Он запнулся, не находя продолжения. Рыжая сказала все так же улыбаясь, с хищной предупредительностью:
   -- О нет, мы ни во что не играем! Но если уж на Земле нет запретных мест, то, наверное, нет и людей, лишенных свободы?
   -- Это наша сожена, и мы хотим вернуть ее домой! -- заявил Карл-Хендрик.-- Есть еще вопросы?
   -- Вернуть таким образом? -- Амазонка кивнула на парализатор.-Приглашение более чем галантное...
   Сусанна, пищавшая до сих пор за спиной Николь, примолкла, видимо, почуяв напряженность момента. Золтан, с пылающим лицом, утирал слезы -- от стыда, от злости, от досады... Николь подумала, что могла бы любить его одного... могла бы, если бы он не оказался таким озверелым собственником.
   -- Вы всерьез думаете, что женщина может быть "вашей" помимо своей воли? -- надменно с высоты седла спросила другая всадница, юная блондинка с персиковым румянцем и жестокими губами.
   -- Вы! -- чуть не взвизгнул Карл-Хендрик.-- Если уж вы так ратуете за свободу, то почему вмешиваетесь в чужой семейный раздор? Вам не кажется, что вы тем самым ограничиваете свободу двоих во имя каприза одной? Не слишком ли это по-женски?!
   -- Возможно,-- сказала старшая, жестом останавливая готовую вспылить блондинку.-- Но свобода вершить насилие -- единственная, достойная ущемления...-- Затем она спросила, обращаясь к Николь: -- Милая, может быть, вы хотите уйти с ними? Если так, то мы оставим вас.
   -- Ни за что! -- мотнула каракулевой головой беглянка.-- Лучше пусть они меня всю жизнь держат в параличе!
   -- Ах ты...-- Карл-Хендрик вскинул парализатор, по Золтан вдруг сильно ударил его по руке, и луч ушел в землю, образовав круг поникшей травы -клеймо осени на нежной щеке июля. Первый сомуж, охнув и выронив оружие, схватил второго за шиворот; Золтан с размаху влепил Карлу-Хендрику пощечину...
   Ширк! Над головами сомужей светлая полоса прошла по дубовым ветвям,-то сворачивались, показывали изнанку листья. Лист, похожий на маленькую гитару, будто в поисках убежища, прильнул к локтю Николь.
   -- Хватит,-- сказала рыжая амазонка, и все четыре наклонили к дерущимся раструбы стволов.-- Не воскрешайте время ярости, столь любезное мужчинам. Убирайтесь вон!
   Уходя, Карл-Хендрик не обернулся, а Золтан через плечо бросил умоляющий взгляд на Николь. Но та была занята раскричавшейся Сусанной...
   Ее окружили амазонки на высоких, могучих конях.
   -- Вы от них -- или к нам? -- задорно спросила рыжая, назвавшаяся Клариндой.
   -- От них -- к вам...-- несмело ответила Николь, перетянув на грудь и усердно баюкая заходившуюся воплем дочурку. Тогда Кларинда коснулась лобика Сусанны пальцами, подобными стали в шелковой оболочке, ласково и уверенно погладила девочке веки, и та крепко уснула. Николь счастливо засмеялась и схватила руку Кларинды, чтобы поцеловать, но амазонка не позволила.
   -- Брось,-- сказала она, держа беглянку за плечи и глядя в самую глубь ее оленьих глаз, где еще искрами дрожал испуг.-- Ты в краю подлинного равенства -- не по праву рождения, но по праву тех, кто рождает.
   Они поехали рядом по тропе, все вниз да вниз, к видневшемуся среди посевов селению. Сусанна спала, словно чувствуя вокруг себя добрую и непоколебимую защиту... Десяти минут не прошло, как Николь рассказала новым подругам нехитрую свою историю: жизнь в старозаветной парной семье, деспотичный отец и безвольная мать... растущее год от года желание иначе построить свою судьбу... цепь неудачных увлечений, затем Карл-Хендрик, поначалу страстно влюбленный и бесконечно предупредительный... возвращение Золтана, первой девчоночьей любви Николь... терзания, попытки разорваться между двоими... наконец, встреча втроем и решение создать расширенную семью. Казалось бы, все прекрасно: у нее два ласковых, преданных сомужа, сразу и семья, и компания друзей. Но Карл-Хендрик скоро проявил черствость, стал домашним тираном... более молодой и внушаемый Золтан сделался его копией... то, что было едва терпимо в одном, превратилось в пытку из-за удвоения... и вот, после ужасной, противоестественной сцены, которую Николь не может вспоминать без слез, она схватила малышку, и... Теперь они здесь. Хорошо, что за день до этого Ннколь по какому-то наитию вывела на принтер своего видеокуба очередное воззвание амазонок!
   -- Многие из нас пришли сюда, оскорбленные мужским зверством,-ответила Кларинда, придерживая рукою низко нависшую ветку тополя и пропуская всех вперед.-- Один муж, два мужа; лебединая верность или ежедневная смена партнеров -- каждая женщина чувствует, насколько ее антипод грубее сработан, чем она сама... Кстати, что ты умеешь делать?
   -- Боюсь, что ничего полезного для вас! -- сказала Николь, изрядно смущенная этим неожиданным вопросом.-- Моя склонность годится для больших орбитальных станций. Мы жили на Кристалл-Ривьере, и я занималась гидропоникой и аэропоникой...
   Николь хотела добавить, что она -- известный человек в своем искусстве; что ее клубнику, выращенную без земли и воды, в среде питательных газов, велели скопировать Распределителю и подать на стол миллионы людей... но его могло бы прозвучать, как похвальба, и она смолчала.
   -- Ты очень кстати,-- без тени насмешки сказала Кларинда, а блондинка, которую звали Эгле, лукаво добавила:
   -- У нас у всех вдруг появился интерес к гидропонике -- с чего бы это?..
   -- И еще хорошо, что у тебя девочка! -- сказала третья женщина, Аннемари, молчаливая, коренастая, словно борец, с недобрым квадратным лицом.
   Николь вздрогнула от этих слов, ее оливковая кожа побледнела; но Кларинда усмехнулась дружески и проговорила с нажимом, точно утверждая некий постулат:
   -- Мы рады всем детям.
   Внизу склона под слоновьими ушами лопухов громко лепетал родник. Изливаясь к подножию горы, он превращался в густо заросшую топь. Копыта зачавкали, проваливаясь... Дальше, за насквозь выгоревшей от молнии ивой, начиналось поле озимых, выбегали навстречу любопытные васильки. Поселок вился к сплошному массиву садов, из которого вставали островерхие крыши и прозрачные купола.
   Кларинда звонко скомандовала:
   -- А ну-ка, рысью... марш!
   6. Почти год мы с ней жили душа в душу, и не было между нами ни ссоры, ни едкого слова. Не то, чтобы Гита мне потакала или исполняла каждое мое желание -- хотя она и называла себя моим "зеркалом". Чаще бывало даже наоборот: я ловил себя на том, что послушен, как палец. С шуточкой, с поцелуем наставница моя умела направить меня по тому пути, какой считала нужным, и при этом у меня не исчезало щекочущее чувство радости.
   Я несколько раз привозил ее в Большой Дом. Родня встречала Брпгиту радушно, тем более, что она могла сразу войти в доверие даже к самому подозрительному человеку. Только бабушка Аустра, не изменяя своей обычной блаженно-просветленной приветливости, заметно лишь для меня отводила взгляд и поджимала губы. Она не слишком одобряла любовное наставничество, считая, что начало интимной жизни должно совпадать с началом подлинной любви, от которой рождаются дети.
   Как я и ожидал, однажды на Гиту обрушилась Эва Торопи -- она приходится золовкой моей двоюродной сестре Марите. Эва у нас медиевист, знаток рыцарских времен, и ко всему, что случилось после тринадцатого века, относится без восторга... Однажды за обедом, в присутствии целой ветви родственников, Эва с топорной прямотой заявила, что просто не понимает, как можно изгнать из жизни таинство первых ласк, робкого сближения влюбленных и заменить его каким-то профессиональным обучением: "Цинизм, которому нет равных!" В ответ моя Гита, сразу став острой, как бритва, сказала, что все хваленое "таинство" часто сводится ко взаимному мучительству двух сексуальных несмышленышей, а цинизм -- это достояние тех, кто не прошел науку любви, не понял высокой одухотворенности Эроса...
   Эва в тот раз оказалась прижатой к стенке; больше подобные столкновения не повторялись, дни в Большом Доме мы проводили мирно и безоблачно. Я тоже смог кое-чему научить свою наставницу. Например, она понятия не имела, как в марте собирают березовый сок. Я при ней пробуравил один ствол, вбил в отверстие лоток из расколотой и выскобленной ветки, подставил ведро. Когда ветер стал отклонять струйку -- дал соку стекать по длинному сухому стеблю... Все эти мои действия, памятные с младенчества, для Гиты были внове, хотя она многое повидала: успела и на плоту переплыть Тихий океан, и слазить в гипоцентр землетрясения, на сто километров под земную кору, и поработать в ядре Солнца на сборке новой секции двигателя Времени, что было куда опаснее штормов и подвижек магмы... Но затем взялась подражать мне, и скоро мы набрали несколько бутылей сока; впоследствии он забродил, стал хмельным, и мы пили его со льда, из толстых фаянсовых кружек с короной и надписью "1889".
   Горны мои, корнеты и тромбоны были Гите малоинтересны, зато охотно научилась она у меня делать из ивовых прутьев дудочки для младших детей Дома. А главное, я привил ей теплое чувство к бесконечно любимому мною двору...
   Я, между прочим, тоже не сидел при маминой юбке первые семнадцать лет жизни: как положено воспитаннику учебного города, видел и здорово обветшавшие пирамиды египетские, и молодецкие игры с быком на Крите, и даже снящийся мне по сей день вселенский котел Юпитера -- но, право же, не знаю ничего милее и притягательнее нашего двора. На нем всегда, лежит тень одной, а то и нескольких ветвей Дома. Нарочно сделанных дорожек нет -- они протоптаны стихийно, многими поколениями в густой траве, и расчищают их, когда идет снег. Летом повсюду зреют крыжовник и смородина, вьются по веревкам цветущие бобы, благоухают мелкие обильные розы. А далее широким кольцом -- наши огороды и посевы, фермы, пасеки и рыбные пруды. За ними, с одной стороны, тихая Вента, с другой -- лес до самых дюн, которому мы не даем чрезмерно густеть, сохнуть или заболачиваться.
   В ночь на Янов день мы с Гитой, как водится, пошли в лес искать цвет папоротника. Найдя заветную полянку среди непролазной гущи орляка, железным стержнем я провел по земле черту вокруг нас, постелил шелковый платок и велел Гите ничего не бояться. Должны мы вытерпеть ужасный вид призраков, которые соберутся сюда к полуночи, не закричать и не убежать -- тогда на платок упадет огненный цвет, и нам откроются клады, даже те, которые не засекает видеолокатор на рентгеновской длине волны...
   Каюсь, в ту ночь мы призраков проглядели, поскольку были заняты совсем другим; и цветок не упал к нашим ногам,-- наверное, обиделись языческие духи на пренебрежение,-- зато вместо скучного золота и никому не нужных цветных кристаллов открылись мне иные клады: страстной игры, и саморастворения, и нежнейшей заботы, и таких вещей, для которых не найдены слова...
   На следующий же день, когда мы, выкупавшись в родниковом озерце, прибежали домой, и на дворе был вкопан шест с весело трещавшим огнем на верхушке, и все наши домочадцы тащили с разных сторон здоровенные букеты, и под нестройную, но отменно громкую песню "Лиго" моя Рита возложила дубовый венок на голову бабушки Аустры,-- да, да, ей доверили такую честь! -- я понял, что, прикажи мне Гита навязать на шею мельничный жернов и прыгнуть в Балтийское море, я не промедлю и секунды.
   ...Беда случилась вскоре после рождественских праздников. Ох, недаром, недаром смутило меня старое гадание! Когда перед самым боем часов Марите и моя невестка Хосефа выбежали на галерею и поглядели через окно на сидящих за столом, у меня вроде бы не оказалось головы. Раньше это обозначало: человек не доживет до следующего рождества. Теперь, под крылом Великого Помощника, мне, по меньшей мере, грозили крупные неприятности...
   Хотя в наши дни каждый знает, что достоверные случаи проскопии -предвидения -- никакого касательства не имеют к гаданию, все же на душе у меня кошки скребли. Не исправили настроение даже последующие озорные глупости девчонок. Марите, Хосефа и еще две-три умницы их возраста поперлись на овечью ферму, ловить в темноте животных: которая ухватит барана, та в течение года выйдет замуж. "А за какое место хватать?" -- пискнула самая младшая...
   Через полмесяца меня вызвали в учебный город и дали самостоятельное задание по практической истории. Серьезное, выпускное.
   А утром тридцатого января за мной пришла допотопная, точнее,-доатомная колымага с шумным и чадным бензиновым движком. Впереди сидел водитель в кожанке на меху, с бритым затылком и висками -- все воспроизвели очень основательно. Старина глухая, жутковатое время неорабовладельческих империй; сверхцентрализация и сверхдеспотизм, как никогда ранее обеспеченные на громадных просторах благодаря огнестрельному оружию, автомобилю и радио.
   Мы заехали далеко в лесную зону города, туда, где я никогда не бывал. Над голыми черными кронами горделиво покачивался белый купол, вытянутый кверху, точно куриное яйцо.
   Открылась истоптанная снежная поляна, набитая народом, уставленная автомашинами. Я подивился тому, сколько Манев набрал статистов, как подробно их одел и каким умелым оказался режиссером. Были тут и кинооператор в бриджах, крутивший ручку своего ящика," и строгие милиционеры, и седобородые академики, и военные с деревянно-прямыми спинами... и, кажется, все с немалым удовольствием играли свои роли. А посреди поляны хоровод багровых от напряжения парней в шинелях и буденовках держал колышущегося белого гиганта на веревках, словно лилипуты пьяного Гулливера.
   Выйдя из машины, я поднял голову и увидел черного человека, подвешенного к шару-прыгуну. Он медленно поднимался рядом с боком стратостата, прочерченным бороздами, будто китовье брюхо. Человек в последний раз проверял целость швов. Вокруг свешивались стропы, точь-в-точь лианы, обросшие инеем.
   Действие развивалось согласно знакомому мне сценарию. Меня свели с двумя товарищами по полету, также одетыми в неуклюжие костюмы с подогревом. Раньше я никогда этих людей не видел... Вперевалку прошли мы через расступившуюся толпу. Командир наш, светловолосый, чеканнолицый, настоящий былинный богатырь, принял от военного в высоких чинах расшитое красное знамя. Военный был хмуро-торжествен. Я тоже вовсю священнодействовал, прикладывая рукавицу к шлему... И вдруг почувствовал, что мне совсем не так забавно, как должно быть во время столь архаичной церемонии. В скупом ритуале читались и благородство, п величие. Я стоял, затаив дыхание; даже глаза пощипывало... "Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой". Кажется, те же годы...
   Клубы пара перестали вылетать из командирского рта вместе с литыми твердыми словами. Последние рукопожатия, блицы фотоаппаратов... Цепляясь за веревочную сеть, взобрались мы к люку гондолы. Гондольная команда цепко держала стальной шар, упиралась в пего плечами, будто актеры в революционной аллегории: Красная Армия -- опора всей Земли... Сквозь стены, антимагнитные и хромоникелевые, услышал я зычный, тренированный на плацу голос хмурого военного:
   -- Выпускайте!
   И крики любующегося собой стартера:
   -- Э-тдать поясные! Э-тдать гондолу!
   В иллюминатор я видел, как бросили канаты и отбежали красноармейцы. Затем гондола лифтом пошла вверх. Слабость в коленках и беглая тошнота отметили миг невесомости...
   Следующие часы, до последних роковых секунд, мы самозабвенно работали, только иногда заправляясь горячим чаем из термосов,-- а стратостат наш белой свечой несся в гулком пустом пространстве, один-одинешенек, словно до сих пор никто не бывал на таких высотах. Иллюзию нарушали только расчерченные щиты и башни на горизонте, верхнею гранью многие вровень с нами и выше -оставленный на удивление потомкам район мегаполиса Москва-Большая...
   Кабина была тесна и напичкана уймой примитивных датчиков: высотомеров, анероидов, вариометров... Рядом с рыбьим оком перископа пришпилен был портрет усатого шахиншаха в застегнутом под горло френче. Мы трудились, забирая пробы воздуха, фотографируя облака и землю в разрывах между ними, следя за стрелками, за самописцем метеорографа, за тем, как вспыхивают космические частицы в паровой камере Вильсона -- а русый наш красавец командир время от времени отрывался от приборов, чтобы ликующе бросить в микрофон: "Земля, я -- Сириус! Штурмуем двадцатый километр... двадцать первый!" Как будто все было по самому большому счету, и все -- впервые; и никакой черт не заставил бы меня сейчас лениться, узнавая узнанное триста с лишним лет назад.
   И мы, честное слово, не замечали нарастающей банной духоты и капель, все чаще катившихся по нашим лбам, и обморочной тяжести в груди -- не замечали, пока это не стало вдруг нестерпимым. Тогда второй мой товарищ, чернявый и подвижный, игравший "роль" конструктора стратостата, врубил вентилятор, чтобы прокачать воздух через патроны для поглощения углекислоты. Но с вентилятором что-то было не то, и закружилась в кабине пыль, словно летом на горячем пустыре, противно садясь на мокрую нашу кожу, забиваясь в глотку...
   Должно быть, в эти лихорадочные минуты кто-нибудь из нас неловко дернул клапанную веревку, и она зацепилась снаружи за один из приборов, коих немало было размещено на боках нашего баллона. Когда обнаружили мы слабину, было уже поздно; слишком много газа утекло через клапан, белый праздничный шар худел ежесекундно на сотни кубометров и хотя бодрился, порою взмывая на сострадательных воздушных потоках, но тем не менее уже неотвратимо падал.
   Весь балласт, полтонны свинцовой дроби, отправили мы за борт... Напрасно. Меня рвало, просто наизнанку выворачивало, изнутри болью взрывалась голова. "Конструктор" с хрипом катался по дну гондолы, и только командир, держась нечеловеческой волей, что-то еще выкрикивал по радио от имени "Сириуса".
   ...О, как помню я надсадный вой рассекаемого воздуха и сжигающее удушье! Когда гондола уже пробивала нижние плотные облака и влага кипела пузырьками, испаряясь на ее раскаленной броне,-- вместе с муками телесными пережил я жестокий душевный разлад. Чуть с ума не сошел, решая: обращаться ли мне к Великому Помощнику? Спутники мои даже не думали об этом... Может быть, катастрофа запланирована, как своеобразный суровый тест, и я своей несдержанностью заслужу низкую оценку? Испугался мальчик... А если наоборот -- все происходит всерьез? Тогда надо срочно телепатировать Помощнику, иначе он вмешается лишь в момент моей физической гибели, удара оземь, и я успею испытать неописуемую боль... прожить миллисекунды с раздробленными в кашу костьми, с разлетающимся мозгом... говорят ведь, что собственное предсмертное время бесконечно замедляется! Надо -- не надо, надо -- не надо...
   Признаюсь честно: я завыл, как раненый зверь, и вцепился зубами себе в ладонь.
   Где-то над самой льдистой Яузой, на которую валился стратостат, визг за иллюминаторами перешел в басовое ворчанье, расплылся и утих; падение сделалось плавным... Я ощутил нечто, подобное приходу сна после утомительной прогулки, и с благодарностью смежил веки.
   Первым, что увидел я затем, был искристо-сиреневый, уютно гудящий, вроде бы и нематериальный, но ощутимо упругий шар. Я сидел напротив в кресле, а шар лежал на полу среди тепличных чудес, всяких там пряничных пальм, эпифитов и гибискусов. Это был наш регенераторный центр.
   Значит, немало у меня сгорело нервных клеток, да и сердце, видимо, было надорвано перенапряжением, если понадобилось засовывать меня в искусственную матку -- регенератор. Велизар смущенно улыбался в свои нелепо-пышные смоляные усы, свисающие ниже подбородка. Он у нас оригинал, Манев: однажды став плешивым, бреет голову вместо того, чтобы регенерировать себе нормальные волосы. Наверное, кто-то сказал ему, что так внушительнее. Бритоголовый и усатый, Манев похож на средневекового турка.
   Кроме наставника по практической истории, стоял надо мной и выпуклыми желтыми глазами разглядывал меня, точно некую редкость, неизвестный мне сутулый высоколобый мужчина.
   -- Ну, как, отважный аэронавт? -- игривостью маскируя снедавший его стыд, вопросил Манев.-- "Тебя я, вольный сын эфи-ира..." Все в порядке?
   Велизар переглянулся с желтоглазым, и тот сказал тоном проигравшего сражение полководца перед солдатами:
   -- Мы должны перед вами извиниться, Имант.
   Я вяло кивнул -- как всегда сразу после лечебного обновления, тело одолевала ломота. Мне так и казалось, что они должны просить прощения. Кем надо быть, чтобы с нашей техникой не обеспечить надежности прадедовских механизмов!..
   Потом мне пришло на ум, что они хотят извиниться за другое -- за то, что специально подстроили катастрофу. Но если так, то с какой целью? Понаблюдать реакции гибнущих, собрать экспериментальный материал?..
   -- Нет, брат, ты про нас слишком плохо не думай! -- замотал головой Манев, отлично владевший биосвязью.-- "Не судите, да не судимы будете..."
   Он снова покосился на желтоглазого, и тот сказал:
   -- Дело в том, что никакого полета не было, Имант. Это не натурный запуск.
   Тут я мигом уразумел и чуть было не выругался по-латышски. Галлюцинаторный тренажер, психоимитация! То-то я дивился, как Манев собрал и одел этакую толпищу!.. Должно быть, я все время просидел в том автомобиле -вернее, в камере тренажера, замаскированной под бензиновую колесницу. Но ведь тогда, черт побери, Манев и его дружок оказываются просто подлецами! Пспхоимитация идет строго по программе: значит, вне всяких сомнений, меня специально мучили и пугали неминуемой гибелью.
   Я сказал им об этом. Они дружно кивнули, но желтоглазый уточнил:
   -- Да, программу составляли мы, но при этом ослабили все воздействия по сравнению с подлинными. Однако следящий компьютер протестировал вас и решил снизить защитный порог. Может быть, машина переоценила вашу стойкость?..
   Он верно рассчитал, хитрюга. Я не мог признать себя слабым, менее мужественным, чем то решила машина. И я смолчал. Тем более, что мне наговорили кучу похвал: и вел-де я себя наилучшим образом, и собран был, и храбр, и сообразителен; и не только заслужил лучшую выпускную оценку, но стал звездой, гордостью учебного города.
   Одним словом, толково меня успокоили... Но вот прошло несколько дней, и снова я заволновался, ощутил подвох. Горчичное зерно сомнения заронил в мою душу Ишпулат Акбаров, приятель из младшего предвыпускного потока. Ишпулат бредил воздухоплаванием. На диплом он готовил проект какого-то мастодонта меж дирижаблями, невероятно грузоподъемного и комфортабельного. Приятель мой считал, что пора вернуться времени неторопливых путешествий над миром -человек давно перестал спешить и может себе позволить зависнуть на час или на день, сидя с бокалом вина в летучем ресторане, где-нибудь над цветущей дельтой Янцзы или над синими фиордами Норвегии... Так вот, Акбаров сообщил мне, что он отлично знает желтоглазого. Зовут того Ян Шприхал, и никакой он не кибернетик и не медик, а как раз реконструктор аппаратов легче воздуха, наставник аэростатной группы...
   Затем случай свел меня с девочками из начального потока: на дружеской вечеринке крутили они собственной работы видеофильмы. Одна из них, снимая зимнюю жизнь леса, вдруг наткнулась на пустошь, набитую странно одетым народом... А потом... Явственно дрогнули руки у снимавшей девицы. Стратостат наш коснулся туч, и пестрое сборище, заколебавшись, растаяло: милиционеры, военные, бородатые профессора.
   Наступила полная ясность. Не было никакой психоимитации, Мапев и Шприхал загнали меня в самый настоящий стратостат, окружили армией дотошно сделанных видеотактильных фантомов, но, но нашей современной самонадеянности, не учли одного: что машины и механизмы прошлого, в отличие от нынешних, могут выйти из строя. И когда баллон испустил дух, Шприхал и Манев успели подхватить меня лишь у самого речного льда. А потом решили скрыть свою вину и принялись изощренно лгать.
   Мог бы я по этому поводу обратиться в суд чести корпорации наставников или даже в Координационный Совет; мог бы и не обращаться, а созвать сход учебного города и при всех педагогах и воспитанниках потребовать объяснений. Но я положил себе сначала посоветоваться с Бригитой.
   Она как будто ждала чего-то подобного... Выслушала меня с брезгливо-снисходительной усмешкой и заявила:
   -- Все бессмысленно -- и суд, и сход. Мужчины, воспитанные мужчинами и дожившие, до зрелых лет, этически безнадежны. Это примитивные киборги, знающие лишь свою цель.
   -- Ага... Стало быть, все проглотить и спокойно сдавать следующие экзамены? Сделать вид, что я верю Маневу, продолжать ему подчиняться?..
   Гита моя подумала немного, сдвинув брови, и вынесла окончательный приговор:
   -- Нет. Ты должен объявить о случившемся по мировой сети. Пускай сами судят, разбираются, наказывают... Выскажись -- и уходи из учебного города. Ты достаточно много знаешь и умеешь, а эти церемонии с париками, мантиями и вручением диплома...
   Она махнула рукой, стирая в моем сознании последние остатки учебно-городского патриотизма.
   -- Куда же я пойду? -- спросил я, заранее зная ев ответ и зная также, что я ничего не имею против...
   7. Одиннадцать шагов из угла в угол веранды, одиннадцать туда и одиннадцать обратно. Грозовые тучи накапливаются за Дунаем, еще медленно ползут минуты. Молчит, молчит видеокуб. Когда и чего ожидал в последний раз Петр Осадчий с таким нетерпением, под поршневые удары сердца? Одиннадцать шагов... Может быть, еще более тугим, удушливым было ожидание, когда бесконечно долго бросала океанская волна его плот на коралловые рифы Рароиа? Или раньше, под стальными кряжами Сибирска, во владениях урбиков?..
   Об урбиках он и принудил себя думать, меряя шагами веранду своего дома в историческом заповеднике Сент-Эндре -- Вишеград -- Эстергом. Поворот реки был величав и гладок, невысокие горы на обоих берегах уютно зелены и пустынны, и лишь над одной вершиной серели зубцы угрюмой крепости, построенной венгерским королем Бэлой Четвертым. Некогда в цитадели, с современной точки зрения удобной для жилья не более, чем родовой склеп, ютился целый народец: гарнизон с женами и детьми, со скотом и птицей, с запасами воды и зерна. В дни осады крепость была автономной, точно орбитальная станция. Все человечество оказывалось extra muros[18], и вмешательство его выглядело, как набег штурмовых колонн. Не происходит ли сейчас нечто подобное? Не возникают ли вместо одного -- десятки, сотни микрочеловечеств и даже моно-человечеств, старательно отгораживающихся друг от друга? Многие из них уже готовы лить кипящую смолу и метать ядра, лишь бы отбиться от общеземных забот... После всех исторических конвульсий, оплаченных великой кровью, мир вроде бы выбрал путь праведных, путь к воплощению вечной триады: добро-красота-истина. А если все эти урбики, амазонки и просто самоуглубленные одиночки под опекой Великого Помощника разбредутся в разные стороны? Большинство троп будет тупиковыми, губительными -- именно потому, что они не приведут к добру-красоте-истине...