Страница:
Сергей Довлатов
Заповедник
МОЕЙ ЖЕНЕ. КОТОРАЯ БЫЛА ПРАВА
* * *
В двенадцать подъехали к Луге. Остановились на вокзальной площади. Девушка-экскурсовод сменила возвышенный тон на более земной:
– Там налево есть одно местечко…
Мой сосед заинтересованно приподнялся:
– В смысле – уборная?
Всю дорогу он изводил меня: «Отбеливающее средство из шести букв?.. Вымирающее парнокопытное?.. Австрийский горнолыжник?..»
Туристы вышли на залитую светом площадь. Водитель захлопнул дверцу и присел на корточки у радиатора.
Вокзал… Грязноватое желтое здание с колоннами, часы, обесцвеченные солнцем дрожащие неоновые буквы…
Я пересек вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.
– Через официанта, – вяло произнесла буфетчица.
На пологой груди ее болтался штопор.
Я сел у двери. Через минуту появился официант с громадными войлочными бакенбардами.
– Что вам угодно?
– Мне угодно, – говорю, – чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.
– Мне угодно сто граммов водки, пиво и два бутерброда.
– С чем?
– С колбасой, наверное…
Я достал папиросы, закурил. Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить…» А тут еще рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.
Официант принес графинчик, бутылку и две конфеты.
– Бутерброды кончились, – проговорил он с фальшивым трагизмом.
Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
– Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.
Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.
Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.
Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.
Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
– Давайте познакомимся.
– Аврора, – сказала она, протягивая липкую руку.
– А я, – говорю, – танкер Дербент. Девушка не обиделась.
– Над моим именем все смеются. Я привыкла… Что с вами? Вы красный!
– Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я – конституционный демократ.
– Нет, правда, вам худо?
– Пью много… Хотите пива?
– Зачем вы пьете? – спросила она. Что я мог ответить?
– Это секрет, – говорю, – маленькая тайна…
– Решили поработать в заповеднике?
– Вот именно.
– Я сразу поняла.
– Разве я похож на филолога?
– Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?
– Хорошо, – говорю, – с плохой стороны…
– Как это?
– Не придавайте значения.
– Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую… Воспоминания Керн… И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
– Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить… читать.
– С вами невозможно разговаривать…
Шофер поглядел в нашу сторону. Экскурсанты расселись.
Аврора доела мороженое, вытерла пальцы.
– Летом, – сказала она, – в заповеднике довольно хорошо платят. Митрофанов зарабатывает около двухсот рублей.
– И это на двести рублей больше, чем он стоит.
– А вы еще и злой!
– Будешь злым, – говорю. Шофер просигналил дважды.
– Едем, – сказала Аврора.
В львовском автобусе было тесно. Коленкоровые сиденья накалились. Желтью занавески усиливали ощущение духоты.
Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый – гений?!
Я задремал. Невнятно доносились какие-то лишние сведения о матери Рылеева…
Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет.
В одном из флигелей находилось местное бюро путешествий. Аврора заверила какие-то бумаги и нас повезли в «Геру» – самый фешенебельный местный ресторан.
Я колебался – добавлять или не добавлять? Добавишь – завтра будет совсем плохо. Есть не хотелось… Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы. Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное. Например, последний разговор с женой…
– Даже твоя любовь к словам, безумная, нездоровая, патологическая любовь, – фальшива. Это – лишь попытка оправдания жизни, которую ты ведешь. А ведешь ты образ жизни знаменитого литератора, не имея для этого самых минимальных предпосылок… С твоими пороками нужно быть как минимум Хемингуэем…
– Ты действительно считаешь его хорошим писателем? Может быть, и Джек Лондон хороший писатель?
– Боже мой! При чем тут Джек Лондон?! У меня единственные сапоги в ломбарде… Я все могу простить. И бедность меня не пугает… Все, кроме предательства!
– Что ты имеешь в виду?
– Твое вечное пьянство. Твое… даже не хочу говорить… Нельзя быть художником за счет другого человека… Это подло! Ты столько говоришь о благородстве! А сам – холодный, жестокий, изворотливый человек…
– Не забывай, что я двадцать лет пишу рассказы.
– Ты хочешь написать великую книгу? Это удается одному из сотни миллионов!
– Ну и что? В духовном отношении такая неудавшаяся попытка равна самой великой книге. Если хочешь, нравственно она даже выше. Поскольку исключает вознаграждение…
– Это слова. Бесконечные красивые слова… Надоело… У меня есть ребенок, за которого я отвечаю…
– У меня тоже есть ребенок.
– Которого ты месяцами игнорируешь. Мы для тебя – чужие…
(В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса…)
– Умышленно, – говорю, – я зла не делал…
Я опустился на пологую скамейку. Вынул ручку и блокнот. Через минуту записал:
Любимая, я в Пушкинских Горах,
Здесь без тебя – уныние и скука,
Брожу по заповеднику, как сука.
И душу мне терзает жуткий страх…
И так далее.
Мои стихи несколько опережали действительность. До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
– Вы не знаете, при чем тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
– Может, умер… Или героя дали…
Наклеил марку, запечатал, опустил… В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы, река, просторный горизонт с неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают необъяснимо горькое чувство.
Это чувство всегда казалось мне подозрительным. Вообще страсть к неодушевленным предметам раздражает меня… (Я мысленно раскрыл записную книжку.) Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя…
Говорят, евреи равнодушны к природе. Так звучит один из упреков в адрес еврейской нации. Своей, мол, природы у евреев нет, а к чужой они равнодушны. Что ж, может быть, и так. Очевидно, во мне сказывается примесь еврейской крови…
Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к березам торжествует за счет любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма…
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться ее страданиями, выражать их эстетически – низость… Ладно…
Подъехали к туристской базе. Какой-то идиот построил ее на расстоянии четырех километров от ближайшего водоема. Пруды, озера, речка знаменитая, а база – на солнцепеке. Правда, есть номера с душевыми кабинами… Изредка – горячая вода…
Заходим в экскурсионное бюро. Сидит такая дама, мечта отставника. Аврора сунула ей путевой лист. Расписалась, получила обеденные талоны для группы. Что-то шепнула этой пышной блондинке, которая сразу же взглянула на меня. Взгляд содержал неуступчивый беглый интерес, деловую озабоченность и легкую тревогу. Она даже как-то выпрямилась. Резче зашуршали бумаги.
– Вы не знакомы? – спросила Аврора. Я подошел ближе.
– Хочу поработать в заповеднике.
– Люди нужны, – сказала блондинка.
В конце этой реплики заметно ощущалось многоточие. То есть нужны именно хорошие, квалифицированные специалисты. А случайные, мол, люди – не требуются…
– Экспозицию знаете? – спросила блондинка и неожиданно представилась: – Галина Александровна.
– Я был здесь раза три.
– Этого мало.
– Согласен. Вот и приехал снова…
– Нужно как следует подготовиться. Проштудировать, методичку. В жизни Пушкина еще так много неисследованного… Кое-что изменилось с прошлого года…
– В жизни Пушкина? – удивился я.
– Извините, – перебила Аврора, – меня туристы ждут. Желаю удачи…
Она исчезла – юная, живая, полноценная. Завтра я услышу в одной из комнат музея ее чистый девичий голос:
«…Вдумайтесь, товарищи!.. „Я вас любил так искренне, так нежно…“ Миру крепостнических отношений противопоставил Александр Сергеевич этот вдохновенный гимн бескорыстия…»
– Не в жизни Пушкина, – раздраженно сказала блондинка, – а в экспозиции музея. Например, сняли портрет Ганнибала.
– Почему?
– Какой-то деятель утверждает, что это не Ганнибал. Ордена, видите ли, не соответствуют. Якобы это генерал Захомельский.
– Кто же это на самом деле?
– И на самом деле – Закомельский.
– Почему же он такой черный?
– С азиатами воевал, на юге. Там жара. Вот он и загорел. Да и краски темнеют от времени.
– Значит, правильно, что сняли?
– Да какая разница – Ганнибал, Закомельский… Туристы желают видеть Ганнибала. Они за это деньги платят. На фига им Закомельский?! Вот наш директор и повесил Ганнибала… Точнее, Закомельского под видом Ганнибала. А какому-то деятелю не понравилось… Простите, вы женаты?
Галина Александровна произнесла эту фразу внезапно и, я бы сказал – застенчиво.
– Разведен, – говорю, – а что?
– Наши девушки интересуются.
– Какие девушки?
– Их сейчас нет. Бухгалтер, методист, экскурсоводы…
– Почему же они мной интересуются?
– Они не вами. Они всеми интересуются. У нас тут много одиноких. Парни разъехались… Кого наши девушки видят? Туристов? А что туристы? Хорошо, если у них восьмидневка. Из Ленинграда так на сутки приезжают. Или на трое… А вы надолго?
– До осени. Если все будет хорошо.
– Где вы остановились? Хотите, я позвоню в гостиницу? У нас их две, хорошая и плохая. Вы какую предпочитаете?
– Тут, – говорю, – надо подумать.
– Хорошая – дороже, – объяснила Галя.
– Ладно, – сказал я, – денег все равно нет…
Она сразу же куда-то позвонила. Долго кого-то уговаривала. Наконец вопрос был решен. Где-то записали мою фамилию.
– Я вас провожу.
Давно я не был объектом такой интенсивной женской заботы. В дальнейшем она будет проявляться еще настойчивее. И даже перерастет в нажим.
Вначале я относил это за счет моей потускневшей индивидуальности. Затем убедился, насколько огромен дефицит мужского пола в этих краях. Кривоногий местный тракторист с локонами вокзальной шлюхи был окружен назойливыми румяными поклонницами.
– Умираю, пива! – вяло говорил он.
И девушки бежали за пивом… Галя заперла дверь экскурсионного бюро. Мы направились через лес в сторону поселка.
– Вы любите Пушкина? – неожиданно спросила она,
Что-то во мне дрогнуло, но я ответил:
– Люблю… «Медного всадника», прозу…
– А стихи?
– Поздние стихи очень люблю.
– А ранние?
– Ранние тоже люблю, – сдался я.
– Тут все живет и дышит Пушкиным, – сказала Галя, – буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждешь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка, знакомый профиль…
Между тем из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач.
– Борька, хрен моржовый, – дико заорал он, – ты ли это?!
Я отозвался с неожиданным радушием. Еще один подонок застал меня врасплох. Вечно не успеваю сосредоточиться…
– Я знал, что ты приедешь, – не унимался Гурьянов…
Впоследствии мне рассказали такую историю. Была тут в начале сезона пьянка. Чья-то свадьба или день рождения. Присутствовал местный сотрудник госбезопасности. Заговорили обо мне. Кто-то из общих знакомых сказал:
– Он в Таллинне.
Ему возразили:
– Нет, уже год, как в Ленинграде.
– А я слышал, что в Риге у Красильникова…
Следовали новые и новые версии. Чекист сосредоточенно поедал тушеную утку. Затем приподнял голову и коротко высказался:
– Есть данные – собирается в Пушкинские Горы…
– Меня ждут, – сказал Гурьянов, как будто я его удерживал,
Он посмотрел на Галю:
– А ты похорошела. Никак зубы вставила?
Карманы его тяжело оттопыривались.
– Вот засранец! – неожиданно произнесла Галина. И через минуту: – Как хорошо, что Пушкин этого не видит.
– Да, – сказал я, – это неплохо.
Первый этаж гостиницы «Дружба» занимали три учреждения. Гастроном, парикмахерская и ресторан «Лукоморье». Надо бы, думаю, Галину пригласить за все ее услуги. Денег я захватил ничтожно мало. Один размашистый жест грозил катастрофой.
Я промолчал.
Мы подошли к барьеру, за которым сидела женщина-администратор. Галя меня представила. Женщина протянула увесистый ключ с номером 231.
– А завтра подыщите комнату, – сказала Галина, – можно в поселке… Можно на Ворониче, только это дорого… Можно в одной из ближайших деревень: Савкино, Гайки…
– Спасибо, – говорю, – выручили.
– Ну, я пошла.
Фраза оканчивалась едва уловимым вопросительным знаком: «Ну, я пошла?..»
– Проводить вас?
– Я живу в микрорайоне, – таинственно реагировала девушка.
Затем – отчетливо и внятно, чересчур отчетливо и внятно:
– Провожать не обязательно… И не думайте, что я такая…
Она удалилась, гордо кивнув администратору. Я поднялся на второй этаж и отпер дверь. Кровать была аккуратно застелена. Репродуктор издавал прерывистые звуки. На перекладине распахнутого стенного шкафа болтались вешалки.
В этой комнате, в этой узенькой лодке, я отплывал к неведомым берегам самостоятельной холостяцкой жизни.
Я принял душ, смывая щекотливый осадок Галиных хлопот, налет автобусной влажной тесноты, коросту многодневного застолья.
Настроение заметно улучшилось. Холодный душ подействовал как резкий окрик.
Я вытерся, натянул гимнастические брюки и закурил.
В коридоре раздавался стук шагов. Где-то звучала музыка. Под окнами шумели грузовики и бесчисленные мопеды.
Я улегся поверх одеяла, раскрыл серый томик Виктора Лихоносова. Решил наконец выяснить, что это за деревенская проза? Обзавестись своего рода путеводителем…
Читая, я незаметно уснул. Проснулся в два ночи. Предутренний летний сумрак заливал комнату. Уже можно было сосчитать листья фикуса на окне.
Я решил спокойно все обдумать. Попытаться рассеять ощущение катастрофы, тупика.
Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре. Следовало разбить это поле на участки и браться за дело. Разорвать цепь драматических обстоятельств. Проанализировать ощущение краха. Изучить каждый фактор в отдельности.
Человек двадцать лет пишет рассказы. Убежден, что с некоторыми основаниями взялся за перо. Люди, которым он доверяет, готовы это засвидетельствовать.
Тебя не публикуют, не издают. Не принимают в свою компанию. В свою бандитскую шайку. Но разве об этом ты мечтал, бормоча первые строчки?
Ты добиваешься справедливости? Успокойся, этот фрукт здесь не растет. Несколько сияющих истин должны были изменить мир к лучшему, а что произошло в действительности?..
У тебя есть десяток читателей. Дай Бог, чтобы их стало еще меньше…
Тебе не платят – вот что скверно. Деньги – это свобода, пространство, капризы… Имея деньги, так легко переносить нищету…
Учись зарабатывать их, не лицемеря. Иди работать грузчиком, пиши ночами. Мандельштам говорил, люди сохранят все, что им нужно. Вот и пиши…
У тебя есть к этому способности – могло и не быть. Пиши, создай шедевр. Вызови душевное потрясение у читателя. У одного-единственного живого человека… Задача на всю жизнь.
А если не получится? Что ж, ты сам говорил, в моральном отношении неудавшаяся попытка еще благороднее. Хотя бы потому, что не вознаграждается…
Пиши, раз уж взялся, тащи этот груз. Чем он весомее, тем легче…
Тебя угнетают долги? У кого их не было?! Не огорчайся. Ведь это единственное, что по-настоящему связывает тебя с людьми…
Оглядываясь, ты видишь руины? Этого можно было ожидать. Кто живет в мире слов, тот не ладит с вещами.
Ты завидуешь любому, кто называет себя писателем. Кто может, вытащив удостоверение, документально это засвидетельствовать.
Но что же пишут твои современники? У писателя Волина ты обнаружил:
«…Мне стало предельно ясно…» И на той же странице:
«…С беспредельной ясностью Ким ощутил…» Слово перевернуто вверх ногами. Из него высыпалось содержимое. Вернее, содержимого не оказалось. Слова громоздились неосязаемые, как тень от пустой бутылки…
Ах, не о том, не о том зашла речь!.. Как надоели вечные твои уловки!..
Жить невозможно. Надо либо жить, либо писать. Либо слово, либо дело. Но твое дело – слово. А всякое Дело с заглавной буквы тебе ненавистно. Вокруг него – зона мертвого пространства. Там гибнет все, что мешает делу. Там гибнут надежды, иллюзии, воспоминания. Там царит убогий, непререкаемый, однозначный материализм…
И снова – не то, не то…
Во что ты превратил свою жену? Она была простодушной, кокетливой, любила веселиться. Ты сделал ее ревнивой, подозрительной и нервной. Ее неизменная фраза: «Что ты хочешь этим сказать?» – памятник твоей изворотливости…
Твои безобразия достигали курьезов. Помнишь, как ты вернулся около четырех ночи и стал расшнуровывать ботинки. Жена проснулась и застонала:
– Господи, куда в такую рань?!.
– Действительно, рановато, рановато, – пробормотал ты.
А потом быстро разделся и лег… Да что тут говорить…
Утро. Шаги, заглушаемые алой ковровой дорожкой. Внезапное прерывистое бормотание репродуктора. Плеск воды за стеной. Грузовики под окнами. Неожиданный отдаленный крик петуха…
В детстве лето было озвучено гудками паровозов. Пригородные дачи… Запах вокзальной гари и нагретого песка… Настольный теннис под ветками… Тугой и звонкий стук мяча… Танцы на веранде (старший брат доверил тебе заводить патефон)… Глеб Романов… Ружена Сикора… «Эта песня за два сольди, за два гроша…», «Я тобою в Бухаресте грезил наяву…».
Выжженный солнцем пляж… Жесткая осока… Длинные трусы и следы резинок на икрах… Набившийся в сандалии песок…
В дверь постучали:
– К телефону!
– Это недоразумение, – говорю.
– Вы – Алиханов?
Меня проводили в комнату сестры-хозяйки. Я взял трубку.
– Вы спали? – поинтересовалась Галина.
Я горячо возразил.
Я давно заметил, что на этот вопрос люди реагируют с излишней горячностью. Задайте человеку вопрос: «Бывают ли у тебя запои?» – и человек спокойно ответит – нет. А может быть, охотно согласится. Зато вопрос «Ты спал?» большинство переживает чуть ли не как оскорбление. Как попытку уличить человека в злодействе…
– Я договорилась насчет комнаты.
– Вот спасибо.
– В деревне Сосново. Пять минут от турбазы. Отдельный вход.
– Это главное.
– Хозяин, правда, выпивает.
– Еще один козырь.
– Запомните фамилию – Сорокин. Михаил Иваныч… Пойдете через турбазу вдоль оврага. С горы уже деревню видно. Четвертый дом… А может, пятый. Да вы найдете. Там свалка рядом…
– Спасибо, милая.
Тон резко изменился.
– Какая я вам милая?! Ох, умираю… Милая… Скажите пожалуйста… Милую нашел…
В дальнейшем я не раз изумлялся этим мгновенным Галиным преображениям. Живое участие, радушие и простота сменялись крикливыми интонациями оскорбленного целомудрия. Нормальная речь – визгливым провинциальным говором…
– И не подумайте чего-нибудь такого!
– Такого – никогда. И еще раз – спасибо…
Я отправился на турбазу. На этот раз здесь было людно. Вокруг стояли разноцветные автомашины. Группами и поодиночке бродили туристы в курортных шапочках. У газетного киоска выстроилась очередь. Из распахнутых окон столовой доносился звон посуды и визг металлических табуреток. Здесь же резвилось несколько упитанных дворняг.
На каждом шагу я видел изображения Пушкина. Даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью «Огнеопасно!». Сходство исчерпывалось бакенбардами. Размеры их варьировались произвольно. Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению. Это в первую очередь – борода Карла Маркса и лоб Ильича…
Репродуктор был включен на полную мощность:
– Внимание! Говорит радиоузел пушкиногорской туристской базы. Объявляем порядок дня на сегодня…
Я зашел в экскурсионное бюро. Галину осаждали туристы. Она махнула рукой, чтобы я подождал.
Я взял с полки брошюру «Жемчужина Крыма». Достал сигареты.
Экскурсоводы, получив какие-то бумаги, удалялись. За ними к автобусам бежали туристы. Несколько «диких» семейств жаждало присоединиться к группам. Ими занималась высокая худенькая девушка.
Ко мне застенчиво приблизился мужчина в тирольской шляпе:
– Извините, могу я задать вопрос?
– Слушаю вас.
– Это дали?
– То есть?
– Я спрашиваю, это дали? – Тиролец увлек меня к распахнутому окну.
– В каком смысле?
– В прямом. Я хотел бы знать, это дали или не дали? Если не дали, так и скажите.
– Не понимаю.
Мужчина слегка покраснел и начал торопливо объяснять:
– У меня была открытка… Я – филокартист…
– Кто?
– Филокартист. Собираю открытки… Филос – любовь, картос…
– Ясно.
– У меня есть цветная открытка – «Псковские дали». И вот я оказался здесь. Мне хочется спросить – это дали?
– В общем-то, дали, – говорю.
– Типично псковские?
– Не без этого.
Мужчина, сияя, отошел… Миновал час пик. Бюро опустело.
– С каждым летом наплыв туристов увеличивается, – пояснила Галина.
И затем, немного возвысив голос:
– Исполнилось пророчество: «Не зарастет священная тропа!..»
Не зарастет, думаю. Где уж ей, бедной, зарасти. Ее давно вытоптали эскадроны туристов…
– По утрам здесь жуткий бардак, – сказала Галина.
Я снова подивился неожиданному разнообразию ее лексики.
Галя познакомила меня с инструктором бюро – Людмилой. Ее гладкими ножками я буду тайно любоваться до конца сезона. Люда вела себя ровно и приветливо. Это объяснялось наличием жениха. Ее не уродовала постоянная готовность к возмущенному отпору. Пока что жених находился в тюрьме…
Затем появилась некрасивая женщина лет тридцати – методист. Звали ее Марианна Петровна. У Марианны было запущенное лицо без дефектов и неуловимо плохая фигура.
Я объяснил цель моего приезда. Скептически улыбаясь, она пригласила меня в отдельный кабинет.
Искаженная цитата, у Пушкина – «народная тропа».
– Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
– Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
– А можно спросить – за что?
Я поймал на себе иронический взгляд. Очевидно, любовь к Пушкину была здесь самой ходовой валютой. А вдруг, мол, я – фальшивомонетчик…
– То есть как? – спрашиваю.
– За что вы любите Пушкина?
– Давайте, – не выдержал я, – прекратим этот идиотский экзамен. Я окончил среднюю школу. Потом – университет. (Тут я немного преувеличил. Меня выгнали с третьего курса.) Кое-что прочел. В общем, разбираюсь… Да и претендую всего лишь на роль экскурсовода…
К счастью, мой резкий тон остался незамеченным. Как я позднее убедился, элементарная грубость здесь сходила легче, чем воображаемый апломб…
– И все-таки? – Марианна ждала ответа. Причем того ответа, который ей был заранее известен.
– Ладно, – говорю, – попробую… Что ж, слушайте. Пушкин – наш запоздалый Ренессанс. Как для Веймара – Гете. Они приняли на себя то, что Запад усвоил в XV-XVII веках. Пушкин нашел выражение социальных мотивов в характерной для Ренессанса форме трагедии. Он и Гете жили как бы в нескольких эпохах. «Вертер» – дань сентиментализму. «Кавказский пленник» – типично байроническая вещь. Но «Фауст», допустим, это уже елизаветинцы. А «Маленькие трагедии» естественно продолжают один из жанров Ренессанса. Такова же и лирика Пушкина. И если она горька, то не в духе Байрона, а в духе, мне кажется, шекспировских сонетов… Доступно излагаю?
– Там налево есть одно местечко…
Мой сосед заинтересованно приподнялся:
– В смысле – уборная?
Всю дорогу он изводил меня: «Отбеливающее средство из шести букв?.. Вымирающее парнокопытное?.. Австрийский горнолыжник?..»
Туристы вышли на залитую светом площадь. Водитель захлопнул дверцу и присел на корточки у радиатора.
Вокзал… Грязноватое желтое здание с колоннами, часы, обесцвеченные солнцем дрожащие неоновые буквы…
Я пересек вестибюль с газетным киоском и массивными цементными урнами. Интуитивно выявил буфет.
– Через официанта, – вяло произнесла буфетчица.
На пологой груди ее болтался штопор.
Я сел у двери. Через минуту появился официант с громадными войлочными бакенбардами.
– Что вам угодно?
– Мне угодно, – говорю, – чтобы все были доброжелательны, скромны и любезны.
Официант, пресыщенный разнообразием жизни, молчал.
– Мне угодно сто граммов водки, пиво и два бутерброда.
– С чем?
– С колбасой, наверное…
Я достал папиросы, закурил. Безобразно дрожали руки. «Стакан бы не выронить…» А тут еще рядом уселись две интеллигентные старухи. Вроде бы из нашего автобуса.
Официант принес графинчик, бутылку и две конфеты.
– Бутерброды кончились, – проговорил он с фальшивым трагизмом.
Я расплатился. Поднял и тут же опустил стакан. Руки тряслись, как у эпилептика. Старухи брезгливо меня рассматривали. Я попытался улыбнуться:
– Взгляните на меня с любовью!
Старухи вздрогнули и пересели. Я услышал невнятные критические междометия.
Черт с ними, думаю. Обхватил стакан двумя руками, выпил. Потом с шуршанием развернул конфету.
Стало немного легче. Зарождался обманчивый душевный подъем. Я сунул бутылку пива в карман. Затем поднялся, чуть не опрокинув стул. Вернее, дюралевое кресло. Старухи продолжали испуганно меня разглядывать.
Я вышел на площадь. Ограда сквера была завешена покоробившимися фанерными щитами. Диаграммы сулили в недалеком будущем горы мяса, шерсти, яиц и прочих интимностей.
Мужчины курили возле автобуса. Женщины шумно рассаживались. Девушка-экскурсовод ела мороженое в тени. Я шагнул к ней:
– Давайте познакомимся.
– Аврора, – сказала она, протягивая липкую руку.
– А я, – говорю, – танкер Дербент. Девушка не обиделась.
– Над моим именем все смеются. Я привыкла… Что с вами? Вы красный!
– Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я – конституционный демократ.
– Нет, правда, вам худо?
– Пью много… Хотите пива?
– Зачем вы пьете? – спросила она. Что я мог ответить?
– Это секрет, – говорю, – маленькая тайна…
– Решили поработать в заповеднике?
– Вот именно.
– Я сразу поняла.
– Разве я похож на филолога?
– Вас провожал Митрофанов. Чрезвычайно эрудированный пушкинист. Вы хорошо его знаете?
– Хорошо, – говорю, – с плохой стороны…
– Как это?
– Не придавайте значения.
– Прочтите Гордина, Щеголева, Цявловскую… Воспоминания Керн… И какую-нибудь популярную брошюру о вреде алкоголя.
– Знаете, я столько читал о вреде алкоголя! Решил навсегда бросить… читать.
– С вами невозможно разговаривать…
Шофер поглядел в нашу сторону. Экскурсанты расселись.
Аврора доела мороженое, вытерла пальцы.
– Летом, – сказала она, – в заповеднике довольно хорошо платят. Митрофанов зарабатывает около двухсот рублей.
– И это на двести рублей больше, чем он стоит.
– А вы еще и злой!
– Будешь злым, – говорю. Шофер просигналил дважды.
– Едем, – сказала Аврора.
В львовском автобусе было тесно. Коленкоровые сиденья накалились. Желтью занавески усиливали ощущение духоты.
Я перелистывал «Дневники» Алексея Вульфа. О Пушкине говорилось дружелюбно, иногда снисходительно. Вот она, пагубная для зрения близость. Всем ясно, что у гениев должны быть знакомые. Но кто поверит, что его знакомый – гений?!
Я задремал. Невнятно доносились какие-то лишние сведения о матери Рылеева…
Разбудили меня уже во Пскове. Вновь оштукатуренные стены кремля наводили тоску. Над центральной аркой дизайнеры укрепили безобразную, прибалтийского вида, кованую эмблему. Кремль напоминал громадных размеров макет.
В одном из флигелей находилось местное бюро путешествий. Аврора заверила какие-то бумаги и нас повезли в «Геру» – самый фешенебельный местный ресторан.
Я колебался – добавлять или не добавлять? Добавишь – завтра будет совсем плохо. Есть не хотелось… Я вышел на бульвар. Тяжело и низко шумели липы. Я давно убедился: стоит задуматься, и тотчас вспоминаешь что-нибудь грустное. Например, последний разговор с женой…
– Даже твоя любовь к словам, безумная, нездоровая, патологическая любовь, – фальшива. Это – лишь попытка оправдания жизни, которую ты ведешь. А ведешь ты образ жизни знаменитого литератора, не имея для этого самых минимальных предпосылок… С твоими пороками нужно быть как минимум Хемингуэем…
– Ты действительно считаешь его хорошим писателем? Может быть, и Джек Лондон хороший писатель?
– Боже мой! При чем тут Джек Лондон?! У меня единственные сапоги в ломбарде… Я все могу простить. И бедность меня не пугает… Все, кроме предательства!
– Что ты имеешь в виду?
– Твое вечное пьянство. Твое… даже не хочу говорить… Нельзя быть художником за счет другого человека… Это подло! Ты столько говоришь о благородстве! А сам – холодный, жестокий, изворотливый человек…
– Не забывай, что я двадцать лет пишу рассказы.
– Ты хочешь написать великую книгу? Это удается одному из сотни миллионов!
– Ну и что? В духовном отношении такая неудавшаяся попытка равна самой великой книге. Если хочешь, нравственно она даже выше. Поскольку исключает вознаграждение…
– Это слова. Бесконечные красивые слова… Надоело… У меня есть ребенок, за которого я отвечаю…
– У меня тоже есть ребенок.
– Которого ты месяцами игнорируешь. Мы для тебя – чужие…
(В разговоре с женщиной есть один болезненный момент. Ты приводишь факты, доводы, аргументы. Ты взываешь к логике и здравому смыслу. И неожиданно обнаруживаешь, что ей противен сам звук твоего голоса…)
– Умышленно, – говорю, – я зла не делал…
Я опустился на пологую скамейку. Вынул ручку и блокнот. Через минуту записал:
Любимая, я в Пушкинских Горах,
Здесь без тебя – уныние и скука,
Брожу по заповеднику, как сука.
И душу мне терзает жуткий страх…
И так далее.
Мои стихи несколько опережали действительность. До Пушкинских Гор оставалось километров сто.
Я зашел в хозяйственную лавку. Приобрел конверт с изображением Магеллана. Спросил зачем-то:
– Вы не знаете, при чем тут Магеллан?
Продавец задумчиво ответил:
– Может, умер… Или героя дали…
Наклеил марку, запечатал, опустил… В шесть мы подъехали к зданию туристской базы. До этого были холмы, река, просторный горизонт с неровной кромкой леса. В общем, русский пейзаж без излишеств. Те обыденные его приметы, которые вызывают необъяснимо горькое чувство.
Это чувство всегда казалось мне подозрительным. Вообще страсть к неодушевленным предметам раздражает меня… (Я мысленно раскрыл записную книжку.) Есть что-то ущербное в нумизматах, филателистах, заядлых путешественниках, любителях кактусов и аквариумных рыб. Мне чуждо сонное долготерпение рыбака, безрезультатная немотивированная храбрость альпиниста, горделивая уверенность владельца королевского пуделя…
Говорят, евреи равнодушны к природе. Так звучит один из упреков в адрес еврейской нации. Своей, мол, природы у евреев нет, а к чужой они равнодушны. Что ж, может быть, и так. Очевидно, во мне сказывается примесь еврейской крови…
Короче, не люблю я восторженных созерцателей. И не очень доверяю их восторгам. Я думаю, любовь к березам торжествует за счет любви к человеку. И развивается как суррогат патриотизма…
Я согласен, больную, парализованную мать острее жалеешь и любишь. Однако любоваться ее страданиями, выражать их эстетически – низость… Ладно…
Подъехали к туристской базе. Какой-то идиот построил ее на расстоянии четырех километров от ближайшего водоема. Пруды, озера, речка знаменитая, а база – на солнцепеке. Правда, есть номера с душевыми кабинами… Изредка – горячая вода…
Заходим в экскурсионное бюро. Сидит такая дама, мечта отставника. Аврора сунула ей путевой лист. Расписалась, получила обеденные талоны для группы. Что-то шепнула этой пышной блондинке, которая сразу же взглянула на меня. Взгляд содержал неуступчивый беглый интерес, деловую озабоченность и легкую тревогу. Она даже как-то выпрямилась. Резче зашуршали бумаги.
– Вы не знакомы? – спросила Аврора. Я подошел ближе.
– Хочу поработать в заповеднике.
– Люди нужны, – сказала блондинка.
В конце этой реплики заметно ощущалось многоточие. То есть нужны именно хорошие, квалифицированные специалисты. А случайные, мол, люди – не требуются…
– Экспозицию знаете? – спросила блондинка и неожиданно представилась: – Галина Александровна.
– Я был здесь раза три.
– Этого мало.
– Согласен. Вот и приехал снова…
– Нужно как следует подготовиться. Проштудировать, методичку. В жизни Пушкина еще так много неисследованного… Кое-что изменилось с прошлого года…
– В жизни Пушкина? – удивился я.
– Извините, – перебила Аврора, – меня туристы ждут. Желаю удачи…
Она исчезла – юная, живая, полноценная. Завтра я услышу в одной из комнат музея ее чистый девичий голос:
«…Вдумайтесь, товарищи!.. „Я вас любил так искренне, так нежно…“ Миру крепостнических отношений противопоставил Александр Сергеевич этот вдохновенный гимн бескорыстия…»
– Не в жизни Пушкина, – раздраженно сказала блондинка, – а в экспозиции музея. Например, сняли портрет Ганнибала.
– Почему?
– Какой-то деятель утверждает, что это не Ганнибал. Ордена, видите ли, не соответствуют. Якобы это генерал Захомельский.
– Кто же это на самом деле?
– И на самом деле – Закомельский.
– Почему же он такой черный?
– С азиатами воевал, на юге. Там жара. Вот он и загорел. Да и краски темнеют от времени.
– Значит, правильно, что сняли?
– Да какая разница – Ганнибал, Закомельский… Туристы желают видеть Ганнибала. Они за это деньги платят. На фига им Закомельский?! Вот наш директор и повесил Ганнибала… Точнее, Закомельского под видом Ганнибала. А какому-то деятелю не понравилось… Простите, вы женаты?
Галина Александровна произнесла эту фразу внезапно и, я бы сказал – застенчиво.
– Разведен, – говорю, – а что?
– Наши девушки интересуются.
– Какие девушки?
– Их сейчас нет. Бухгалтер, методист, экскурсоводы…
– Почему же они мной интересуются?
– Они не вами. Они всеми интересуются. У нас тут много одиноких. Парни разъехались… Кого наши девушки видят? Туристов? А что туристы? Хорошо, если у них восьмидневка. Из Ленинграда так на сутки приезжают. Или на трое… А вы надолго?
– До осени. Если все будет хорошо.
– Где вы остановились? Хотите, я позвоню в гостиницу? У нас их две, хорошая и плохая. Вы какую предпочитаете?
– Тут, – говорю, – надо подумать.
– Хорошая – дороже, – объяснила Галя.
– Ладно, – сказал я, – денег все равно нет…
Она сразу же куда-то позвонила. Долго кого-то уговаривала. Наконец вопрос был решен. Где-то записали мою фамилию.
– Я вас провожу.
Давно я не был объектом такой интенсивной женской заботы. В дальнейшем она будет проявляться еще настойчивее. И даже перерастет в нажим.
Вначале я относил это за счет моей потускневшей индивидуальности. Затем убедился, насколько огромен дефицит мужского пола в этих краях. Кривоногий местный тракторист с локонами вокзальной шлюхи был окружен назойливыми румяными поклонницами.
– Умираю, пива! – вяло говорил он.
И девушки бежали за пивом… Галя заперла дверь экскурсионного бюро. Мы направились через лес в сторону поселка.
– Вы любите Пушкина? – неожиданно спросила она,
Что-то во мне дрогнуло, но я ответил:
– Люблю… «Медного всадника», прозу…
– А стихи?
– Поздние стихи очень люблю.
– А ранние?
– Ранние тоже люблю, – сдался я.
– Тут все живет и дышит Пушкиным, – сказала Галя, – буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждешь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка, знакомый профиль…
Между тем из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач.
– Борька, хрен моржовый, – дико заорал он, – ты ли это?!
Я отозвался с неожиданным радушием. Еще один подонок застал меня врасплох. Вечно не успеваю сосредоточиться…
– Я знал, что ты приедешь, – не унимался Гурьянов…
Впоследствии мне рассказали такую историю. Была тут в начале сезона пьянка. Чья-то свадьба или день рождения. Присутствовал местный сотрудник госбезопасности. Заговорили обо мне. Кто-то из общих знакомых сказал:
– Он в Таллинне.
Ему возразили:
– Нет, уже год, как в Ленинграде.
– А я слышал, что в Риге у Красильникова…
Следовали новые и новые версии. Чекист сосредоточенно поедал тушеную утку. Затем приподнял голову и коротко высказался:
– Есть данные – собирается в Пушкинские Горы…
– Меня ждут, – сказал Гурьянов, как будто я его удерживал,
Он посмотрел на Галю:
– А ты похорошела. Никак зубы вставила?
Карманы его тяжело оттопыривались.
– Вот засранец! – неожиданно произнесла Галина. И через минуту: – Как хорошо, что Пушкин этого не видит.
– Да, – сказал я, – это неплохо.
Первый этаж гостиницы «Дружба» занимали три учреждения. Гастроном, парикмахерская и ресторан «Лукоморье». Надо бы, думаю, Галину пригласить за все ее услуги. Денег я захватил ничтожно мало. Один размашистый жест грозил катастрофой.
Я промолчал.
Мы подошли к барьеру, за которым сидела женщина-администратор. Галя меня представила. Женщина протянула увесистый ключ с номером 231.
– А завтра подыщите комнату, – сказала Галина, – можно в поселке… Можно на Ворониче, только это дорого… Можно в одной из ближайших деревень: Савкино, Гайки…
– Спасибо, – говорю, – выручили.
– Ну, я пошла.
Фраза оканчивалась едва уловимым вопросительным знаком: «Ну, я пошла?..»
– Проводить вас?
– Я живу в микрорайоне, – таинственно реагировала девушка.
Затем – отчетливо и внятно, чересчур отчетливо и внятно:
– Провожать не обязательно… И не думайте, что я такая…
Она удалилась, гордо кивнув администратору. Я поднялся на второй этаж и отпер дверь. Кровать была аккуратно застелена. Репродуктор издавал прерывистые звуки. На перекладине распахнутого стенного шкафа болтались вешалки.
В этой комнате, в этой узенькой лодке, я отплывал к неведомым берегам самостоятельной холостяцкой жизни.
Я принял душ, смывая щекотливый осадок Галиных хлопот, налет автобусной влажной тесноты, коросту многодневного застолья.
Настроение заметно улучшилось. Холодный душ подействовал как резкий окрик.
Я вытерся, натянул гимнастические брюки и закурил.
В коридоре раздавался стук шагов. Где-то звучала музыка. Под окнами шумели грузовики и бесчисленные мопеды.
Я улегся поверх одеяла, раскрыл серый томик Виктора Лихоносова. Решил наконец выяснить, что это за деревенская проза? Обзавестись своего рода путеводителем…
Читая, я незаметно уснул. Проснулся в два ночи. Предутренний летний сумрак заливал комнату. Уже можно было сосчитать листья фикуса на окне.
Я решил спокойно все обдумать. Попытаться рассеять ощущение катастрофы, тупика.
Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре. Следовало разбить это поле на участки и браться за дело. Разорвать цепь драматических обстоятельств. Проанализировать ощущение краха. Изучить каждый фактор в отдельности.
Человек двадцать лет пишет рассказы. Убежден, что с некоторыми основаниями взялся за перо. Люди, которым он доверяет, готовы это засвидетельствовать.
Тебя не публикуют, не издают. Не принимают в свою компанию. В свою бандитскую шайку. Но разве об этом ты мечтал, бормоча первые строчки?
Ты добиваешься справедливости? Успокойся, этот фрукт здесь не растет. Несколько сияющих истин должны были изменить мир к лучшему, а что произошло в действительности?..
У тебя есть десяток читателей. Дай Бог, чтобы их стало еще меньше…
Тебе не платят – вот что скверно. Деньги – это свобода, пространство, капризы… Имея деньги, так легко переносить нищету…
Учись зарабатывать их, не лицемеря. Иди работать грузчиком, пиши ночами. Мандельштам говорил, люди сохранят все, что им нужно. Вот и пиши…
У тебя есть к этому способности – могло и не быть. Пиши, создай шедевр. Вызови душевное потрясение у читателя. У одного-единственного живого человека… Задача на всю жизнь.
А если не получится? Что ж, ты сам говорил, в моральном отношении неудавшаяся попытка еще благороднее. Хотя бы потому, что не вознаграждается…
Пиши, раз уж взялся, тащи этот груз. Чем он весомее, тем легче…
Тебя угнетают долги? У кого их не было?! Не огорчайся. Ведь это единственное, что по-настоящему связывает тебя с людьми…
Оглядываясь, ты видишь руины? Этого можно было ожидать. Кто живет в мире слов, тот не ладит с вещами.
Ты завидуешь любому, кто называет себя писателем. Кто может, вытащив удостоверение, документально это засвидетельствовать.
Но что же пишут твои современники? У писателя Волина ты обнаружил:
«…Мне стало предельно ясно…» И на той же странице:
«…С беспредельной ясностью Ким ощутил…» Слово перевернуто вверх ногами. Из него высыпалось содержимое. Вернее, содержимого не оказалось. Слова громоздились неосязаемые, как тень от пустой бутылки…
Ах, не о том, не о том зашла речь!.. Как надоели вечные твои уловки!..
Жить невозможно. Надо либо жить, либо писать. Либо слово, либо дело. Но твое дело – слово. А всякое Дело с заглавной буквы тебе ненавистно. Вокруг него – зона мертвого пространства. Там гибнет все, что мешает делу. Там гибнут надежды, иллюзии, воспоминания. Там царит убогий, непререкаемый, однозначный материализм…
И снова – не то, не то…
Во что ты превратил свою жену? Она была простодушной, кокетливой, любила веселиться. Ты сделал ее ревнивой, подозрительной и нервной. Ее неизменная фраза: «Что ты хочешь этим сказать?» – памятник твоей изворотливости…
Твои безобразия достигали курьезов. Помнишь, как ты вернулся около четырех ночи и стал расшнуровывать ботинки. Жена проснулась и застонала:
– Господи, куда в такую рань?!.
– Действительно, рановато, рановато, – пробормотал ты.
А потом быстро разделся и лег… Да что тут говорить…
Утро. Шаги, заглушаемые алой ковровой дорожкой. Внезапное прерывистое бормотание репродуктора. Плеск воды за стеной. Грузовики под окнами. Неожиданный отдаленный крик петуха…
В детстве лето было озвучено гудками паровозов. Пригородные дачи… Запах вокзальной гари и нагретого песка… Настольный теннис под ветками… Тугой и звонкий стук мяча… Танцы на веранде (старший брат доверил тебе заводить патефон)… Глеб Романов… Ружена Сикора… «Эта песня за два сольди, за два гроша…», «Я тобою в Бухаресте грезил наяву…».
Выжженный солнцем пляж… Жесткая осока… Длинные трусы и следы резинок на икрах… Набившийся в сандалии песок…
В дверь постучали:
– К телефону!
– Это недоразумение, – говорю.
– Вы – Алиханов?
Меня проводили в комнату сестры-хозяйки. Я взял трубку.
– Вы спали? – поинтересовалась Галина.
Я горячо возразил.
Я давно заметил, что на этот вопрос люди реагируют с излишней горячностью. Задайте человеку вопрос: «Бывают ли у тебя запои?» – и человек спокойно ответит – нет. А может быть, охотно согласится. Зато вопрос «Ты спал?» большинство переживает чуть ли не как оскорбление. Как попытку уличить человека в злодействе…
– Я договорилась насчет комнаты.
– Вот спасибо.
– В деревне Сосново. Пять минут от турбазы. Отдельный вход.
– Это главное.
– Хозяин, правда, выпивает.
– Еще один козырь.
– Запомните фамилию – Сорокин. Михаил Иваныч… Пойдете через турбазу вдоль оврага. С горы уже деревню видно. Четвертый дом… А может, пятый. Да вы найдете. Там свалка рядом…
– Спасибо, милая.
Тон резко изменился.
– Какая я вам милая?! Ох, умираю… Милая… Скажите пожалуйста… Милую нашел…
В дальнейшем я не раз изумлялся этим мгновенным Галиным преображениям. Живое участие, радушие и простота сменялись крикливыми интонациями оскорбленного целомудрия. Нормальная речь – визгливым провинциальным говором…
– И не подумайте чего-нибудь такого!
– Такого – никогда. И еще раз – спасибо…
Я отправился на турбазу. На этот раз здесь было людно. Вокруг стояли разноцветные автомашины. Группами и поодиночке бродили туристы в курортных шапочках. У газетного киоска выстроилась очередь. Из распахнутых окон столовой доносился звон посуды и визг металлических табуреток. Здесь же резвилось несколько упитанных дворняг.
На каждом шагу я видел изображения Пушкина. Даже возле таинственной кирпичной будочки с надписью «Огнеопасно!». Сходство исчерпывалось бакенбардами. Размеры их варьировались произвольно. Я давно заметил: у наших художников имеются любимые объекты, где нет предела размаху и вдохновению. Это в первую очередь – борода Карла Маркса и лоб Ильича…
Репродуктор был включен на полную мощность:
– Внимание! Говорит радиоузел пушкиногорской туристской базы. Объявляем порядок дня на сегодня…
Я зашел в экскурсионное бюро. Галину осаждали туристы. Она махнула рукой, чтобы я подождал.
Я взял с полки брошюру «Жемчужина Крыма». Достал сигареты.
Экскурсоводы, получив какие-то бумаги, удалялись. За ними к автобусам бежали туристы. Несколько «диких» семейств жаждало присоединиться к группам. Ими занималась высокая худенькая девушка.
Ко мне застенчиво приблизился мужчина в тирольской шляпе:
– Извините, могу я задать вопрос?
– Слушаю вас.
– Это дали?
– То есть?
– Я спрашиваю, это дали? – Тиролец увлек меня к распахнутому окну.
– В каком смысле?
– В прямом. Я хотел бы знать, это дали или не дали? Если не дали, так и скажите.
– Не понимаю.
Мужчина слегка покраснел и начал торопливо объяснять:
– У меня была открытка… Я – филокартист…
– Кто?
– Филокартист. Собираю открытки… Филос – любовь, картос…
– Ясно.
– У меня есть цветная открытка – «Псковские дали». И вот я оказался здесь. Мне хочется спросить – это дали?
– В общем-то, дали, – говорю.
– Типично псковские?
– Не без этого.
Мужчина, сияя, отошел… Миновал час пик. Бюро опустело.
– С каждым летом наплыв туристов увеличивается, – пояснила Галина.
И затем, немного возвысив голос:
– Исполнилось пророчество: «Не зарастет священная тропа!..»
Не зарастет, думаю. Где уж ей, бедной, зарасти. Ее давно вытоптали эскадроны туристов…
– По утрам здесь жуткий бардак, – сказала Галина.
Я снова подивился неожиданному разнообразию ее лексики.
Галя познакомила меня с инструктором бюро – Людмилой. Ее гладкими ножками я буду тайно любоваться до конца сезона. Люда вела себя ровно и приветливо. Это объяснялось наличием жениха. Ее не уродовала постоянная готовность к возмущенному отпору. Пока что жених находился в тюрьме…
Затем появилась некрасивая женщина лет тридцати – методист. Звали ее Марианна Петровна. У Марианны было запущенное лицо без дефектов и неуловимо плохая фигура.
Я объяснил цель моего приезда. Скептически улыбаясь, она пригласила меня в отдельный кабинет.
Искаженная цитата, у Пушкина – «народная тропа».
– Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
– Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
– А можно спросить – за что?
Я поймал на себе иронический взгляд. Очевидно, любовь к Пушкину была здесь самой ходовой валютой. А вдруг, мол, я – фальшивомонетчик…
– То есть как? – спрашиваю.
– За что вы любите Пушкина?
– Давайте, – не выдержал я, – прекратим этот идиотский экзамен. Я окончил среднюю школу. Потом – университет. (Тут я немного преувеличил. Меня выгнали с третьего курса.) Кое-что прочел. В общем, разбираюсь… Да и претендую всего лишь на роль экскурсовода…
К счастью, мой резкий тон остался незамеченным. Как я позднее убедился, элементарная грубость здесь сходила легче, чем воображаемый апломб…
– И все-таки? – Марианна ждала ответа. Причем того ответа, который ей был заранее известен.
– Ладно, – говорю, – попробую… Что ж, слушайте. Пушкин – наш запоздалый Ренессанс. Как для Веймара – Гете. Они приняли на себя то, что Запад усвоил в XV-XVII веках. Пушкин нашел выражение социальных мотивов в характерной для Ренессанса форме трагедии. Он и Гете жили как бы в нескольких эпохах. «Вертер» – дань сентиментализму. «Кавказский пленник» – типично байроническая вещь. Но «Фауст», допустим, это уже елизаветинцы. А «Маленькие трагедии» естественно продолжают один из жанров Ренессанса. Такова же и лирика Пушкина. И если она горька, то не в духе Байрона, а в духе, мне кажется, шекспировских сонетов… Доступно излагаю?