К недостаткам повести Дружинин относил то, что Мечтатель поставлен вне отчетливо обозначенного места и времени и что читателю неизвестны его занятия и привязанности. «Ежели б личность Мечтателя „Белых ночей“, — продолжал он, — была яснее обозначена, если б порывы его были переданы понятнее, повесть много бы выиграла».
   Изменения, внесенные Достоевским в текст при подготовке издания 1860 г., допускают предположение о том, что ряд критических замечаний Дружинина был им учтен. Так, например, строки, рисующие образы, которые возникают в минуты романтических грез Мечтателя, появились в повести, возможно, не без влияния этой рецензии (ср. наст. том, С. 171–173).
   С. С. Дудышкин отнес «Слабое сердце» и «Белые ночи» к лучшим произведениями 1848 г. Отметив ведущую роль психологического анализа в творчестве Достоевского, он писал, что с художественной точки зрения «Белые ночи» совершеннее предшествующих произведений писателя: «Автора не раз упрекали в особенной любви часто повторять одни и те же слова, выводить характеры, которые дышат часто неуместной экзальтацией, слишком много анатомировать бедное человеческое сердце <…> в „Белых ночах“ автор почти безукоризнен в этом отношении. Рассказ легок, игрив, и, не будь сам герой повести немного оригинален, это произведение было бы художественно прекрасно». [102]
   В 1859 г. в статье «И. С. Тургенев и его деятельность по поводу романа „Дворянское гнездо“» упомянул о «Белых ночах» Ап. Григорьев. Он счел повесть одним из лучших произведений школы «сентиментального натурализма», отметив при этом, что «вся болезненная поэзия» «Белых ночей» не спасла этого направления от очевидного кризиса. [103]
   Несколько отзывов о повести появилось в 1861 г. после ее переиздания. Добролюбов в статье «Забитые люди» высказал мнение, что в Мечтателе «Белых ночей» предвосхищены черты героя романа «Униженные и оскорбленные» (1861) Ивана Петровича. Протестуя против удовлетворения «вздохами и жалобами да пустыми мечтами», он писал: «Я признаюсь — все эти господа, доводящие свое душевное величие до того, чтобы зазнамо целоваться с любовником своей невесты и быть у него на побегушках, мне вовсе не нравятся. Они или вовсе не любили, или любили головою только <…>. Если же эти романтические самоотверженцы точно любили, то какие же должны быть у них тряпичные сердца, какие куричьи чувства! А этих людей показывали еще нам как идеал чего-то!». [104]
   Положительные оценки повести содержались в статьях об «Униженных и оскорбленных» в «Сыне отечества» (1861. 3 сент. № 36. С. 1062) и «Северной пчеле» (1861. 9 авг. № 176. С. 713).
   Характеристикой произведений Достоевского 1840-х годов открывалась и статья Е. Тур. Несмотря на то, что, по мнению писательницы, завязка повести «смахивает на сказку и никак не напоминает собою что-нибудь похожее на действительность», Е. Тур высоко оценила это произведение, назвав его «одним из самых поэтических» в русской литературе, «оригинальным по мысли и совершенно изящным по исполнению». [105]
   Подготавливая первое свое собрание сочинений 1860 г., Достоевский подверг повесть стилистической правке. Кроме того, в монолог Мечтателя (Ночь вторая) было внесено добавление (начиная со слов: «Вы спросите, может быть, о чем он мечтает?» и кончая словами: «мой маленький ангельчик…»).
   Поэтический мир «Белых ночей» вдохновил художника М. В. Добужинского, создавшего классические иллюстрации к этой повести (1922). На сюжет «Белых ночей» были поставлены кинофильмы И. А. Пырьевым (1960) и итальянским режиссером Л. Висконти (1957; Мечтатель — М. Мастроянни, Настенька — М. Шелл).

Неточка Незванова

   Впервые опубликовано в журнале «Отечественные записки» (1849, № 1, 2 с подписью: Ф. Достоевский и № 5 без подписи).
   7 октября 1846 г. Достоевский известил старшего брата о намерении уехать в январе следующего года в Италию и там «на досуге, на свободе» писать роман «для себя». «И сюжет [и пролог] и мысль у меня в голове», — сообщал он.
   Начата работа над «Неточкой Незвановой» была в декабре того же года, «…пишу день и ночь <…> Пишу я со рвением», — сообщал 17 декабря Достоевский брату. «Это будет исповедь, как Голядкин, хотя в другом тоне и роде» (январь — февраль 1847). Однако, хотя писатель намеревался к 5 января 1847 г. доставить в «Современник» или в «Отечественные записки» первую из трех частей романа, чтобы весь его завершить осенью, работа затянулась, и печатанье романа началось в журнале А. А. Краевского лишь в начале 1849 г.
   Тем не менее к середине 1848 г. была, по-видимому, не только задумана, но и написана часть ранней редакции романа. П. П. Семенов-Тян-Шанский рассказывает в «Мемуарах», что на собраниях у М. В. Петрашевского Достоевский «читал отрывки из своих повестей „Бедные люди“ и „Неточка Незванова“. [106]Это могло происходить скорее всего до ноября 1848 г.: с этого времени Достоевский уже не посещал собраний у Петрашевского, став членом кружка С. Ф. Дурова.
   Другой петрашевец И. М. Дебу также вспоминал, что на вечерах у Петрашевского Достоевский рассказывал «Неточку Незванову» гораздо полнее, чем была она напечатана.
   О ранней редакции романа, где повествование велось от лица автора, а не героини, можно судить по сохранившемуся отрывку рукописи. Из него видно, что значительную роль в ней играл образ мечтателя Оврова. Именно он, а не Неточка должен был обнаружить письмо неизвестного к Александре Михайловне. Овров прочел в строках письма близкую и понятную ему повесть о братстве двух сердец, союз которых «был бы прекрасен», внушая светлые надежды «целому миру». В окончательном тексте роман обрывается на первой краткой встрече Неточки с Овровым — помощником в делах Петра Александровича.
   В автографе иначе раскрывался и образ той, кому адресовано было письмо неизвестного мечтателя. Она более настойчиво, чем в журнальном варианте, сближается с грешницей, приведенной к Христу книжниками и фарисеями и отпущенной им без осуждения (см.: Евангелие от Иоанна. Гл. 8. Ст. 1–7). На память о пережитом у героини остается гравюра с картины широко известного в 1840-х годах французского художника Эмилия Синьоля «Блудница» («La femme adultиre», 1840) с надписью — евангельской цитатой (слова Христа) на латинском языке «Кто из вас без греха, первым брось на нее камень».
   В журнальной редакции повествование ведется уже от лица героини, и роман имеет подзаголовок «История одной женщины», раскрывающий его основную тему. Каждая из трех дошедших до нас частей не только звено в композиции целого, но и внутренне законченная новелла с особым сюжетом, особой завязкой, кульминацией и развязкой.
   Из задуманных шести частей «Неточки Незвановой» написано было только три: «Детство» (гл. I–III), «Новая жизнь» (гл. IV–V) и «Тайна» (гл. VI–VII). Роман остался незавершенным, так как 23 апреля 1849 г. Достоевский был арестован за участие в собраниях петрашевцев. Третья часть романа появилась в майской книжке «Отечественных записок» без подписи уже в то время, когда писатель находился в Петропавловской крепости.
   После каторги Достоевский отказался от мысли закончить «Неточку Незванову», переработав начало романа (имевшего в журнальной редакции подзаголовок «История одной женщины») в повесть о детстве и отрочестве героини. Поэтому отпало деление на части, а нумерация глав стала сплошной. При переделке написанного автору пришлось пожертвовать некоторыми эпизодами: так, он исключил из числа действующих лиц другого воспитанника князя, бедного мальчика-сироту Лареньку, с которым подружилась Неточка и которого она в своих записках характеризует как второго «будущего героя» повествования: «В одну из таких прогулок я зашла в комнату, где стояло очень много цветов, у окна устроена была целая беседка из самых редких растений. Я любила эту комнату и останавливалась в изумлении перед деревьями, на которых были такие чудные, красивые листья, иные чуть ли не в аршин длиною. Вдруг я услышала за деревьями шорох. Пробравшись дальше, я увидела в амбразуре окна, в уголку, прятавшееся от меня существо, перепуганное и чуть не закричавшее, когда я подошла к нему. Это был мальчик лет одиннадцати, бледный, худенький, рыженький, который присел на корточки и дрожал всеми членами. Увидев меня, он немного ободрился, привстал, но все-таки смотрел на меня с каким-то недоверчивым удивлением. Испуг его всё еще продолжался.
   — Кто вы такой? — спросила я, подходя к нему ближе.
   — Я несчастный мальчик, — отвечал мой маленький незнакомец, показывая очевидное желание заплакать.
   — А как вас зовут?
   — Ларенькой.
   Мальчик замолчал; чтоб ободрить его еще более и познакомиться с ним покороче, я придвинулась к нему ближе и поцеловала его. Мне показалось, что так непременно нужно начинать всякое знакомство. После того мы несколько времени смотрели друг на друга молча, ожидая, что будет далее.
   — Уйдите, пожалуйста, — сказал наконец мальчик, — а то меня сыщут.
   Я было и ушла, но с двух шагов воротилась с известием, что уж мы отобедали и что если он не обедал, так ему больше не дадут кушать.
   — А мне хочется есть, — сказал мальчик.
   — Так отчего же вы нейдете наверх?
   — Да я еще утром заблудился. Фальстафка отнял у меня крендель; я побежал за ним посмотреть, не бросит ли он его куда-нибудь, чтоб потом поднять, но он съел его в этой комнате, там, в углу. А после того я испугался, когда кто-то вошел, и спрятался сюда.
   — А как придет ночь, как же вы будете?
   — Я уж думал и плакал об этом. Я сниму курточку и положу вместо подушки. А панталон не буду снимать, потому что здесь холодно; только очень боюсь, что запачкаюсь. Но уж нечего делать; я так здесь и буду ночевать.
   — Кто же вам будет кушать давать?
   — Да я как-нибудь… не буду есть, — сказал мальчик, и по худым щекам его покатилась слезинка. Я схватила его за руку и потащила за собой. Он не хотел идти, но я так решительно сказала, что надобно, что бедняжка не посмел ослушаться.
   — Ну, вот он! — закричала девушка, когда я привела его наверх. — Где это вы пропадали? Ступайте кушать, суп простыл.
   Но мальчик не разобрал, что ему говорили, сам побежал в угол и стал на колени, будто наказанный; потом, сложив свои маленькие руки, с умоляющим видом и захныкав, начал просить прощения.
   — Pauvre enfant! (Бедное дитя!) — сказала наша француженка, выводя его из угла и утирая ему слезы. Эта старушка была предобрая женщина.
   Мальчик, будущий герой моего рассказа, был, тоже как и я, сиротка, сын одного бедного чиновника, которого князь знал за хорошего человека. Когда родители его умерли, князь выхлопотал ему место в одной школе; но он был такой убитый, такой слабый здоровьем, так боялся всего, что и порешили весьма благоразумно оставить его на некоторое время в доме. Князь очень о нем заботился и поручил мадам Леотар как-нибудь ободрить и развеселить его. Но мальчик приводил в отчаяние свою воспитательницу и с каждым днем становился чуднее и жальче. Его комната была очень отдалена от моей: вот почему я до сих пор не видала его. А главное, сам князь запретил до времени нас знакомить, боясь, чтоб унылый характер Лари не подействовал на меня мрачным образом, затем что я всё еще не оправилась от болезни, а между тем уже выказала свою болезненную впечатлительность. Теперь, когда мы сошлись так нечаянно, нас уже разлучить не могли, и знакомство осталось за нами. Ему не мешали. Это знакомство оставило на меня болезненное впечатление, потому что слишком сильно подействовало на мое сознание и развитие.
   Но только трудно было встретить более странное существо, как это бедное дитя. Во-первых, я ужасно долго не могла с ним познакомиться: он всё бегал от меня, как от страха, и прятался по всем углам. Один раз я его вытащила, чтоб играть во что-то; только отвернулась, а его уж и нет: опять спрятался! Наконец я несколько приучила его к себе и он стал понемногу со мной разговаривать; но долго еще не клеился наш разговор. Я очень любопытствовала и расспрашивала его: кто он такой и где прежде был? Но на вопрос мой он менялся в лице, со страхом осматривался, как будто боясь, чтоб нас не подслушали, и потом начинал потихоньку плакать. Помню, что у меня сжималось сердце, глядя на него, может быть оттого, что я инстинктом чувствовала, что тоска его сродни моей тоске, которую я по временам больно ощущала в душе, но до сих пор вполне не осмыслила: какой-то страх нападал на меня, когда я начинала о себе задумываться. Как теперь вижу перед собой Ларю — бедненького мальчика, вздрагивавшего от малейшего шума, от каждого голоса, со слезой, набегавшей на его маленькие рыженькие ресницы, когда, бывало, он забьется в угол один и, думая, что его никто не видит, хнычет потихоньку… Одним словом, мне во что бы ни стало нужно было узнать, о чем он тоскует. И вот раз, в один необыкновенный вечер, когда княжна принимала у себя кого-то и когда все наверху были в большой суматохе, мы с Ларей забились в самую отдаленную комнату и уселись рядышком на диване. Мне вздумалось, чтоб утешить и развеселить его, рассказать одну из тех волшебных сказок, которые я слышала от батюшки. В эту минуту и сама я была в особенном настроении духа и поминутно прерывала сказку, объясняя, кто таков был батюшка, не забыв, разумеется, сказать, какой он был большой артист, и растолковать, по-своему, что такое артист, как мы оба жили с матушкой, и, чудное дело! даже и теперь, когда уже всё сердце во мне было возмущено более чем сомнением — раскаянием, страданием за нее, мою мученицу, даже и теперь, говоря с Ларей, я не забыла изобразить ее как гонительницу нашу и единственную помеху нашему счастью — так медленно совершался во мне процесс сознания и перехода в новую жизнь! Вдруг, среди рассказа, какое-то необыкновенное чувство воодушевило бедного мальчика. Он припал ко мне и начал горячо целовать мою щеку, плечи, платье. Он был в сильном движении. Неизъяснимо приятное ощущение овладело мною. Я поняла, что победила наконец его страх, его недоверчивость и добилась любви его. Помню, я вся притихла, когда он целовал меня, и сладостное смущение охватило мое сердце. Минуты две мы не говорили ни слова. Наконец, он обхватил мою шею, прижался головою к груди моей и зарыдал, уже не стараясь подавить своих слез, надеясь на мое сочувствие.
   — Тише, услышат! — проговорил он наконец, не переставая рыдать.
   — Чего ты всё боишься, — Ларя? — спросила я его, видя, что страх опять овладел моим мальчиком, — их бояться нечего. Они добрые люди. Я прежде сама их боялась, а теперь всех люблю — всех, кроме старой барышни.
   — Неточка, да они все на меня так смотрят…
   — Да как, Ларенька?
   — Да так; они уж знают, что я сиротка.
   — Что такое сиротка, Ларя? — спросила я, уже сама не будучи в силах преодолеть своего смущения. Как-то знакомо уже мне было это слово, подслушанное бог знает где. Но до сих пор я еще не совсем понимала, что оно значит.
   — Сиротка — это такой человек (так именно сказал Ларя), у которого нет ни отца, ни маменьки, Неточка, и который остался совсем один и живет у чужих, так что все на него сердятся и бранят его.
   Я бросилась к Лареньке; мы обнялись и зарыдали разом, подавляя рыдания, боясь в этот раз более всего на свете, чтоб нас не услышали. Я тоже была сиротка, но как будто что-то другое, более мучительное, заныло в душе моей и яснее сказалось мне в эту минуту. Я всё теснее и теснее прижималась к Ларе, всё больше и больше меня озаряло сознание. И Ларе суждено было объяснить мне всю мою тоску своим рассказом!
   Но боже мой, какой это был странный рассказ, — странный тем, что бедняжка вообразил себе, что он отчасти виновен в смерти своих родителей! Отец его умер от огорчения, а мать от отчаяния, что лишилась мужа. Оба они умерли в одну неделю. Но, по какой-то странной идее, по какому-то несчастному убеждению, Ларя вообразил, что они умерли, кроме огорчения, и оттого, что он не любил их; бедный сиротка замучил себя с тех пор раскаянием, укорами и восстановил на себя свою совесть. Всего ужаснее, что он хранил в тайне свое убеждение и что некому было разубедить его в целый год его сиротства, так что злая мысль пустила в нем глубокие корни и сделала бог знает что из ребенка. Да кроме того, нашлись и другие причины, которые способствовали ее вкоренению. Со слезами на глазах доказывал мне бедный Ларя, какой он был бесчувственный мальчик, и не слушал моих разубеждений. Особенно поражало его, как видно было из собственных его слов, зачем он не любил отца и мать при жизни их и только после их смерти догадался, бедняжка, как они ему были милы! Из всех рассказов его было видно, однако ж, что бедняжка слишком, даже не по летам своим, был симпатичен и впечатлителен, что он самою горячею любовью любил своих родителей; но неизлечимо было его убеждение! Он мне рассказывал, как его родители были бедны, как, бывало, по целым вечерам толкуют о какой-нибудь ничтожной копейке, и всё ахали, всё сетовали и рассчитывали, как бы сколотить, нажить что-нибудь… Много фактов привел Ларя, которые и мне и ему уже были понятны, несмотря на то что мы оба были вовсе не в таких летах, чтоб понимать, из каких интересов бьются на свете многие люди. Потом рассказывал Ларя, как его отдали в школу, как ему сначала не хотелось идти в школу, потому что дома было так хорошо и тепло; как эта школа оказалась дурною школою, а не самой хорошей, а у папы денег не было, чтоб заплатить за хорошую; как, бывало, папа вместе с мамой по целым часам рассчитывают, сколько будет стоить отдать мальчика в хорошую школу, где бы и учитель был настоящий француз и произношение бы имел хорошее, где и обедать бы лучше давали, где бы и школьники были хорошие. «А я, бывало, — рассказывал Ларя, — я, бывало, такой глупый, бесчувственный, что, как приду из школы, и показываю нарочно, как меня исщипали; а показываю потому, что уж знаю, что мама заплачет, когда я всё расскажу. И когда мама плачет, бывало, так бы ее и обнял, голубушку, — да и не обниму, всё сержусь, потому что мне было любо, Неточка, что вот мама теперь обо мнеплачет. Видишь, Неточка, какой я был совершенный тиран/»— заключил Ларя, обливаясь слезами.
   И долго старался он доказывать мне подобными фактами свою бесчеловечность и неблагодарность к своим бедным родителям. Но, странное дело! как ни была я мала, какой ни была я ребенок, а я совершенно понимала весь рассказ моего преступника, хотя, конечно, никак не объяснила бы тогда, какая в том выгода заставлять плакать бедную маму, так что у самого болит и ноет сердце, на нее глядя, и между тем крепиться и не сделать ни шагу, чтоб остановить ее слезы. Но сколько таких детей! Даже все дети более или менее носят на себе что-то общее с подобным характером. Во-первых, все они по натуре чувствительны, мягки, но эгоисты и очень чувственны. Они, например, скупы и жадны, сенсуалисты в высшей степени. И потому никто так и не благодарен за любовь, как ребенок, но благодарность его часто корыстная: это признательность за всё баловство, за все удовольствия, которыми его окружают. В школах развиваются рано; там легко оскорбляется чувствительность… Ларю обижали, и ему даже приятно было это рассказывать дома: он чувствовал, что из этого будет выгода, что мама пожалеет, заплачет, что удвоятся попечения, ласки, что любовь матери проявится сильнее, и Ларя увидит эту любовь хотя бы в слезах своей мамы, и ощущение довольства усилится, и утонченнее, сибаритнее будет наслаждение теплым домашним уголком после неприветливой школы. Ребенок же по натуре деспот, и, кто знает, может быть, уже Ларе доступно стало малодушное наслаждение выместить на другом, невинном обиду свою, точно так же, как потом я много встречала на свете людей-эгоистов, доведших свой эгоизм до утонченности порочного сенсуализма и вымещавших на других за все обиды, которые они претерпели в жизни, не взлелеявших в оскорбленной душе ненависти к эгоизму, а вынесших одно убеждение — быть по принципу такими же эгоистами, чтоб ужиться на свете и мучить других во имя своих несчастий, чтоб потом посмотреть сбоку, как другие будут терпеть. К счастию, таких людей еще очень немного. И как легко недалеким родителям испортить ребенка, натолкнуть его на ложную сентиментальность, на фантазерство, заставить его зарисоваться, залюбиться и развить в себе эгоизм, самолюбие и раннюю порочную чувственность! Я видала таких детей, которые для удовлетворения этого порочного сенсуализма, происшедшего от ложно развитой чувствительности, становились совсем тиранами в доме и доводили утонченность наслаждения до того, что, например, нарочно мучили домашних животных, чтоб испытывать, во время самого процесса муки, какое-то необъяснимое наслаждение, состоявшее в ощущении чувства раскаяния, чувства жалости и сознания своей бесчеловечности… Но что со мною? Я разболталась о воспитании, не замечая, что отцы и матери гораздо больше и гораздо раньше меня знают обо всем, что я говорила. Итак, лучше прямо к рассказу.
   Особенно со слезами и рыданиями рассказывал мне Ларя о последнем вечере, который он провел вместе с родителями. Это было накануне рождества Христова. Всё семейство было в большом горе. Нужно было завтра же заплатить какую-то значительную сумму денег, а в доме не было ни копейки. «Вот, — говорил Ларя, — папа и мама пошли в ряды закупки делать: няне ситцу купить, да еще гуся купить, да еще нужно было свечек купить. Я раскапризился, и меня взяли вместе. А в лавках было столько игрушек, столько фруктов продавали разносчики, и такие хорошие елки провозили мимо, что я кричал от радости, когда всё это видел, и хотел, чтоб и мне всего накупили. Только как взглянул я на маму — вижу, что она плачет потихоньку, на меня глядя, и потихоньку на папу смотрит, а папа такой сердитый идет, говорит: „Зачем мы его с собой взяли?“ Тут я увидал, что им меня жалко и что плачет мама оттого, что не на что мне подарков купить, и, как пришли домой, я стал сердиться, потому что был злой, глупый мальчик, и стал говорить, что какой я несчастный, что у других детей есть игрушки, а у меня-то их нет, и елки тоже нет, тут и про школу припомнил и на школьников начал жаловаться. Папа рассердился на меня и говорит: „Ты бесчувственный ребенок, ты только маму терзаешь!“ — а я всё сердился, и когда меня спать послали, я и с мамой проститься не хотел; а потом мне уж и жаль стало маму, Неточка, и я, как заснул, так всё плакал и думал, что как проснусь завтра, так буду совсем умный мальчик…»
   Но назавтра не удалось моему Ларе быть умным мальчиком. От болезни ли или от глубокой тоски о безвыходном своем положении с отцом Лари сделался в эту же ночь удар, и к утру он умер. Мать его от ужаса, от отчаянья заболела горячкою и умерла через неделю. Схоронил их некто Федор Ферапонтович, дальний родственник его родителей, служащий человек и очень странный. Он был не злой; но оттого ли, что его обижал, унижал кто-нибудь и был какой-нибудь тайный враг, который беспрерывно оскорблял его самолюбие, или просто оттого, что Федор Ферапонтович был прекрасный человек, но к беде своей уж очень близко принял к сердцу свое последнее качество, — только он за неимением слушателей и почитателей чрезвычайно любил беспрестанно толковать в своем доме, жене и даже малолетним детям, которых держал в почтительном страхе, о том, какой он хороший, прекрасный человек, какие он заслуги оказал обществу, каких нажил врагов и как мало пожал… уж чего — не помню, но я говорю его слогом. Когда же он говорил таким образом, то так, бывало, расчувствуется от самоосклабления и обожания, что даже заплачет и непременно кончит какой-нибудь самой эффектной выходкой: или распахнет халат, откроет грудь и, подставляя ее невидимым врагам своим, говорит: «Разите!» — или, обращаясь к маленьким детям, спрашивает их грозно-укоряющим голосом: что сделали они за все благодеяния, которые он им оказал? вознаградили ли они его хорошим изучением и произношением французского языка за все неусыпные ночи, за все труды, за всю кровь, за всё, за все 3.. Одним словом, Федор Ферапонтович, зарисовавшись совсем, начинал вымещать на всех домашних непостижимое равнодушие людей и общества к его семейственным и гражданским добродетелям и каждый вечер делал из своего дома маленький ад. Случись же так, что в самую торжественную минуту, когда Федор Ферапонтович непременно хотел, чтоб ему поразили грудь и чтоб, поразивши его грудь, порок хохотал адским смехом, случись так, что шалуны дети подучили Ларю, чтоб он попросил их папу купить им яблок. Можно было представить себе гнев Федора Ферапонтовича, отчаяние его супруги, которая тем и пробивалась на свете, бедная, что ни слова не возражала своему мужу, когда тот впадал в самообожание, то есть была доброй, прекрасной женой, и, наконец, испуг самих детей. С одной стороны, обвинено, раздавлено целое общество, а с другой — простые, глупые, сладкие яблоки! Федор Ферапонтович затопал ногами, засверкал глазами, едва не зарыдал от оскорбления и в сильных словах, обрадовавшись новому случаю, изобразил жене, детям и всем домочадцам, какой ужасный пример совершается здесь, перед глазами его, в недрах собственного семейства! Мальчик, бедный мальчик, который бы умер от мороза на улице, теперь пригрет им, призрен, несмотря на то что Федор Ферапонтович человек небогатый и, как благодетельный пеликан, питает своею кровью птенцов своих, — и, о ужас! этого никто не знает, никто не чувствует, никто не воздал ему, и даже самый мальчик, даже самый этот осыпанный благодеяниями мальчик потерял уважение. Тут он, обратившись к Ларе, засверкав и затопав, изобразил ему всю гнусность его поведения, сказал, что он бесчувственный, что он тиран, что он лишает хлеба детей его, что он, а не кто другой, низвел в могилу своих неосторожных родителей, внушил Ларе, что он строптив и необуздан, и окончательно запугал и загонял бедного Ларю, который и вынес из всей этой сцены то убеждение, что он бесчувственный и неблагодарный мальчик. Эти сцены повторялись всё чаще и чаще, и не знаю, что было бы с Ларей, если б князь не взял его к себе. Что же касается Федора Ферапонтовича, то он не в последний раз является на страницах моего рассказа. Впереди его очередь; но заранее говорю, это человек вовсе не злой, а только уморительный и смешной до последней степени.