Нет, сказала мама, конечно, нет, они уже два года как были женаты, когда я родилась. Она взяла письмо, лежащее перед ней на столе, и стала обмахиваться им как веером.
   — Какая жуткая жара! — она откинула волосы со лба.
   Но я уже почувствовала себя гончей, учуявшей запах кролика, роющей землю всеми четырьмя лапами.
   — Но какой-то ребенок все-таки был, правда? Иначе почему бабушка так сказала: «Яблоко от яблони недалеко падает»?
   Я должна была все выяснить, понимаешь, Никто, для тебя, для себя. Я чувствовала, что это часть твоего прошлого, часть нашего будущего.
   — Если не я, то кто? Где он?
   Не твое дело, сказала она. И тогда, чувствуя, что где-то глубоко внутри я и есть она, так же как ты — это я, так же как она — та самая старуха, что днями напролет смотрит на мир сквозь просвет между шторами, — совершенно спокойно и невозмутимо я ответила ей, что это все-таки мое дело.
   Чего ты пытаешься от меня добиться, Элен? — Я терпеливо повторила, что, судя по словам бабушки, я была внебрачным ребенком. Я еще раз повторила бабушкины слова: «порченая кровь». Нелегко было повторять их. «Яблоко от яблони недалеко падает». Я чувствовала, что причиняю боль и себе, и тебе.
   — Неужели ты думаешь, что я на такое способна? — Ее голос стал резким, дрожал. — Неужели ты думаешь, что я могу совершить подобную мерзость?
   Нет. Я уже сама не верила себе. Тогда она не сказала бы: «мерзость». Как можно назвать любовь мерзостью? Если бы она сказала «грех», или «глупость», или «безрассудство», тогда другое дело, но «мерзость»… Я даже спросила, была ли она когда-нибудь влюблена, что, пожалуй, было уж слишком дерзко. Но с ней так сложно разговаривать. Она закрывается и становится абсолютно непроницаемой. Не могу себе представить, какой она была в моем возрасте. Она все держит в себе, и от других ей тоже ничего не нужно.
   — Ну скажи хотя бы: ты отца любила, когда выходила за него замуж? — Почему бы ей не ответить хотя бы на это — вместо того, чтобы сидеть вот так, закрыв глаза и обмахиваясь письмом? Где она, та Элис, которая когда-то была восемнадцатилетней девочкой вроде меня? Она не могла или не хотела отвечать на мой вопрос. Что это означает — «да» или «нет»? Я вдруг вспомнила, какой она была раньше, когда я была маленькой, особенно на Рождество, после рюмочки-другой вина. Помню, как однажды она танцевала на кухне шимми — такой смешной танец, что мы с Робби покатывались со смеху. И отец тоже смотрел — с гордостью и в то же время с упреком, а она подлетела, положила руки ему на плечи и продолжала танцевать для него одного, и он не отводил от нее глаз, а потом оба они как-то притихли и так нежно друг на друга смотрели, что я смутилась и ушла к себе. Но это было всего один раз.
   Я уже готова была сдаться и уйти, когда мама, не открывая глаз, вдруг произнесла:
   — Если тебе так нужно знать, Элен, я скажу: на самом деле это не ты, а я родилась до брака.
   Муха на окне затихла. Даже Робби прекратил свое безумное пение во дворе.
   — Я была, как говорится, «внебрачным ребенком». Зачатая во грехе. И я никогда не прощу этого своей матери.
   Как я ждала этого разговора!
   — Я даже отца своего не знаю. Слышала только, что он был танцором в ночном клубе. Каким-то образом твой отец узнал об этом.
   Ее слова просто ошеломили меня. Подойдя к окну, я наблюдала за усердием, с которым Робби выкапывал свою яму. Теперь ему помогал кто-то из друзей. Они сорвали с себя рубашки. Видно было, что скоро их плечи здорово обгорят, они уже заметно покраснели.
   — Неужели дедушка на самом деле… — это просто не умещалось у меня в голове. Дед, который всегда был для меня ближе всех в нашей семье.
   — Он женился на маме, когда мне было девять лет. И это, я считаю, был смелый и благородный поступок. В те времена считалось, что если у тебя внебрачный ребенок, то ты просто шлюха. Ребенок был ее позором. Семья отвернулась от нее. Она была отвержена всеми, да и я вместе с ней. Если у тебя не было отца, тебя называли ублюдком. Так меня и называли в школе. Так начиналась моя жизнь.
   Значит, она взяла на себя всю вину, весь семейный позор и всю жизнь посвятила тому, чтобы исправить содеянное матерью. Впервые я по-настоящему поняла ее. Поняла, почему для нее всегда так много значило слово «благопристойность», которое она всю жизнь лелеяла, словно бриллиант, это драгоценное наследие прошедшей эпохи. Я была потрясена и сбита с толку, ведь то, что она мне рассказала, оказалось намного значительнее того, что я ожидала услышать: что я родилась до брака, или что до меня у мамы был другой ребенок, или еще что-нибудь в таком роде. Потому что она ничего не могла поделать и ничего не могла изменить, ей оставалось только желать, чтобы этого никогда не было. И у тебя нет выбора, милый Никто. Я все решила за тебя.
   Теперь это не считается позором, как во времена, когда мама была маленькой. Никто не будет обзывать тебя.
   И все-таки я бы хотела, чтобы ты простил меня.
   Брин подарила мне книжку Барри Хайнца, которую только что дочитала. Я сказал, что знаю его, он живет у нас в Шеффилде. Приврал, конечно: я просто видел его фотографию в «Звезде». Это был подарок на прощание, потому что мы с Томом уезжали дальше — в Бургундию.
   — Может быть, встретимся там, — прибавила она. — Я надеюсь.
   Но я промолчал.
   Утром мы выехали из Дордони и вихрем покатили под гору по направлению к Оверну, по дороге любуясь на горы и щелкая фотоаппаратами, причем Том мне все уши прожужжал своей Менэ. К ночи мы нашли стоянку на верхушке горы, продуваемой всеми ветрами. Мы дико замерзли, особенно я, без спальника. Казалось, что цивилизация осталась где-то далеко позади, за тысячу километров. Кемпингом заправляла женщина с лицом, как у трески. Том окрестил ее «Селедкой на Краю Вселенной».
   — Ах, Менэ, где же ты, — повторял он. — Жить без тебя не могу.
   — Ты же вроде не верил в любовь, — напомнил ему я. — Всегда мне говорил, что девчонок нужно менять, как перчатки.
   — Говорил, пока самого не прихватило всерьез. Помираю без нее, Крис.
   — Да успокойся же ты наконец, — не выдержал я. — От любви этой не больше пользы, чем от спущенного колеса на велосипеде.
   В тот миг мне действительно так казалось.

 
   27 июля

 
   Здравствуй, Никто.
   Сегодня мы с мамой вместе ездили в город. «Элен, я хочу купить тебе что-нибудь приятное», — сказала она. Было жарко, да и ты еще крутился в животе, словно танцуя лимбо, кажется, даже руками размахивал. Мы сначала пошли в Коулз присмотреть какой-нибудь подходящий материал.
   — Как тебе вот это? — спросила она, поглаживая мягкое голубое полотно.
   — Замечательно, мам. — Кое в чем мы очень похожи, например, любим ткани одинаковой расцветки. Когда я была маленькой, мама сама шила для меня платьица.
   — Тогда я куплю его. Сошьем тебе платье попросторней, чтобы в нем тебе было не так жарко.
   Можно было бы просто купить платье для беременных. Но это было бы не совсем то, и я это оценила.
   Потом мы пошли в «Шоколадницу» к Аткинсону, куда мы часто ходили с Крисом. Я немного боялась встретить его там. Я даже не хотела идти. Это отчасти похоже на изгнание духов — посещение таких мест, привыкание к тому, что его рядом нет и не будет. Мы взяли подрумяненных булочек и горячего шоколада со взбитыми сливками.
   — Мы часто сидели здесь с Крисом, — я сказала это, потому что в этот миг снова почувствовала близость к матери. Когда-то, когда мне было лет восемь, у нас часто случались такие дни, как сегодня. Она оставляла Робби с отцом и брала меня с собой в город, где мы вместе ходили по магазинам и покупали материал для моих танцевальных костюмов.
   — Меня это не удивляет, — ответила она. — Недалеко от старой станции было похожее местечко, много лет назад мы с твоим отцом туда частенько захаживали. — Она улыбнулась. — Помню, там играло классное джазовое трио. Мы там часами просиживали, держась за руки и растягивая одну чашечку шоколада до самого вечера.
   Я вспомнила, как мы с Крисом подключали к моему магнитофону две пары наушников и слушали рок. Иногда он забывался и начинал во весь голос подпевать. А может быть, он просто хотел меня повеселить.
   По дороге к автобусной остановке я встретила Джил. Сначала она меня не узнала, да и я боялась с ней заговорить, было стыдно вспоминать нашу последнюю встречу. Как я могла так с тобой поступить, милый Никто, это просто чудовищно. Я была сама не своя, будто мышка в мышеловке, наверное, у меня крыша поехала. И мне было неудобно, что ей тогда пришлось доверить нам свою сокровенную тайну. Мне хотелось рассказать ей о том, как я, вернее, как мы с тобой сбежали из клиники. Хотя она и так все видит. Этого уже не скроешь.
   Мне казалось, что я ее тысячу лет не видела. Я не знала, как представить ее маме, потому что она была частью моей вины, а я — частью ее секрета. Видимо, она заметила, что я смутилась, и стала увлеченно рассказывать о лошадях, о конюшне, пока не подошел наш автобус. Уже поворачиваясь, чтобы уйти, она сказала: «Утром я получила открытку из Франции. Здорово он время проводит, правда?».
   Ах, вот он где. Значит, его ничего не волнует? Значит, он вот так просто поехал на каникулы, а о нас забыл?
   Все перепуталось у меня в голове. Я сама себя не понимала. Мне захотелось убежать ото всех, спрятаться в каморку своих мыслей и в одиночестве попробовать в них разобраться. Весь день пошел насмарку, теплота, которая нарастала между мной и матерью, улетучилась. Я была слишком поглощена собой, чтобы разговаривать. Я не знала, что говорить, неожиданно устав от разговоров, я не могла заставить себя отвечать на ее вопросы. Я понимала, что расстраиваю ее. Мне и самой стало грустно. Я не знала, чем заняться. Мы посидели в саду, а потом она пошла к себе кроить платье. Мы собирались делать это вместе.
   Добравшись до Бургундии, мы с Томом поняли, что с нас хватит. Накануне ночью какой-то пьянчужка с зычным баритоном повалился на мою палатку, так что все колышки повылетали. Вместо того чтобы возиться с ними в кромешной темноте, я забрался в палатку к Тому. Чувствовалось, что он, по крайней мере, уже неделю не переодевал носки, воняли они так, что чертям стало бы тошно. Я свернул их комком и вышвырнул наружу. Наутро мы нашли их в луже.
   — Хоть постирались, — ободрил я его.
   Наконец мы добрались до какой-то деревушки, окруженной бескрайними полями, по которым бродили белые коровы, и стали искать место для стоянки.
   — Я бы все отдал, чтобы поспать на нормальной кровати, — стонал Том. — Знаешь, что такое кровать, Крис?
   — Что? — рассеянно переспросил я. Я увидел кое-что, чего Том пока не заметил. Знакомая палатка. Две девушки валяются на траве и читают.
   — Представь себе: такой деревянный каркас, на него кладется матрас, простыня, подушки. Широко распространенная замена куску парусины, разложенной на камнях и голой земле.
   Тут и он их заметил. Показал большим пальцем вверх и расплылся в улыбке. Я ответил ему тем же самым.
   В тот вечер мы долго просидели вчетвером, пили вино, смотрели на звезды. Мы придумывали для них названия, например: Икринка, Красавчик, Канделябр, Медяшка, повторяли их по-французски, а Брин переводила на валлийский. Она собирается стать писательницей и в этом году уезжает учиться в Лидс на английское отделение. Странно, что она так напоминает мне Элен, ведь они совсем непохожи.
   На следующий день мы должны были ехать дальше, к Альпам, но об этом даже и вспоминать не хотелось. Просто остались, потому что, как сказал Том, «это судьба». И почему мы не нашли себе другую стоянку!
   Днем мы отправились погулять, хотя стояла адская жара. Мы шли по петляющему проселку среди бесконечных кукурузных полей.
   — Смотрите, поле сегодня все золотое! — крикнула Брин. Она оглянулась на меня и вновь быстро отвернулась. — Пусть оно никогда не кончается. — Она прочла мне стихотворение на валлийском и стала объяснять принципы валлийского стихосложения. Мы попытались сочинить стихотворение по-английски по этим правилам и вдруг обнаружили, что Том и Менэ куда-то запропастились и мы сами понятия не имеем, куда забрели. Жара стояла, как в парилке, и кузнечики оглушали нас своим несмолкаемым звоном. В поисках тени мы устремились к рощице — и вдруг перед нами, как в сказке, появилась река. Брин скинула одежду и бросилась в воду. Я был ошеломлен. Элен никогда в жизни не поступила бы так, а Брин вот так запросто разделась, плавает, смеется, брызгается, как будто для нее это проще простого. Кругом стояла полная тишина, если не считать стрекотания кузнечиков за деревьями.
   — Ну же, Крис!
   Выше по течению паслись коровы, а по реке проплывала какая-то подозрительная коричневая дрянь, так что меня не очень-то тянуло в воду, но она всего меня забрызгала, и в конце концов я решился. Мы доплыли до коров, и они дружно повернули к нам свои головы с большими печальными глазами. Над водой кружились огромные синие и зеленые стрекозы. Брин сказала, что это хвостовки. Наконец мы вылезли на берег и улеглись на солнце. Я старался не глядеть на нее.
   Между тем она рассказала мне, что перед самой поездкой разругалась со своим парнем, и ей казалось, что она уже никогда не будет снова счастлива, но сегодня такой потрясающий день. И тогда я сказал ей про Элен.
   — Расскажи, какая она? — попросила Брин. Как прекрасное стихотворение, хотелось мне сказать, как звезда.
   — Она замечательная.
   — Почему же вы расстались? Она что — слишком для тебя умная? — засмеялась Брин.
   Я хотел рассказать ей о ребенке, но не решился. Я рассказал только, как Элен просила меня, если можно, особенно не переживать, и я пообещал ей, что не буду, хотя мне ужасно, ужасно не хотелось с ней расставаться. Кажется, голос мой дрогнул. Мы молча лежали на берегу, кругом росли тысячи красных маков, порхали бабочки и эти самые, хвостовки, а я никак не мог разобраться в том, что же я чувствую, и в этот момент она просто перекатилась по траве ко мне и стала целовать.
   Ах, Нелл. Мне было так плохо без тебя.


АВГУСТ


   8 августа

 
   Здравствуй, Никто.
   Как же сегодня жарко. Я чувствую себя словно корабль в качку, словно огромный галеон с раздувающимися парусами. Неужели это еще не предел? Как-то я смотрела фильм, в котором один человек так объелся, что у него живот лопнул. Мне казалось, что это очень смешно.
   Ты просто невыносим. Толкаешься, пихаешься без передышки. Тесно тебе там, наверное. Порой я почти что чувствую, как ты, словно огромный кит, выныриваешь из морских пучин, изогнув свою длиннющую спину. Оказывается, киты поют — я слышала такую запись. Может быть, ты и поешь там себе потихоньку?
   Когда-то мне казалось, что в открытом океане — полная тишина. А если задуматься, там, наверное, стоит дикий шум: волны грохочут, да еще киты поют…
   Меня постоянно осаждают доктора, акушерки, физиотерапевты, измеряют мой вес, твой рост, биение твоего сердца, мое давление, я даже перестала ощущать себя единой личностью, мне кажется, будто я — часть какого-то великого медицинского эксперимента, к которому прикованы взгляды всего человечества. Я целиком в их власти. Боюсь, как бы с тобой не случилось то же самое. Недавно мне приснилось, как я лежу в больнице на кровати, а мимо проходит кто-то с детской коляской, и в ней — ты. Они хотят увезти тебя от меня, я хочу встать, но руки и ноги придавлены к койке, хочу закричать, но рот забинтован. А на краю кровати сидит мама и улыбается.
   Мне велели делать специальные упражнения для дыхания и расслабления, но меня всю трясет от страха. Думаешь, легко мне будет рожать тебя, Никто? Сколько бы народу не собралось вокруг, я все равно буду одна, наедине с болью. Все думают, что я абсолютно спокойна и уверена в себе, а внутри меня раздирает крик ужаса. Порой, когда мы с Робби сидим рядом и смотрим телевизор, у меня темнеет в глазах и я не вижу экрана, — хотя по моему лицу это и незаметно. Сегодня мы с Рутлин ходили в центр релаксации. Это был кошмар какой-то. Мне казалось, что я пришла абсолютно не по адресу, даже партнера себе не могла найти — все были гораздо старше меня. Хорошо хоть Рутлин способна во всем видеть смешную сторону. В автобусе мы не переставая хихикали над какими-то глупостями. Люди сердито оборачивались, будто мы своим смехом нарушаем какие-то их права, а потом, разглядев меня, обменивались многозначительными улыбками. То есть разглядев тебя. Знаешь, Никто, мне казалось, будто мне снова двенадцать лет. Одна женщина даже похлопала меня по животу, когда мы выходили у клиники. Нет, ну какая наглость! А что, если бы я ее похлопала? «Ах, детка, какая ты худенькая», — ласково сказала она, погладив меня, то есть тебя, как будто она ведьма и хочет поворожить надо мной. Ну, не такая уж я худенькая. Спина жутко болит — слишком ты тяжел, мой милый, и в голове не смолкает неслышимый крик.
   В клинике для беременных меня заставили лежать на полу, дыша медленно и размеренно, а потом поворачиваться и так же медленно поднимать и опускать ноги. Как ни странно, эти упражнения действительно помогают, по крайней мере, я ясно почувствовала, как ты свернулся калачиком внутри меня. Кто-то пришел с мужьями. Множество пузатых женщин лежало на полу, друзья или подруги сжимали им лодыжки, пытаясь воспроизвести родовые схватки. Рутлин изо всех сил старалась оставаться серьезной и деловитой, но, встречаясь со мной взглядом, то и дело прыскала от смеха. Ей-то что. А вот мне уже и смеяться больно. Ни она, ни я не воспринимали этого всерьез. Мы обе чувствовали себя неуверенно и все время переглядывались, как будто нас вместе перевели в новую школу. Я стеснялась всех этих чужих женщин, но в то же время они каким-то образом меня морально поддерживали. Чужие, а свои. Странно, правда? Когда занятия кончились, начались обычные разговоры, кто когда родит, и тогда я вдруг почувствовала, что это не шутки и не игра. Пройдет лишь несколько недель — и это взаправду случится.
   Мне не терпится увидеть тебя. По-настоящему я расслабилась, только когда вышла оттуда. Так бы прямо свалилась и уснула. Ты тоже задремал для разнообразия. В автобусе мы с Рутлин сидели позади молоденькой женщины с ребенком. Он все время вставал на сиденье и выглядывал из-за спинки, а мы с Рутлин смеялись и вытягивали шеи уточкой, чтобы его развеселить. Но он сохранял серьезность и внимательно, как университетский профессор, изучал нас. Хотела бы я знать, о чем он думал. Какие мысли могут быть у такого крошки? Ты о чем-нибудь думаешь? Или мысли непременно должны быть связаны с жизненным опытом?
   Наверное, мы ему надоели, или, может быть, ему надоел автобус, или сама жизнь — так или иначе, он неожиданно разревелся. Лобик наморщился, щеки надулись, как воздушные шарики, рот скривился, и он начал визжать, вопить и завывать не переставая, просто уши закладывало, как от пушек во время салюта. Чего только не испробовала бедная мать: она и целовала его, и шикала, и на ножки ставила, и на ручках укачивала; в конце концов она покраснела еще гуще, чем ребенок, тем более что пассажиры начали роптать — ведь от жары люди делаются раздражительней. Не сомневаюсь, что она вышла раньше своей остановки. Она просто вскочила, подхватив этот визжащий комок и две сумки с продуктами, но ее складная коляска застряла в подставке для багажа, и я поднялась, чтобы помочь ей. Ее взгляд запал мне в душу: сочувственный, отчаянно безнадежный взгляд. У нее не было кольца на пальце. Неужели она одна с ребенком? А что, если он так орет всю ночь? Этот крик до сих пор стоит у меня в ушах. А ты его слышал, Никто? Попытался ли прокричать что-нибудь в ответ на своем китовом языке?
   Я села на свое место, и Рутлин улыбнулась мне.
   — Маленький негодник, — шепнула она мне. — Твой бы не стал так себя вести, Элен.
   Но я в тот момент была уже за сотни миль от нее. За сотни и тысячи миль,
   К тому дню, как в школу пришли результаты выпускных экзаменов, французские каникулы уже казались мне далеким прошлым. Я доехал до Тома на велосипеде, и мы вместе пошли в школу. Конечно, можно было бы дождаться, пока результаты пришлют по почте, но, боюсь, у меня не хватило бы смелости распечатать конверт. Перед дверью секретарши мы тряхнули ладони друг друга, как перед первым экзаменом. Миссис Прайс улыбнулась мне и кивнула в сторону черного стола, на котором лежали длинные узкие распечатки результатов, сложенные в длину. Сначала я долго искал свою фамилию, потом не мог найти оценки, там было слишком много лишних цифр и букв. Вот наконец английский — пять! Я издал ликующий крик, и миссис Прайс тихонько засмеялась за своим столиком. Я почувствовал, как у меня застучало сердце, только сейчас я понял, что оно несколько минут не билось. Три по французскому. Сердце снова остановилось. Два по общеобразовательному. Два. Два! Должно быть, это ошибка. Про себя я лихорадочно складывал и делил баллы, и, наконец, понял, что одной оценки не хватает. Я никак не мог найти ее. Я даже забыл, что это был за экзамен. Не выдержав напряжения, я сел. Мне нужно было три четверки, но ясно, что их у меня уже не будет. В тот момент я по-настоящему осознал, что для меня означает учеба на английском факультете. Раньше я заставлял себя не думать об этом. Наше путешествие мне здорово в этом помогло. И Брин, наверное, тоже, хотя у нас с ней все получилось как-то странно, неправильно, шиворот-навыворот. И вот, похоже, я все-таки упустил свой шанс. Снова старушка Судьба. Она играет с жизнью как хочет и смеется над нашими потугами что-то изменить.
   Миссис Прайс подняла на меня взгляд от печатной машинки.
   — Ну как, порядок?
   — Не знаю, — пробормотал я. — Но, похоже, я здорово напортачил.
   Она подошла и углубилась в распечатку с моими оценками.
   — Мне нужно было три четверки, а я получил 5, 3 и 2, а один экзамен я не могу найти. — Я прокашлялся. — Обществоведение. Да, точно, обществоведение.
   — У тебя 4, — сказала она.
   У нее на верхней губе растут усики, но в целом она очень приятная женщина. Иногда мне кажется, что неплохо было бы иметь такую маму. Я чувствовал исходящий от нее запах талька.
   — Сходи поговори с мистером Харрингтоном, — посоветовала она. — Он что-нибудь придумает.
   Том мог понять по моему лицу, что что-то не в порядке, но он лишь потупил голову и шмыгнул мимо, будто не замечая. Некоторое время я нерешительно топтался у входа в комнату Хиппи Харрингтона. Иногда он просто невыносим со своей шумной экстравертностью. Я попытался улыбнуться, но губы не слушались… Ладно. Хиппи беспечно насвистывал за столом. Увидев меня, он аж подпрыгнул от радости, замахал руками, разбрасывая какие-то бумажки по столу, — точь-в-точь как пес, дружелюбно виляющий хвостом.
   — Молодчина, Крис! — воскликнул он. — Пятерка! Я в тебя верил!
   От его слов мои губы разлепились и непроизвольно расплылись в неподдельной улыбке. Помню, я подумал, что я сделал это специально чтобы порадовать его, отплатить за его энтузиазм и пылкую страсть к литературе. Никакой другой учитель не относился так к своему предмету. «Язык — это сила, — часто повторял он. — Литература — любовь. Поэзия — пища для души». Этих слов я никогда не забуду, хотя до конца их еще и не понимаю. Помню, он проводил поэтическое чтение на одном из занятий, и у него прямо руки дрожали, когда он открыл стихи Йейтса. Читал он с таким благоговением, словно дарил нам что-то необыкновенное, словно отдавал нам часть собственной души. Да, стоило ради него постараться на пятерку. Все это кажется таким далеким: чтение, подчеркивания карандашом, заучивание отрывков… А ведь старался я, прежде всего, ради старика Хиппи.
   — Ну что, пакуешь чемоданы — и в Ньюкасл?
   Я рассказал ему о своих оценках, но он не смутился. Все будет в порядке, сказал Хиппи, я позвоню и все улажу.
   — Все будет в порядке, вот увидишь… — повторял он, кивая головой, как игрушечный Дед Мороз в Рождественской пещере.
   Я стоял, не зная, что сказать на прощание. До свидания или что-нибудь в этом роде? Спасибо за все? Ну, за Йейтса там, и вообще… Со стола свалились какие-то бумаги, я полез их подобрать и нос к носу столкнулся с Хиппи, который полез под стол с той же целью. И тут, под столом, он спросил:
   — А девушка твоя куда уезжает? Она, кажется, по музыке идет? Едет в Манчестер?
   — Нет, сэр, она ждет ребенка. Мы разошлись.
   Хиппи забрался обратно в кресло и внимательно посмотрел на меня поверх стола. Я медленно поднялся с колен. Ни разу в жизни я не чувствовал себя так неловко и безнадежно, как в этот момент.
   — Бедное дитя, — сказал он. Наверное, он имел в виду Элен, а может быть, ребенка. Но его взгляд заставил меня внутренне содрогнуться. Мне показалось, что он видит насквозь и меня, и все мои чувства.
   Говорить больше было не о чем. Я положил бумаги на стол и отправился домой.
   Вечером я позвонил Рутлин. Трубку взяла ее мать и сказала, что Рутлин очень расстроена и поэтому не может подойти к телефону.
   — У нее все четверки, — причитала Корал. — Ты подумай только, разве она не умница! Одно только плохо: она говорит, этого мало.
   — Бедная Рутлин, — посочувствовал я. — Неужели этого не хватит, чтобы поступить на медицинский?
   Корал вздохнула в трубку. Я словно видел, каким расстроенным стало ее широкое добродушное лицо.
   — Не знаю. Она ничего мне не объясняет, плачет — и все. Подумаешь, беда, говорю я ей, будешь мне с детишками помогать. Какое там — ревет и ревет, а чего ревет?