примерно представить себе что и как. Не то чтобы нас интересовали творческие планы профессора, хотя, естественно, они нас интересовали, а рукописи в его квартире тоже, конечно, оказались, и мы заглянули в них, но оставили на месте, - однако сейчас это было не главное: нужно было на будущее, на всякий случай, изучить характер нашего партнера - чего от него можно ожидать в случае активной игры, а чего можно не опасаться. Конечно, на основании только такой информации нельзя прогнозировать поведение человека, этот осмотр был всего лишь частью работы по воссозданию образа, но в какой-то мере знакомство с бытом профессора помогало определить стереотип мышления, а в нашем деле это немаловажный фактор.
Раздобыть ключи (собственно, не ключи, а ключ) было делом, не стоящим даже упоминания. Мы вошли в квартиру, когда профессор был на прогулке. Время было летнее, и не только шторы были не задернуты, но и окна были открыты настежь, так что нам не нужно было включать электричество. Мы ожидали увидеть типичную профессорскую квартиру (то есть квартиру одинокого профессора), пыльную, захламленную, заваленную книгами и научными журналами, с остатками обеда в кастрюльке на письменном столе среди рукописей, с грудами окурков, под которыми едва можно найти пепельницу, все разбросано, все не на своих местах, - но все, абсолютно все, оказалось совсем по-другому. В чистой, устланной потертым ковром прихожей на вешалке не висело никаких старых плащей и вязаных кофт, а висела на стене картина с изображением морского пейзажа, и еще там был сундук и старинное трюмо, впрочем, не представляющее какой-нибудь антикварной ценности; книг в первой комнате, точно, было много, но не каких-то там профессорских, с золочеными корешками, хотя были и такие, а самых разных и на разных языках, солидные издания и книги в мягких обложках, глянцевых и без глянца, и они занимали целую стенку и еще один шкаф у окна (естественно, профессору нужно много книг), а те, с которыми он работал (наверное, работал), лежали довольно аккуратной стопкой на письменном столе, и одна, лежавшая отдельно, была раскрыта и придавлена на странице бронзовым бюстиком неизвестного мне деятеля. Еще на столе была пишущая машинка и всякие мелочи, не в строгом порядке, но и не разбросанные как попало - обычный рабочий стол интеллигентного человека. Рядом с письменным столом стоял другой столик поменьше, и на нем старинный мельхиоровый кофейник на спиртовке, початая бутылка коньяка и курительные принадлежности. Вот этого было много: целый набор аппетитных, отблескивающих темным деревом трубок, инкрустированная шкатулка с отделениями, с сигарами нескольких сортов, пачки с разными сигаретами и папиросами, несколько зажигалок, настольных и карманных, - впервые я видел, то есть не видел, а имел дело не просто с завзятым курильщиком, а с любителем покурить. У стола (у письменного стола) стояло удобное вольтеровское кресло, рядом корзинка для бумаг, в ней - ничего интересного; в ящиках стола папки с рукописями - частью научными, частью профессорской прозой. В некоторые мы заглянули, но сейчас некогда было в них копаться, ведь мы пришли не для того, чтобы что-то найти. Однако заглянули под крышку рояля, стоявшего у одной из стен (его покойная жена была пианисткой), а также в другие потаенные места, но это для того, чтобы узнать, в характере ли профессора что-нибудь прятать - профессор ничего не прятал.
Во второй комнате тоже было достаточно книг и еще целый шкаф пластинок - все серьезная музыка и, как мы думали, наследство его покойной жены, но это предположение оказалось лишь отчасти верным, потому что потом нам не раз еще приходилось проклинать профессора за его пристрастие к музыке; был дорогой стереофонический проигрыватель с двумя колонками; был платяной шкаф и диван-кровать. Платяной шкаф мы также обследовали: в бельевом отделении аккуратно сложенное белье, под бельем ничего не спрятано; в другом отделении несколько костюмов профессора - все в отличном порядке. Его пальто и плащ хранились во встроенном шкафу в прихожей (я забыл о нем упомянуть). Рядом с диваном стоял маленький столик, на нем настольная лампа и опять-таки курительные принадлежности. Под диваном чисто выметено - там комнатные туфли. Больше, кроме пары картин, в этой комнате ничего не было, но больше, пожалуй, и не надо.
На кухне уютно гудел холодильник, было чисто. Здесь не было ничего интересного. Я на всякий случай заглянул в банки для круп, видимо, оставшиеся от его жены, но в них было пусто. Я открыл дверь в туалет, потом - в ванную. В ванной висели два полотенца и купальный халат. На полочке под зеркалом стаканчик с зубными щетками, тюбик с пастой, две опасные бритвы в футлярах, помазки. На другой полочке полиэтиленовые флаконы с шампунями, мыльницы, щетки.
На прощание я выглянул в окно кухни, чтобы узнать, что может профессор увидеть оттуда, и увидел через двор глухую стену противоположного дома, внизу - детскую площадку и недалеко от нее крепкий круглый пень спиленного по нашему заказу дерева, которое, как оказалось, никому не мешало.
В общем, квартира была благоустроенной, обжитой, и все в ней было в порядке, все в чистоте, хотя и не до культа, каждая вещь знала свое место, и все здесь было со вкусом, крепко, по-мужски - и я даже позавидовал профессору в его умении жить и от всего в жизни получать удовольствие, даже от таких обыденных вещей, как, скажем, курение или бритье.
Вот так кропотливо, шаг за шагом, мы воссоздавали характер профессора и его образ там, где мы не могли его наблюдать, и в целом этот образ получался вполне органичным, однако для его завершения нам недоставало голоса профессора, да и содержания его разговоров. Во-первых, телефонных разговоров, в том числе междугородных, и особенно международных, с его дочерью, потому что других, например, с иностранными коллегами, у него, как мы выяснили, не случалось, - но, кроме того, и другие разговоры, те, которые могли вестись у него в квартире с тем или иным визитером, опять-таки с его дочерью, когда она приезжает, или с ее шведом (она была замужем за шведом). Для этого, разумеется, втайне от профессора, пришлось установить в его квартире специальную аппаратуру, то есть особо чуткие микрофоны - мы их установили везде, кроме клозета, так как туда не ходят вдвоем. Итак, мы хорошо подготовились к игре с профессором.
Теперь мы не выпускали его из поля зрения ни на минуту, исключая только то время, когда он спал, а его режим при помощи аппаратуры мы установили за несколько дней. В час ночи оператор выключал магнитофон - не тратить же пленку на профессорский храп! - а в половине седьмого уже включал снова, чтобы записать его утренний надсадный, раздирающий душу кашель - потом мы стали просто прокручивать его, уж очень он нас раздражал. В девять утра кто-то из нас прослушивал записи за предыдущий день - ведь очень спешного никогда не было, - а в случае, если бы было, "слухач" должен был немедленно сообщить, - но, повторяю, спешного никогда не было, и потому записи всегда прослушивались за предыдущий день. Они же по своему ритму (не по содержанию, конечно) всегда были одинаковы, так что прослушивать можно было выборочно.
Наибольшей речевой активности профессор достигал после вечерней прогулки. Придя домой и раздевшись, он наливал себе что-то в стакан и садился в кресло (мы слышали его уютный скрип), затем раздавался его вздох, серия незначительных звуков, которыми всегда сопровождается не только действие, но и безделье: щелчок гипотетической зажигалки, стук не менее гипотетической передвигаемой по столу пепельницы, более или менее громкое покашливание и прочее, после чего начинался монолог, временами сопровождаемый отчетливым стрекотом машинки. Собственно, это лишь условно можно было назвать монологом, просто потому, что профессор был один и говорил как бы сам с собой, - на самом деле это были диалоги и даже коротенькие пьески, разыгрываемые в лицах и, кроме того, сопровождавшиеся ремарками, занимавшими иногда многие десятки метров пленки, так как эти ремарки включали в себя не только фон, на котором совершалось действие, но и само действие, и рассуждения автора, и вообще это была проза. И мы были редкими счастливчиками, которым повезло наблюдать настоящий творческий процесс, причем на всех его стадиях.
Когда он повторял одну и ту же фразу по многу раз, варьируя и "обкатывая" ее, и мы слышали, как с каждым повторением она становится все более осязаемой и емкой, все более завершенной в своем внутреннем ритме, пока она не садилась на место так точно, что ее уже ничем было не вытащить; слышали, как реплики в диалогах все прочней и прочней сцепляются каждым своим словом, малейшим смысловым оттенком, или, наоборот, отчуждаются до абсолютного несоответствия, что поначалу казалось нам нелепостью, но потом мы научились находить смысл в полном его отсутствии, так же, как бездействие может оказаться хорошо рассчитанным действием, и наоборот, результатом бешеной активности может явиться нуль. Да, мы все лучше понимали профессора, и теперь мы, наверное, самые благодарные его читатели, и из его произведений мы знаем даже те, которые никто никогда не прочтет.