Страница:
V
Интерес к современной жизни обогащал творчество Доде. Это легко проследить по произведениям, написанным в восьмидесятые годы. Зорче становился глаз художника, подмечавший глубокие социальные конфликты. Представления о добре и зле как извечных началах жизни существенно менялись. В романе «Малыш» все люди делились на хороших и плохих. Резкой линией разделены добрые и злые персонажи в романах «Фромон младший и Рислер старший», «Джек». Даже в «Набобе» это разграничение добра и зла очень заметно. Но в таких романах, как «Короли в изгнании», «Евангелистка», «Сафо», герои наделены сложной психологией, полны внутренних противоречий (Фредерика, генерал Розен, Элизе Меро, Элина Эпсен, Жан Госсен и другие). Конфликты, изображаемые в романах этого времени, разрешаются, как правило, драматически. На выручку Даниэлю Эйсету приходили добрые Жаки, Жерманы, Пьеротты. Рислера предупреждал добрый Планюс, Джек нашел пристанище у доброго доктора Риваля, Жуайеза спасал от неприятностей добрый де Жери. Но кто может прийти на помощь Фредерике, Элине, Фанни? Рок социальной жизни неотвратим, и каждый из этих персонажей получает свою долю страдания без надежды на то, что его выручат случайные обстоятельства, какой-нибудь добрый гений. Все это делало реализм позднего Доде более суровым.
За три года до появления «Бессмертного», одного из самых острых произведений Доде, выходит в свет роман «Тартарен на Альпах», а в 1890 году роман «Порт-Тараскон». Швейцарские приключения Тартарена общим своим тоном напоминают его приключения в Алжире. С ним случаются самые необычайные и смешные истории, из которых он всегда выходит целым и невредимым, хотя и несколько помятым. Доде неистощим в выдумках этих историй. Как и Алжир, Швейцария оказывается совсем не такой, какой представлял ее себе Тартарен. Вместо дикой, первозданной страны он находит здесь гостиницы и отели, хорошие дороги и толпы туристов. В конце концов Тартарен так привыкает к предусмотрительности дельцов, обслуживающих путешественников, что однажды, срываясь в пропасть, с полным спокойствием ожидает падения, уверенный, что здесь нет опасностей, что здесь все заранее предусмотрено. Доде сталкивает своего героя с многочисленными туристами, представляющими всю Европу – Европу богачей и бездельников. И писатель отнюдь не жалует эту праздную публику – холодную, равнодушную, пустую. Впрочем, среди туристов Тартарен находит не совсем обычных людей. Так, ему доводится познакомиться с русскими террористами, путешествующими в Альпах. Доде не без симпатии рисует русских революционеров, которые наводили страх не только в России. Он изображает их мягкими и добросердечными людьми. Обаятельная, веселая Соня, добродушный Манилов, милый Болибин – таковы эти новые знакомые Тартарена. Но, не видя в них злодеев, кровожадных дикарей, Доде и его герой пытаются поспорить с ними. «Вот вы мне только что заявили, – говорит Тартарен, – охотники на гидр и на чудищ, на деспотов и хищников – это-де собратья… Я лично держусь того мнения, что и против диких зверей надлежит пользоваться лишь узаконенным оружием…» Так и в этот роман врывается тема, которая в восьмидесятых годах волновала современников Доде.
Несколько иным предстает перед нами Тартарен в романе «Порт-Тараскон». Наиболее горячие тарасконские головы, предводительствуемые Тартареном, основывают на одном из затерявшихся островов Тихого океана колонию. На этот раз их поступками руководит не только жажда славы, но и желание обогатиться. В этой книге Доде, как и в предшествующих, много смешных историй, забавных приключений. Тарасконцы попадают в затруднительное положение, так как «ничейный» остров оказывается английским. Всем им предложено убраться оттуда в течение 24 часов, и Тартарену не остается другого выхода, как сдаться в почетный плен.
Но смешное здесь соседствует с весьма серьезным намерением автора осудить политику французского правительства, которое стремилось захватить новые колонии. Колониальная тема, поднятая Доде еще во времена Второй империи, когда он изображал Тартарена в Алжире, нашла теперь новое воплощение. И писатель касается ее на этот раз не походя, а делает главным предметом своего повествования. Добродушный Тартарен, ставший колонизатором, в первый раз терпит полное поражение, и автор не приходит к нему на помощь.
В романе «Бессмертный» Доде вновь возвращает нас в Париж. История академика Леонара Астье-Рею, которого обманул переплетчик Фаж, продававший ему поддельные автографы великих людей, вводит нас в главный храм французской науки – Академию. Словами одного из своих персонажей, честного и независимого художника Ведрина, Доде дает убийственную характеристику Французской академии, которая не создает больше никаких духовных ценностей, превратилась в некий салон, где «бессмертные», дрожа перед начальством, боятся сказать хотя бы единое вольное слово. О зависимости академиков от официальных кругов свидетельствует случай Астье-Рею, которого снимают с должности архивариуса за неосторожную фразу: «Тогда (то есть во времена Орлеанского дома), как и в настоящее время, Францию захлестнула волна демагогии».
Прославленная Французская академия, созданная еще во времена Ришелье, превратилась в скопище бездарных людей. «Скудость мыслей», «ограниченный ум» – вот что такое Астье-Рею в представлении даже собственной жены. А другие не лучше, если не хуже. Леонар смог признать свою ошибку и покончить с собой, другие же не способны и на это. Частный случай с Астье-Рею дает Доде повод бросить обвинение всей буржуазной науке, замкнувшейся в Академии. Это кризис и распад. Только за пределами официальной науки можно найти настоящие таланты и свежие мысли.
В свои последние романы писатель, используя прием Бальзака и Золя, вводит так называемых «сквозных» героев. «Короли в изгнании» заканчивались эпизодом, в котором показан доктор Бушро. Он же появляется в романе «Сафо», Колетта де Розен – одновременно персонаж «Королей в изгнании» и «Бессмертного», Поль Астье действует в «Бессмертном» и в пьесе «Борьба за существование». Этот прием свидетельствовал о стремлении художника ко все большим обобщениям, и он очень пригодился ему при решении темы молодого человека конца девятнадцатого столетия. В качестве типичного представителя молодого поколения современных буржуа Доде избрал Поля Астье – сына Леонара Астье-Рею. В романе «Бессмертный» Поль предстает перед нами как преуспевающий архитектор, который, пользуясь услугами художника Ведрина, завоевывает себе незаслуженную славу. Поль Астье – законченный циник, стремящийся разбогатеть любой ценой и любыми средствами. Он грабит мать и отца, обманывает друзей, пытается с помощью выгодной женитьбы приобрести огромное состояние. У Поля обворожительная внешность и чудовищно подлая душа. Это Растиньяк современности, но Растиньяк, никогда не знавший разладов с совестью.
Об этом типе законченного, но преуспевающего негодяя М. Горький писал: «Тогда во Франции, живущей всегда быстрее всех других стран, создалась атмосфера душная и сырая, в которой, однако, очень хорошо дышалось Полю Астье и всем людям его типа, исповедовавшим прямолинейный материализм и относившимся скептически ко всему, что было идеально и призывало к переустройству жизни».
В пьесе «Борьба за существование» Поль Астье говорит: «Я шел всегда вперед, ни перед чем не останавливаясь, не оставляя места состраданию. Я продукт своего времени, а за мной следуют другие – те еще более неумолимы». Современное общество в его представлении – это те же джунгли, в которых ведется жестокая борьба за существование и в которой побеждает сильнейший. Поль Астье обращается к теории Дарвина и, так сказать, с научной точки зрения пытается оправдать аморализм своего поведения. В буржуазных кругах делались неоднократные попытки взвалить на учение Дарвина вину за разнузданность и аморальность нового поколения буржуазной молодежи. В 1890 году Поль Лафарг отметил этот чудовищный поход против дарвинизма. В статье «Дарвинизм на французской сцене» он осудил реакционное истолкование великого учения, но в ней же он критиковал и Доде с его пьесой, считая, что и тот льет воду на мельницу антидарвиновской кампании. Но Лафарг был не прав. Словами положительного персонажа пьесы, лаборанта Антони Кассада, Доде как бы отвечает на этот упрек: «Да… закон лесов и пещер… Но, благодарение Богу, мы далеко ушли от этого… Конечно, я тут обвиняю не великого Дарвина, а лицемерных бандитов, которые ссылаются на его имя, тех людей, которые хотят из наблюдений и выводов ученого вывести закон и систематически применять его. Ничего не может быть великого без добра, без жалости, без человеческой солидарности».
Романом «Бессмертный», по существу, завершается творчество Доде, хотя в 1895 и 1898 годах (посмертно) выходят еще два его романа – «Маленький приход» и «Опора семьи». Но они не принадлежат к числу лучших.
Доде был наделен тем счастливым талантом, которому свойственно создавать образы-типы. Это требовало от него большой наблюдательности, умения художественно обобщать увиденное. Перед ним проходили вереницы людей: с иными он встречался много лет, иных видел всего лишь раз. Каждому из них был присущ свой особенный, неповторимый характер, но писатель подмечал и такие черты, которые роднили некоторых из этих людей. И тогда происходило великое чудо. На свет появлялся герой, рожденный фантазией художника, живой, осязаемый и более правдоподобный, если так можно выразиться, чем десятки людей, чем множество прототипов, существовавших в действительности. Малыш, Руместан, Тартарен – все они были плодом воображения писателя, его родными детьми, которыми он любовался и гордился. Он дал им жизнь, и они существуют вот уже более века.
Доде необыкновенно тонко чувствовал роль художественной детали. Одна какая-нибудь неповторимая черточка, им подмеченная, заменяла длиннейшие описания.
Можно удивляться и стилевому разнообразию в произведениях Доде. От лирических «Писем с мельницы» он приходит к обличительным сценам в «Набобе», от психологического анализа в «Сафо» – к памфлетной манере в романе «Бессмертный».
Среди своих современников Доде был одним из тех, кто улавливал пути нового романа. Речь идет в данном случае не о вычурности и фиглярстве декадентов и современных модернистов, а о тех писателях, которые в двадцатом веке действительно обогащали роман новыми приемами, открывали новые пути художественной выразительности.
Художественный вклад писателя во французскую литературу очень значителен. Доде удалось избежать позитивистских тенденций в своем творчестве. Черпая материал из живой действительности, опираясь всегда на свои наблюдения, Доде не был рабом фактов. Творческое воображение, большой талант давали ему возможность создавать произведения огромной жизненной правды. Не ограниченность политических взглядов Доде выступает на первое место, а его искреннее сочувствие маленькому человеку, простым людям. Прекрасно сказал об Альфонсе Доде Анатоль Франс: «Ему незнакома была злоба. Но он поднимал униженных, он воодушевлял слабых, он любил маленьких людей. Его пылкая душа была исполнена сострадания. Эта умиленная проповедь милосердия и любви отталкивает некоторых, но зато великое множество безвестных читателей восхищается его книгами, наслаждается ими, как словом Евангелия. Он был трогателен; он был народен. Бесспорно, кое-где он, в силу своей любви к людям, невольно впадает в патетику; но это не поза, он и вправду умел плакать».
А. Пузиков
За три года до появления «Бессмертного», одного из самых острых произведений Доде, выходит в свет роман «Тартарен на Альпах», а в 1890 году роман «Порт-Тараскон». Швейцарские приключения Тартарена общим своим тоном напоминают его приключения в Алжире. С ним случаются самые необычайные и смешные истории, из которых он всегда выходит целым и невредимым, хотя и несколько помятым. Доде неистощим в выдумках этих историй. Как и Алжир, Швейцария оказывается совсем не такой, какой представлял ее себе Тартарен. Вместо дикой, первозданной страны он находит здесь гостиницы и отели, хорошие дороги и толпы туристов. В конце концов Тартарен так привыкает к предусмотрительности дельцов, обслуживающих путешественников, что однажды, срываясь в пропасть, с полным спокойствием ожидает падения, уверенный, что здесь нет опасностей, что здесь все заранее предусмотрено. Доде сталкивает своего героя с многочисленными туристами, представляющими всю Европу – Европу богачей и бездельников. И писатель отнюдь не жалует эту праздную публику – холодную, равнодушную, пустую. Впрочем, среди туристов Тартарен находит не совсем обычных людей. Так, ему доводится познакомиться с русскими террористами, путешествующими в Альпах. Доде не без симпатии рисует русских революционеров, которые наводили страх не только в России. Он изображает их мягкими и добросердечными людьми. Обаятельная, веселая Соня, добродушный Манилов, милый Болибин – таковы эти новые знакомые Тартарена. Но, не видя в них злодеев, кровожадных дикарей, Доде и его герой пытаются поспорить с ними. «Вот вы мне только что заявили, – говорит Тартарен, – охотники на гидр и на чудищ, на деспотов и хищников – это-де собратья… Я лично держусь того мнения, что и против диких зверей надлежит пользоваться лишь узаконенным оружием…» Так и в этот роман врывается тема, которая в восьмидесятых годах волновала современников Доде.
Несколько иным предстает перед нами Тартарен в романе «Порт-Тараскон». Наиболее горячие тарасконские головы, предводительствуемые Тартареном, основывают на одном из затерявшихся островов Тихого океана колонию. На этот раз их поступками руководит не только жажда славы, но и желание обогатиться. В этой книге Доде, как и в предшествующих, много смешных историй, забавных приключений. Тарасконцы попадают в затруднительное положение, так как «ничейный» остров оказывается английским. Всем им предложено убраться оттуда в течение 24 часов, и Тартарену не остается другого выхода, как сдаться в почетный плен.
Но смешное здесь соседствует с весьма серьезным намерением автора осудить политику французского правительства, которое стремилось захватить новые колонии. Колониальная тема, поднятая Доде еще во времена Второй империи, когда он изображал Тартарена в Алжире, нашла теперь новое воплощение. И писатель касается ее на этот раз не походя, а делает главным предметом своего повествования. Добродушный Тартарен, ставший колонизатором, в первый раз терпит полное поражение, и автор не приходит к нему на помощь.
В романе «Бессмертный» Доде вновь возвращает нас в Париж. История академика Леонара Астье-Рею, которого обманул переплетчик Фаж, продававший ему поддельные автографы великих людей, вводит нас в главный храм французской науки – Академию. Словами одного из своих персонажей, честного и независимого художника Ведрина, Доде дает убийственную характеристику Французской академии, которая не создает больше никаких духовных ценностей, превратилась в некий салон, где «бессмертные», дрожа перед начальством, боятся сказать хотя бы единое вольное слово. О зависимости академиков от официальных кругов свидетельствует случай Астье-Рею, которого снимают с должности архивариуса за неосторожную фразу: «Тогда (то есть во времена Орлеанского дома), как и в настоящее время, Францию захлестнула волна демагогии».
Прославленная Французская академия, созданная еще во времена Ришелье, превратилась в скопище бездарных людей. «Скудость мыслей», «ограниченный ум» – вот что такое Астье-Рею в представлении даже собственной жены. А другие не лучше, если не хуже. Леонар смог признать свою ошибку и покончить с собой, другие же не способны и на это. Частный случай с Астье-Рею дает Доде повод бросить обвинение всей буржуазной науке, замкнувшейся в Академии. Это кризис и распад. Только за пределами официальной науки можно найти настоящие таланты и свежие мысли.
В свои последние романы писатель, используя прием Бальзака и Золя, вводит так называемых «сквозных» героев. «Короли в изгнании» заканчивались эпизодом, в котором показан доктор Бушро. Он же появляется в романе «Сафо», Колетта де Розен – одновременно персонаж «Королей в изгнании» и «Бессмертного», Поль Астье действует в «Бессмертном» и в пьесе «Борьба за существование». Этот прием свидетельствовал о стремлении художника ко все большим обобщениям, и он очень пригодился ему при решении темы молодого человека конца девятнадцатого столетия. В качестве типичного представителя молодого поколения современных буржуа Доде избрал Поля Астье – сына Леонара Астье-Рею. В романе «Бессмертный» Поль предстает перед нами как преуспевающий архитектор, который, пользуясь услугами художника Ведрина, завоевывает себе незаслуженную славу. Поль Астье – законченный циник, стремящийся разбогатеть любой ценой и любыми средствами. Он грабит мать и отца, обманывает друзей, пытается с помощью выгодной женитьбы приобрести огромное состояние. У Поля обворожительная внешность и чудовищно подлая душа. Это Растиньяк современности, но Растиньяк, никогда не знавший разладов с совестью.
Об этом типе законченного, но преуспевающего негодяя М. Горький писал: «Тогда во Франции, живущей всегда быстрее всех других стран, создалась атмосфера душная и сырая, в которой, однако, очень хорошо дышалось Полю Астье и всем людям его типа, исповедовавшим прямолинейный материализм и относившимся скептически ко всему, что было идеально и призывало к переустройству жизни».
В пьесе «Борьба за существование» Поль Астье говорит: «Я шел всегда вперед, ни перед чем не останавливаясь, не оставляя места состраданию. Я продукт своего времени, а за мной следуют другие – те еще более неумолимы». Современное общество в его представлении – это те же джунгли, в которых ведется жестокая борьба за существование и в которой побеждает сильнейший. Поль Астье обращается к теории Дарвина и, так сказать, с научной точки зрения пытается оправдать аморализм своего поведения. В буржуазных кругах делались неоднократные попытки взвалить на учение Дарвина вину за разнузданность и аморальность нового поколения буржуазной молодежи. В 1890 году Поль Лафарг отметил этот чудовищный поход против дарвинизма. В статье «Дарвинизм на французской сцене» он осудил реакционное истолкование великого учения, но в ней же он критиковал и Доде с его пьесой, считая, что и тот льет воду на мельницу антидарвиновской кампании. Но Лафарг был не прав. Словами положительного персонажа пьесы, лаборанта Антони Кассада, Доде как бы отвечает на этот упрек: «Да… закон лесов и пещер… Но, благодарение Богу, мы далеко ушли от этого… Конечно, я тут обвиняю не великого Дарвина, а лицемерных бандитов, которые ссылаются на его имя, тех людей, которые хотят из наблюдений и выводов ученого вывести закон и систематически применять его. Ничего не может быть великого без добра, без жалости, без человеческой солидарности».
Романом «Бессмертный», по существу, завершается творчество Доде, хотя в 1895 и 1898 годах (посмертно) выходят еще два его романа – «Маленький приход» и «Опора семьи». Но они не принадлежат к числу лучших.
Доде был наделен тем счастливым талантом, которому свойственно создавать образы-типы. Это требовало от него большой наблюдательности, умения художественно обобщать увиденное. Перед ним проходили вереницы людей: с иными он встречался много лет, иных видел всего лишь раз. Каждому из них был присущ свой особенный, неповторимый характер, но писатель подмечал и такие черты, которые роднили некоторых из этих людей. И тогда происходило великое чудо. На свет появлялся герой, рожденный фантазией художника, живой, осязаемый и более правдоподобный, если так можно выразиться, чем десятки людей, чем множество прототипов, существовавших в действительности. Малыш, Руместан, Тартарен – все они были плодом воображения писателя, его родными детьми, которыми он любовался и гордился. Он дал им жизнь, и они существуют вот уже более века.
Доде необыкновенно тонко чувствовал роль художественной детали. Одна какая-нибудь неповторимая черточка, им подмеченная, заменяла длиннейшие описания.
Можно удивляться и стилевому разнообразию в произведениях Доде. От лирических «Писем с мельницы» он приходит к обличительным сценам в «Набобе», от психологического анализа в «Сафо» – к памфлетной манере в романе «Бессмертный».
Среди своих современников Доде был одним из тех, кто улавливал пути нового романа. Речь идет в данном случае не о вычурности и фиглярстве декадентов и современных модернистов, а о тех писателях, которые в двадцатом веке действительно обогащали роман новыми приемами, открывали новые пути художественной выразительности.
Художественный вклад писателя во французскую литературу очень значителен. Доде удалось избежать позитивистских тенденций в своем творчестве. Черпая материал из живой действительности, опираясь всегда на свои наблюдения, Доде не был рабом фактов. Творческое воображение, большой талант давали ему возможность создавать произведения огромной жизненной правды. Не ограниченность политических взглядов Доде выступает на первое место, а его искреннее сочувствие маленькому человеку, простым людям. Прекрасно сказал об Альфонсе Доде Анатоль Франс: «Ему незнакома была злоба. Но он поднимал униженных, он воодушевлял слабых, он любил маленьких людей. Его пылкая душа была исполнена сострадания. Эта умиленная проповедь милосердия и любви отталкивает некоторых, но зато великое множество безвестных читателей восхищается его книгами, наслаждается ими, как словом Евангелия. Он был трогателен; он был народен. Бесспорно, кое-где он, в силу своей любви к людям, невольно впадает в патетику; но это не поза, он и вправду умел плакать».
А. Пузиков
Короли в изгнании
(Парижский роман)
Эдмону де Гонкуру, историографу королев и фавориток, автору «Жермини Ласерте» и «Братьев Земганно», посвящаю этот роман из современной жизни в знак самого искреннего восхищения.
Альфонс Доде
I
Первый день
Фредерика спала с самого утра. То был сон беспокойный, нездоровый, в котором отражались все мытарства свергнутой и изгнанной королевы; сон, сквозь который ей все еще слышалась пальба; сон, наполненный тревогой и шумом двухмесячной осады; сон, населенный видениями, кровавыми и воинственными; сон, заставлявший ее то рыдать, то вздрагивать, то затихать. И вдруг она с ужасным чувством проснулась.
– Цара!.. Где Цара?.. – крикнула она.
Одна из служанок осторожно приблизилась к кровати и постаралась успокоить Фредерику: его королевское высочество сладко спит у себя в комнате; госпожа Леонора при нем.
– А король?
– В первом часу дня выехал в гостиничной карете.
– Один?
– Нет. Его величество взял с собой советника Босковича.
Слушая далматинский выговор горничной, звучный и твердый, напоминавший шорох волны, скользящей по гальке, королева чувствовала, как страхи ее улетучиваются. И немного погодя тихий номер гостиницы, который она, прибыв на рассвете, едва разглядела, номер с его светлыми обоями, высокими зеркалами, пушистой белизной ковров с бесшумно и стремительно летающими ласточками, при опущенных шторах приобретавшими сходство с крупными ночными бабочками, уже рисовался перед ней во всей своей успокоительной и роскошной банальности.
– Пять часов!.. Печа! Причеши меня скорей, скорей!.. Ай, ай, ай, что же это я так долго сплю?..
Пять часов дня – чудеснейшего из всех, какими лето 1872 года радовало парижан. Выйдя на длинный балкон гостиницы «Пирамиды», пятнадцать окон которой, задернутые розовыми тиковыми занавесками, обращены на самую красивую часть улицы Риволи, королева замерла от восторга. Внизу по широкой мостовой, заглушая стуком колес плеск воды, поливавшей тротуары, непрерывная вереница экипажей мчалась к Булонскому лесу, и при взгляде на нее начинало рябить в глазах от мелькания спиц, лошадиной сбруи и светлых нарядов, трепетавших на ветру, поднимавшемся от быстрой езды. Оглядев толчею у золоченой решетки Тюильри, королева перевела восхищенный взор на сверкающую круговерть белых платьев, золотистых волос, ярких шелков, на веселье детских игр, на всю эту расфранченную и шаловливую кутерьму, в солнечные дни не утихающую вокруг террас громадного парижского сада, и наконец с наслаждением остановила его на куполе зелени, на необъятной круглой сплошной кровле из листьев, которую образовали растущие в центре сада каштаны, в этот час укрывающие под своей сенью военный оркестр и дрожащие каждым листиком от гама детворы и рева труб. При виде всеобщего оживления горечь, переполнявшая сердце изгнанницы, становилась менее терпкой. Королеву окутывало блаженное тепло, мягкое, плотно облегающее, точно шелковая сетка. На щеках королевы, побледневших от лишений и бессонных ночей, заиграл румянец. «Господи, как хорошо!» – невольно подумала она.
Такое внезапное и безотчетное облегчение наступает независимо от тяжести горя. И исходит оно не от живых существ, а от разнообразия предметов, говорящих без слов. Низложенной королеве, вместе с мужем и сыном выброшенной на чужбину одним из тех народных восстаний, которые можно сравнить с землетрясениями, и притом такими, что сопровождаются разверзанием бездн, громовыми ударами, извержением вулканов; этой женщине, чей немного низкий, но все же гордый лоб прорезала морщина, казавшаяся как бы следом от одной из прекраснейших корон Европы, – этой женщине человеческое участие не могло принести утешение. Зато природа, обновленная и ликующая, представшая перед ней чудным парижским летом, хранящим в себе и тепло оранжереи, и ту приятную свежесть, которая всегда указывает на близость реки, внушала ей умиротворяющую надежду на возрождение. Нервы ее постепенно успокаивались, глаза впивались в зеленоватую даль, но вдруг изгнанница вздрогнула. Налево от нее, у входа в сад, мрачным видением высилось здание с обуглившимися стенами, с закопченными колоннами; крыша на нем обвалилась, вместо окон зияли голубые дыры, через которые открывался вид на сплошные развалины. И только у самой Сены маячил обгорелый, но почти не разрушенный павильон с почерневшими от огня балконными перилами. Вот все, что осталось от Тюильрийского дворца.
Это зрелище потрясло Фредерику: у нее было такое чувство, словно сердце ее разбилось о камни развалин. Каких-нибудь десять лет назад, да и того нет, она жила со своим мужем в Тюильрийском дворце; теперь она случайно поселилась как раз напротив его развалин, и в этой прискорбной случайности ей чудилось что-то зловещее. В Тюильри они гостили весною 1864 года. Спустя три месяца после свадьбы графиня Цара, счастливая тем, что она – молодая жена и наследная принцесса, отправилась в путешествие по дружественным странам. Все, казалось, любили ее, все так радушно ее принимали! Особенно в Тюильри: что балов, что празднеств! Она и сейчас еще словно видела их под обломками. Воображению Фредерики явились залитые светом, сверкавшие драгоценными камнями огромные великолепные галереи, бальные платья, колыхавшиеся на широких лестницах между рядами блестящих кирас, а звуки невидимого оркестра, порой доносившиеся до нее из сада, казались ей звуками оркестра Вальдтейфеля в Зале маршалов. Не тем ли горячим подвижным воздухом дышала она, танцуя со своим двоюродным братом Максимилианом за неделю до его отъезда в Мексику?.. Да, все это было… Кадриль императоров и королей, королев и императриц, чье пышное соцветие и чьи торжественные лица восстановил в ее памяти этот мотив из «Прекрасной Елены»… Макс, озабоченно покусывающий свою рыжеватую бородку… Против него, рядом с Наполеоном, – Шарлотта, преобразившаяся от счастья быть императрицей… Где они сейчас, участники красивой кадрили? Кто умер, кто изгнан, кто сошел с ума. Траур за трауром! Несчастье за несчастьем! Видно, сам Бог отступился от королей!..
И тут она вспомнила все, что ей пришлось испытать после смерти старого Леопольда, надевшей на нее корону Иллирии и Далмации. Ее дочь – первый ее ребенок – умерла от одной из тех непонятных, не имеющих названия болезней, которые являются следствием истощения крови, следствием вырождения, – умерла во время коронации, так что пламя погребальных свечей сливалось с иллюминационными огнями, а в соборе ко времени отпевания еще не успели снять национальные флаги. В дальнейшем к этому великому горю, к тревоге, которую постоянно внушало ей слабое здоровье сына, примешались еще и другие печали, но их она никому не поверяла, – она таила их в самом укромном уголке женского самолюбия. Сердце народов – увы! – так же изменчиво, как и сердце королей. В один прекрасный день Иллирия, которая прежде воздавала столько почестей своим властителям, ни с того ни с сего разлюбила их. Начались недоразумения, возникло молчаливое сопротивление, недоверие, потом ненависть, лютая ненависть всей страны, ненависть, которая чувствовалась в воздухе, в тиши улиц, в насмешливых взглядах, в том, как дрожали от сдерживаемого бешенства склоненные головы подданных, заставляя Фредерику отшатываться от окна или забиваться в угол экипажа во время коротких прогулок. О, эти грозные крики у подножья ее замка в Любляне! Теперь, когда Фредерика смотрела на дворец французских королей, они как будто вновь раздавались у нее в ушах. Мертвенно-бледные, обезумевшие от страха министры, на последнем заседании совета молящие короля об отречении… бегство через горы, ночью, в крестьянской одежде… восставшие села, шумные, охмелевшие от свободы так же, как и города… потешные огни на вершинах… слезы умиления, несмотря на всю тяжесть переживаемой невзгоды брызнувшие из глаз Фредерики, когда в одной хижине ее сыну дали на ужин молока… внезапное решение, на которое она склонила короля, – запереться в пока еще верном Дубровнике, и там два месяца лишений и душевных мук, жизнь в осаде, под обстрелом, больной наследник, умирающий от голода, наконец, позор капитуляции, мрачный отъезд под безмолвными взглядами усталой толпы, французский корабль, уносящий их навстречу новым бедствиям, навстречу бесприютности, навстречу неизвестности, которые ждут их в изгнании, а сзади них новенький флаг Иллирийской республики, победно реющий над развалинами королевского замка… Обо всем этом ей напомнили руины Тюильри.
– А хорош Париж, правда? – неожиданно раздался возле нее молодой веселый голос, произносивший слова в нос.
Король вынес наследника на балкон, и наследник залюбовался зеленью, кровлями и куполами церквей, заслонявшими горизонт, уличным движением, на которое падал свет прекрасного заката.
– Да, да, очень хорош, – сказал мальчуган лет пяти-шести, с резкими чертами осунувшегося личика, с совсем белыми, коротко, как после болезни, остриженными волосами, смотревший вокруг с улыбкой болезненной и милой; он был радостно изумлен тем, что не слышит более грохота пушек и что кругом царит веселье. Для него изгнание оборачивалось приятной стороной. Король тоже, должно быть, не падал духом. Он два часа гулял по бульвару и вернулся с довольным, сияющим лицом, составлявшим полную противоположность убитому виду королевы. Впрочем, они вообще были совсем не похожи друг на друга. Король был щупл и тонок, с матовым цветом лица, черными вьющимися волосами, с редкими усиками, которые он то и дело крутил бледной и вялой рукой, с красивыми, хотя слегка водянистыми глазами и с каким-то детски беспомощным взглядом, невольно заставлявшим думать о нем: «Какой он молодой!» – хотя ему пошло уже на четвертый десяток. У королевы были дивные волосы того по-венециански белокурого цвета, к которому Восток словно подмешал красных и рыжих оттенков хны, и очаровательная в своей прозрачности кожа, и тем не менее настоящим мужчиной казался не король, а эта пышнотелая далматинка со строгим выражением лица и скупыми жестами. Христиан испытывал при ней то чувство связанности, то чувство известной неловкости, какое должен испытывать муж, ради которого жена проявила слишком большое самопожертвование и самоотречение. Он робко осведомился о ее здоровье, о том, как ей спалось, как она себя чувствует с дороги. Она отвечала ему неподдельным в своей мягкости, вполне благожелательным тоном, но занимал ее мысли не он, а наследник: она дотрагивалась до его носа, щек, с беспокойством наседки следила за каждым его движением.
– Ему здесь лучше, чем там, – вполголоса произнес Христиан.
– Да, он порозовел, – согласилась королева, и в голосе ее прозвучала нотка интимности, возникавшей между супругами, только когда они говорили о ребенке.
А ребенок улыбался им обоим и ласково сталкивал их лбами – он словно понимал, что его ручонки представляют собой единственно прочные узы, связывающие этих чужих друг другу людей.
Внизу, на тротуаре, подняв глаза на иллирийского короля и королеву, стояли любопытные, уже осведомленные о прибытии этой четы, которую прославила героическая оборона Дубровника, – портреты Христиана и Фредерики красовались на первых страницах иллюстрированных журналов. Постепенно толпа зевак росла, и хотя многие из них не имели ни малейшего понятия о том, почему здесь собрался народ, а все же задирали носы и глазели на изгнанников, как глазеют на голубя, прогуливающегося по крыше, или на вылетевшего из клетки попугая. Прямо против гостиницы образовалось столпотворение. Взгляды, устремленные в одну точку, привлекали все новые и новые взгляды к молодой чете в дорожном платье, над которой возвышалась белокурая головка мальчика, как бы вознесенного надеждой побежденных, вознесенного их радостью от сознания, что его не убило грозой.
– Не уйти ли нам, Фредерика? – смущенный вниманием всего этого праздного люда, предложил Христиан.
Но Фредерика движением королевы, привыкшей презирать неприязнь толпы, гордо подняла голову.
– Зачем? – возразила она. – На балконе так хорошо!
– Дело в том, что… я совсем забыл… Там Розен с сыном и невесткой… Он хочет с вами повидаться.
Фамилия Розен напомнила ей о стольких важных и ценных услугах, и глаза ее повеселели.
– Герцог, милый! А я его жду… – сказала королева и перед уходом окинула улицу надменным взглядом, но в эту минуту какой-то мужчина вскочил на цоколь дворцовой решетки и сразу стал выше толпы. Вот так же было в Любляне, когда стреляли в их окно. Фредерике померещилось новое покушение, и она невольно отпрянула. Высокий лоб, сдвинутая на затылок шляпа, волосы, развевающиеся на ветру под ярким солнцем, громкий, но спокойный голос, крикнувший: «Да здравствует король!» – и покрывший гул толпы, – таково было мимолетное впечатление Фредерики от неизвестного друга, осмелившегося в республиканском Париже, у обломков Тюильри, приветствовать низложенных государей. Выражение сочувствия, которого она так давно была лишена, подействовало на королеву, как жаркий огонь в камине на прозябшего путника. Она ощутила тепло во всем теле – от кожного покрова до глубины сердца, а встреча со стариком Розеном еще усилила это благотворное чувство.
Генерал Розен, бывший начальник военной свиты короля, выехал из Иллирии три года назад, после того как король снял его с этого ответственного поста, а на его место назначил либерала, выказав таким образом явное покровительство новым идеям и ущемив тех, кто составлял тогда в Любляне партию королевы. Герцог, разумеется, был оскорблен этим поступком Христиана, который хладнокровно принес его в жертву, не выразил ни малейшего сожаления по поводу его отъезда, даже не простился с ним – с ним, победителем в сражениях под Мостаром, под Ливно, героем великих черногорских войн! Старый вояка распродал свои замки, земли, имения, громко хлопнул дверью и, отбыв в Париж, женил здесь своего сына, а затем на протяжении долгих трех лет напрасного ожидания его возмущение королевской неблагодарностью подогревалось тоскою по родине и скукой от безделья. Тем не менее, как только до него дошла весть о прибытии королевской четы, он, не колеблясь, поспешил к ней. И вот сейчас, вытянувшись посреди комнаты во весь свой гигантский рост, почти касаясь головой люстры, он с таким волнением ожидал милостивого приема, что было видно, как дрожат его длинные ноги пандура, как вздымается под большой орденской лентой его широкая и короткая грудь в плотно облегающем ее синем, военного покроя фраке. Только его маленькая головка, похожая на головку пустельги, три стоявших дыбом седых волоса, стальной взгляд, хищно изогнутый нос и частая сеть морщинок на лице, загрубелом в пороховом дыму, хранили спокойствие. Королю, не любившему мелодраматических сцен, было сейчас не по себе, и он, желая сгладить неловкость, взял с Розеном шутливый, дружественно-развязный тон.
– Цара!.. Где Цара?.. – крикнула она.
Одна из служанок осторожно приблизилась к кровати и постаралась успокоить Фредерику: его королевское высочество сладко спит у себя в комнате; госпожа Леонора при нем.
– А король?
– В первом часу дня выехал в гостиничной карете.
– Один?
– Нет. Его величество взял с собой советника Босковича.
Слушая далматинский выговор горничной, звучный и твердый, напоминавший шорох волны, скользящей по гальке, королева чувствовала, как страхи ее улетучиваются. И немного погодя тихий номер гостиницы, который она, прибыв на рассвете, едва разглядела, номер с его светлыми обоями, высокими зеркалами, пушистой белизной ковров с бесшумно и стремительно летающими ласточками, при опущенных шторах приобретавшими сходство с крупными ночными бабочками, уже рисовался перед ней во всей своей успокоительной и роскошной банальности.
– Пять часов!.. Печа! Причеши меня скорей, скорей!.. Ай, ай, ай, что же это я так долго сплю?..
Пять часов дня – чудеснейшего из всех, какими лето 1872 года радовало парижан. Выйдя на длинный балкон гостиницы «Пирамиды», пятнадцать окон которой, задернутые розовыми тиковыми занавесками, обращены на самую красивую часть улицы Риволи, королева замерла от восторга. Внизу по широкой мостовой, заглушая стуком колес плеск воды, поливавшей тротуары, непрерывная вереница экипажей мчалась к Булонскому лесу, и при взгляде на нее начинало рябить в глазах от мелькания спиц, лошадиной сбруи и светлых нарядов, трепетавших на ветру, поднимавшемся от быстрой езды. Оглядев толчею у золоченой решетки Тюильри, королева перевела восхищенный взор на сверкающую круговерть белых платьев, золотистых волос, ярких шелков, на веселье детских игр, на всю эту расфранченную и шаловливую кутерьму, в солнечные дни не утихающую вокруг террас громадного парижского сада, и наконец с наслаждением остановила его на куполе зелени, на необъятной круглой сплошной кровле из листьев, которую образовали растущие в центре сада каштаны, в этот час укрывающие под своей сенью военный оркестр и дрожащие каждым листиком от гама детворы и рева труб. При виде всеобщего оживления горечь, переполнявшая сердце изгнанницы, становилась менее терпкой. Королеву окутывало блаженное тепло, мягкое, плотно облегающее, точно шелковая сетка. На щеках королевы, побледневших от лишений и бессонных ночей, заиграл румянец. «Господи, как хорошо!» – невольно подумала она.
Такое внезапное и безотчетное облегчение наступает независимо от тяжести горя. И исходит оно не от живых существ, а от разнообразия предметов, говорящих без слов. Низложенной королеве, вместе с мужем и сыном выброшенной на чужбину одним из тех народных восстаний, которые можно сравнить с землетрясениями, и притом такими, что сопровождаются разверзанием бездн, громовыми ударами, извержением вулканов; этой женщине, чей немного низкий, но все же гордый лоб прорезала морщина, казавшаяся как бы следом от одной из прекраснейших корон Европы, – этой женщине человеческое участие не могло принести утешение. Зато природа, обновленная и ликующая, представшая перед ней чудным парижским летом, хранящим в себе и тепло оранжереи, и ту приятную свежесть, которая всегда указывает на близость реки, внушала ей умиротворяющую надежду на возрождение. Нервы ее постепенно успокаивались, глаза впивались в зеленоватую даль, но вдруг изгнанница вздрогнула. Налево от нее, у входа в сад, мрачным видением высилось здание с обуглившимися стенами, с закопченными колоннами; крыша на нем обвалилась, вместо окон зияли голубые дыры, через которые открывался вид на сплошные развалины. И только у самой Сены маячил обгорелый, но почти не разрушенный павильон с почерневшими от огня балконными перилами. Вот все, что осталось от Тюильрийского дворца.
Это зрелище потрясло Фредерику: у нее было такое чувство, словно сердце ее разбилось о камни развалин. Каких-нибудь десять лет назад, да и того нет, она жила со своим мужем в Тюильрийском дворце; теперь она случайно поселилась как раз напротив его развалин, и в этой прискорбной случайности ей чудилось что-то зловещее. В Тюильри они гостили весною 1864 года. Спустя три месяца после свадьбы графиня Цара, счастливая тем, что она – молодая жена и наследная принцесса, отправилась в путешествие по дружественным странам. Все, казалось, любили ее, все так радушно ее принимали! Особенно в Тюильри: что балов, что празднеств! Она и сейчас еще словно видела их под обломками. Воображению Фредерики явились залитые светом, сверкавшие драгоценными камнями огромные великолепные галереи, бальные платья, колыхавшиеся на широких лестницах между рядами блестящих кирас, а звуки невидимого оркестра, порой доносившиеся до нее из сада, казались ей звуками оркестра Вальдтейфеля в Зале маршалов. Не тем ли горячим подвижным воздухом дышала она, танцуя со своим двоюродным братом Максимилианом за неделю до его отъезда в Мексику?.. Да, все это было… Кадриль императоров и королей, королев и императриц, чье пышное соцветие и чьи торжественные лица восстановил в ее памяти этот мотив из «Прекрасной Елены»… Макс, озабоченно покусывающий свою рыжеватую бородку… Против него, рядом с Наполеоном, – Шарлотта, преобразившаяся от счастья быть императрицей… Где они сейчас, участники красивой кадрили? Кто умер, кто изгнан, кто сошел с ума. Траур за трауром! Несчастье за несчастьем! Видно, сам Бог отступился от королей!..
И тут она вспомнила все, что ей пришлось испытать после смерти старого Леопольда, надевшей на нее корону Иллирии и Далмации. Ее дочь – первый ее ребенок – умерла от одной из тех непонятных, не имеющих названия болезней, которые являются следствием истощения крови, следствием вырождения, – умерла во время коронации, так что пламя погребальных свечей сливалось с иллюминационными огнями, а в соборе ко времени отпевания еще не успели снять национальные флаги. В дальнейшем к этому великому горю, к тревоге, которую постоянно внушало ей слабое здоровье сына, примешались еще и другие печали, но их она никому не поверяла, – она таила их в самом укромном уголке женского самолюбия. Сердце народов – увы! – так же изменчиво, как и сердце королей. В один прекрасный день Иллирия, которая прежде воздавала столько почестей своим властителям, ни с того ни с сего разлюбила их. Начались недоразумения, возникло молчаливое сопротивление, недоверие, потом ненависть, лютая ненависть всей страны, ненависть, которая чувствовалась в воздухе, в тиши улиц, в насмешливых взглядах, в том, как дрожали от сдерживаемого бешенства склоненные головы подданных, заставляя Фредерику отшатываться от окна или забиваться в угол экипажа во время коротких прогулок. О, эти грозные крики у подножья ее замка в Любляне! Теперь, когда Фредерика смотрела на дворец французских королей, они как будто вновь раздавались у нее в ушах. Мертвенно-бледные, обезумевшие от страха министры, на последнем заседании совета молящие короля об отречении… бегство через горы, ночью, в крестьянской одежде… восставшие села, шумные, охмелевшие от свободы так же, как и города… потешные огни на вершинах… слезы умиления, несмотря на всю тяжесть переживаемой невзгоды брызнувшие из глаз Фредерики, когда в одной хижине ее сыну дали на ужин молока… внезапное решение, на которое она склонила короля, – запереться в пока еще верном Дубровнике, и там два месяца лишений и душевных мук, жизнь в осаде, под обстрелом, больной наследник, умирающий от голода, наконец, позор капитуляции, мрачный отъезд под безмолвными взглядами усталой толпы, французский корабль, уносящий их навстречу новым бедствиям, навстречу бесприютности, навстречу неизвестности, которые ждут их в изгнании, а сзади них новенький флаг Иллирийской республики, победно реющий над развалинами королевского замка… Обо всем этом ей напомнили руины Тюильри.
– А хорош Париж, правда? – неожиданно раздался возле нее молодой веселый голос, произносивший слова в нос.
Король вынес наследника на балкон, и наследник залюбовался зеленью, кровлями и куполами церквей, заслонявшими горизонт, уличным движением, на которое падал свет прекрасного заката.
– Да, да, очень хорош, – сказал мальчуган лет пяти-шести, с резкими чертами осунувшегося личика, с совсем белыми, коротко, как после болезни, остриженными волосами, смотревший вокруг с улыбкой болезненной и милой; он был радостно изумлен тем, что не слышит более грохота пушек и что кругом царит веселье. Для него изгнание оборачивалось приятной стороной. Король тоже, должно быть, не падал духом. Он два часа гулял по бульвару и вернулся с довольным, сияющим лицом, составлявшим полную противоположность убитому виду королевы. Впрочем, они вообще были совсем не похожи друг на друга. Король был щупл и тонок, с матовым цветом лица, черными вьющимися волосами, с редкими усиками, которые он то и дело крутил бледной и вялой рукой, с красивыми, хотя слегка водянистыми глазами и с каким-то детски беспомощным взглядом, невольно заставлявшим думать о нем: «Какой он молодой!» – хотя ему пошло уже на четвертый десяток. У королевы были дивные волосы того по-венециански белокурого цвета, к которому Восток словно подмешал красных и рыжих оттенков хны, и очаровательная в своей прозрачности кожа, и тем не менее настоящим мужчиной казался не король, а эта пышнотелая далматинка со строгим выражением лица и скупыми жестами. Христиан испытывал при ней то чувство связанности, то чувство известной неловкости, какое должен испытывать муж, ради которого жена проявила слишком большое самопожертвование и самоотречение. Он робко осведомился о ее здоровье, о том, как ей спалось, как она себя чувствует с дороги. Она отвечала ему неподдельным в своей мягкости, вполне благожелательным тоном, но занимал ее мысли не он, а наследник: она дотрагивалась до его носа, щек, с беспокойством наседки следила за каждым его движением.
– Ему здесь лучше, чем там, – вполголоса произнес Христиан.
– Да, он порозовел, – согласилась королева, и в голосе ее прозвучала нотка интимности, возникавшей между супругами, только когда они говорили о ребенке.
А ребенок улыбался им обоим и ласково сталкивал их лбами – он словно понимал, что его ручонки представляют собой единственно прочные узы, связывающие этих чужих друг другу людей.
Внизу, на тротуаре, подняв глаза на иллирийского короля и королеву, стояли любопытные, уже осведомленные о прибытии этой четы, которую прославила героическая оборона Дубровника, – портреты Христиана и Фредерики красовались на первых страницах иллюстрированных журналов. Постепенно толпа зевак росла, и хотя многие из них не имели ни малейшего понятия о том, почему здесь собрался народ, а все же задирали носы и глазели на изгнанников, как глазеют на голубя, прогуливающегося по крыше, или на вылетевшего из клетки попугая. Прямо против гостиницы образовалось столпотворение. Взгляды, устремленные в одну точку, привлекали все новые и новые взгляды к молодой чете в дорожном платье, над которой возвышалась белокурая головка мальчика, как бы вознесенного надеждой побежденных, вознесенного их радостью от сознания, что его не убило грозой.
– Не уйти ли нам, Фредерика? – смущенный вниманием всего этого праздного люда, предложил Христиан.
Но Фредерика движением королевы, привыкшей презирать неприязнь толпы, гордо подняла голову.
– Зачем? – возразила она. – На балконе так хорошо!
– Дело в том, что… я совсем забыл… Там Розен с сыном и невесткой… Он хочет с вами повидаться.
Фамилия Розен напомнила ей о стольких важных и ценных услугах, и глаза ее повеселели.
– Герцог, милый! А я его жду… – сказала королева и перед уходом окинула улицу надменным взглядом, но в эту минуту какой-то мужчина вскочил на цоколь дворцовой решетки и сразу стал выше толпы. Вот так же было в Любляне, когда стреляли в их окно. Фредерике померещилось новое покушение, и она невольно отпрянула. Высокий лоб, сдвинутая на затылок шляпа, волосы, развевающиеся на ветру под ярким солнцем, громкий, но спокойный голос, крикнувший: «Да здравствует король!» – и покрывший гул толпы, – таково было мимолетное впечатление Фредерики от неизвестного друга, осмелившегося в республиканском Париже, у обломков Тюильри, приветствовать низложенных государей. Выражение сочувствия, которого она так давно была лишена, подействовало на королеву, как жаркий огонь в камине на прозябшего путника. Она ощутила тепло во всем теле – от кожного покрова до глубины сердца, а встреча со стариком Розеном еще усилила это благотворное чувство.
Генерал Розен, бывший начальник военной свиты короля, выехал из Иллирии три года назад, после того как король снял его с этого ответственного поста, а на его место назначил либерала, выказав таким образом явное покровительство новым идеям и ущемив тех, кто составлял тогда в Любляне партию королевы. Герцог, разумеется, был оскорблен этим поступком Христиана, который хладнокровно принес его в жертву, не выразил ни малейшего сожаления по поводу его отъезда, даже не простился с ним – с ним, победителем в сражениях под Мостаром, под Ливно, героем великих черногорских войн! Старый вояка распродал свои замки, земли, имения, громко хлопнул дверью и, отбыв в Париж, женил здесь своего сына, а затем на протяжении долгих трех лет напрасного ожидания его возмущение королевской неблагодарностью подогревалось тоскою по родине и скукой от безделья. Тем не менее, как только до него дошла весть о прибытии королевской четы, он, не колеблясь, поспешил к ней. И вот сейчас, вытянувшись посреди комнаты во весь свой гигантский рост, почти касаясь головой люстры, он с таким волнением ожидал милостивого приема, что было видно, как дрожат его длинные ноги пандура, как вздымается под большой орденской лентой его широкая и короткая грудь в плотно облегающем ее синем, военного покроя фраке. Только его маленькая головка, похожая на головку пустельги, три стоявших дыбом седых волоса, стальной взгляд, хищно изогнутый нос и частая сеть морщинок на лице, загрубелом в пороховом дыму, хранили спокойствие. Королю, не любившему мелодраматических сцен, было сейчас не по себе, и он, желая сгладить неловкость, взял с Розеном шутливый, дружественно-развязный тон.