В моей голове звенели последние слова этого замечательного человека, когда я закрыл книгу и продолжил свой путь в Университетский колледж Лондона – место, где прозвучала его лебединая песнь и где мне предстояло выступить со своей собственной скромной речью на конференции преподавателей естественных наук.
   Темой моего выступления на заседании, где председательствовал один просвещенный англиканский священник, была эволюция. Я предложил следующую аналогию, которую учителя могут использовать, чтобы донести до своих учеников представление о возрасте нашей вселенной. Если написать историю вселенной, посвятив каждому столетию одну страницу, какой толщины была бы эта книга? По мнению сторонников младоземельного креационизма, вся история вселенной, представленная в таком масштабе, спокойно уместилась бы в тоненькую книжку в мягкой обложке. А какой ответ дает на этот вопрос наука? Чтобы уместить все тома представленной в таком масштабе истории вселенной, понадобилась бы книжная полка длиной в десять миль. Это позволяет представить порядок величины той зияющей пропасти, что отделяет науку от учения креационистов, которому благоволят некоторые школы. Разногласия между ними не сводятся к каким-то научным нюансам – это разница между одной тонкой книжкой и библиотекой в миллион томов. Сэндерсона в преподавании учения младоземельцев возмутило бы не только то, что оно ложно, но и то, что оно мелко, ограничено, отстало, бескрыло, непоэтично и просто скучно по сравнению с потрясающей, расширяющей горизонты сознания истиной.
   После обеда с учителями меня пригласили поучаствовать в их совещании. Почти все до единого они были глубоко обеспокоены программой экзаменов повышенного уровня и разрушительным воздействием гнета экзаменов на подлинное образование. Один за другим они подходили ко мне и доверительно сообщали, что как бы им ни хотелось, они не смеют воздавать должное эволюции на своих уроках, но не из-за запугивания со стороны родителей-фундаменталистов (с которым это было бы связано в некоторых районах Америки), а просто из-за программы экзаменов повышенного уровня. Эволюция удостоилась там лишь косвенного упоминания, и то в самом конце курса. Но это абсурд, потому что, как сказал мне кто-то из учителей, цитируя великого российско-американского биолога Феодосия Добржанского (который, как и Сэндерсон, был убежденным христианином), “ничто в биологии не имеет смысла, кроме как в свете эволюции”.
   Биология без эволюции – это собрание всевозможных фактов. Пока дети не научатся мыслить эволюционными понятиями, факты, которым их научат, будут оставаться просто фактами, без нити, соединяющей их друг с другом, без того, что сделало бы их запоминающимися и вразумительными. Эволюция же проливает яркий свет на самые глубокие тайны, проникает во все до последнего уголки науки о жизни. Она позволяет понять не только что существует, но и почему. Как вообще можно учить биологии, если не начинать с эволюции? Более того, как можно называть себя образованным человеком, ничего не зная об эволюционных причинах своего собственного существования? И все же вновь и вновь я слышал все ту же историю. Все попытки учителей познакомить своих учеников с главной теоремой жизни с размаху налетали на непреодолимую преграду: “Есть ли это в программе? Будет ли это на экзамене?” К сожалению, они вынуждены были признать, что нет, и возвращаться к механическому заучиванию не связанных между собой фактов, которое требуется для успешной сдачи экзамена повышенного уровня.
   Сэндерсон был бы в ярости:
   Я согласен с Ницше, что “секрет радостной жизни в том, чтобы жить опасно”[61]. Жить радостной жизнью – значит жить активно, а не в скучном бездействии так называемого счастья. Исполненной жаркого огня вдохновения, своевольной, революционной, энергичной, демонической, дионисийской, переполненной жгучим стремлением к творчеству – такой жизнью живет человек, рискующий безопасностью и счастьем ради роста и счастья.
   Его дух остался жить в Аундле. Его непосредственный преемник, Кеннет Фишер, вел педагогический совет, когда в дверь робко постучали и вошел маленький мальчик: “Простите, сэр, там у реки черные крачки”. “Это может подождать”, – решительно сказал Фишер собравшемуся совету. Он встал с председательского места, схватил свой висевший на двери бинокль и уехал на велосипеде в компании юного орнитолога, а добрый, здоровый дух Сэндерсона (чего нельзя не представить), сияя, глядел им вслед. Вот это – образование, и к черту всю вашу статистику сводных таблиц, напичканные фактами программы и расписание бесконечных экзаменов!
   Эту историю о Фишере мне рассказал мой замечательный учитель зоологии, Йоан Томас, который решил устроиться на работу в Аундл именно потому, что восхищался давно покойным Сэндерсоном и хотел преподавать, следуя его традиции. Мне вспоминается состоявшийся лет через тридцать пять после смерти Сэндерсона урок, посвященный гидре – небольшому обитателю пресных водоемов. Мистер Томас спросил одного из нас: “Кто питается гидрами?” Ученик высказал предположение. Не комментируя его, мистер Томас повернулся к следующему ученику и задал ему тот же вопрос. Он обошел весь класс, с возрастающим волнением обращаясь к каждому из нас по имени: “Кто питается гидрами? Кто питается гидрами?” И один за другим мы высказывали свои предположения. Когда он дошел до последнего ученика, мы уже сгорали от любопытства в ожидании правильного ответа. “Сэр, сэр, так кто же питается гидрами?” Мистер Томас подождал, пока не наступила мертвая тишина. Затем он заговорил, медленно и отчетливо, отделяя каждое слово паузами:
   Я не знаю… (Crescendo) Я не знаю… (Molto crescendo) И я думаю, что мистер Коулсон тоже не знает. (Fortissimo) Мистер Коулсон! Мистер Коулсон!
   Он распахнул дверь, ведущую в соседний кабинет, и эффектно прервал урок своего старшего коллеги, приведя его в наш класс. “Мистер Коулсон, известно ли вам, кто питается гидрами?” Не знаю, подмигнул ли ему мистер Томас, но мистер Коулсон хорошо сыграл свою роль: он не знал. И вновь отеческая тень Сэндерсона радостно смеялась в углу, и ни один из нас никогда не забудет этот урок. Важны не сами знания – важно, как открывать их для себя и как думать о них. Это образование в подлинном смысле слова, которое так непохоже на нынешнюю помешанную на оценках и экзаменах систему.
   Заведенная Сэндерсоном традиция, по которой все школьники, даже лишенные слуха, а не только школьный хор, должны репетировать и принимать участие в ежегодном громогласном исполнении оратории, тоже пережила его, и ее переняли во множестве других школ. Его самое известное нововведение, “неделя в мастерских” (целая неделя для каждого ученика в каждом семестре, перерыв во всех других занятиях), не сохранилось, но в мое время, в 50-х годах, она еще существовала. В конечном итоге ее убил гнет экзаменов (разумеется), но удивительный феникс Сэндерсона возродился из ее пепла. Ученики (а теперь, я рад заметить, и ученицы) работают во внеурочные часы, занимаясь конструированием спортивных автомобилей (и картов-внедорожников) особой аундловской марки. Каждую машину конструирует один ученик, хотя ему и помогают, особенно со сложными методами сварки. Когда я был в Аундле на прошлой неделе, я познакомился с двумя молодыми людьми в комбинезонах, юношей и девушкой, которые недавно окончили школу, но их радушно приняли, когда они приехали снова, из разных университетов, чтобы доделать свои машины. За последние три года больше пятнадцати автомобилестроителей с гордостью уехали из школы домой за рулем автомобиля собственной работы.
   Видите, милый мистер Сэндерсон, у вас есть волнующее, легкое дуновение бессмертия, в том единственном смысле, в каком рациональный человек может уповать на бессмертие. Давайте же поднимем по всей стране бурю реформ, которая сдует как ветром поборников бесконечных оценок с их порочным кругом морально разлагающих, разрушающих детство экзаменов, и вернемся к подлинному образованию.

Часть II
“Много света будет пролито…”

   Название этого раздела (и его первой главы) – цитата из “Происхождения видов”. Дарвин говорил о том, что много света будет пролито на происхождение человека, и сам же сделал это в своей книге “Происхождение человека и половой отбор”, но мне нравится думать о том, что его идеи прояснили множество других вопросов. (Мы даже рассматривали эту фразу как вариант названия для моей книги.) Первый очерк в этом разделе, “Много света будет пролито…”, – предисловие, которое я недавно написал для нового учебного издания “Происхождения человека”, напечатанного “Гибсон Скуэр букс”. Пока я работал над этим предисловием, я понял: Дарвин был еще прозорливее, чем я считал.
   “Дарвин-триумфатор” – это материалы моего доклада на втором симпозиуме “Люди и звери”, проходившем в Вашингтоне в 1991 году. У него есть подзаголовок: “Дарвинизм как вселенская истина”. Выражение “вселенский дарвинизм” (universal Darwinism) я впервые предложил на проходившей в 1982 году в Кембридже конференции, посвященной столетию со дня смерти Дарвина. Дарвинизм не ограничивается процессами, которые легли в основу жизни на нашей планете. Можно убедительно обосновать точку зрения, согласно которой это фундаментальное свойство жизни вообще, как вселенского явления, где бы она ни была обнаружена. Если это так, то свет Дарвина проливается дальше, чем мог даже мечтать этот скромный и добрый джентльмен.
   Еще одно место, куда стоит пролить много света, являет собой мрачное дно креационистской пропаганды. Власть телевизионщиков в аппаратной и монтажной так очевидно велика, что удивительно, как редко они ею злоупотребляют. Говорят, что социалист Тони Бенн, парламентарий-ветеран, когда у него берут интервью, всегда ставит на запись собственный магнитофон, чтобы располагать доказательствами на случай недобросовестности журналистов. Как ни странно, я редко сталкивался с такой необходимостью, и в тот единственный раз, когда меня преднамеренно обманули, это сделал один австралийский креационист. О том, как эта постыдная история убедила меня напечатать очерк “К вопросу об информации”, рассказывается в нем самом.
   “Черт, по рожденью черт. Его природы / Не воспитать”[62]. Как ни приятно, должно быть, было бы Шекспиру узнать, сколько его строк вошли в нашу повседневную речь, я подозреваю, что ему было бы неловко в связи с нынешним злоупотреблением этим клише – “природа или воспитание”. В 1993 году, в результате газетной шумихи, вызванной обнаруженным в X-хромосоме так называемым “геном гомосексуальности”, я получил предложение от редакции газеты “Дейли телеграф” разоблачить миф о “генетическом детерминизме”. Так я написал текст, приведенный здесь под названием “Гены – это не мы”.
   Мой литературный агент Джон Брокман обладает талантом убеждать своих клиентов и других авторов бросать все и принимать участие в написании книг, выходящих под его редакцией, даже вопреки деловым соображениям, к которым он сам обычно советует прислушиваться. Высокая честь оказаться в списке приглашенных заманивает их в его салон (http://www.edge.org/), и, не успев понять, что произошло, они уже проверяют корректуру для бумажного издания. “‘Сын’ закона Мура” – это текст моего футурологического доклада на традиционно интереснейшем онлайновом симпозиуме “Следующие пятьдесят лет”.

“Много света будет пролито…”[63]

   Человечество – недостающий гость на пиру “Происхождения видов”. Знаменитые слова: “Много света будет пролито на происхождение человека и на его историю” скрывают преднамеренное умолчание, сравнимое в анналах науки лишь с тем, что стоит за словами Уотсона и Крика: “От нашего внимания не ускользнуло, что постулированное нами специфическое образование пар заставляет сразу предположить возможный механизм копирования генетического материала”[64]. К 1871 году, когда Дарвин наконец сумел пролить этот свет, его уже опередили другие. И книга “Происхождение человека и половой отбор” по большей части посвящена не людям, а “другой теории Дарвина” – теории полового отбора.
   “Происхождение человека” задумывалось как одна книга, но в итоге превратилось в три, две из которых вышли одним изданием, с указанием второй темы во второй половине названия – “… и половой отбор”. Третьей стала книга “Выражение эмоций” (я не буду здесь о ней распространяться), о которой Дарвин сообщает, что она выросла из первоначального “Происхождения человека” и что он начал работать над ней сразу после того, как закончил “Происхождение человека”. Учитывая, что Дарвину приходила в голову идея разделить эту книгу, на первый взгляд кажется странным, что он не посвятил и половому отбору отдельную работу. Казалось бы, естественно было опубликовать отдельной книгой главы с восьмой по восемнадцатую, озаглавив ее “Половой отбор”, а затем издать “Происхождение человека”, которое состояло бы из нынешних глав с первой по седьмую и с девятнадцатой по двадцать первую. Это позволило бы аккуратно разделить книгу надвое, по одиннадцать глав в каждой части, и многим приходилось задаваться вопросом, почему он этого не сделал. Я буду следовать тому же порядку (вначале половой отбор, затем происхождение человека), а затем, в конце, вернусь к вопросу, можно ли было разделить эту книгу на две. Помимо обсуждения самой дарвиновской книги, я постараюсь дать несколько наводок, указывающих на современные пути развития этой области.
   Предполагалось, что половой отбор и происхождение человека связаны тем, что, по мнению Дарвина, первое есть ключ к пониманию второго, особенно к пониманию человеческих рас – предмета, который занимал викторианцев больше, чем нас сегодня. Однако, как заметил мне специалист по истории и философии науки Майкл Руз, между этими двумя темами была и более прочная связь. Они были единственными двумя источниками разногласий между Дарвином и другим первооткрывателем естественного отбора: Альфред Рассел Уоллес никогда не относился благожелательно к половому отбору, по крайней мере в чисто дарвиновском виде. И Уоллес, хотя он сам и придумал термин “дарвинизм” и называл себя “большим дарвинистом, чем сам Дарвин”, все же не доходил до материализма, предполагаемого дарвиновским взглядом на человеческий разум. Эти разногласия с Уоллесом были тем более важны для Дарвина, что эти два великих человека соглашались друг с другом едва ли не во всем остальном. Сам Дарвин в письме Уоллесу, написанном в 1867 году, сказал:
   Причина, по которой я в настоящий момент так интересуюсь половым отбором, состоит в том, что я уже почти решился опубликовать небольшой очерк о происхождении человечества, и я по-прежнему весьма склонен считать (хотя мне так и не удалось убедить в этом Вас, а для меня это самый тяжелый удар из всех возможных), что половой отбор был главным фактором формирования человеческих рас[65].
   Таким образом, можно считать, что книгой “Происхождение человека и половой отбор” Дарвин хотел убить сразу двух зайцев, отвечая Уоллесу. Но возможно также (и всякий, кто прочитает соответствующие главы, готов будет его простить), что он просто увлекся своим восторженным отношением к половому отбору.
   Разногласия между Дарвином и Уоллесом по вопросу полового отбора особенно подробно обсуждает философ и историк дарвинизма Хелена Кронин в своей превосходной книге “Муравей и павлин”[66]. Она даже прослеживает развитие взглядов обоих героев до наших дней, разделяя последующих теоретиков полового отбора на “уоллесовцев” и “дарвинистов”. Дарвина восхищал половой отбор. Как натуралист он был в восторге от экстравагантной напыщенности жуков-оленей и фазанов, а как теоретик и учитель знал, что выживание есть лишь средство для достижения одной цели – оставить потомство. Уоллес же не мог признать эстетические причуды достаточным объяснением эволюции ярких цветов и других заметных признаков, в которых Дарвин видел результат совершаемого самками (или, у немногих видов, самцами) выбора. Даже когда Уоллеса удалось убедить в том, что некоторые признаки самцов выработаны как демонстративные, направленные на самок, он тем не менее настаивал на том, что качества, которые эти признаки демонстрируют, утилитарны. Так, самка выбирает самца не за то, что он красавец, а за то, что он хороший кормилец или еще кто-нибудь не менее достойный. Современные уоллесовцы (такие как Уильям Д. Гамильтон[67] и Амоц Захави[68]) видят в ярких цветах и других закрепляемых половым отбором демонстративных признаках честные и неподдельные знаки подлинного качества – например здоровья или устойчивости к паразитам.
   Дарвину это казалось вполне возможным, но он был также готов допустить, что эстетические причуды могут служить самостоятельным фактором отбора в природе. Что-то в мозгу женских особей просто заставляет их любить перья яркой расцветки или, у других видов, что-нибудь другое аналогичное, и этого достаточно, чтобы давление отбора выработало у мужских особей этот признак, даже если он невыгоден для их выживания. Рональд Фишер, один из ведущих дарвинистов XX века, обеспечил этой идее надежное теоретическое обоснование. Он предположил, что предпочтения самок могут определяться генетически, а значит, быть подвержены естественному отбору точно так же, как предпочитаемые самками качества самцов[69]. Взаимодействие между влиянием отбора на гены предпочтения самок (наследуемые обоими полами) и, одновременно, на гены демонстративных признаков самцов (тоже наследуемые обоими полами) обеспечивает коэволюционную движущую силу для развития все более экстравагантных демонстрационных половых признаков. Подозреваю, что элегантные рассуждения Фишера, дополненные более поздними теоретиками вроде Рассела Ланде, смогли бы примирить Уоллеса и Дарвина, потому что Фишер не оставил причуды самок необъясненными, как бы произвольно заданными. Его ключевая идея состоит в том, что причуды самок будущих поколений согласуются с унаследованными от предшественниц[70].
   Итак, различие между дарвиновским и уоллесовским половым отбором – это одна из тех вещей, о которых стоит помнить, читая середину книги “Происхождение человека и половой отбор”. Другая вещь, о которой стоит помнить, – это то, что Дарвин проводил четкую грань между половым отбором и естественным отбором, сегодня не всегда осознаваемую. Половой отбор – это, прежде всего, продукт конкуренции между особями одного пола за особей противоположного пола. Он обычно приводит к развитию у самцов приспособлений для конкуренции с другими самцами, помогающих сражаться с ними или привлекать самок. В него не входят все остальные составляющие механизма полового размножения. Пенис как орган введения половых продуктов самца в половые пути самки – это проявление естественного, а не полового отбора. Пенис нужен самцу для размножения независимо от того, есть ли поблизости другие самцы. Но у самцов зеленой мартышки (Cercopithecus aethiops) ярко-красный пенис, хорошо заметный на фоне небесно-голубой мошонки. И то и другое служит им для демонстрации другим самцам своего превосходства. Именно эту раскраску, а не сами упомянутые органы, Дарвин назвал бы продуктом полового отбора.
   Чтобы разобраться, выработан ли какой-то признак половым отбором, можно проводить следующий мысленный эксперимент. Представьте себе, что все конкуренты того же пола вдруг, как по волшебству, исчезли. Если при этом исчезнет и давление отбора, способствующее выработке этого приспособления, значит, это продукт полового отбора. В случае с зелеными мартышками разумно будет предположить (как, конечно, и сделал бы Дарвин), что если конкуренция со стороны других самцов прекратится, как по мановению волшебной палочки, то пенис и мошонка останутся, но их красно-голубой узор постепенно поблекнет. Эти эффектные цвета – продукт полового отбора, а утилитарные органы производства спермы и введения ее в половые пути самки – проявления естественного отбора. Дарвин был бы в восторге от вычурных шипастых пенисов, которые описал Уильям Эберхард в своей книге “Половой отбор и гениталии животных”[71].
   Выдающийся американский философ Дэниел Деннет писал, что Дарвин – автор величайшей идеи, когда-либо приходившей людям в голову[72]. Речь шла, разумеется, о естественном отборе, но я добавил бы сюда и половой отбор, как часть той же самой идеи. Однако Дарвин был не только глубоким мыслителем: он был также натуралистом, обладавшим энциклопедическими знаниями и (что отнюдь не всегда из этого вытекает) способностью держать эти знания в голове и конструктивно их использовать. Он собрал гигантский объем сведений и наблюдений, добытых им у множества натуралистов, работавших по всему свету, причем каждого из этих джентльменов он педантично благодарил за то, что тот “уделил внимание” обсуждаемому предмету, а иногда также отмечал как “превосходного наблюдателя”. Я нахожу затягивающее очарование в викторианском стиле прозы, не говоря уже о том ощущении, что мне посчастливилось оказаться в обществе одного из величайших умов всех времен.
   Как ни прозорлив был Дарвин (Майкл Гизлин сказал, что он работал, опережая время не меньше, чем на столетие[73]), он все же был человеком викторианской эпохи, и, читая его книги, нужно воспринимать их в контексте той эпохи, со всеми ее недостатками. Что вызовет у современного человека особое отторжение – это не подвергаемое сомнению викторианское убеждение, что животные в целом, и люди в частности, размещаются на разных ступеньках восходящей лестницы превосходства. Как и все викторианцы, Дарвин с легким сердцем приписывал тем или иным видам “низкое положение в природной иерархии”. Даже некоторые современные биологи грешат этим, хотя им это и не подобает: все живые существа – родственники, эволюция которых заняла одно и то же время, отделяющее нас от общего предка[74]. Чего образованные современные люди никогда не делают, но образованные викторианцы делали всегда, так это не рассуждают о иерархии человеческих рас. Нам требуются дополнительные усилия, чтобы читать без неприязни что-нибудь вроде этого:
   На первый взгляд кажется чудовищным предположение, чтобы черная как смоль кожа негра могла быть приобретена путем полового отбора [то есть могла быть привлекательна для противоположного пола] … Сходство чертовой обезьяны (Pithecia satanas), с ее черной как смоль кожей, белеющими подвижными глазами и волосами, будто расчесанными на прямой пробор, с негром в миниатюре почти комично[75].
   Было бы проявлением исторического инфантилизма рассматривать написанное в одном веке через политически окрашенные очки другого. Само название книги “Происхождение человека” (Descent of Man[76]) вызовет возмущение у некоторых, наивно зацикленных на моральных устоях нашего времени. Я считаю, что чтение исторических документов, нарушающих табу текущего столетия, дает нам ценные уроки эфемерности таких устоев. Кто знает, как будут судить о нас потомки?
   Не столь очевидны, но столь же важны для понимания изменения, произошедшие в научном климате. В частности, сложно преувеличить значение того факта, что дарвиновская генетика была доменделевской. Интуитивно кажущаяся правдоподобной теория слитной наследственности, принятая во времена Дарвина, была не просто ошибочна, а ошибочна самым прискорбным образом, с особенно прискорбными последствиями для естественного отбора. На несовместимость дарвинизма со слитной наследственностью указал в своей недоброжелательной рецензии на “Происхождение видов” шотландский инженер Флеминг Дженкин. Слияние признаков родителей в новом поколении должно создавать тенденцию к исчезновению изменчивости, не давая естественному отбору ни за что зацепиться. Что Дженкин должен был понимать – это что слитная наследственность несовместима не только с дарвиновской теорией, но и с очевидными фактами. Если бы изменчивость действительно исчезала, каждое следующее поколение было бы однообразнее предыдущего. К нашему времени все особи были бы неразличимы, как клоны. Дарвин мог опровергнуть Дженкина, всего лишь возразив ему, что как бы там ни было, очевидно, что в природе существует немало наследственной изменчивости, и для его теории этого достаточно.
   Часто утверждают, что разгадка этой тайны скрывалась у Дарвина на полке – на неразрезанных страницах трудов Брюннского общества естествоиспытателей, в статье Грегора Менделя “Опыты над растительными гибридами”. К сожалению, эта трогательная история, судя по всему, не более чем легенда. Два ученых, места работы которых (Кембридж и Даун-хаус) как нельзя лучше помогают им выяснять, какая литература была в личной библиотеке Дарвина, не могут найти подтверждений того, что Дарвин когда-либо подписывался на это издание, да и в целом это представляется маловероятным[77]. Они понятия не имеют, откуда пошла легенда о “неразрезанных страницах”. Однако легко себе представить, что раз возникнув, она могла быстро распространиться именно благодаря своей трогательности. Распутыванию этой истории можно было бы посвятить очаровательное небольшое исследование по меметике, в дополнение к еще одной популярной легенде – той забавной выдумке, будто Дарвин отклонил предложение Маркса посвятить ему “Капитал”[78].
   Мендель действительно сделал именно то открытие, которого не хватало Дарвину. Однако для человека викторианской эпохи его связь с возражением Дженкина не была бы сразу очевидна. Даже после того, как в 1900 году работа Менделя была переоткрыта и в 1908 году породила закон Харди – Вайнберга, лишь в 1930 году, трудами Фишера[79], ее самое непосредственное отношение к дарвинизму получило широкое признание. Если наследственность дискретна, то изменчивость не исчезает, а воспроизводится в каждом следующем поколении. Неодарвинизм в строгом смысле слова предполагает именно эволюцию за счет изменений частот генов в генофонде. Но что действительно трогательно – это что сам Дарвин был в двух шагах от этого открытия. Фишер цитирует его письмо к Хаксли 1857 года[80]:
   В последнее время я склонен предполагать, очень смутно и предварительно, что размножение путем настоящего оплодотворения окажется своего рода смесью, а не настоящим слиянием, двух отдельных особей, или, скорее, неисчислимого множества особей, потому что у каждого из родителей были свои родители и предки. Мне непонятно, как иначе можно объяснить, что гибридные формы в такой большой степени могут воспроизводить черты предковых форм. Но все это, разумеется, бесконечно предварительно.
   Фишер тонко заметил, что менделизм обладает своего рода необходимым правдоподобием, благодаря которому его мог умозрительно открыть любой мыслитель, сидя в своем кабинете в средневикторианскую эпоху. Он мог бы добавить, что мы нос к носу сталкиваемся с дискретной наследственностью всякий раз, когда задумываемся о половых вопросах (что мы делаем не так уж редко). У каждого из нас есть один родитель женского пола и один родитель мужского пола, но все мы принадлежим к мужскому либо к женскому полу, а не к гермафродитам. Замечательно, что сам Дарвин высказал, причем недвусмысленно, именно эту мысль в своем письме Уоллесу 1866 года[81], которое Фишер, конечно, процитировал бы, если бы знал о нем:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента