Страница:
Про Самсонова промолчим – в назидание потомкам: офицерам надо знать, как позор смывается! Тело генерала Самсонова там, на поле боя, немцы похоронили, но потом по просьбе русских вырыли и отдали. И увезли, и похоронили генерала от кавалерии, награжденного русскими императорами аж 13 орденами и золотым оружием, в родовой усыпальнице.
Свою-то честь он никому не отдал, а жизни простых русских мужиков?..
А Ренненкампфа надо хвалить хотя бы за то, что он на германском фронте первую и, наверное, единственную серьезную победу одержал в этой непонятной войне и потом, разжалованный, остался верен своей присяге, когда в восемнадцатом в Таганроге ему, старику, известный большевик Антонов-Овсеенко предложил служить в Красной армии, а он отказался. Честь – никому! Вот его, прежде чем расстрелять, и изуродовали штыками да глаза старику выкололи. За честь, за немецкую фамилию да за победу в августе четырнадцатого отомстили! Большевики – они же за поражение собственного народа с первого дня войны ратовали. А солдат за людей они никогда не считали! Впрочем, для них никакого собственного, русского народа не было! Одни пролетарии.
XVII
XVII
XVIII
XIX
Свою-то честь он никому не отдал, а жизни простых русских мужиков?..
А Ренненкампфа надо хвалить хотя бы за то, что он на германском фронте первую и, наверное, единственную серьезную победу одержал в этой непонятной войне и потом, разжалованный, остался верен своей присяге, когда в восемнадцатом в Таганроге ему, старику, известный большевик Антонов-Овсеенко предложил служить в Красной армии, а он отказался. Честь – никому! Вот его, прежде чем расстрелять, и изуродовали штыками да глаза старику выкололи. За честь, за немецкую фамилию да за победу в августе четырнадцатого отомстили! Большевики – они же за поражение собственного народа с первого дня войны ратовали. А солдат за людей они никогда не считали! Впрочем, для них никакого собственного, русского народа не было! Одни пролетарии.
XVII
Выход из окружения батальона лейб-гвардии Семеновского полка да с такими, как всем казалось, небольшими потерями, вызвал восторг, временно затмив в полку горечь первых поражений в войне. Гвардейцев батальона капитана Данина встречали как героев. Но в штабе фронта зашушукались: «Так они же с поля боя ползком убежали! Может, еще и наградить их?» Но громко высказываться побоялись – все-таки гвардия, да и не свалишь же на эту горстку солдат гибель армии Самсонова, а к гибели армии Ренненкампфа они вообще никакого отношения не имели. И свои шкуры спасать надо было. Великий князь, Верховный главнокомандующий, узнав о выходе из окружения гвардейцев, да еще и со спасенными солдатами других полков, лично приказал: «Наградить!» Были награждены все: младшие чины – солдатскими «Георгиями», офицеры – орденами.
Глеба Смирнитского наградили заимствованным у поляков еще императором Николаем I самым польским орденом – орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами. Михаил Тухачевский получил Анну 4-й степени и стал героем в Семеновском полку – у него, единственного из всех молодых офицеров, появилась уникальная награда – шашка с эфесом, украшенным орденским крестом и красным темляком. «Клюква» бросалась в глаза сразу, издалека и вызывала дикую зависть у всех, кто ее видел, да еще и сам Тухачевский, с подвязанной черной косынкой раненой правой рукой, старательно придерживал шашку при ходьбе, чтобы было видно и темляк, и крест, а если приглядеться, то и надпись «За храбрость». Про его бесстрашие говорили с восхищением во всех ротах, и это восхищение с присказками перекатывалось в другие полки.
От лечения в госпитале Тухачевский отказался.
Вручал награды командир полка Иван Севастьянович фон Эттер – Тухачевскому и Смирнитскому с какой-то особой нескрываемой радостью:
– Вы, господа подпоручики, с первого дня своего появления в полку как-то сразу мне понравились. Я верю в ваше большое будущее. И уж больно вы прыткий, подпоручик Тухачевский. Так пойдет – быть вам вскоре генералом! Нам всем на удивление. Благодарю вас обоих за такую примерную службу его величеству!
Молодые офицеры в парадных мундирах лейб-гвардии Семеновского полка, смущенные, красивые, вытянулись и поблагодарили его превосходительство, а потом пошли тратить полученные за ордена деньги – почти все и потратили на шампанское для своих боевых товарищей. На армию действующий с первого дня войны сухой закон не распространялся. Начальство на пьянку в полку закрыло глаза; в других полках тоже пили, но водку и не чокаясь – поминали погибших.
Батальон предложено было отвести на отдых, но нижние и офицерские чины возмутились – весь остальной полк бросали в Галицию, где Генеральный штаб захотел отомстить австрийцам за свое поражение немцам в Восточной Пруссии, – а их в тыл?
Данин обратился к командиру полка фон Эттеру и стал громко возмущаться в его кабинете – знал, что его превосходительство любит музыку и не переносит шума, – и добился, чтобы отдых отложили. Батальон спешно помылся, постирался, перевязался, кто смог, чтобы в госпиталь не идти, раны от начальства и медиков скрыл и, выпив по чарке водки, в бой – шампанское в сторону, пошел догонять свой полк в Галицию, к местечку Таранавки…
Архип Ферапонтов, излечившийся от непонятной болезни живота, старательно угождал Тухачевскому: «Что изволите, ваше благородие? Все будет исполнено, ваше благородие…» Боялся, что в бой пошлют или из армии выкинут?!
Еще не наступило время, когда из армии солдаты побежали толпами.
Глеба Смирнитского наградили заимствованным у поляков еще императором Николаем I самым польским орденом – орденом Святого Станислава 3-й степени с мечами. Михаил Тухачевский получил Анну 4-й степени и стал героем в Семеновском полку – у него, единственного из всех молодых офицеров, появилась уникальная награда – шашка с эфесом, украшенным орденским крестом и красным темляком. «Клюква» бросалась в глаза сразу, издалека и вызывала дикую зависть у всех, кто ее видел, да еще и сам Тухачевский, с подвязанной черной косынкой раненой правой рукой, старательно придерживал шашку при ходьбе, чтобы было видно и темляк, и крест, а если приглядеться, то и надпись «За храбрость». Про его бесстрашие говорили с восхищением во всех ротах, и это восхищение с присказками перекатывалось в другие полки.
От лечения в госпитале Тухачевский отказался.
Вручал награды командир полка Иван Севастьянович фон Эттер – Тухачевскому и Смирнитскому с какой-то особой нескрываемой радостью:
– Вы, господа подпоручики, с первого дня своего появления в полку как-то сразу мне понравились. Я верю в ваше большое будущее. И уж больно вы прыткий, подпоручик Тухачевский. Так пойдет – быть вам вскоре генералом! Нам всем на удивление. Благодарю вас обоих за такую примерную службу его величеству!
Молодые офицеры в парадных мундирах лейб-гвардии Семеновского полка, смущенные, красивые, вытянулись и поблагодарили его превосходительство, а потом пошли тратить полученные за ордена деньги – почти все и потратили на шампанское для своих боевых товарищей. На армию действующий с первого дня войны сухой закон не распространялся. Начальство на пьянку в полку закрыло глаза; в других полках тоже пили, но водку и не чокаясь – поминали погибших.
Батальон предложено было отвести на отдых, но нижние и офицерские чины возмутились – весь остальной полк бросали в Галицию, где Генеральный штаб захотел отомстить австрийцам за свое поражение немцам в Восточной Пруссии, – а их в тыл?
Данин обратился к командиру полка фон Эттеру и стал громко возмущаться в его кабинете – знал, что его превосходительство любит музыку и не переносит шума, – и добился, чтобы отдых отложили. Батальон спешно помылся, постирался, перевязался, кто смог, чтобы в госпиталь не идти, раны от начальства и медиков скрыл и, выпив по чарке водки, в бой – шампанское в сторону, пошел догонять свой полк в Галицию, к местечку Таранавки…
Архип Ферапонтов, излечившийся от непонятной болезни живота, старательно угождал Тухачевскому: «Что изволите, ваше благородие? Все будет исполнено, ваше благородие…» Боялся, что в бой пошлют или из армии выкинут?!
Еще не наступило время, когда из армии солдаты побежали толпами.
XVII
Только-только назначенный командующим 4-й армией генерал-лейтенант Алексей Ермолаевич Эверт был военным с ранней юности. Окончив Московский кадетский корпус и московское же Александровское военное училище, всю жизнь служил в армии. Вырос от подпоручика до генерала, воевал и отличился храбростью в русско-японскую. Вот и в Галиции, командуя с августа 14-го уже армией, за спины других не прятался, старался быть вместе со своим штабом ближе к полкам, переходящим границу с Австро-Венгрией. Но когда пришел приказ о присоединении к его армии лейб-гвардии Семеновского полка, не особо и обрадовался – императорский полк, элита, не дай-то бог положить в бою – погоны вырвут с корнем. И оставил полк в тылу, подальше, как считал, от передовой, от боя.
Не знал генерал Эверт только того, что немцы на помощь к австриякам пошли, после того как разбили армии Самсонова и Ренненкампфа. Да не просто шли – поездом ехали! Время – вот, что ценил больше всего уже прославленный Гинденбург. Он вызвал в штаб Макензена и спросил:
– Август, ты знаешь, как русский царь Николай задавил восстание рабочих в Москве?
– А что, в Москве восстание?
– Я думал, ты умней. Я имею в виду – в тысяча девятьсот пятом году.
– Наверное, попросил у кайзера Вильгельма наших гренадеров и те быстренько и с удовольствием расправились с русскими?
– Почти что так, – засмеялся Гинденбург. – Он отправил на подавление восстания лучший свой полк – гвардию… поездом.
– И?! К чему вы это, ваше превосходительство?
– Пока русские зализывают раны, ты тоже посадишь свои полки на поезда и поедешь в Галицию, спасать австрийцев, потому что, если мы их не спасем, русские ударят нам во фланг, а защититься нам нечем. На Западе все топчутся и никак не могут взять Париж. Выгрузишься здесь, – Гинденбург ткнул толстым пальцем в точку на карте. – В городке Таранавки. Там будет наступать 4-я армия их нового командующего Эверта. Сведения точные, получены из штаба русского Юго-Западного фронта. Этот Эверт – генерал боевой, но хочет выслужиться, вот и, как Самсонов, побежит вперед, а ты по нему ударишь с фланга, и бей насмерть! Устрой им второй Танненберг. Иди, Август, и всегда помни не о наградах, а о… пенсии. И моего оболтуса, которого ты уже командиром полка назначил, отправь в бой. Рановато для майора. Пусть зарабатывает славу!
– Понятно! – сказал Макензен, еще раз удивившись прозорливости командующего армией – одной на весь немецкий Восточный фронт! Он же не знал, что такой вариант развития событий Гинденбург давно просчитал…
Немцы спешно и скрытно погрузили войска на поезда, и те, проехав по тылам двух фронтов, выгрузились с железнодорожных платформ прямо в поле и с ходу, расчехлив легкие орудия и спустив по доскам лошадей, пошли крушить 4-ю армию, да не в лоб, а, как и по армии Самсонова, во фланги ударили. И попятились, а где и побежали русские батальоны и полки. Ждали-то австрияков, бахвалились: «Шапками закидаем! Австрияки – не вояки!» А тут немец, который не просто умеет воевать, а окрылен своими победами над русскими, трепещет от радости перед новым боем и готов выполнить любой приказ ради этой новой победы.
Местечко, где выгружались германские полки, имело красивое название Таранавки! И стало бы оно вторым Танненбергом, когда с криками: «Братцы!.. Опять предали!.. Отходим!.. Сволочи, подставили под германца!.. А-а-а, где же моя рученька?.. Ой, ногу у Васьки оторвало… Санитары… Разбегайся, братцы!.. Убивают!.. О, господи!.. Мамочка… Немец-то, вот он… Ой, штыки-то у них какие?.. Как ножи!.. Смерть наша наступает…» – побежала русская пехота, еще толком и не видя самого врага, только почувствовав, как трясется и поднимается земля от взрывов и падают мертвыми свои же товарищи; и в этой панике уже не слыша приказов командиров – умирать-то никто не хочет: русский ли, немец ли – какая разница, бежали, бросали оружие, топтали друг друга, раненым не помогали, хватались за хвосты одиноких лошадей, только бы успеть убежать от этого надвигающегося на сердце страха… И наткнулись на стоявших в их тылу гвардейцев-семеновцев; те стали бегущим тумаки раздавать, пинков надавали, даже смеялись: «Куда ж вы? Штаны-то, штаны не забудь постирать…» Потом плюнули и стали спокойно штыки к винтовкам привинчивать. А по полку уже команда бежит: «Приготовиться к атаке. Первый и второй батальоны шагом ма-арш!» И пошли! Как на плацу – не кланяясь. Командиры взводов слева от ровных солдатских рядов, командиры рот впереди, с вынутыми из ножен шашками. Блеск солнечный на кончиках штыков. И русское «Ура!» зазвучало над полем боя.
Роты штабс-капитанов Веселаго и Хлопова рядом. Красиво! И немец шел. Лоб в лоб – атака! Только не знал немец, что перед ним лейб-гвардия – Петра Великого полк, что двести лет назад, еще под Нарвой, с лучшей армией Европы, шведами, дрался и почти весь погиб, но не отошел!
Глеб Смирнитский не боялся и не дрожал; как в тумане, стрелял в немцев из револьвера, а когда барабан круг сделал, сунул машинально в кобуру и схватился за подарок Тухачевского – браунинг и все девять пуль во врагов и всадил. Патроны кончились – за солдатскую винтовку взялся и в штыковую атаку пошел. А справа штыком воюет, весь в крови, Михаил Тухачевский. Шашки наградные не доставали – они так, для красоты.
Немец такой атаки не ожидал, дрогнул и побежал, семеновцы с «Ура!» – вслед, кого догоняли – брали в плен, кто не сдавался, кололи штыками. Полки генерала Эверта, то ли видя бесстрашие гвардейцев, то ли устыдившись своего бегства, уже не ожидая приказов своих командиров, развернулись и вслед за гвардейцами побежали на поле боя. И тут уж над полем понеслась такая ругань и такой мат, с такой дикостью эти полчаса назад в страхе бежавшие с поля солдаты стали убивать немцев – в плен никого не брали – в злобе всех штыками, насмерть! Всю свою трусость на сдающихся в плен вымещали, и остановить никто не мог. Страх! Пока гвардейский подполковник Павел Эдуардович Телло не закричал дико:
– Да остановите же их! Гвардейцы, остановите их! Стреляйте, но только остановите! Боже мой, какой позор для русской армии!..
Гвардейцы расстреливать русскую пехоту не стали – они стали их бить: ломать челюсти и выбивать зубы. А вот офицеры начали стрелять. Тухачевский стрелял. Смирнитский – нет. Но это было ужасающе: сотни немецких солдат корчились в предсмертных судорогах от ударов штыками – сотни, которые сдавались в плен. Над полем стояли плач, стоны и смертельный вой. И еще один вой – моторов – несся с неба. Это штабс-капитан Петр Нестеров на своем маленьком самолетике гнался за большим «Альбатросом», управляемым какими-то знаменитыми австрийскими баронами, и, догнав его, протаранил… Впервые в мире! Самолет с баронами рухнул на землю. На землю упал и самолет с погибшим во время тарана русским летчиком-героем. К выпавшему из обломков самолета телу мертвого летчика тут же подскочили русские солдаты, которые минуту назад убивали и грабили убитых немцев, и стали сдирать с Нестерова кожаную куртку, шлем, очки, сорвали награды и вытащили кошелек – все пригодится в хозяйстве. С трудом потом узнали в лежащем в одних кальсонах трупе великого пилота России.
Таранавки – поле славы русского оружия!
Живыми из боя вышли Глеб с Михаилом. Оба в крови – не в своей, во вражеской.
– Ну вот и закончился твой подарок, Михаил, – грустно сказал Глеб, показывая браунинг.
– А это на что? – Тухачевский вытащил из-за пазухи два пистолета и обоймы.
– Откуда?
– Так мой денщик Архип по офицерам немецким прошелся, когда убитых и раненых собирали. Он еще и гранаты немецкие прихватил, да я не взял – не наше это, не офицерское оружие; солдатам приказал отдать. Хотя под Танненбергом не граната бы – нас бы всех положили из бронеавтомобиля.
– Мне второй пистолет не нужен, а вот обойму возьму.
– Бери. Уж больно хорошо ты с моим подарком обращаешься.
Не знал только Тухачевский, что не ради пистолетов и гранат ползал по полю боя его денщик, а чтобы поживиться, по карманам убитых немецких офицеров пройтись: у кого часы да портсигар, у кого цепочку с шеи сдернет, кольцо на пальце увидит – вжик ножом; и отсутствие пальцев на правой руке не мешало – лихо орудовал. Веселый малый быстро сообразил, что война для него – доходное место, в бой не лез, после боя появлялся. А Тухачевский-то думал, что он для него старается.
Исход боя был решен атакой русской лейб-гвардии.
– Хлопова ранило в ногу, унесли, – сказал Глеб.
– А Семен Иванович цел и невредим, ни одной царапины. Смеется: заговоренный, мол, с японской, там всю кровь оставил.
– Ты видел, что эти трусы-то устроили? Сволочи! Пока стрелять не начали – поубивали бы всех пленных.
– А у трусов, по-видимому, всегда так: убей того, кто тебя трусом сделал или кто видел, что ты трус. Позорище! Подожди, увидишь – наградят. За трусость и зверство.
– А как без этого. Первая победа.
– Дай бог, чтобы не последняя.
– Миша, я видел, ты в этих солдат стрелял.
– Да. И не жалею. Это уже не солдаты, не русские солдаты, это обезумевшая от страха и злобы толпа.
– И все же они русские. Как легко оказалось, что русские могут убивать друг друга.
– Брось Глеб. Это война. И это армия. Пойдем, пойдем, пора смыть с себя всю эту кровь.
Два офицера шли, и усталость от боя еще не пришла в их молодые тела, и их сердца быстро успокоились и уже спокойно стучали, и они разговаривали как-то обыденно, как будто шли с полевых учений где-нибудь в России и увиденное, страшное, может, и тронуло душу, но сразу забылось – сами-то живы!
– Архип, – на ходу, засмеявшись, крикнул Тухачевский идущему сзади денщику, – приготовь помыться и поесть.
– И выпить не забудь! – так же весело добавил Глеб. – Ты, Михаил, где этого дурня нашел?
– Неужели не помнишь? На станции под Брестом пьяный с расквашенной мордой плясал, а потом напросился в денщики?
– А-а, это тот, что с оторванными пальцами? Ох и намаешься ты с ним.
– А я его предупредил: чуть что – отправлю в атаку, первым!
– По-моему, он, если ты ему такое прикажешь, быстрей убежит от тебя… Впрочем, у меня не лучше: лентяй, каких свет не видел.
Повезло в этом бою еще одному офицеру, немецкому майору, командиру полка Оскару Гинденбургу. Его даже не ранило. Он, когда спускался с поезда, ногу подвернул, и его отвезли в госпиталь, а его полк почти весь погиб от русских штыков. Майор, узнав, свечку поставил Богу и попросился в штабные офицеры. Макензен не возражал – хватит переживать: «убьют – не убьют?» Ему уже не нужен был сыночек великого Гинденбурга, он сам становился велик и перевел Оскара подальше от смерти – в штаб корпуса.
Главным героем боя под Таранавками стал Николай Ермолаевич Эверт – награды посыпались…
Любят их императорские величества армию, а лейб-гвардию особо – сами в ней полковниками состоят. Приказом Верховного главнокомандующего за проявленную храбрость в боях в Галиции Михаила Тухачевского представили к «Станиславу» 2-й степени с мечами и бантом, а Глеб Смирнитский получил «Анну» четвертой, и у него, как и у Тухачевского, появилась шашка с орденом на эфесе, красным темляком и надписью «За храбрость». Молодых офицеров, произвели в поручики и назначили на должности старших ротных заместителей – благо вакансии появились: гвардия шла в бой в первых рядах и погибала тоже первой. И отпуск предоставили на десять дней. Во время войны! Заслужили!
– Поедем, Глеб, со мной в Москву. Ты, я помню, не бывал в Москве. Да и договаривались же, – кричал радостно, узнав об отпуске, Тухачевский. – Поедем, Глеб?! – и стал обнимать друга, шепча на ухо: – В Москве сейчас так хорошо…
– Поедем, поедем, – ответил не менее радостный Глеб.
– Вот и отлично. И Москву посмотришь, и я тебя с родными познакомлю. Они тебя очень хотят увидеть – я им отписал, как ты мне жизнь спас.
– Полно, Михаил, как ты можешь? Мы же с тобой военные – люди присяги. Но только заедем к моим, в Варшаву. Ждут.
– Обязательно заедем. А потом сразу в Москву. Невесту тебе найдем! Не возражай!
– Москва! – мечтательно сказал Глеб. – Поехали, Михаил!
Не знал генерал Эверт только того, что немцы на помощь к австриякам пошли, после того как разбили армии Самсонова и Ренненкампфа. Да не просто шли – поездом ехали! Время – вот, что ценил больше всего уже прославленный Гинденбург. Он вызвал в штаб Макензена и спросил:
– Август, ты знаешь, как русский царь Николай задавил восстание рабочих в Москве?
– А что, в Москве восстание?
– Я думал, ты умней. Я имею в виду – в тысяча девятьсот пятом году.
– Наверное, попросил у кайзера Вильгельма наших гренадеров и те быстренько и с удовольствием расправились с русскими?
– Почти что так, – засмеялся Гинденбург. – Он отправил на подавление восстания лучший свой полк – гвардию… поездом.
– И?! К чему вы это, ваше превосходительство?
– Пока русские зализывают раны, ты тоже посадишь свои полки на поезда и поедешь в Галицию, спасать австрийцев, потому что, если мы их не спасем, русские ударят нам во фланг, а защититься нам нечем. На Западе все топчутся и никак не могут взять Париж. Выгрузишься здесь, – Гинденбург ткнул толстым пальцем в точку на карте. – В городке Таранавки. Там будет наступать 4-я армия их нового командующего Эверта. Сведения точные, получены из штаба русского Юго-Западного фронта. Этот Эверт – генерал боевой, но хочет выслужиться, вот и, как Самсонов, побежит вперед, а ты по нему ударишь с фланга, и бей насмерть! Устрой им второй Танненберг. Иди, Август, и всегда помни не о наградах, а о… пенсии. И моего оболтуса, которого ты уже командиром полка назначил, отправь в бой. Рановато для майора. Пусть зарабатывает славу!
– Понятно! – сказал Макензен, еще раз удивившись прозорливости командующего армией – одной на весь немецкий Восточный фронт! Он же не знал, что такой вариант развития событий Гинденбург давно просчитал…
Немцы спешно и скрытно погрузили войска на поезда, и те, проехав по тылам двух фронтов, выгрузились с железнодорожных платформ прямо в поле и с ходу, расчехлив легкие орудия и спустив по доскам лошадей, пошли крушить 4-ю армию, да не в лоб, а, как и по армии Самсонова, во фланги ударили. И попятились, а где и побежали русские батальоны и полки. Ждали-то австрияков, бахвалились: «Шапками закидаем! Австрияки – не вояки!» А тут немец, который не просто умеет воевать, а окрылен своими победами над русскими, трепещет от радости перед новым боем и готов выполнить любой приказ ради этой новой победы.
Местечко, где выгружались германские полки, имело красивое название Таранавки! И стало бы оно вторым Танненбергом, когда с криками: «Братцы!.. Опять предали!.. Отходим!.. Сволочи, подставили под германца!.. А-а-а, где же моя рученька?.. Ой, ногу у Васьки оторвало… Санитары… Разбегайся, братцы!.. Убивают!.. О, господи!.. Мамочка… Немец-то, вот он… Ой, штыки-то у них какие?.. Как ножи!.. Смерть наша наступает…» – побежала русская пехота, еще толком и не видя самого врага, только почувствовав, как трясется и поднимается земля от взрывов и падают мертвыми свои же товарищи; и в этой панике уже не слыша приказов командиров – умирать-то никто не хочет: русский ли, немец ли – какая разница, бежали, бросали оружие, топтали друг друга, раненым не помогали, хватались за хвосты одиноких лошадей, только бы успеть убежать от этого надвигающегося на сердце страха… И наткнулись на стоявших в их тылу гвардейцев-семеновцев; те стали бегущим тумаки раздавать, пинков надавали, даже смеялись: «Куда ж вы? Штаны-то, штаны не забудь постирать…» Потом плюнули и стали спокойно штыки к винтовкам привинчивать. А по полку уже команда бежит: «Приготовиться к атаке. Первый и второй батальоны шагом ма-арш!» И пошли! Как на плацу – не кланяясь. Командиры взводов слева от ровных солдатских рядов, командиры рот впереди, с вынутыми из ножен шашками. Блеск солнечный на кончиках штыков. И русское «Ура!» зазвучало над полем боя.
Роты штабс-капитанов Веселаго и Хлопова рядом. Красиво! И немец шел. Лоб в лоб – атака! Только не знал немец, что перед ним лейб-гвардия – Петра Великого полк, что двести лет назад, еще под Нарвой, с лучшей армией Европы, шведами, дрался и почти весь погиб, но не отошел!
Глеб Смирнитский не боялся и не дрожал; как в тумане, стрелял в немцев из револьвера, а когда барабан круг сделал, сунул машинально в кобуру и схватился за подарок Тухачевского – браунинг и все девять пуль во врагов и всадил. Патроны кончились – за солдатскую винтовку взялся и в штыковую атаку пошел. А справа штыком воюет, весь в крови, Михаил Тухачевский. Шашки наградные не доставали – они так, для красоты.
Немец такой атаки не ожидал, дрогнул и побежал, семеновцы с «Ура!» – вслед, кого догоняли – брали в плен, кто не сдавался, кололи штыками. Полки генерала Эверта, то ли видя бесстрашие гвардейцев, то ли устыдившись своего бегства, уже не ожидая приказов своих командиров, развернулись и вслед за гвардейцами побежали на поле боя. И тут уж над полем понеслась такая ругань и такой мат, с такой дикостью эти полчаса назад в страхе бежавшие с поля солдаты стали убивать немцев – в плен никого не брали – в злобе всех штыками, насмерть! Всю свою трусость на сдающихся в плен вымещали, и остановить никто не мог. Страх! Пока гвардейский подполковник Павел Эдуардович Телло не закричал дико:
– Да остановите же их! Гвардейцы, остановите их! Стреляйте, но только остановите! Боже мой, какой позор для русской армии!..
Гвардейцы расстреливать русскую пехоту не стали – они стали их бить: ломать челюсти и выбивать зубы. А вот офицеры начали стрелять. Тухачевский стрелял. Смирнитский – нет. Но это было ужасающе: сотни немецких солдат корчились в предсмертных судорогах от ударов штыками – сотни, которые сдавались в плен. Над полем стояли плач, стоны и смертельный вой. И еще один вой – моторов – несся с неба. Это штабс-капитан Петр Нестеров на своем маленьком самолетике гнался за большим «Альбатросом», управляемым какими-то знаменитыми австрийскими баронами, и, догнав его, протаранил… Впервые в мире! Самолет с баронами рухнул на землю. На землю упал и самолет с погибшим во время тарана русским летчиком-героем. К выпавшему из обломков самолета телу мертвого летчика тут же подскочили русские солдаты, которые минуту назад убивали и грабили убитых немцев, и стали сдирать с Нестерова кожаную куртку, шлем, очки, сорвали награды и вытащили кошелек – все пригодится в хозяйстве. С трудом потом узнали в лежащем в одних кальсонах трупе великого пилота России.
Таранавки – поле славы русского оружия!
Живыми из боя вышли Глеб с Михаилом. Оба в крови – не в своей, во вражеской.
– Ну вот и закончился твой подарок, Михаил, – грустно сказал Глеб, показывая браунинг.
– А это на что? – Тухачевский вытащил из-за пазухи два пистолета и обоймы.
– Откуда?
– Так мой денщик Архип по офицерам немецким прошелся, когда убитых и раненых собирали. Он еще и гранаты немецкие прихватил, да я не взял – не наше это, не офицерское оружие; солдатам приказал отдать. Хотя под Танненбергом не граната бы – нас бы всех положили из бронеавтомобиля.
– Мне второй пистолет не нужен, а вот обойму возьму.
– Бери. Уж больно хорошо ты с моим подарком обращаешься.
Не знал только Тухачевский, что не ради пистолетов и гранат ползал по полю боя его денщик, а чтобы поживиться, по карманам убитых немецких офицеров пройтись: у кого часы да портсигар, у кого цепочку с шеи сдернет, кольцо на пальце увидит – вжик ножом; и отсутствие пальцев на правой руке не мешало – лихо орудовал. Веселый малый быстро сообразил, что война для него – доходное место, в бой не лез, после боя появлялся. А Тухачевский-то думал, что он для него старается.
Исход боя был решен атакой русской лейб-гвардии.
– Хлопова ранило в ногу, унесли, – сказал Глеб.
– А Семен Иванович цел и невредим, ни одной царапины. Смеется: заговоренный, мол, с японской, там всю кровь оставил.
– Ты видел, что эти трусы-то устроили? Сволочи! Пока стрелять не начали – поубивали бы всех пленных.
– А у трусов, по-видимому, всегда так: убей того, кто тебя трусом сделал или кто видел, что ты трус. Позорище! Подожди, увидишь – наградят. За трусость и зверство.
– А как без этого. Первая победа.
– Дай бог, чтобы не последняя.
– Миша, я видел, ты в этих солдат стрелял.
– Да. И не жалею. Это уже не солдаты, не русские солдаты, это обезумевшая от страха и злобы толпа.
– И все же они русские. Как легко оказалось, что русские могут убивать друг друга.
– Брось Глеб. Это война. И это армия. Пойдем, пойдем, пора смыть с себя всю эту кровь.
Два офицера шли, и усталость от боя еще не пришла в их молодые тела, и их сердца быстро успокоились и уже спокойно стучали, и они разговаривали как-то обыденно, как будто шли с полевых учений где-нибудь в России и увиденное, страшное, может, и тронуло душу, но сразу забылось – сами-то живы!
– Архип, – на ходу, засмеявшись, крикнул Тухачевский идущему сзади денщику, – приготовь помыться и поесть.
– И выпить не забудь! – так же весело добавил Глеб. – Ты, Михаил, где этого дурня нашел?
– Неужели не помнишь? На станции под Брестом пьяный с расквашенной мордой плясал, а потом напросился в денщики?
– А-а, это тот, что с оторванными пальцами? Ох и намаешься ты с ним.
– А я его предупредил: чуть что – отправлю в атаку, первым!
– По-моему, он, если ты ему такое прикажешь, быстрей убежит от тебя… Впрочем, у меня не лучше: лентяй, каких свет не видел.
Повезло в этом бою еще одному офицеру, немецкому майору, командиру полка Оскару Гинденбургу. Его даже не ранило. Он, когда спускался с поезда, ногу подвернул, и его отвезли в госпиталь, а его полк почти весь погиб от русских штыков. Майор, узнав, свечку поставил Богу и попросился в штабные офицеры. Макензен не возражал – хватит переживать: «убьют – не убьют?» Ему уже не нужен был сыночек великого Гинденбурга, он сам становился велик и перевел Оскара подальше от смерти – в штаб корпуса.
Главным героем боя под Таранавками стал Николай Ермолаевич Эверт – награды посыпались…
Любят их императорские величества армию, а лейб-гвардию особо – сами в ней полковниками состоят. Приказом Верховного главнокомандующего за проявленную храбрость в боях в Галиции Михаила Тухачевского представили к «Станиславу» 2-й степени с мечами и бантом, а Глеб Смирнитский получил «Анну» четвертой, и у него, как и у Тухачевского, появилась шашка с орденом на эфесе, красным темляком и надписью «За храбрость». Молодых офицеров, произвели в поручики и назначили на должности старших ротных заместителей – благо вакансии появились: гвардия шла в бой в первых рядах и погибала тоже первой. И отпуск предоставили на десять дней. Во время войны! Заслужили!
– Поедем, Глеб, со мной в Москву. Ты, я помню, не бывал в Москве. Да и договаривались же, – кричал радостно, узнав об отпуске, Тухачевский. – Поедем, Глеб?! – и стал обнимать друга, шепча на ухо: – В Москве сейчас так хорошо…
– Поедем, поедем, – ответил не менее радостный Глеб.
– Вот и отлично. И Москву посмотришь, и я тебя с родными познакомлю. Они тебя очень хотят увидеть – я им отписал, как ты мне жизнь спас.
– Полно, Михаил, как ты можешь? Мы же с тобой военные – люди присяги. Но только заедем к моим, в Варшаву. Ждут.
– Обязательно заедем. А потом сразу в Москву. Невесту тебе найдем! Не возражай!
– Москва! – мечтательно сказал Глеб. – Поехали, Михаил!
XVIII
В Варшаве слезы радости: Мария, тетка – плачет; Владислав, дядька – слезы утирает; девочки, Ядвига и Златка, вокруг панов офицеров скачут, таких красивых, таких мужественных, с орденами на необыкновенно красивой гвардейской форме.
Сентябрьские вечера в Польше теплые; сидели на веранде, чай с вареньем и наливочкой пили, а вопрос все крутился, да не задавался. Но на второй день, перед отъездом, Владислав Смирнитский с духом собрался и, улучив момент, когда женщины ушли в дом, спросил, заикаясь:
– Неужели… Варшаву отдадут?
– Вы о чем, дядюшка? – удивился Глеб.
– О Варшаве, племянник.
– Почему так грустно, пан Владислав? – тоже удивился Тухачевский. – Галиция наша, австрияки бегут, немец на два фронта долго воевать не сможет – выдохнется, да мы со своей стороны его придавим, и войне конец.
– Ну и дай-то Бог. А то все мои знакомые готовятся к приходу немцев. А я боюсь – что будет с моей семьей, если немцы придут?
– Не придут. Скорее, дядюшка, мы будем в Берлине… – успокаивал Глеб.
Михаилу Тухачевскому не сиделось, уже рвался домой, к родным, да и Глебу передалось это желание друга – очень хотелось побывать в Москве, в древней русской столице, в которой он раньше не бывал, хотя и родина его матери. Да и когда еще выпадет такая удача, и выпадет ли? Война.
– Скажи, Глеб, – тихо спросил племянника перед отъездом Владислав Смирнитский, – ты хочешь навестить своих родственников в Москве? Я тебе дам адрес.
– Нет, – прозвучал короткий ответ. – У меня нет родных в Москве. Все мои родные живут здесь, в этом доме.
Дядя Владислав всплакнул на плече у Глеба. Дядюшка становился старым, и его очень пугала война и связанная с ней неизвестность. Поляки знали о страшных поражениях русских в первый месяц войны и готовились к приходу немцев, которых ненавидели. Владислав Смирнитский боялся вдвойне – его племянник был русским офицером.
Ехали, смотрели в окно и удивлялись – всего-то два месяца войны прошло, а какая разительная перемена: да, еще орали, пили и плясали на полустанках, но как-то невесело, с оглядкой, с опаской – что там ждет впереди? По деревянным настилам станций уже катались на деревянных ящичках с колесами безногие инвалиды, звеня одинокими медалями, размазывая пьяные слезы по грязным опухшим лицам и прося, как подаяния, на водку. А в глазах дикая боль и злость: «За что?» И бросалось, бросалось в глаза: страх на лицах людей появился!
В Москве на вокзале бравурная музыка, шум большого города, люди, снующие туда-сюда, и никаких нищих и инвалидов. А сам город – как в праздник: желтый и багряный лист на деревьях, маковки многочисленных церквей золотым огнем играют, мягкость говора, красота русских женщин, выпирающее богатство, восхищенные взгляды прохожих.
Как и в семье Глеба, у Михаила встречать сбежалась вся многочисленная родня: родители, братья, сестра. Стол был накрыт по-русски, по-московски: трещал от наливок и закусок. В магазинах старой столицы было все. Да и Михаил свои офицерские деньги почти все отправлял родителям. А ведь в лейб-гвардии служил, где расходы офицеров превышали денежное довольствие в несколько раз. Война! Не до праздников, да и на фронте платили больше, да новое звание, да награды… А здесь, в тылу, деньги ой как нужны. По Москве было видно, по магазинам и ценам…
Пришла Нина – невысокая, стройная, красивая девушка с толстой русой косой. Подала руку Глебу:
– Нина Гриневич.
Из-под длинных ресниц на Глеба посмотрели необыкновенной красоты большие зеленые глаза. Глеб залился краской. Нина рассказала, как она после лекций в университете помогает вместе с подругами в госпитале. Расплакалась:
– Раненых очень много. Много удаляется рук и ног. Так их жалко, этих простых солдат. Им прямо в палатах медали и кресты вручают и отправляют домой. А они, как начальство уходит, ревут в голос, ругаются, просят пристрелить – куда они без рук, без ног, какой дом, как семью кормить? Потом напиваются. И где водку берут? И опять ревут и ругаются. Страшно все!.. Из госпиталя до вокзала их везут в закрытой машине и сразу несут в вагоны, чтобы глаза своим калечеством не мозолили и граждан не пугали. Потому-то на улицах их не встретишь – всех по деревням раскидали.
Молодые люди с орденами на мундирах как-то сникли – торжество встречи потускнело.
Мать Михаила Тухачевского Мавра Петровна встала из-за стола, рюмку подняла и сказала:
– Прекратите здесь страхи рассказывать и слезы лить. В моем доме радость – сын пусть ненадолго, но с войны вернулся, и это для меня праздник. И он – военный не в первом поколении, и все мы – жены и матери русских офицеров – будем всегда ждать их с войны и надеяться… и слышишь, будущая невестка… будем верить, что они никогда не изменят данной ими присяге служить царю и отечеству и вернутся целыми и невредимыми домой. С возвращением домой, Миша и Глеб! – Мавра Петровна залпом выпила рюмку и бросила ее на пол. Рюмка не разбилась. Мавра Петровна ударила по рюмке ногой – та рассыпалась на кусочки – Вот так! – крикнула. – Давайте веселиться!
Праздновали хорошо, как и полагается в русской офицерской семье…
Потом целыми днями гуляли по городу. А Москва такая красивая! В один из дней зашли вечером за Ниной в госпиталь, увидели сотни раненых солдат, почувствовали нестерпимый запах карболки, нашатыря и гноя, и сразу как-то и красота, и праздник уличный померкли. Молодым людям захотелось туда, на фронт, к своим солдатам, в бой.
Походили еще по Москве, полюбовались Кремлем, осенними бульварами, ломящимися от еды магазинами, заходили в рестораны, где посетители вставали и кричали «Ура!» при виде красавцев-офицеров с боевыми наградами на необычайно красивых лейб-гвардейских парадных мундирах. Особо нравилось входить под руку с боевыми офицерами Нине; она чувствовала, с какой завистью и даже ненавистью смотрят на нее женщины в ресторанах, и это ее не забавляло, она этому радовалась. Глеб все восхищался красотой московских девушек. Михаил отводил глаза – Нина, не скрываясь, ревновала.
Вот так же они пришли в последний день отпуска в ресторан недалеко от дома. Им выделили лучший столик, прислуживать прибежал сам директор ресторана, который все заискивающе лепетал: «Что угодно героям войны? Ах, какая у нас красивая армия. Вы гвардейцы? Да-да, о чем я говорю: ваша форма, погоны, ордена – сразу видно, что вы гвардейцы». Конечно, было приятно от этого всеобщего внимания.
А в дальнем, темном углу сидел седоватый мужчина в офицерском кителе без погон, с одиноким орденом Святого Станислава на груди. Мужчина пил водку и закусывал каким-то салатом; официанты старались его не замечать и пробегали мимо: столько господ офицеров с орденами и, главное, деньгами было в ресторане, а этого инвалида с трясущейся головой пускали из жалости – все-таки офицер, пусть даже бывший, но пострадал на войне. Мужчина пил и наливался злобой и, напившись, поднялся, пошатнулся – водка выплеснулась из рюмки – и стал кричать:
– Давайте выпьем за победителей над германцами под Гумбинненом! Кто выпьет с бывшим штабс-капитаном русской армии? Брезгуете? Ну тогда я один выпью! – выпил, упал на стул и заплакал. – Где она армия? Она там, в общих могилах лежит! А здесь кто? Выскочки, карьеристы, говенные штабники… Что вытаращились? Может, предложите стреляться? С удовольствием. Только ни одна сука не захочет получить от меня пулю в лоб. Дайте мне пистолет, я вас всех перестреляю!..
Пьяного сопротивляющегося мужчину в офицерском кителе без погон вывели из ресторана. Какой-то толстый, с золотой цепью на брюхе буржуа крикнул:
– Какого черта всю эту пьянь в приличные заведения пускают? Ну ранили на фронте, так что – мы виноваты?
– Заткнись! – зло крикнул Михаил Тухачевский. – А то точно получишь пулю в лоб!
Праздник был испорчен. Из ресторана уходили расстроенные, и уже больше ничего не хотелось здесь, в Москве, а хотелось туда, на фронт, к своим боевым товарищам.
На прощание семья Тухачевских подарила Глебу красивый кожаный офицерский баул – подарок за спасенную жизнь сына. Отказываться было неудобно. Четыре дня пролетели, и молодые люди в сопровождении плачущих родителей Тухачевского и Нины поехали на вокзал.
А на вокзале, в тупике, подальше от людских глаз, выгружали из вагонов новые окровавленные обрубки русских солдат…
Сентябрьские вечера в Польше теплые; сидели на веранде, чай с вареньем и наливочкой пили, а вопрос все крутился, да не задавался. Но на второй день, перед отъездом, Владислав Смирнитский с духом собрался и, улучив момент, когда женщины ушли в дом, спросил, заикаясь:
– Неужели… Варшаву отдадут?
– Вы о чем, дядюшка? – удивился Глеб.
– О Варшаве, племянник.
– Почему так грустно, пан Владислав? – тоже удивился Тухачевский. – Галиция наша, австрияки бегут, немец на два фронта долго воевать не сможет – выдохнется, да мы со своей стороны его придавим, и войне конец.
– Ну и дай-то Бог. А то все мои знакомые готовятся к приходу немцев. А я боюсь – что будет с моей семьей, если немцы придут?
– Не придут. Скорее, дядюшка, мы будем в Берлине… – успокаивал Глеб.
Михаилу Тухачевскому не сиделось, уже рвался домой, к родным, да и Глебу передалось это желание друга – очень хотелось побывать в Москве, в древней русской столице, в которой он раньше не бывал, хотя и родина его матери. Да и когда еще выпадет такая удача, и выпадет ли? Война.
– Скажи, Глеб, – тихо спросил племянника перед отъездом Владислав Смирнитский, – ты хочешь навестить своих родственников в Москве? Я тебе дам адрес.
– Нет, – прозвучал короткий ответ. – У меня нет родных в Москве. Все мои родные живут здесь, в этом доме.
Дядя Владислав всплакнул на плече у Глеба. Дядюшка становился старым, и его очень пугала война и связанная с ней неизвестность. Поляки знали о страшных поражениях русских в первый месяц войны и готовились к приходу немцев, которых ненавидели. Владислав Смирнитский боялся вдвойне – его племянник был русским офицером.
Ехали, смотрели в окно и удивлялись – всего-то два месяца войны прошло, а какая разительная перемена: да, еще орали, пили и плясали на полустанках, но как-то невесело, с оглядкой, с опаской – что там ждет впереди? По деревянным настилам станций уже катались на деревянных ящичках с колесами безногие инвалиды, звеня одинокими медалями, размазывая пьяные слезы по грязным опухшим лицам и прося, как подаяния, на водку. А в глазах дикая боль и злость: «За что?» И бросалось, бросалось в глаза: страх на лицах людей появился!
В Москве на вокзале бравурная музыка, шум большого города, люди, снующие туда-сюда, и никаких нищих и инвалидов. А сам город – как в праздник: желтый и багряный лист на деревьях, маковки многочисленных церквей золотым огнем играют, мягкость говора, красота русских женщин, выпирающее богатство, восхищенные взгляды прохожих.
Как и в семье Глеба, у Михаила встречать сбежалась вся многочисленная родня: родители, братья, сестра. Стол был накрыт по-русски, по-московски: трещал от наливок и закусок. В магазинах старой столицы было все. Да и Михаил свои офицерские деньги почти все отправлял родителям. А ведь в лейб-гвардии служил, где расходы офицеров превышали денежное довольствие в несколько раз. Война! Не до праздников, да и на фронте платили больше, да новое звание, да награды… А здесь, в тылу, деньги ой как нужны. По Москве было видно, по магазинам и ценам…
Пришла Нина – невысокая, стройная, красивая девушка с толстой русой косой. Подала руку Глебу:
– Нина Гриневич.
Из-под длинных ресниц на Глеба посмотрели необыкновенной красоты большие зеленые глаза. Глеб залился краской. Нина рассказала, как она после лекций в университете помогает вместе с подругами в госпитале. Расплакалась:
– Раненых очень много. Много удаляется рук и ног. Так их жалко, этих простых солдат. Им прямо в палатах медали и кресты вручают и отправляют домой. А они, как начальство уходит, ревут в голос, ругаются, просят пристрелить – куда они без рук, без ног, какой дом, как семью кормить? Потом напиваются. И где водку берут? И опять ревут и ругаются. Страшно все!.. Из госпиталя до вокзала их везут в закрытой машине и сразу несут в вагоны, чтобы глаза своим калечеством не мозолили и граждан не пугали. Потому-то на улицах их не встретишь – всех по деревням раскидали.
Молодые люди с орденами на мундирах как-то сникли – торжество встречи потускнело.
Мать Михаила Тухачевского Мавра Петровна встала из-за стола, рюмку подняла и сказала:
– Прекратите здесь страхи рассказывать и слезы лить. В моем доме радость – сын пусть ненадолго, но с войны вернулся, и это для меня праздник. И он – военный не в первом поколении, и все мы – жены и матери русских офицеров – будем всегда ждать их с войны и надеяться… и слышишь, будущая невестка… будем верить, что они никогда не изменят данной ими присяге служить царю и отечеству и вернутся целыми и невредимыми домой. С возвращением домой, Миша и Глеб! – Мавра Петровна залпом выпила рюмку и бросила ее на пол. Рюмка не разбилась. Мавра Петровна ударила по рюмке ногой – та рассыпалась на кусочки – Вот так! – крикнула. – Давайте веселиться!
Праздновали хорошо, как и полагается в русской офицерской семье…
Потом целыми днями гуляли по городу. А Москва такая красивая! В один из дней зашли вечером за Ниной в госпиталь, увидели сотни раненых солдат, почувствовали нестерпимый запах карболки, нашатыря и гноя, и сразу как-то и красота, и праздник уличный померкли. Молодым людям захотелось туда, на фронт, к своим солдатам, в бой.
Походили еще по Москве, полюбовались Кремлем, осенними бульварами, ломящимися от еды магазинами, заходили в рестораны, где посетители вставали и кричали «Ура!» при виде красавцев-офицеров с боевыми наградами на необычайно красивых лейб-гвардейских парадных мундирах. Особо нравилось входить под руку с боевыми офицерами Нине; она чувствовала, с какой завистью и даже ненавистью смотрят на нее женщины в ресторанах, и это ее не забавляло, она этому радовалась. Глеб все восхищался красотой московских девушек. Михаил отводил глаза – Нина, не скрываясь, ревновала.
Вот так же они пришли в последний день отпуска в ресторан недалеко от дома. Им выделили лучший столик, прислуживать прибежал сам директор ресторана, который все заискивающе лепетал: «Что угодно героям войны? Ах, какая у нас красивая армия. Вы гвардейцы? Да-да, о чем я говорю: ваша форма, погоны, ордена – сразу видно, что вы гвардейцы». Конечно, было приятно от этого всеобщего внимания.
А в дальнем, темном углу сидел седоватый мужчина в офицерском кителе без погон, с одиноким орденом Святого Станислава на груди. Мужчина пил водку и закусывал каким-то салатом; официанты старались его не замечать и пробегали мимо: столько господ офицеров с орденами и, главное, деньгами было в ресторане, а этого инвалида с трясущейся головой пускали из жалости – все-таки офицер, пусть даже бывший, но пострадал на войне. Мужчина пил и наливался злобой и, напившись, поднялся, пошатнулся – водка выплеснулась из рюмки – и стал кричать:
– Давайте выпьем за победителей над германцами под Гумбинненом! Кто выпьет с бывшим штабс-капитаном русской армии? Брезгуете? Ну тогда я один выпью! – выпил, упал на стул и заплакал. – Где она армия? Она там, в общих могилах лежит! А здесь кто? Выскочки, карьеристы, говенные штабники… Что вытаращились? Может, предложите стреляться? С удовольствием. Только ни одна сука не захочет получить от меня пулю в лоб. Дайте мне пистолет, я вас всех перестреляю!..
Пьяного сопротивляющегося мужчину в офицерском кителе без погон вывели из ресторана. Какой-то толстый, с золотой цепью на брюхе буржуа крикнул:
– Какого черта всю эту пьянь в приличные заведения пускают? Ну ранили на фронте, так что – мы виноваты?
– Заткнись! – зло крикнул Михаил Тухачевский. – А то точно получишь пулю в лоб!
Праздник был испорчен. Из ресторана уходили расстроенные, и уже больше ничего не хотелось здесь, в Москве, а хотелось туда, на фронт, к своим боевым товарищам.
На прощание семья Тухачевских подарила Глебу красивый кожаный офицерский баул – подарок за спасенную жизнь сына. Отказываться было неудобно. Четыре дня пролетели, и молодые люди в сопровождении плачущих родителей Тухачевского и Нины поехали на вокзал.
А на вокзале, в тупике, подальше от людских глаз, выгружали из вагонов новые окровавленные обрубки русских солдат…