Никто не знал, что мы встречаемся вне школы. Он был суров со мной. К нам прислали еще одну молодую учительницу - ученики на нее жаловались: плохо преподает, неграмотно пишет на доске, путает причастие с деепричастием. Меттер устроил экзамен нам обеим: мы писали диктовку и разбирали предложения. Он волновался за меня, но не сказал мне заранее ни слова экзамен был для меня неожиданностью. Когда я его выдержала, Он за спиной папы Карло погладил меня по голове.
   Восьмого марта в школе был учительский вечер. Я не знала тогда, что во всех школах всегда бывают учительские вечера на Восьмое марта. Я привезла из дома посуду и наслаждалась видом Медникова, резавшего колбасу. Мы выпили, и папа Карло был тихий, спокойный. Меттер, отставив палку, пригласил меня танцевать. Он сказал, что я расту, и он надеется... он даже уверен, что я буду хорошо преподавать. Учительский вечер казался мне сказочным балом. Я была счастлива.
   МОЯ МИЛИЦИЯ
   Первые два месяца я работала в непрестанном страхе: Иван Федорович - с одной стороны, Нейдлина - с другой, не давали мне опомниться. Я не понимала, что делаю хорошо, что плохо; не знала, как и что менять в своих уроках.
   После Восьмого марта я немножко укрепилась. Ученики подарили мне синюю фарфоровую вазу - она до сих пор стоит на моем столе. Я не знала, как поступить: подарок принесли домой, когда нас не было: состоялся очередной общий выезд к свекрови. Подарок приняла Маруся.
   Придя утром в школу, я чувствовала себя преступницей и покаялась Меттеру. Он засмеялся:
   - Чепуха! Отрез на платье унижает учительницу, это брать нельзя. А ваза - даже приятно. К тому же здесь не детская школа, ученики сами зарабатывают. Не разорились на вашей вазе! Вы лучше подумайте - значит, они вас любят.
   Это было открытие. Любить меня было не за что - в этом я отдавала себе отчет. Нужно было отрабатывать выданное в кредит расположение.
   К маю я стала посвободнее: дети переходили ни прикорм. Можно было бегать в Дом книги и встречаться с Меттером. Можно было не торопиться домой хотя бы после утренней смены. Я стала приглядываться к ученикам. Они были совсем не такие, как нынешние ученики школы рабочей молодежи. В большинстве своем это были мои ровесники или чуть постарше, от двадцати до двадцати пяти лет люди, которым помешала учиться война. Теперь они наверстывали - многие с охотой. Думаю, что моя полная неумелость не была для них тайной - но и старание они ценили. Эти первые месяцы научили меня одному важному закону: быстро и в срок проверять тетради - единственное, что было всецело в моих руках. Дать хороший урок я не могла. Но, сказав, что принесу диктовки послезавтра, принести их именно послезавтра было делом чести. Как это важно, я поняла позднее. Тогда просто приносила - от страха перед учениками.
   Ушел Иван Федорович. Евгения Васильевна научила меня хоть самым простейшим, элементарным законам урока. Рядом работал Меттер. Новый завуч был ко мне добр. Я стала опоминаться.
   Мои седьмые классы сдавали экзамены по русскому письменному и устному. Папа Карло возглавлял комиссию, строгий и неподвижный, как колонна. Я сидела, перевязанная полотенцами, и тоже боялась пошевелиться: пришлось отнять детей от груди; мы переезжали на другую квартиру и отправили их с Марусей на дачу к свекрови. Весь первый экзаменационный день я ждала, когда же начнутся боли, озноб, температура. Ничего не началось: молоко пропало само от волнения.
   Семиклассники сдавали прилично. Это была не моя заслуга: я учила их только полгода. Но я не напортила - это уже наполняло меня уверенностью. Этот день запомнился еще и потому, что вечером, после экзамена, муж впервые повел меня к своим знакомым, ближе которых теперь у меня никого нет. Это главные друзья.
   В отпуск я ушла с ощущением своего твердого места на земле. У меня была школа, ученики, директор, завуч, коллеги. Меттер из нашей школы ушел со скандалом, рассорившись с папой Карло. Кажется, папа Карло жалел, что погорячился. Но и без Меттера у меня была школа.
   В августе я вернулась к работе. В свободные дни и после консультаций мы с детьми ехали в Михайловский сад. Дети спали или всласть свешивались из коляски куда хотели. Я читала. Однажды ко мне подошла пожилая женщина. Я привыкла к таким подходам: дети стали славные, круглые, даже хорошенькие. Женщина заговорила со мной, спросила, как зовут близнецов. Назавтра она снова села. На третий день предложила купить у меня сына. Я обмерла.
   - Ну девочку, - сказала она, увидев мое обезумелое лицо. - Вам ведь все равно их не поднять, я же вижу. Вон, на вас платьице всегда одно и то же. Другого небось нет?
   Пока я приходила в себя, она рассказывала, как хорошо живет ее дочка с мужем-полковником, какой у них дом и сад, только вот детей нету. Взять в Доме малютки - так там, во-первых, очередь, и неизвестно, от каких родителей, а тут родители здоровые. И во-вторых, - подумайте об этом! - они хорошо заплатят, будет на что поднимать второго...
   Всю ночь я тряслась от страха и под утро написала мужу письмо в военный лагерь, чтоб он скорее приезжал: боюсь, отнимут ребенка. Я уже верила, что кто-то может прийти и оторвать от меня сына. Или дочку. Им все равно. И мне тоже все равно. Я не отдам ни сына, ни дочку, пускай хоть убивают. Мне уже казалось, что придется драться, чуть ли не отстреливаться.
   Муж ответил, чтобы я перестала валять дурака и поддаваться бабьим страхам. Но мы стали ездить не в Михайловский, а в Летний сад и там обрели новую няню.
   Ей было четырнадцать лет, и звали ее Татьяна Ивановна. Так она представилась - не то, что я в школе. Она бродила по Летнему саду не первый день - няни были нужны всем, но ее никто не брал: четырнадцать лет! У меня не было выхода - не могла же я вечно ездить в школу с коляской. Я взяла.
   На следующий день Татьяна Ивановна уехала с коляской в сад и должна была вернуться в три. Мне нужно было на работу к четырем. Без десяти четыре я позвонила папе Карло и сказала, что у меня пропали дети. Папа Карло выспросил подробности.
   - Гм... некарашо... - сказал он. - Латно. Сити тома, тошитайся...
   Я побежала в сады: ни в Летнем, ни в Михайловском коляски не было. Женщины, просившей меня продать ребенка, я тоже не видела. Двор был пуст, дом тоже. Уйти я не могла: они ушли без ключей. Я снова позвонила папе Карло.
   - Скоро притут, - коротко сказал он и повесил трубку. Через десять минут зазвонил телефон.
   - С вами говорят из милиции, - сказал вежливый голос. - Ваши дети обнаружены в гараже. У них сломалось колесо, им чинили коляску. Уже починили, сейчас прибудут.
   Действительно, они прибыли, очень довольные и оснащенные многообразными игрушками: коляска была завалена гайками, винтами и кусками резины. Сын держался за них всем телом. Татьяна Ивановна сделала заявление, что замуж пойдет только за работника гаража. Я поехала в школу.
   Консультацию уже провели, но папа Карло меня ждал. Оказывается, он набрал милицейский седьмой класс и предложил мне вести там русский язык. Через наших будущих учеников он и нашел детей.
   Преисполненная благодарности, я согласилась, не подозревая, на что обрекаю себя. Папа Карло вовсе не оказал мне особого доверия - он предлагал этот класс всем учителям русского языка - все отказались. Согласилась только я.
   В милицейском классе было двадцать три человека. Они были до такой степени разные, что учителю, работавшему там, лучше бы пойти жонглировать горящими факелами. Следователь городской милиции по уголовным делам, человек абсолютно грамотный и вполне культурный, просто не имел аттестата за семь классов - ему нужна была бумажка. На уроках он читал серьезные научные книги. Рядом с ним сидел регулировщик Павел Рудь. За год я научила его писать на обложке тетради "Павла", а не "Павела". Слова "Михайлович" мы не одолели.
   Немолодой начальник паспортного стола Борщов писал без ошибок, красивым писарским почерком с завитушками. Но выучить правила, пересказать рассказ он был не в состоянии. А я еще должна была научить его разбирать предложения.
   Каждый из них что-то умел. Но то, чего он не умел, оставалось недоступным. Математику им преподавал лучший учитель школы. Они пыхтели и списывали всем обществом у следователя городской милиции. Математик хватался за голову.
   Никто из них не собирался в восьмой класс. Им всем нужна была только справка об окончании семилетки. Но Рудь кончил двадцать лет назад два класса деревенской школы на родном украинском языке, а следователь имел до войны девять классов - документы были утеряны: учился он в Минске. Архивов не было.
   Я очень старалась научить милиционеров. Но им было некогда заниматься. Перед праздниками на занятия не приходил никто. После праздников они отгуливали свое и приходили в школу смурные, с болящими головами. Я этого не понимала и устраивала им диктовки, которые они поголовно писали на двойки. Следователь после праздников в школу не являлся - списывать было не у кого. Борщов писал слова правильно, зато погибал среди запятых.
   Кроме того, у меня было еще пять седьмых классов. Татьяна Ивановна, как ни странно, справлялась с детьми. Я проводила все дни в школе, там проверяла тетрадки. Носить их домой я боялась: дети научились ходить и любили рвать бумагу. Еще они ели пуговицы и мыло. Мы вывели крыс, но чуть не вывели сына: я застала его в ту секунду, как он запихивал в рот крысиный яд, хитроумно выковырянный из глубокой норы. Между делом они разломали в щепки эскиз Ренуара, подаренный нам на свадьбу, и съели мое любимое издание "Евгения Онегина", единственную память о матери: крошечное, на папиросной бумаге.
   Носить тетради домой было опасно. Я приходила в школу чуть позже директора и уходила чуть раньше. Папа Карло стал посматривать на меня благосклонно.
   Теперь у меня был воспитательский класс, которым я успевала заниматься. Правда, делать было особенно нечего: школу никто не прогуливал. Мне попался хороший класс - все хотели (хотя не все могли) учиться. Поскольку я не знала, что делать, я стала просто разговаривать с учениками.
   По воскресеньям они приходили ко мне домой - мы были ровесниками. Правда, у большинства не было детей. Я знала, что Володя Емельянов живет с бабушкой и потому его не берут в армию, у Любы Грозновой - три младшие сестры и больная мама, Иван Охрименко работает на Кировском заводе, получает много, не пьет и ни в коем случае не думает жениться, а Надя Майорова днем и ночью мечтает выйти за него замуж. Тихая кореянка Жанна Пак у себя на работе - главный человек, а в классе не хочет отвечать устно, стесняется своего акцента, и все ответы она пишет на бумажках ровным красивым почерком. Я знала, у кого когда получка, кто обмывает ее, кто нет, и про отношения на работе я тоже знала.
   Но они больше меня знали о жизни. Единственный опыт, который я имела: справочное бюро на Кузнецком и проходная Лефортовской тюрьмы - был от них скрыт. Об этом они ничего не знали, а больше ничего не знала я. Они все имели стаж работы, уходили с одного завода, поступали на другой, росли на работе. Я знала много больше их о литературе, истории и других науках - даже о физике и геометрии, потому что не так давно кончила школу. Их умиляло, что я могу решить за них задачу по химии и пример по алгебре: в школьных делах я их опекала.
   Но и они опекали меня. Все до одного мои ученики, даже маленький Шестеров, переведенный к нам за хулиганство из дневной школы, лучше меня понимали, что нужно делать, чтобы папа Карло считал наш класс образцовым. Они играли в дежурства по школе, как я играла в уроки. Каждый день Надя Майорова, которую они выбрали старостой, сдавала папе Карло какие-то рапортички от моего имени; я туда даже не заглядывала. Документация моего класса была в идеальном порядке. Не сразу и очень исподволь они научили меня разбираться в этой бумажной премудрости.
   Кроме того, они научили меня вести наше шаткое домашнее хозяйство. Надя Майорова работала директором булочной. Перед праздниками, когда давали муку и везде выстраивались очереди, я даже не пыталась в них становиться.
   - Где вы берете муку? - спросила Надя.
   - А нигде, - ответила я беспечно.
   На другой день Володя Емельянов принес мне полную норму муки: все, что мне причиталось получить на себя, на мужа, на детей и на Татьяну Ивановну.
   - Надя прислала, - сказал он сурово. - С вас тридцать два рубля сорок четыре копейки.
   Это был типичный случай получения муки без очереди по блату. Но у меня хватило ума не прогнать Вовку с мукой. В Надином представлении мы обе были совершенно честны, раз я заплатила положенные деньги. Я не имела права ее обижать. Кроме того, мука была очень нужна.
   В воскресенье пришла Люба Грознова и научила меня печь блины. Это был великий день. Раньше я занималась хозяйством только во время войны. Все мои навыки кончались на тыквенных оладьях без масла. Как готовят пищу из доброкачественных продуктов, я не имела понятия.
   Этот первый класс научил меня, что воспитание - процесс обоюдный. Что не только учитель формирует учеников, но и ученики всегда формируют учителя. Противиться этому не надо - они воспитывают правильно, подсознательно требуя человеческого отношения - только и всего.
   Милиционеры ко мне домой не ходили. Но от них тоже были свои радости. Целый год я наслаждалась тем, что переходила Невский где хотела - если даже меня останавливал не мой ученик, я сама набивалась идти в милицию и каждый раз заново радовалась эффекту: грозный дежурный ухмылялся, козырял и отпускал меня. Вскоре меня знали все милиционеры на Невском - это было очень удобно.
   Учила я их не по системе Станиславского, а с голоса, как дрессировщики. Научить думать над фразой, чувствовать ее строй, понимать слово я еще не умела. Иногда это получалось с учениками других классов, если кто-то до меня хорошо их учил. С милиционерами мы просто коллективно зубрили слова, правила, примеры. Их это устраивало. Папа Карло сказал, что они мной довольны.
   Когда мне бывало трудно в обычном классе, я могла спросить совета у Евгении Васильевны, у Друяновой, у завуча. Что делать с милиционерами, не знал никто. Другие учителя заставляли их вызубривать по учебнику целые страницы истории, физики, химии, отвечать наизусть ход доказательства теоремы или типовое решение задачи. Но мне нужно научить их грамотно писать - это невозможно вызубрить, и тем более я не знала, как научить их рассуждать о литературе - хоть на самом примитивном уровне, но рассуждать!
   Впервые в своей учительской жизни я отклонилась от программы. Заставить их рассуждать о стихах Некрасова я не могла и потому стала читать вслух современные книги о милиции. Они разговорились. Потом мы прочли "В окопах Сталинграда" и "Теркина". Это оказалось близко: многие были на войне. Впрочем, больше, чем эти книги, им нравилась трилогия Панферова. Я робко заметила, что там все неправда.
   - Ну и что? - сказал Борщов. - Разве в книгах должна быть правда?
   Они рассматривали литературу как средство агитации - только. Тогда, ударившись в самую черную демагогию, я сказала, что роман Панферова "В тылу врага" - антисоветский. Они оторопели: почему?
   - Потому что там засылают в тыл к немцам полубезумную женщину и припадочного мужчину. Что, у нас нет нормальных людей для работы в разведке?
   Это подействовало. Они стали выискивать в книгах нелепости и показывать их мне с той же радостью, с какой мои дети демонстрировали очередное разрушение нашего семейного уюта.
   Однажды Рудь, с трудом вытащив из парты свое мощное тело, провозгласил:
   - И я найшов книжицу, иде нема брехни. Это была "Звезда" Казакевича.
   Ко второму полугодию мы пришли, оснащенные богатым опытом: они научились читать, хоть сколько-нибудь вдумываясь в текст, а я - впервые в жизни! - начала преподавать материал, который уже преподавала раньше.
   Меня удивляло, что такой маленький рассказ "После бала" я в этом году читаю и понимаю совсем иначе, чем в прошлом. Я сказала им об этом своем удивлении.
   - Да, пожалуй, - согласился следователь. - Может, и правда, хорошие книги стоит перечитывать?
   "После бала" они читали вслух на уроке, а я сидела в платке и раскачивалась на стуле: очень болел зуб.
   - Дайте ей папиросу, - вдруг сказал тот, кто читал, прервав драматическую сцену на плацу. - Пусть покурит, кто тут узнает! Мучается же человек...
   - Точно, от дыму полегчает! - поддержал кто-то. - Давай, прикури! Со всех парт потянулись папиросные коробки, хотя у меня самой был в сумке "Беломор". Я растерялась - это было неслыханное нарушение школьных правил, не говоря уж об обращении на "ты". Но закурила - зуб, и правда, прошел.
   Кто их знает, может, без Толстого им и в голову бы не пришло жалеть мающуюся зубом учительницу.
   Когда подошли экзамены, милицейский класс заволновался. Им дали двухнедельный отпуск: они торчали в школе с утра, ходили на уроки в другие классы, и между сменами мы давали им консультации.
   В тот день экзаменовалось три класса: милицейский шел первым. Я сидела на экзамене грустная: это было первое в моей жизни расставание со школой навсегда. Несмотря на блистательную характеристику, выданную мне папой Карло, следствием было установлено, что я действительно являлась дочерью своего отца и жила на его иждивении. Следствие было закончено: я подлежала высылке по статье 7-35 за связь с врагом народа. Но мне было велено ждать извещения с указанием, куда и когда я должна выехать. Уже месяц я ждала. Мы думали, что, может быть, мне дают кончить учебный год, поскольку папа Карло особенно упирал на милиционеров, что они без меня пропадут. Я не сомневалась, что сразу после экзаменов придет извещение.
   На экзамен они все явились в штатском. Темнокоричневое лицо Рудя стало лимонного цвета; у всех дрожали руки и губы; экзамен был нелегкий. У меня тоже дрожали руки, когда я отыскивала для каждого полагающуюся ему карточку с предложением для грамматического разбора.
   Борщов, сдав экзамен, торжественно вручил мне свой билет, карточку с предложением, листки, на которых он готовил ответ, и... длинные узкие бумажки, исписанные мелким писарским почерком, - шпаргалки. Одурел от счастья, что сдал.
   Я затравленным глазом покосилась на папу Карло - он не видел. Шпаргалки полетели ко мне в сумку. Сидевший рядом со мной представитель райкома усмехнулся и подмигнул мне. Борщов так ничего и не понял. Он строевым шагов выходил из класса.
   Когда экзамен кончился, они все уже были навеселе. В парадной звенели бутылки, и когда я выскочила на минутку, меня подхватили - сейчас же, немедленно едем в "Москву", там уже накрыт стол, обмывать будем... У дверей школы ждал "черный ворон".
   Очень было огорчительно, что впереди - еще два класса, и нет возможности прокатиться на "черном вороне" в ресторан.
   Последний экзамен был в моем классе. Вовка Емельянов написал изложение на пять - я проверяла его работу в учительской и не поверила своим глазам. Но Друянова прочла, и Евгения Васильевна прочла - ошибок не было!
   После устного экзамена я заперлась в классе и ревела, не могла удержаться. Пришел папа Карло, сказал какие-то слова. Он один во всей школе знал, что я прощаюсь. Ученики с цветами ждали на улице.
   Я шла с ними по Невскому, опухшая от рева. Они думали, что я плачу от умиления.
   Татьяна Ивановна тоже устроилась на фабрику и ушла в общежитие. Мы нашли еще одну няню, она устроилась через два месяца. Мы снова нашли няню, но выяснилось, что прописать ее стало невозможно. Я пошла к Борщову.
   Через несколько дней, вернувшись откуда-то домой, я застала мужа, молодого, здорового парня, в полуобморочном состоянии, с мокрым полотенцем на голове. Слабым голосом он произносил какие-то проклятия по моему адресу.
   Он был один дома. Позвонили в дверь - он вышел открыть. На пороге стоял человек в сером костюме с бумагами в руках. Он спросил меня. Муж, обмерев, сказал: нет дома.
   - Передайте документы, - сурово сказал человек и ушел. Не заглянув в бумаги, муж лег на детскую кровать: он решил, что пришло извещение на высылку.
   Когда, опомнившись, он взял документы, это оказался прописанный паспорт новой няни и все необходимые справки. Я забыла ему сказать, что ходила к Борщову. Но могла ли я предполагать, что Борщов пришлет документы домой!
   Мы отвезли детей на дачу и возвращались в очень веселом настроении. Назавтра у мужа был последний экзамен: он кончал университет. У меня уже начался отпуск. Мы надеялись хоть несколько дней прожить вдвоем, освободившись от детей и занятий. Впервые за несколько месяцев мы ни о чем худом не думали и с хохотом поднялись по лестнице.
   В почтовом ящике что-то белело. "Не открывай!" - сказал муж. Я открыла. Это был вызов в приемную МГБ.
   На следующий день он пошел сдавать свой последний экзамен, а я повела себя, как Кислярский из "Двенадцати стульев": отправилась в баню, сделала маникюр, уложила волосы в парикмахерской, съела мороженое в кафе и, в единственном парадном костюме и лакированных туфлях, не спеша двинулась в приемную. Молоденький лейтенант протянул мне бумагу: "Распишитесь". Я подписалась и только потом прочла. Там было написано, что с меня снимается подписка о невыезде.
   Я не сразу поняла, что это значит. Узкий жизненный опыт научил меня не задавать вопросов в этом учреждении. Поэтому я осмотрелась и, убедившись, что больше никаких бумаг мне не предлагают, вышла на улицу. По Литейному шел трамвай. Я могла на него сесть. Трамвай совершенно неожиданно привез меня к университету. Там возле пивной будки муж пил водку с учеником отца - одним из немногих учеников, которые его не предали. Он посмотрел на меня, как на привидение.
   Только вечером я сообразила, что теперь могу продолжать работать в школе.
   УЧЕНИКИ
   Мы читали стихотворение Пушкина "Пророк". Я старательно объяснила каждую строчку, потом еще раз с упоением прочла:
   Духовной жаждою томим,
   В пустыне мрачной я влачился,
   И шестикрылый серафим
   На перепутье мне явился...
   Потом вызвала Афанасьеву, чтобы она рассказала о своем восприятии стихотворения. Афанасьева начала так: "Пушкин шатался по пустыне и на путях встретил Симферополя...".
   Класс НЕ грохнул от смеха. Никто в классе не заметил, не почувствовал ничего особенного в ее словах. Мне захотелось повеситься тут же, не выходя в коридор.
   Почему мы читали "Пророка", я не могу понять. Это программа восьмого класса, а восьмого-то мне Карл Иванович и не дал, очень меня этим огорчив и обидев. Мне хотелось вести дальше свой класс, с которым я так горестно расставалась навеки и так неожиданно встретилась вновь. Но папа Карло не верил, что я выдюжу восьмой. Он взял новую учительницу, а мне опять дал седьмые классы.
   Новая учительница была опытная, со стажем. Кроме того, она была хорошая женщина, добрая и веселая. Но эти ее качества обнаруживались в учительской. На уроках она была суха и всегда хотела спать. Преподавала она строго по учебнику, очень скучно, тем методом, который впоследствии был многократно осужден всеми газетами, высмеян в знаменитом фельетоне Розовского: "... положительные черты Бабы-Яги, отрицательные черты Бабы-Яги, бабизм-ягизм в наши дни" - и все-таки выжил, и сохранился, и до сих пор преспокойно существует.
   Вовка Емельянов ушел в армию, но Люба Грознова, и Охрименко, и Шестеров, и Надя, и все остальные по-прежнему приходили ко мне домой, хотя я их больше не учила и классный руководитель у них теперь был другой. Они называли новую учительницу "зевотой" и жаловались мне на нее, и огорчались, что не я учу их литературе.
   Это было мне приятно. Я впервые познала мелкое, отвратительное и неизбежное учительское чувство маленькой тщеславной радости от того, что твой товарищ работает хуже тебя; пусть не хуже - у меня хватало объективности, чтобы признавать опытность новой учительницы, - но вот же: ребятам меньше нравится!
   Я видела потом много разных учителей и еще расскажу о них. Были такие, которые говорили, что ученическая любовь им не нужна, "боятся - значит, уважают, что еще надо", - я никогда им не верила. Дух соревнования, вероятно, очень полезный в других учреждениях, в учительской среде всегда рождает зависть, интриги, мелочность - такова специфика профессии. Но я видела школу, в которой никто никому не завидовал, и ученическая любовь к одному учителю не вызывала у другого мелких отвратительных чувств, а только уважение. Я работала в такой школе пять лет, и об этом тоже расскажу позднее.
   Когда бывшие семиклассники приходили ко мне и жаловались на новую учительницу (они не специально за этим приходили, сетования возникали так, к разговору, между прочим), - я строго выполняла законы профессиональной этики: опровергала их доводы и с жаром доказывала, что новая учительница отличный человек. С излишним жаром. Подсознательно мои страстные речи сводились к тому, чтобы показать, какая я благородная, насколько я лучше всех... Мелкая, недостойная радость овладевала мною. Я знала, что она мелкая и недостойная, мучилась от этого - и ничего не могла с собой поделать: ученическая любовь и влюбленность были мне необходимы. Ни одного мужчину я так не жаждала покорить, как новый класс.
   Лето пятьдесят второго года мы мирно провели на даче у свекрови под Ленинградом. Ходили за грибами, жарили их на веранде, - и сын, загорелый, толстый, в светлых кудряшках, вылезал на веранду поздно вечером в ночной рубашке, открывающей крепкие ноги, и горестно произносил: "Что тут едят... без меня?". Он не мог спокойно видеть еду и, кроме того, как все дети, он подозревал, что самое интересное начинается, когда их отправляют спать.
   Все было в порядке. Все было как у людей: семья, дача, дети. Я наслаждалась этой нормальной жизнью. Мысль о том, что брат отца в лагере и жена отца в ссылке, стала привычной. Оказалось, что к этому тоже можно привыкнуть. Очень хотелось забыть об этом: может быть, это желание и есть мое самое большое преступление в жизни. И не только мое.