Страница:
V
ЕРЕСЬ ЛЮБВИ
«Я полагаю, что никогда никакой Беатриче... не было, а было такое же баснословное существо, как Пандора, осыпанная всеми дарами богов, по измышлению поэтов» – это говорит поздний, XV века, и плохо осведомленный, только рабски повторяющий Боккачио и Леонардо Бруни, жизнеописатель Данте, Джиованни Марио Филельфо[1]. Первый усомнился он в существовании Беатриче. В XIX веке сомнение это было жадно подхвачено и, хотя потом рассеяно множеством найденных свидетельств об историческом бытии монны Биче Портинари, так что вопрос: была ли Беатриче? – почти столь же нелеп, как вопрос: был ли Данте? – сомнение все же осталось и, вероятно, навсегда останется, потому что самый вопрос: что такое любовь Данте к Беатриче, история или мистерия? – относится к религиозному, сверхисторическому порядку бытия[2].
Эта часть жизни Данте освещена, может быть, самым ярким, но как бы не нашим, светом невидимых для нас, инфракрасных или ультрафиолетовых, лучей. В этой любви у всего – запах, вкус, цвет, звук, осязаемость недействительного, нездешнего, чудесного, но не более ли действительного, чем все, что нам кажется таким, – в этом весь вопрос. Но что он не существует вовсе для большинства людей, видно из того, что ближайший ко времени Данте жизнеописатель его, Леонардо Бруни, уже ничего не понимает в этой любви: «Лучше бы упомянул Боккачио о доблести, с какой сражался Данте в этом бою (под Кампальдино), чем о любви девятилетнего мальчика и о тому подобных пустяках»[3]. Это «пустяки»; этого не было и не могло быть, потому что это слишком похоже на чудо, а чудес не бывает. Ну, а если все-таки было? Здесь, хотя и в бесконечно-низшем порядке, тот же вопрос, как об историческом бытии Христа по евангельским свидетельствам: было это или не было? история или мистерия?
Любовь Данте к Беатриче, в самом деле, одно из чудес всемирной истории, одна из точек ее прикосновения к тому, что над нею, – продолжение тех несомненнейших, хотя и невероятнейших, чудес, которые совершились в жизни, смерти и воскресении Христа: если не было того, нет и этого; а если было то, есть и это.
Может быть, сам Данте отчасти виноват в том, что люди усомнились, была ли Беатриче. «Так как подобные чувства, в столь юном возрасте, могут казаться баснословными, то я умолчу о них вовсе». – «Я боюсь, не слишком ли много я уже сказал» (о Беатриче)[4].
Данте говорит о ней так, что остается неизвестным главное: есть ли она? И так, как будто вся она – только для него, а сама по себе вовсе не существует; помнит он и думает только о том, что она для него и что он для нее, а что она сама для себя, – об этом не думает. Слишком торопится сделать из земной женщины «Ангела», принести земную в жертву небесной, не спрашивая, хочет ли она этого сама, и забывая, что человеку сделаться Ангелом значит умереть; а желать ему этого значит желать ему смерти.
Кажется иногда, что не случайно, а нарочно все в «Новой жизни», как в музыке: внешнего нет ничего, есть только внутреннее; все неопределенно, туманно, призрачно, как в серебристой жемчужности, тающих в солнечной мгле, Тосканских гор и долин. Неизвестно, что, где и когда происходит; даже Флоренция ни разу во всей книге не названа по имени; вместо Флоренции, – «тот город, где обитала Лучезарная Дама души моей»; даже имя Беатриче сомнительно: «та, которую называли „Беатриче“ многие, не умевшие назвать ее иначе»[5].
Это тем удивительнее, что Данте, как видно по «Комедии», и даже по некоторым нечаянным подробностям в самой «Новой жизни», любит деловую, иногда более научную, чем художественную, точность образов, почти геометрически-сухую резкость очертаний.
Кажется иногда, что он говорит о любви своей так, как будто скрывает в ней что-то от других, а может быть, и от себя самого; чего-то в ней боится или стыдится; прячет какие-то улики, заметает какие-то следы. «Я боюсь, что слишком много сказал (о ней)...» Кажется, что прав Боккачио, когда вспоминает: «В более зрелом возрасте Данте очень стыдился того, что написал эту книгу» («Новую жизнь»)[6]. Чтобы Данте «стыдился» любви своей к Беатриче, – невероятно и похоже на клевету; но еще, пожалуй, невероятнее, что Боккачио взвел на Данте такую клевету; и тем невероятнее, что сам Данте признается: «В этой книге (в „Пире“) я хочу быть более мужественным, чем в „Новой жизни“[7]. – „Более мужественным“ значит: „менее малодушным“, – не таким, чтобы этого надо было „стыдиться“ потом. „Я боюсь, чтобы эта поработившая меня страсть не показалась людям слишком низкою“, – скажет он о второй любви своей, для которой изменит первой, – к Беатриче, но кажется, он мог бы, или хотел, в иные минуты, сказать то же и о первой любви.
В чем же действительная, или хотя бы только возможная, «низость» этой как будто высочайшей и святейшей любви? В невольной или вольной, возможной или действительной лжи, – тем более грешной и низкой, чем выше и святее любовь. «Всей любви начало – в ее глазах... а конец – в устах. Но чтобы всякую порочную мысльудалить, я говорю... что всех моих желаний конец – в исходящем из уст ее приветствии[9].
Чтобы человек, молодой и здоровый, влюбленный в женщину так, что бледнеет и краснеет, завидев ее только издали, на улице, а когда она к нему подходит, – убегает, боясь лишиться чувств, – чтобы такой влюбленный, в течение семи-восьми лет, ничего от любимой не пожелал, кроме мимолетного приветствия, – этому люди никогда не поверят; верит ли сам Данте? Если верит, то тем хуже для него: вечный воздыхатель Беатриче так же смешон, как вечный воздыхатель Дульцинеи; или еще смешнее, потому что Данте – не Дон Кихот.
Что ему сказала Беатриче, в той мгновенной, уличной встрече, когда «слова ее коснулись впервые слуха его так сладостно», что он был «вне себя»? Может быть, всего три слова: «доброго дня, Данте». Но он успел спросить ее молча, глазами: «Можно любить?» – и прочесть в ее глазах ответ: «Можно».
Монна Биче, жена сера Симоне де Барди, позволяла ему, Данте, любить себя, как он любил ее в девушках. И не только она, – позволял и муж, зная, что эта любовь – без последствий, как у детей и скопцов.
Но сколько бы Данте ни делал Беатриче «Ангелом», он был уже и тогда слишком большим правдолюбцем, или, как мы говорим, «реалистом», чтобы не знать, что не к Ангелу в спальню входит муж, а к женщине, и чтобы не думать о том, глазами не видеть того, что это значит для нее и для него.
Очень вероятно, что бывали, в любви его к Беатриче, такие минуты, – нам неизвестные, скрытые, но, может быть, самые важные, решающие все – когда он соглашался с Гвидо Кавальканти, что жизнь его «презренна». Видя, как вельможный «меняла», Симоне де Барди, с преувеличенной любезностью кланяется ему, бедному школяру-стихоплету, он сжимал, у пояса-веревки св. Франциска, рукоять действительного, или воображаемого, ножа и чувствовал, с каким наслаждением, вонзив его в сердце врага, перевернул бы в нем трижды. Но в то же время знал, что никогда этого не сделает, и вовсе не потому, что, как св. Франциск, врагу прощает. Очень вероятно, что в такие минуты он соглашался и с Форезе Донати:
Если сам Данте и не читал книги Капеллана, то не мог хорошо не знать о ней от первого друга своего и учителя, Гвидо Кавальканти, а также от других флорентийских поэтов, творцов «нового сладкого слога», doice stil nuovo, – ее усердных читателей.
Смехом казнится брачная любовь на суде графини Марии. «Может ли быть истинная любовь между супругами?» – спрашивает Андрей Капеллан, священник, совершавший, конечно, много раз таинство брака, и отвечает: «Нет, не может»[11]. – «Брачная любовь и та, что соединяет истинных любовников, совершенно различны, потому что исходят из различнейших чувств»[12]. Истинная любовь, самая блаженная и огненная, – любовь издалека, amor da lonh»[13]. Это и значит: лучше, вопреки Павлу, «разжигаться похотью», чем вступать в брак, чтобы утолить похоть, или утишить ее, потому что никаким плотским соединением похоть не утолима, как жажда – соленой водой. «Брак не может быть законной отговоркой от любви»[14]. Здесь все опрокинуто так, что блуд становится браком, а брак – блудом. Эта новая «неземная любовь» оказывается сплошным прелюбодеянием, что не мешает законодателям ее считать себя, по слову Иоахима Флорского, пророка «Вечного Евангелия», – теми людьми, «коих пришествия ждет мир»[15].
Знал ли св. Доминик, что делает, когда, объявляя крестовый поход на еретиков альбигойцев, зажег первые костры Святейшей Инквизиции, на юге Франции, именно там, где провансальские певцы, труверы и трубадуры, полурыцари, полусвященники, в Судах Любви, возвещали миру новое «веселое знание», gaya sienzia, «любовь, радость и молодость», amors, joi e joven?[16] В те именно дни, после десяти веков смерти, ожили вдруг, сначала на славянском Востоке, а потом и на всем европейском Западе, в катарах, патаринах, альбигойцах, вальдейцах и многих других еретиках, две опаснейшие ереси двух величайших ересиархов, Монтана и Манеса[17]. В Муже воплотилось Второе Лицо Троицы, Сын, а Третье Лицо, Дух, воплотится в Жене, или Деве, или в Муже-Жене, Отроке-Деве: так учит Монтан[18]. К этому воплощению путь – неземная любовь к Прекрасной Даме – к Той, которая, для Данте, есть «Девять – Трижды Три – чудо, чей корень... единая Троица»[19]. В образе человеческом – может быть, женском или девичьем, или муже-женском, отроко-девичьем, – является Дух в «Ланчелоте-Граале», книге, погубившей Франческу да Римини и, кажется, едва не погубившей Данте[20].
Мир, лежащий во зле, создан не добрым Богом, а злым, – учит Манес[21]. Воля доброго Бога есть конец злого мира, а бесконечное продолжение его есть воля дьявола, Противобога, чье главное оружие – плотская похоть, брак и деторождение. «Плодитесь и множитесь» – заповедано всей твари не Богом, а дьяволом. Им же создано то, чем отличается мужское тело от женского. Плотская похоть есть начало греха и смерти – Древо познания: Еву познав, умер Адам. Плотский брак – такой же смертный грех, как блуд, потому что оба равно замедляют, деторождением, возврат изгнанных, живущих на земле-чужбине, душ в небесное отечество. И даже брак – больший грех, чем блуд, потому что согрешающие в блуде иногда каются, а в браке – никогда[22].
Обе эти ереси, Монтана и Манеса, свили главное гнездо свое в провансальских, аквитанских и сицилийских «Судах Любви»[23]. Первыми должны были бы взойти на первый, св. Домиником зажженный, костер Святейшей Инквизиции новые ученики Монтана и Манеса, законодатели новой, безбрачной любви, труверы и трубадуры, – учителя Данте.
Может быть, св. Доминик и не так хорошо знал, что делает, как это казалось ему и будет казаться его продолжателям; может быть, он жег на кострах не тех, кого надо. Цветок новой любви, если бы и не сгорел в огне Св. Инквизиции, сам, вероятно, истлел бы: в нем, от начала, заложено было семя тления, – вымысел, а не действительность, игра, а не дело, утонченность, упадочность; как бы запахами райских садов напоенный разврат.
Новая Любовь – «Новая жизнь начинается», incipit Vita Nova, уже не для игры, а для дела, только в книге Данте. Этот цветок не истлеет, и, может быть, прежде, чем сгореть, зажжет весь мир. Страшная и благодатная сила этой любви – в том, что в ней чистый любит чистую, девственную – девственник.
Два великих ересиарха – Монтан и Манес; но, может быть, есть и третий – Данте. Верный сын Римской Церкви, добрый католик, в вере, а в любви, – «еретик». Может быть, те, кто захотят, семь лет по смерти Данте, вырыть кости его, чтобы сжечь за «ересь» – что-то верно угадают и будут лучше знать, что делают, чем знал св. Доминик, и знают, в наши дни, те, кто хочет сделать Данте только правоверным католиком. Этой книгой, самому Данте непонятной (если бы он понял ее, как следует, то не «устыдился» бы ее), и, вот уже семь веков, никем не понятой, начинается, или мог бы начаться, великий религиозный мятеж, восстание в брачной любви; а говоря на неточном и недостаточном, потому что нерелигиозном, языке наших дней, великая Революция Пола.
Эта часть жизни Данте освещена, может быть, самым ярким, но как бы не нашим, светом невидимых для нас, инфракрасных или ультрафиолетовых, лучей. В этой любви у всего – запах, вкус, цвет, звук, осязаемость недействительного, нездешнего, чудесного, но не более ли действительного, чем все, что нам кажется таким, – в этом весь вопрос. Но что он не существует вовсе для большинства людей, видно из того, что ближайший ко времени Данте жизнеописатель его, Леонардо Бруни, уже ничего не понимает в этой любви: «Лучше бы упомянул Боккачио о доблести, с какой сражался Данте в этом бою (под Кампальдино), чем о любви девятилетнего мальчика и о тому подобных пустяках»[3]. Это «пустяки»; этого не было и не могло быть, потому что это слишком похоже на чудо, а чудес не бывает. Ну, а если все-таки было? Здесь, хотя и в бесконечно-низшем порядке, тот же вопрос, как об историческом бытии Христа по евангельским свидетельствам: было это или не было? история или мистерия?
Любовь Данте к Беатриче, в самом деле, одно из чудес всемирной истории, одна из точек ее прикосновения к тому, что над нею, – продолжение тех несомненнейших, хотя и невероятнейших, чудес, которые совершились в жизни, смерти и воскресении Христа: если не было того, нет и этого; а если было то, есть и это.
Может быть, сам Данте отчасти виноват в том, что люди усомнились, была ли Беатриче. «Так как подобные чувства, в столь юном возрасте, могут казаться баснословными, то я умолчу о них вовсе». – «Я боюсь, не слишком ли много я уже сказал» (о Беатриче)[4].
Данте говорит о ней так, что остается неизвестным главное: есть ли она? И так, как будто вся она – только для него, а сама по себе вовсе не существует; помнит он и думает только о том, что она для него и что он для нее, а что она сама для себя, – об этом не думает. Слишком торопится сделать из земной женщины «Ангела», принести земную в жертву небесной, не спрашивая, хочет ли она этого сама, и забывая, что человеку сделаться Ангелом значит умереть; а желать ему этого значит желать ему смерти.
Кажется иногда, что не случайно, а нарочно все в «Новой жизни», как в музыке: внешнего нет ничего, есть только внутреннее; все неопределенно, туманно, призрачно, как в серебристой жемчужности, тающих в солнечной мгле, Тосканских гор и долин. Неизвестно, что, где и когда происходит; даже Флоренция ни разу во всей книге не названа по имени; вместо Флоренции, – «тот город, где обитала Лучезарная Дама души моей»; даже имя Беатриче сомнительно: «та, которую называли „Беатриче“ многие, не умевшие назвать ее иначе»[5].
Это тем удивительнее, что Данте, как видно по «Комедии», и даже по некоторым нечаянным подробностям в самой «Новой жизни», любит деловую, иногда более научную, чем художественную, точность образов, почти геометрически-сухую резкость очертаний.
Кажется иногда, что он говорит о любви своей так, как будто скрывает в ней что-то от других, а может быть, и от себя самого; чего-то в ней боится или стыдится; прячет какие-то улики, заметает какие-то следы. «Я боюсь, что слишком много сказал (о ней)...» Кажется, что прав Боккачио, когда вспоминает: «В более зрелом возрасте Данте очень стыдился того, что написал эту книгу» («Новую жизнь»)[6]. Чтобы Данте «стыдился» любви своей к Беатриче, – невероятно и похоже на клевету; но еще, пожалуй, невероятнее, что Боккачио взвел на Данте такую клевету; и тем невероятнее, что сам Данте признается: «В этой книге (в „Пире“) я хочу быть более мужественным, чем в „Новой жизни“[7]. – „Более мужественным“ значит: „менее малодушным“, – не таким, чтобы этого надо было „стыдиться“ потом. „Я боюсь, чтобы эта поработившая меня страсть не показалась людям слишком низкою“, – скажет он о второй любви своей, для которой изменит первой, – к Беатриче, но кажется, он мог бы, или хотел, в иные минуты, сказать то же и о первой любви.
скажет ему «первый друг» его, Гвидо Кавальканти, именно в эти дни и, кажется, об этих именно днях любви его к Беатриче[8].
О, сколько раз к тебе я приходил,
Но видел я тебя в столь низких мыслях,
Что твоего высокого ума
И сил потерянных мне было жалко...
И столь презренна ныне жизнь твоя,
Что я уже показывать не смею
Тебе любви моей, —
В чем же действительная, или хотя бы только возможная, «низость» этой как будто высочайшей и святейшей любви? В невольной или вольной, возможной или действительной лжи, – тем более грешной и низкой, чем выше и святее любовь. «Всей любви начало – в ее глазах... а конец – в устах. Но чтобы всякую порочную мысльудалить, я говорю... что всех моих желаний конец – в исходящем из уст ее приветствии[9].
Чтобы человек, молодой и здоровый, влюбленный в женщину так, что бледнеет и краснеет, завидев ее только издали, на улице, а когда она к нему подходит, – убегает, боясь лишиться чувств, – чтобы такой влюбленный, в течение семи-восьми лет, ничего от любимой не пожелал, кроме мимолетного приветствия, – этому люди никогда не поверят; верит ли сам Данте? Если верит, то тем хуже для него: вечный воздыхатель Беатриче так же смешон, как вечный воздыхатель Дульцинеи; или еще смешнее, потому что Данте – не Дон Кихот.
Помнит ли Данте это страшное слово, и если помнит, – почему не уйдет в монастырь, не оскопит духом плоть свою?
...Ибо есть скопцы, которые из чрева матернего родились так; и есть скопцы, которые оскоплены от людей; и есть скопцы, которые сделали сами себя скопцами для царства небесного. Кто может вместить, да вместит (Мт. 19, 12).
Что ему сказала Беатриче, в той мгновенной, уличной встрече, когда «слова ее коснулись впервые слуха его так сладостно», что он был «вне себя»? Может быть, всего три слова: «доброго дня, Данте». Но он успел спросить ее молча, глазами: «Можно любить?» – и прочесть в ее глазах ответ: «Можно».
Монна Биче, жена сера Симоне де Барди, позволяла ему, Данте, любить себя, как он любил ее в девушках. И не только она, – позволял и муж, зная, что эта любовь – без последствий, как у детей и скопцов.
Но сколько бы Данте ни делал Беатриче «Ангелом», он был уже и тогда слишком большим правдолюбцем, или, как мы говорим, «реалистом», чтобы не знать, что не к Ангелу в спальню входит муж, а к женщине, и чтобы не думать о том, глазами не видеть того, что это значит для нее и для него.
Очень вероятно, что бывали, в любви его к Беатриче, такие минуты, – нам неизвестные, скрытые, но, может быть, самые важные, решающие все – когда он соглашался с Гвидо Кавальканти, что жизнь его «презренна». Видя, как вельможный «меняла», Симоне де Барди, с преувеличенной любезностью кланяется ему, бедному школяру-стихоплету, он сжимал, у пояса-веревки св. Франциска, рукоять действительного, или воображаемого, ножа и чувствовал, с каким наслаждением, вонзив его в сердце врага, перевернул бы в нем трижды. Но в то же время знал, что никогда этого не сделает, и вовсе не потому, что, как св. Франциск, врагу прощает. Очень вероятно, что в такие минуты он соглашался и с Форезе Донати:
Вот на какие раны сердца целящим бальзамом была для него вышедшая, в 1280 году, книга «О любви», De amore, Андрея Капеллана, духовника владетельной графини Марии Шампанской, чей двор, убежище всех бродячих певцов, труверов и трубадуров, сделался тогда великой «Судебной Палатой Любви», Cour d’Amour[10].
...Тебя я знаю,
Сын Алигьери; ты отцу подобен:
Такой же трус презреннейший, как он.
Если сам Данте и не читал книги Капеллана, то не мог хорошо не знать о ней от первого друга своего и учителя, Гвидо Кавальканти, а также от других флорентийских поэтов, творцов «нового сладкого слога», doice stil nuovo, – ее усердных читателей.
Смехом казнится брачная любовь на суде графини Марии. «Может ли быть истинная любовь между супругами?» – спрашивает Андрей Капеллан, священник, совершавший, конечно, много раз таинство брака, и отвечает: «Нет, не может»[11]. – «Брачная любовь и та, что соединяет истинных любовников, совершенно различны, потому что исходят из различнейших чувств»[12]. Истинная любовь, самая блаженная и огненная, – любовь издалека, amor da lonh»[13]. Это и значит: лучше, вопреки Павлу, «разжигаться похотью», чем вступать в брак, чтобы утолить похоть, или утишить ее, потому что никаким плотским соединением похоть не утолима, как жажда – соленой водой. «Брак не может быть законной отговоркой от любви»[14]. Здесь все опрокинуто так, что блуд становится браком, а брак – блудом. Эта новая «неземная любовь» оказывается сплошным прелюбодеянием, что не мешает законодателям ее считать себя, по слову Иоахима Флорского, пророка «Вечного Евангелия», – теми людьми, «коих пришествия ждет мир»[15].
Знал ли св. Доминик, что делает, когда, объявляя крестовый поход на еретиков альбигойцев, зажег первые костры Святейшей Инквизиции, на юге Франции, именно там, где провансальские певцы, труверы и трубадуры, полурыцари, полусвященники, в Судах Любви, возвещали миру новое «веселое знание», gaya sienzia, «любовь, радость и молодость», amors, joi e joven?[16] В те именно дни, после десяти веков смерти, ожили вдруг, сначала на славянском Востоке, а потом и на всем европейском Западе, в катарах, патаринах, альбигойцах, вальдейцах и многих других еретиках, две опаснейшие ереси двух величайших ересиархов, Монтана и Манеса[17]. В Муже воплотилось Второе Лицо Троицы, Сын, а Третье Лицо, Дух, воплотится в Жене, или Деве, или в Муже-Жене, Отроке-Деве: так учит Монтан[18]. К этому воплощению путь – неземная любовь к Прекрасной Даме – к Той, которая, для Данте, есть «Девять – Трижды Три – чудо, чей корень... единая Троица»[19]. В образе человеческом – может быть, женском или девичьем, или муже-женском, отроко-девичьем, – является Дух в «Ланчелоте-Граале», книге, погубившей Франческу да Римини и, кажется, едва не погубившей Данте[20].
Мир, лежащий во зле, создан не добрым Богом, а злым, – учит Манес[21]. Воля доброго Бога есть конец злого мира, а бесконечное продолжение его есть воля дьявола, Противобога, чье главное оружие – плотская похоть, брак и деторождение. «Плодитесь и множитесь» – заповедано всей твари не Богом, а дьяволом. Им же создано то, чем отличается мужское тело от женского. Плотская похоть есть начало греха и смерти – Древо познания: Еву познав, умер Адам. Плотский брак – такой же смертный грех, как блуд, потому что оба равно замедляют, деторождением, возврат изгнанных, живущих на земле-чужбине, душ в небесное отечество. И даже брак – больший грех, чем блуд, потому что согрешающие в блуде иногда каются, а в браке – никогда[22].
Обе эти ереси, Монтана и Манеса, свили главное гнездо свое в провансальских, аквитанских и сицилийских «Судах Любви»[23]. Первыми должны были бы взойти на первый, св. Домиником зажженный, костер Святейшей Инквизиции новые ученики Монтана и Манеса, законодатели новой, безбрачной любви, труверы и трубадуры, – учителя Данте.
Может быть, св. Доминик и не так хорошо знал, что делает, как это казалось ему и будет казаться его продолжателям; может быть, он жег на кострах не тех, кого надо. Цветок новой любви, если бы и не сгорел в огне Св. Инквизиции, сам, вероятно, истлел бы: в нем, от начала, заложено было семя тления, – вымысел, а не действительность, игра, а не дело, утонченность, упадочность; как бы запахами райских садов напоенный разврат.
Новая Любовь – «Новая жизнь начинается», incipit Vita Nova, уже не для игры, а для дела, только в книге Данте. Этот цветок не истлеет, и, может быть, прежде, чем сгореть, зажжет весь мир. Страшная и благодатная сила этой любви – в том, что в ней чистый любит чистую, девственную – девственник.
Два великих ересиарха – Монтан и Манес; но, может быть, есть и третий – Данте. Верный сын Римской Церкви, добрый католик, в вере, а в любви, – «еретик». Может быть, те, кто захотят, семь лет по смерти Данте, вырыть кости его, чтобы сжечь за «ересь» – что-то верно угадают и будут лучше знать, что делают, чем знал св. Доминик, и знают, в наши дни, те, кто хочет сделать Данте только правоверным католиком. Этой книгой, самому Данте непонятной (если бы он понял ее, как следует, то не «устыдился» бы ее), и, вот уже семь веков, никем не понятой, начинается, или мог бы начаться, великий религиозный мятеж, восстание в брачной любви; а говоря на неточном и недостаточном, потому что нерелигиозном, языке наших дней, великая Революция Пола.
VI
ЛЮБИТ – НЕ ЛЮБИТ
Одна из важнейших заповедей в законодательстве новой любви – ненарушимая тайна, может быть, нужная для того, чтобы «людям, коих пришествия ждет мир», не взойти на костер: «Узнанная любовь не приносит чести любовнику, но омрачает ее дурными слухами, так что он жалеет, что не утаил ее от людей»[1]. – «Узнанная любовь недолговечна»[2].
Тайне истинной любви служит мнимая, к так называемой «Даме-Щиту». Donna Schermo[3]. Этой заповеди новой любви Данте был верен, как и всем остальным. Первую «Даму Щита» нашел он случайно, в церкви. «Ровно по середине и по прямой линии, что шла от Беатриче... и кончалась в моих глазах (дважды вспоминает он о „прямой линии“: точно циркулем измерил ее сам бог Любви, Геометр)... сидела... одна благородная дама с прекрасным лицом... И я очень утешен был тем, что тайна любви моей, в тот день, никем... не была узнана... и тотчас же решил сделать даму эту щитом моим от истины, schermo de la veritade... И скоро сделал так, что все подумали, будто знают тайну мою». Это значит: всех обманул, в том числе, вероятно, и «Даму Щита», – не думая, как эта игра в мнимую любовь может быть опасна для истинной.
С дамой этой скрывал он тайну любви своей, «в течение многих лет»[4]. Когда же она уехала из города (имени Флоренции он не называет и здесь, как нигде, скрывая улики, заметая следы), то он нашел себе вторую «Даму Щита», уже не случайную, а указанную ему, в видении, самим богом Любви[5]. Но с этою дело кончилось плохо: «Через немного времени я сделал ее таким щитом для себя, что слишком многие стали о том говорить больше, чем должно по законам любви, и это было мне тяжело»[6].
Судя по тому, что с первою Дамою он таился «несколько лет» (сколько именно, не говорит, – опять как будто скрывая улики); а «несколько» – значит не менее трех-четырех, – ему, в это время, года двадцать два, и он уже не такой невинный мальчик, каким был в восемнадцать. Судя же по дальнейшему, более, чем вероятно, что не от жены своей, Джеммы, узнал он, что такое земная любовь. Очень возможно, что этому научила его вторая «Дама Щита»: устав «любить издалека», он захотел попробовать того же вблизи и, играя с огнем, обжегся.
«Начали глаза мои слишком услаждаться видом ее, и часто я мучился этим, и это мне казалось очень низким», – скажет он об одной из других Дам, с которыми изменит или полуизменит Беатриче (их будет очень много), но, кажется, мог бы сказать и об этой, второй[7]. Как бы то ни было, «слишком многие стали говорить о том больше, чем должно... И по причине молвы, бесчестившей меня, эта Благороднейшая, разрушительница всех пороков и царица добродетели, проходя однажды мимо меня, отказала мне в своем сладчайшем приветствии, в котором заключалось все мое блаженство»[8]. Молча, глазами, спросил он ее, должно быть, как всегда: «Можно любить?» – и она ответила, тоже молча, но не так, как всегда: «Нет, нельзя!» И точно земля под ним разверзлась, небо на него обрушилось, от этих двух слов, когда он понял, что они значат: «Если ты можешь любить двух, я не хочу быть одной из двух».
«...И почувствовал я такую скорбь, что, бежав от людей туда, где никто не мог меня видеть, начал горько плакать... Когда же плач немного затих, я вернулся домой, в комнату мою, где жалоб моих никто не слышал. И начал снова плакать, говоря: „Любовь, помоги!“ Плакал, рыдал, должно быть, теми ломающими тело и душу рыданиями, от которых остаются на ней неизгладимые следы, подобные рубцам на теле от ран или ожогов. Снова, как тогда, по смерти матери, чувствовал неземную обиду своего земного сиротства. Но теперь было хуже: как будто мать не умерла, а он ее убил.
«И плача, я уснул, как маленький прибитый мальчик... И увидел во сне юношу в белейших одеждах... сидевшего на моей постели... И мне казалось, что он смотрит на меня, о чем-то глубоко задумавшись... И потом, вздохнув, он сказал: „Сын мой, кончить пора наши притворства. Fili mi, tempus est ut praetermictantur similacra nostra“. – „Наши притворства“, значат: наша игра в ложь – в мнимую любовь. – „И мне показалось, что я знаю его, потому что он назвал меня так, как часто называл в сновидениях; и, вглядевшись в него, я увидел, что он горько плачет“.
Этот «юноша в белейших одеждах», таких же, как у Беатриче, «Владыка с ужасным лицом», Ангел, бог или демон Любви, тоже плачет, «как маленький прибитый мальчик».
И я спросил его: «О чем ты плачешь, господин?» И он в ответ: «Я – как бы центр круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности; а ты – не так...» И я сказал: «Зачем ты говоришь так непонятно?» «Не спрашивай больше, чем должно», – ответил он. Тогда, заговорив об отказанном мне, приветствии... я спросил его о причине отказа, и он сказал мне так: «Беатриче наша любимая узнала, что ты докучаешь той даме (Щита); вот почему эта Благороднейшая, не любящая докучных людей, боясь, что ты будешь и ей докучать, не удостоила тебя приветствием»[9].
Здесь, в голосе Любви, Данте мог бы снова услышать голос «первого друга» своего, Гвидо Кавальканти:
Самое противоположное праздничному веселью любви, вопреки всем ее мукам, – будничная скука, пошлость, «низость» жизни; в ней и обличает Данте «первый друг» его Кавальканти. С этим обличением согласился бы и бог Любви, и сама любимая: «дух скуки, овладевший твоей униженной душой»[12], хуже всякого зла, – бессилие сделать выбор между злом и добром, Богом и дьяволом, такое же, как у тех «малодушных», ignavi, кто никогда не жил, отвергнутых небом и адом, «милосердием и правосудьем Божиим презренных равно»; тех, кого Данте увидит в преддверии ада[13]. «Гордая душа» его презирает их, как никого; и вот, он сам – один из них.
Вскоре после того кто-то из друзей Данте привел его в дом, где многие благородные дамы собрались к новобрачной. «Ибо в том городе был обычай, чтобы невестины подруги служили ей, когда впервые садилась она за стол жениха». – «Зачем мы сюда пришли?» – спросил Данте. «Чтобы послужить этим дамам», – ответил друг. «Желая ему угодить, я решил, вместе с ним, служить этим дамам... Но только что я это решил, как почувствовал сильнейшую дрожь, внезапно начавшуюся в левой стороне груди и распространившуюся по всему телу моему... Я прислонился к стенной росписи, окружавшей всю комнату и, боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, как я дрожу, поднял глаза и, взглянув на дам, увидел среди них... Беатриче... и едва не лишился чувств... Многие же дамы, заметив то, удивились и начали смеяться надо мной, вместе с той, Благороднейшей...Тогда мой друг, взяв меня за руку, вывел оттуда и спросил, что со мной?.. И, придя немного в себя, я ответил: „Я был уже одной ногою там, откуда нет возврата...“ И, оставив его, я вернулся (домой), в комнату слез, где, плача от стыда, говорил: „О, если бы Дама эта знала чувства мои, она не посмеялась бы надо мной, а пожалела бы меня!“[14]
В сердце его вошел этот смех, как тот нож, который хотел он, может быть, вонзить в сердце врага, Симоне де Барди.
Эта милосерднейшая, чей один только вид внушает людям «всех обид забвение» и прощение врагам, – слышит, как люди о нем говорят: «Вот что эта женщина сделала с ним!» – знает, что от любви к ней он стоит одной ногой в могиле, и все-таки смеется над ним[16]. Точно розовая нежная жемчужина – «цвет жемчуга в ее лице»[17], – превращается в грубый серый булыжник или в серый холодный туман. Что это значит? Может быть, лучше всего объясняет Беатриче, сестру свою небесную, сестра ее земная и подземная, Франческа да Римини.
Тайне истинной любви служит мнимая, к так называемой «Даме-Щиту». Donna Schermo[3]. Этой заповеди новой любви Данте был верен, как и всем остальным. Первую «Даму Щита» нашел он случайно, в церкви. «Ровно по середине и по прямой линии, что шла от Беатриче... и кончалась в моих глазах (дважды вспоминает он о „прямой линии“: точно циркулем измерил ее сам бог Любви, Геометр)... сидела... одна благородная дама с прекрасным лицом... И я очень утешен был тем, что тайна любви моей, в тот день, никем... не была узнана... и тотчас же решил сделать даму эту щитом моим от истины, schermo de la veritade... И скоро сделал так, что все подумали, будто знают тайну мою». Это значит: всех обманул, в том числе, вероятно, и «Даму Щита», – не думая, как эта игра в мнимую любовь может быть опасна для истинной.
С дамой этой скрывал он тайну любви своей, «в течение многих лет»[4]. Когда же она уехала из города (имени Флоренции он не называет и здесь, как нигде, скрывая улики, заметая следы), то он нашел себе вторую «Даму Щита», уже не случайную, а указанную ему, в видении, самим богом Любви[5]. Но с этою дело кончилось плохо: «Через немного времени я сделал ее таким щитом для себя, что слишком многие стали о том говорить больше, чем должно по законам любви, и это было мне тяжело»[6].
Судя по тому, что с первою Дамою он таился «несколько лет» (сколько именно, не говорит, – опять как будто скрывая улики); а «несколько» – значит не менее трех-четырех, – ему, в это время, года двадцать два, и он уже не такой невинный мальчик, каким был в восемнадцать. Судя же по дальнейшему, более, чем вероятно, что не от жены своей, Джеммы, узнал он, что такое земная любовь. Очень возможно, что этому научила его вторая «Дама Щита»: устав «любить издалека», он захотел попробовать того же вблизи и, играя с огнем, обжегся.
«Начали глаза мои слишком услаждаться видом ее, и часто я мучился этим, и это мне казалось очень низким», – скажет он об одной из других Дам, с которыми изменит или полуизменит Беатриче (их будет очень много), но, кажется, мог бы сказать и об этой, второй[7]. Как бы то ни было, «слишком многие стали говорить о том больше, чем должно... И по причине молвы, бесчестившей меня, эта Благороднейшая, разрушительница всех пороков и царица добродетели, проходя однажды мимо меня, отказала мне в своем сладчайшем приветствии, в котором заключалось все мое блаженство»[8]. Молча, глазами, спросил он ее, должно быть, как всегда: «Можно любить?» – и она ответила, тоже молча, но не так, как всегда: «Нет, нельзя!» И точно земля под ним разверзлась, небо на него обрушилось, от этих двух слов, когда он понял, что они значат: «Если ты можешь любить двух, я не хочу быть одной из двух».
«...И почувствовал я такую скорбь, что, бежав от людей туда, где никто не мог меня видеть, начал горько плакать... Когда же плач немного затих, я вернулся домой, в комнату мою, где жалоб моих никто не слышал. И начал снова плакать, говоря: „Любовь, помоги!“ Плакал, рыдал, должно быть, теми ломающими тело и душу рыданиями, от которых остаются на ней неизгладимые следы, подобные рубцам на теле от ран или ожогов. Снова, как тогда, по смерти матери, чувствовал неземную обиду своего земного сиротства. Но теперь было хуже: как будто мать не умерла, а он ее убил.
«И плача, я уснул, как маленький прибитый мальчик... И увидел во сне юношу в белейших одеждах... сидевшего на моей постели... И мне казалось, что он смотрит на меня, о чем-то глубоко задумавшись... И потом, вздохнув, он сказал: „Сын мой, кончить пора наши притворства. Fili mi, tempus est ut praetermictantur similacra nostra“. – „Наши притворства“, значат: наша игра в ложь – в мнимую любовь. – „И мне показалось, что я знаю его, потому что он назвал меня так, как часто называл в сновидениях; и, вглядевшись в него, я увидел, что он горько плачет“.
Этот «юноша в белейших одеждах», таких же, как у Беатриче, «Владыка с ужасным лицом», Ангел, бог или демон Любви, тоже плачет, «как маленький прибитый мальчик».
И я спросил его: «О чем ты плачешь, господин?» И он в ответ: «Я – как бы центр круга, находящийся в равном расстоянии от всех точек окружности; а ты – не так...» И я сказал: «Зачем ты говоришь так непонятно?» «Не спрашивай больше, чем должно», – ответил он. Тогда, заговорив об отказанном мне, приветствии... я спросил его о причине отказа, и он сказал мне так: «Беатриче наша любимая узнала, что ты докучаешь той даме (Щита); вот почему эта Благороднейшая, не любящая докучных людей, боясь, что ты будешь и ей докучать, не удостоила тебя приветствием»[9].
Здесь, в голосе Любви, Данте мог бы снова услышать голос «первого друга» своего, Гвидо Кавальканти:
«Скука», noia, – главное слово и здесь, как там: «Взял ее Господь к себе потому, что скучная наша земля недостойна была такой красоты», – скажет Данте о Беатриче[11].
Ты презирал толпу, в былые дни,
И от людей докучных бегал...
Но столь презренна ныне жизнь твоя,
Что я уже показывать не смею
Тебе любви моей и прихожу
К тебе тайком, чтоб ты меня не видел[10].
скажет поэт, единственно-равный Данте по чувству земного сиротства, как неземной обиды, Лермонтов.
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли, —
Самое противоположное праздничному веселью любви, вопреки всем ее мукам, – будничная скука, пошлость, «низость» жизни; в ней и обличает Данте «первый друг» его Кавальканти. С этим обличением согласился бы и бог Любви, и сама любимая: «дух скуки, овладевший твоей униженной душой»[12], хуже всякого зла, – бессилие сделать выбор между злом и добром, Богом и дьяволом, такое же, как у тех «малодушных», ignavi, кто никогда не жил, отвергнутых небом и адом, «милосердием и правосудьем Божиим презренных равно»; тех, кого Данте увидит в преддверии ада[13]. «Гордая душа» его презирает их, как никого; и вот, он сам – один из них.
Вскоре после того кто-то из друзей Данте привел его в дом, где многие благородные дамы собрались к новобрачной. «Ибо в том городе был обычай, чтобы невестины подруги служили ей, когда впервые садилась она за стол жениха». – «Зачем мы сюда пришли?» – спросил Данте. «Чтобы послужить этим дамам», – ответил друг. «Желая ему угодить, я решил, вместе с ним, служить этим дамам... Но только что я это решил, как почувствовал сильнейшую дрожь, внезапно начавшуюся в левой стороне груди и распространившуюся по всему телу моему... Я прислонился к стенной росписи, окружавшей всю комнату и, боясь, чтобы кто-нибудь не заметил, как я дрожу, поднял глаза и, взглянув на дам, увидел среди них... Беатриче... и едва не лишился чувств... Многие же дамы, заметив то, удивились и начали смеяться надо мной, вместе с той, Благороднейшей...Тогда мой друг, взяв меня за руку, вывел оттуда и спросил, что со мной?.. И, придя немного в себя, я ответил: „Я был уже одной ногою там, откуда нет возврата...“ И, оставив его, я вернулся (домой), в комнату слез, где, плача от стыда, говорил: „О, если бы Дама эта знала чувства мои, она не посмеялась бы надо мной, а пожалела бы меня!“[14]
скажет он ей самой[15].
Смехом вашим убивается жалость, —
В сердце его вошел этот смех, как тот нож, который хотел он, может быть, вонзить в сердце врага, Симоне де Барди.
Эта милосерднейшая, чей один только вид внушает людям «всех обид забвение» и прощение врагам, – слышит, как люди о нем говорят: «Вот что эта женщина сделала с ним!» – знает, что от любви к ней он стоит одной ногой в могиле, и все-таки смеется над ним[16]. Точно розовая нежная жемчужина – «цвет жемчуга в ее лице»[17], – превращается в грубый серый булыжник или в серый холодный туман. Что это значит? Может быть, лучше всего объясняет Беатриче, сестру свою небесную, сестра ее земная и подземная, Франческа да Римини.
VII
БЕАТРИЧЕ НЕИЗВЕСТНАЯ
В 1282 году Данте мог видеть на улицах Флоренции тогдашнего военачальника Флорентийской Коммуны, капитана дэль Пополо, юного, прекрасного и благородного рыцаря, Паоло Малатеста, одного из тех, о ком он скажет:
Две судьбы – две любви: любовь Паоло к Франческе, земная, грешная, и любовь Данте к Беатриче, небесная, святая? Нет, две одинаково грешные, или одинаково для всех и для самих любящих непонятно-святые любви. Но если Данте этого умом еще не понимает, то сердцем уже чувствует: узнает вечную судьбу свою и Беатриче в судьбе Паоло и Франчески. Вот почему и говорит об этих двух преступных, или только несчастных, любовниках так, что заражает сочувствием к ним всех, кто когда-нибудь любил или будет любить.
С первого же взгляда обе жалобные тени узнают в Данте не судию, а брата по несчастью, и, может быть, тайного сообщника. Обе летят к нему,
В этих двух «обиженных душах», anime offense[4], Данте узнает душу свою и ее, Беатриче:
Крайнее, метафизическое «преступление», «прелюбодеяние» Данте хуже, чем физическое, Паоло. Кажется, он и это если умом еще не понимает, то уже чувствует сердцем.
А года через три, узнав, что Паоло убит братом в объятиях жены его, Франчески да Римини, – Данте, если не подумал, то, может быть, смутно, как в вещем сне, почувствовал, что и его любовь к чужой жене, монне Биче де Барди, могла бы иметь не бескровный, небесный, а такой же земной, кровавый конец[2].
Любовь и сердце благородное – одно
И то же[1].
Две судьбы – две любви: любовь Паоло к Франческе, земная, грешная, и любовь Данте к Беатриче, небесная, святая? Нет, две одинаково грешные, или одинаково для всех и для самих любящих непонятно-святые любви. Но если Данте этого умом еще не понимает, то сердцем уже чувствует: узнает вечную судьбу свою и Беатриче в судьбе Паоло и Франчески. Вот почему и говорит об этих двух преступных, или только несчастных, любовниках так, что заражает сочувствием к ним всех, кто когда-нибудь любил или будет любить.
Вот почему эта любовная повесть будет читаться сквозь слезы любви, пока в мире будет любовь.
Я сделаю, как тот, кто говорит
И плачет вместе[3].
С первого же взгляда обе жалобные тени узнают в Данте не судию, а брата по несчастью, и, может быть, тайного сообщника. Обе летят к нему,
Обе к нему кидаются так, как будто ищут у него покрова и защиты.
Как две голубки, распростерши крылья,
Влекомые одним желанием, летят
Издалека к любимому гнезду...
Чем же родная, если не тою же, грешной или непонятно-святой, любовью? Обе как будто хотят сказать ему: «Люди и Бог осудили нас, но ты поймешь, потому что так же любишь, как мы!»
О, милая, родная нам душа!
В этих двух «обиженных душах», anime offense[4], Данте узнает душу свою и ее, Беатриче:
Заповедь любви преступают – «прелюбодействуют» Паоло и Франческа; исполняют ли эту заповедь Данте и Беатриче? Грех Паоло и Франчески – против плоти, а грех Данте, может быть, больший, – против Духа любви, вечного «строителя мостов», по чудному слову Платона о боге Эросе, вечном соединителе неба с землей, духа с плотью. Данте рушит эти мосты, разъединяет дух и плоть, небо и землю. Что такое любовь, как не соединение разлученного, – вечное сочетание, свидание после вечной разлуки? «Что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мт. 19, 6). Данте разлучает: любит, или хочет любить, не духовно и телесно, а только духовно-бесплотно; не Беатриче небесную и земную, а только небесную.
И я, узнав их горькую обиду,
Склонил лицо мое к земле так низко,
Что мне сказал учитель: «Что с тобою?»[5]
Крайнее, метафизическое «преступление», «прелюбодеяние» Данте хуже, чем физическое, Паоло. Кажется, он и это если умом еще не понимает, то уже чувствует сердцем.
Кто это говорит, – Франческа, в аду, или Беатриче, на небе? Может быть, обе.
Любовь, что благородным сердцем рано
Овладевает, овладела им
К недолговечной прелести моей,
Так у меня похищенной жестоко,
Что мы и здесь, как видишь, неразлучны.
Смерть и ад победила их любовь, земная; победит ли небесная любовь Данте и Беатриче?
Любовь, что никому, кто любит, не прощает,
Там, на земле, мной овладела так,
Что мы и здесь, как видишь, неразлучны.
Может быть, не только от жалости, но и от зависти?
...О, сколько
Сладчайших мыслей и желаний страстных
Нас довели до рокового шага!..
От жалости к тебе, Франческа, плачу...
Поведай же: во дни блаженных вздохов,
Каким путем любовь вас привела