– Так это где?
– Там, где нас нет. Но!..
– Но?
– Но нас там обязательно будет, дружище. Надо успеть до холодов. Осталось совсем немного. Выйдем на трассу, возьмем попутку и поминай как звали.
– Нет, нет.
– Сперва на Воронеж. Потом – Таганрог. А там у меня своя адвокатура. Каюта первого класса. С душем, гальюном и утренним кофе в постель.
– Ты неисправим.
– Я носом удачу чую. Нам повезет, вот увидишь. Что значит – понабирать кредитов и смыться. Это по́шло. Другое дело – понабирать кредитов и красиво уйти, оставив по себе доброе воспоминание.
– Что ты такое говоришь!
– Надо убедить разных людей взять кредиты под ставки. При выигрыше процентов восемьдесят можно рассчитывать на небольшую долю, ну, скажем, тридцать процентов с каждого займа. Этого хватит.
– Ты уже сидел, Никодим?
– О чем ты говоришь?
– Ну, срок мотал?
– Это когда было! Так, до кучи с большими ребятами. Им надо было сломить меня, не наказать, а сломить, но у них ничего не вышло. Там срока-то…
– А говоришь – Таганрог, гальюн, каюта.
– Да, да, и Таганрог, и башмаки с белым носом, и трость, и телка в шезлонге с чинзано в хрустальном стакане, и остров Греческого архипелага. Ты шпаришь по-английски, а я – на эсперанто тертых людей. Мы не пропадем.
– Пропадем.
– Держись меня, дружище. Вот отлежусь немного и… Ты тут каких-нибудь людей подозрительных не видал? Никто по дворам чужой не шарил?
– Ну вот, опять.
– Хрен они меня поймают. Н-на им! Хрен! Будет и нам ватрушка со стразами от Сваровского. А?! Бывшему жокею все и без линз видно.
– Ты ж бывший ювелир!
– Деточка, чего тока не было!
Этот Никодим сделался для меня Шахерезадой, пламенным лакировщиком неприглядной действительности. Он самозабвенно шаманил, заставляя себя воображать черт-те что, а я слушал, и вроде бы отдельные облака в небесах обретали контуры белого парохода, плывущего к нам.
Но обыкновенно денег у Никодима водилось не больше, чем у пятиклассника. Хотя несколько раз, помнится, он разживался вдруг крупной суммой. Однако толку в том было мало. За штормовым бахвальством, как правило, следовал запой, который завершался барственной раздачей остатков всем нуждающимся земли и окрестностей. А после он погружался в нищету и с энтузиазмом сочинял новые прожекты быстрого обогащения. Однажды я видел, как Никодим просил Христа ради на перекрестке. В таком виде, с попугаями и пальмами, ему в его белую шляпу никто не подавал.
Но вечерами, когда спадала жара, Никодим, бывало, вдруг появлялся среди нас выбритый до порезов на куперозных скулах, держа в руках старое, потертое банджо. Это означало, что весь день он промаялся где-то в тени, в праздности, подобно дворовым псам, распластавшимся на тротуарах в виде бесхозных шкур. Тогда он пристраивался в каком-нибудь тихом месте и принимался лениво пощипывать струны своего инструмента. Постепенно отовсюду сползались кое-какие жители: искалеченные судьбой горькие пьяницы, старики, мальчишки, усталые женщины, многие в халатах и тапках. Всяческий местный люд. Рассаживались вокруг, разговаривали. На тощем, свесившем через удила длинный багровый язык мерине приезжала Любка – мелкая шлюшка, содержавшая себя и своего конягу катанием детей в выходные дни и торговлей своим еще юным телом в рабочие. Лошадей Никодим любил и с появлением Любки оживлялся. Банджо пускалось сперва рысью. Потом аллюром. Потом в галоп. Любка хлопала в ладоши. Дети визжали, бегали друг за дружкой. Некоторые бабы принимались молча кружиться, танцуя. В них не было ничего женского, но они старались что-то такое почувствовать. Мужики сияли щербатыми ртами, курили, пили водку и вяло материли все, что ни шло на язык, заводились и стервенели. Это были хорошие, добрые люди. Весь в поту, с прилипшими к щекам прядями, Никодим выгибался, сжимал зубами окурок, подмигивал невесть кому красным глазом, ронял шляпу, томно мычал и наяривал – пока не обрывал все влет… Потом сидел и разговаривал с мужиками, обнимал за шею мерина, любезничал с Любкой.
Иногда к нему присоединялся выбегавший из подъезда расчувствовавшийся инвалид с гармонью, а там кто-нибудь начинал колотить по ведрам. Из окон высовывались заинтересованные лица. Вспыхивали фонари. Гудели телевизоры. В небе яркой точкой блестел спутник. Это был праздник какой-то…
Нет, это были совсем чужие люди. Мне навязали чужую жизнь, и никто не дал понять, как стать в этой жизни своим.
38
39
40
41
– Там, где нас нет. Но!..
– Но?
– Но нас там обязательно будет, дружище. Надо успеть до холодов. Осталось совсем немного. Выйдем на трассу, возьмем попутку и поминай как звали.
– Нет, нет.
– Сперва на Воронеж. Потом – Таганрог. А там у меня своя адвокатура. Каюта первого класса. С душем, гальюном и утренним кофе в постель.
– Ты неисправим.
– Я носом удачу чую. Нам повезет, вот увидишь. Что значит – понабирать кредитов и смыться. Это по́шло. Другое дело – понабирать кредитов и красиво уйти, оставив по себе доброе воспоминание.
– Что ты такое говоришь!
– Надо убедить разных людей взять кредиты под ставки. При выигрыше процентов восемьдесят можно рассчитывать на небольшую долю, ну, скажем, тридцать процентов с каждого займа. Этого хватит.
– Ты уже сидел, Никодим?
– О чем ты говоришь?
– Ну, срок мотал?
– Это когда было! Так, до кучи с большими ребятами. Им надо было сломить меня, не наказать, а сломить, но у них ничего не вышло. Там срока-то…
– А говоришь – Таганрог, гальюн, каюта.
– Да, да, и Таганрог, и башмаки с белым носом, и трость, и телка в шезлонге с чинзано в хрустальном стакане, и остров Греческого архипелага. Ты шпаришь по-английски, а я – на эсперанто тертых людей. Мы не пропадем.
– Пропадем.
– Держись меня, дружище. Вот отлежусь немного и… Ты тут каких-нибудь людей подозрительных не видал? Никто по дворам чужой не шарил?
– Ну вот, опять.
– Хрен они меня поймают. Н-на им! Хрен! Будет и нам ватрушка со стразами от Сваровского. А?! Бывшему жокею все и без линз видно.
– Ты ж бывший ювелир!
– Деточка, чего тока не было!
Этот Никодим сделался для меня Шахерезадой, пламенным лакировщиком неприглядной действительности. Он самозабвенно шаманил, заставляя себя воображать черт-те что, а я слушал, и вроде бы отдельные облака в небесах обретали контуры белого парохода, плывущего к нам.
Но обыкновенно денег у Никодима водилось не больше, чем у пятиклассника. Хотя несколько раз, помнится, он разживался вдруг крупной суммой. Однако толку в том было мало. За штормовым бахвальством, как правило, следовал запой, который завершался барственной раздачей остатков всем нуждающимся земли и окрестностей. А после он погружался в нищету и с энтузиазмом сочинял новые прожекты быстрого обогащения. Однажды я видел, как Никодим просил Христа ради на перекрестке. В таком виде, с попугаями и пальмами, ему в его белую шляпу никто не подавал.
Но вечерами, когда спадала жара, Никодим, бывало, вдруг появлялся среди нас выбритый до порезов на куперозных скулах, держа в руках старое, потертое банджо. Это означало, что весь день он промаялся где-то в тени, в праздности, подобно дворовым псам, распластавшимся на тротуарах в виде бесхозных шкур. Тогда он пристраивался в каком-нибудь тихом месте и принимался лениво пощипывать струны своего инструмента. Постепенно отовсюду сползались кое-какие жители: искалеченные судьбой горькие пьяницы, старики, мальчишки, усталые женщины, многие в халатах и тапках. Всяческий местный люд. Рассаживались вокруг, разговаривали. На тощем, свесившем через удила длинный багровый язык мерине приезжала Любка – мелкая шлюшка, содержавшая себя и своего конягу катанием детей в выходные дни и торговлей своим еще юным телом в рабочие. Лошадей Никодим любил и с появлением Любки оживлялся. Банджо пускалось сперва рысью. Потом аллюром. Потом в галоп. Любка хлопала в ладоши. Дети визжали, бегали друг за дружкой. Некоторые бабы принимались молча кружиться, танцуя. В них не было ничего женского, но они старались что-то такое почувствовать. Мужики сияли щербатыми ртами, курили, пили водку и вяло материли все, что ни шло на язык, заводились и стервенели. Это были хорошие, добрые люди. Весь в поту, с прилипшими к щекам прядями, Никодим выгибался, сжимал зубами окурок, подмигивал невесть кому красным глазом, ронял шляпу, томно мычал и наяривал – пока не обрывал все влет… Потом сидел и разговаривал с мужиками, обнимал за шею мерина, любезничал с Любкой.
Иногда к нему присоединялся выбегавший из подъезда расчувствовавшийся инвалид с гармонью, а там кто-нибудь начинал колотить по ведрам. Из окон высовывались заинтересованные лица. Вспыхивали фонари. Гудели телевизоры. В небе яркой точкой блестел спутник. Это был праздник какой-то…
Нет, это были совсем чужие люди. Мне навязали чужую жизнь, и никто не дал понять, как стать в этой жизни своим.
38
Как-то ночью нас вырвали из постели дикие крики за стеной. Они были настолько дикие, что, не успев подумать, я вылетел в одних трусах на лестничную клетку и принялся колотить в дверь соседей. Выбежали и другие. Открыла ревущая Надька, растрепанная, в ночной рубашке, но при этом круто накрашенная, как на панель. Открыла и повисла на ручке. Мы кинулись внутрь.
– Фашист длиннозубый! Собака немилая! – утробно и пронзительно визжала Надька на весь подъезд. – Убить хотел! Детей не пожалел! Ножом швыряет! Вяжите его, вяжите, люди! У него нож, у собаки, нож у него!
Из ванной высовывались круглые головы Надькиных пацанов. На лицах у них был не испуг, а скорее любопытный азарт. В кухне на полу, прислонившись к дверному косяку, сидел ее муж Борис, работавший на междугородних автобусных рейсах, трезвый. Над головой у него, прямо в косяке, торчал здоровый охотничий нож. Сам Борис имел вид безучастный, расслабленный, правда, волосы на голове вздыбились от пота. На него навалились все разом. Особенно кипятилась Райка, которой назавтра чуть свет вставать на работу, и все себе выясняла, чего Борька схватился за нож. Наконец он обратил на нее измученные глаза и вскрикнул:
– А чего она!
– А чего ты? – обратилась Раиса к Надьке.
– А чего он? – взвизгнула та.
Вот и весь сказ.
Сбежавшийся народ начал расходиться. Кто-то, уходя, заметил, что уже вызвал милицию. Оказалось, что, вернувшись из рейса раньше срока, Борис обнаружил свою супругу за сборами на ночь глядя.
– Намазалась. Матрешка. Тварь, етит вашу мать, – бубнил Борис.
Недолго думая, он, бывший когда-то десантником и воевавший в Чечне, схватил с антресоли нож и с четырех метров всадил его в дверной косяк аккурат под маковку Надьки.
– Прям по голуби мне чуть не заехал, зараза такая, – переживала Надька.
Раиса, отлично понимавшая, что к чему, как-то умело и споро замылила конфликт, так что через несколько минут Надька вполне миролюбиво выкручивала нож из косяка и звала детей спать. Ворчала:
– Совсем ты тронулся, Борька, со своим фартовством бандюжным. Это ж я так, для блезиру. Тебя же дома – тока на фотокарточке. Дети растут…
Когда я решил уходить, Борька придержал меня за руку и с мукой в голосе тихо сказал:
– Чего-то жить тоскливо, Коль.
А милиция так и не приехала. Не поверили.
– Фашист длиннозубый! Собака немилая! – утробно и пронзительно визжала Надька на весь подъезд. – Убить хотел! Детей не пожалел! Ножом швыряет! Вяжите его, вяжите, люди! У него нож, у собаки, нож у него!
Из ванной высовывались круглые головы Надькиных пацанов. На лицах у них был не испуг, а скорее любопытный азарт. В кухне на полу, прислонившись к дверному косяку, сидел ее муж Борис, работавший на междугородних автобусных рейсах, трезвый. Над головой у него, прямо в косяке, торчал здоровый охотничий нож. Сам Борис имел вид безучастный, расслабленный, правда, волосы на голове вздыбились от пота. На него навалились все разом. Особенно кипятилась Райка, которой назавтра чуть свет вставать на работу, и все себе выясняла, чего Борька схватился за нож. Наконец он обратил на нее измученные глаза и вскрикнул:
– А чего она!
– А чего ты? – обратилась Раиса к Надьке.
– А чего он? – взвизгнула та.
Вот и весь сказ.
Сбежавшийся народ начал расходиться. Кто-то, уходя, заметил, что уже вызвал милицию. Оказалось, что, вернувшись из рейса раньше срока, Борис обнаружил свою супругу за сборами на ночь глядя.
– Намазалась. Матрешка. Тварь, етит вашу мать, – бубнил Борис.
Недолго думая, он, бывший когда-то десантником и воевавший в Чечне, схватил с антресоли нож и с четырех метров всадил его в дверной косяк аккурат под маковку Надьки.
– Прям по голуби мне чуть не заехал, зараза такая, – переживала Надька.
Раиса, отлично понимавшая, что к чему, как-то умело и споро замылила конфликт, так что через несколько минут Надька вполне миролюбиво выкручивала нож из косяка и звала детей спать. Ворчала:
– Совсем ты тронулся, Борька, со своим фартовством бандюжным. Это ж я так, для блезиру. Тебя же дома – тока на фотокарточке. Дети растут…
Когда я решил уходить, Борька придержал меня за руку и с мукой в голосе тихо сказал:
– Чего-то жить тоскливо, Коль.
А милиция так и не приехала. Не поверили.
39
Приблизительно в это время я шел как-то по Москворецкому мосту. Прямо посредине моста одиноко стоял большой, двухметровый где-то, презерватив. Желтоватый, цвета сивых волос Никодима, к тому же не очень чистый при ближайшем рассмотрении. На красном фоне кремлевских башен он смотрелся забавно. Когда я прошел уже мимо, он окликнул меня по имени. Представляете, презерватив меня окликнул! Конечно, я обалдел. Поскольку не сразу заметил, что на уровне человеческого роста в нем прорезано оконце, из которого торчит лицо. Это лицо глядело на меня. А с боков болтались руки, и в одной из них были зажаты какие-то не то листовки, не то буклеты. Возможно, из-за рыжих усов я не сразу узнал его. А пригляделся – Самойлов! Матерь Божья! Ведь я оставил его в нашем агентстве гладко выбритым, солидным, в полной уверенности, что теперь-то его карьера понесет за двоих. И вот – Самойлов стоял передо мной в костюме презерватива! С рыжими усами на лице! И улыбался.
Оказалось, его тоже вычистили. Заменили кем-то помоложе, а значит, и подешевле. Он был растерян и смущен. Бедняга, которому за какие-то грехи внушили, что человек его породы просто обязан вкусно есть и сладко спать. И передвигаться по городу на автомобиле класса D. Он жил с женой и маленьким ребенком, причем жена потеряла работу два года назад. Ему нечем было платить за квартиру, а непомерные кредиты сожрали наследственную дачу. Ему нечем было кормить семью. Он устал. По ночам у него ныло сердце. А с недавнего времени теща перестала давать в долг. Каждой своей фразой он словно вбивал очередной гвоздь в крышку собственного гроба. Какая все-таки радость, что до сих пор и меня самого не запихнули в гондон, подумал тогда я.
Самойлов был искренне рад встрече со мной – всегда приятно пообщаться с товарищем по несчастью, и его, кажется, немного утешили сведения о моем беспросветном существовании, хотя он то и дело сочувственно покачивал спермоприемником на голове и цокал языком.
– У нас акция, – пояснил он. – Мировой опрос: кто самый сексуальный. Сам понимаешь, промоушен этого самого изделия.
– Ну и кто? – поинтересовался я.
– Испанцы.
– Странно, а я думал, негры.
Он все никак не хотел меня отпускать, как будто видел во мне наглядный аргумент к тому, чтобы не слишком отчаиваться, и постоянно спрашивал: как такое могло случиться? что же теперь делать? куда бежать? Он спрашивал так, безответно, лишь бы задавать эти безнадежные вопросы, будто выкликивал себе спасение в глухом и темном лесу. Разумеется, я успокаивал его, как умел, подбадривал, предлагал посмотреть на меня: ни жилья, ни семьи, ничего – но все напрасно, Самойлов скисал на глазах. Он попросил раскурить сигарету и сунуть ее ему в рот.
– Видишь, даже нос почесать не могу, – жаловался он. – Что ж это мы, средний класс… Ну, скажи, скажи, что делать, если жить не хочется?
Откуда мне знать, но все-таки я ответил:
– Может, я и не прав, но по-моему – жить.
Он вяло, как от мухи, отмахнулся стиснутыми в руке брошюрами и судорожно выдохнул. Потом он заплакал. Слезы стекали по усам на сигарету. Я больше не мог.
Только представьте себе – плачущий гондон… Наверное, это очень смешно.
Оказалось, его тоже вычистили. Заменили кем-то помоложе, а значит, и подешевле. Он был растерян и смущен. Бедняга, которому за какие-то грехи внушили, что человек его породы просто обязан вкусно есть и сладко спать. И передвигаться по городу на автомобиле класса D. Он жил с женой и маленьким ребенком, причем жена потеряла работу два года назад. Ему нечем было платить за квартиру, а непомерные кредиты сожрали наследственную дачу. Ему нечем было кормить семью. Он устал. По ночам у него ныло сердце. А с недавнего времени теща перестала давать в долг. Каждой своей фразой он словно вбивал очередной гвоздь в крышку собственного гроба. Какая все-таки радость, что до сих пор и меня самого не запихнули в гондон, подумал тогда я.
Самойлов был искренне рад встрече со мной – всегда приятно пообщаться с товарищем по несчастью, и его, кажется, немного утешили сведения о моем беспросветном существовании, хотя он то и дело сочувственно покачивал спермоприемником на голове и цокал языком.
– У нас акция, – пояснил он. – Мировой опрос: кто самый сексуальный. Сам понимаешь, промоушен этого самого изделия.
– Ну и кто? – поинтересовался я.
– Испанцы.
– Странно, а я думал, негры.
Он все никак не хотел меня отпускать, как будто видел во мне наглядный аргумент к тому, чтобы не слишком отчаиваться, и постоянно спрашивал: как такое могло случиться? что же теперь делать? куда бежать? Он спрашивал так, безответно, лишь бы задавать эти безнадежные вопросы, будто выкликивал себе спасение в глухом и темном лесу. Разумеется, я успокаивал его, как умел, подбадривал, предлагал посмотреть на меня: ни жилья, ни семьи, ничего – но все напрасно, Самойлов скисал на глазах. Он попросил раскурить сигарету и сунуть ее ему в рот.
– Видишь, даже нос почесать не могу, – жаловался он. – Что ж это мы, средний класс… Ну, скажи, скажи, что делать, если жить не хочется?
Откуда мне знать, но все-таки я ответил:
– Может, я и не прав, но по-моему – жить.
Он вяло, как от мухи, отмахнулся стиснутыми в руке брошюрами и судорожно выдохнул. Потом он заплакал. Слезы стекали по усам на сигарету. Я больше не мог.
Только представьте себе – плачущий гондон… Наверное, это очень смешно.
40
Круг лишений не бесконечен…
Или бесконечен?..
Или бесконечен?..
41
Возбужденный Никодим отыскал меня на расчистке площадки под гаражи. Платили за это мало, но платили, что важно, наличными. Ухватив меня за локоть, он заявил, что рассчитывает на мою помощь в одном деликатном дельце. Как выяснилось уже по пути на ипподром, речь шла о том, чтобы я сделал ставки (разумеется, из выделенных мне на то средств) на тех лошадей, каких укажет Никодим (я получил список из пяти имен). Всего-то! Я мог рассчитывать на двадцать процентов от выигрыша, что не так уж плохо, если учесть, что моих денег в игре не было ни копейки. Необходимо также, чтобы я надел свой единственный и, между прочим, в недалеком прошлом очень дорогой костюм, галстук, часы, очки, взял чью-то трость с костяным набалдашником и побрился.
– Главное, чтоб нас не видели вместе, – напутствовал Никодим. – Будешь посматривать в мою сторону. Если что, я сделаю знак. Веди себя спокойно, уверенно, громко говори имя лошади, на которую ставишь, чтобы все слышали, но не ори. Ну, ты понимаешь. И не беги за выигрышем, когда объявят, а так, непринужденно, как будто все знал заранее, сгребай наши бабульки. Ясно?
– Главное, чтоб нас не видели вместе, – напутствовал Никодим. – Будешь посматривать в мою сторону. Если что, я сделаю знак. Веди себя спокойно, уверенно, громко говори имя лошади, на которую ставишь, чтобы все слышали, но не ори. Ну, ты понимаешь. И не беги за выигрышем, когда объявят, а так, непринужденно, как будто все знал заранее, сгребай наши бабульки. Ясно?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента