Страница:
Вопрос (любой вопрос без исключения) о поэзии неминуемо влечет за собой нескончаемое количество всевозможных вопросов, цепи которых сплетаются в ткань некоего бесконечного пространственного вопрошания, которое в свой черед предстает действием странного странствия, блужданием, постоянно отделяющим от иллюзорной возможности хотя бы одного, частичного ответа на какой-либо из них, а потому я говорю о пространстве, поскольку ни время их кажущегося разрешения в предположительных таксономиях, ни время их мерцающего в замещениях и перетекании бытия несущественно, или же - мера его становится чистейшей абстракцией, когда речь идет о скорости, доводящей мир до одновременности, в которой движение не предполагает никакой цели, выползая из себя, объемля себя постоянством в необязательных пределах гравитации и зерен пространства.
Поэтому, когда я возвращался, воспоминания о ветре, к которому я был столь близок, о всепроникающей скорости, пеленавшей в неподвижность, помогали проходить сквозь игольное ушко сна, и помогали не раз и не два.
И дело обстояло не столько в том, что необходимо было избавиться от неких мыслей или же от забот, монотонно разворачивающих свои веера, стоит лишь открыть глаза, - исписанные постоянно удаляющимися от понимания, однако безусловно отчетливыми внешне предписаниями, сколько в том, чтобы превозмочь ничем не заполняемую пустоту, когда ни воспоминаний, ни легких в очертаниях, живущих где-то между прошлым и будущим, образов, ни бесконечного нисхождения к судорожному вздрагиванию, отделяющегося от тебя тела, - только тлеющие цветы неуспокоенного под веками зрения, вышедшего из берегов вещей из привычных, создающих их пределов. Но превозмочь или превзойти не означает "наполнить", напротив. Что означает для меня мой день рождения? Зачатие? Письмо в данный момент или то, что в этот же миг возникает встреча моей мысли с тем, что ей не подвластно и что меж тем есть ее начало, - но моя ли эта мысль, мне ли довлеет вопрос? Какие последствия предполагают сочетания тех или иных чисел и месяцев? Значит ли это к тому же, что я обречен на встречи лишь только с одними, но никак не с другими, или что-то иное? Предполагает ли, что при встрече я не смогу тебя понять? История разворачивается стремительно.
А потому, как многие вещи уже не имеют значения, - во всяком случае, влияние их на настоящее сведено к минимуму, - не преувеличивая, могу сказать, например, что ливень, обрушившийся сорок лет тому назад на сад, ливень и молния, расколовшая ослепительно-белым зубом ствол липы до самой земли, остались магниевым безвозвратным мгновением в том времени. Вот почему, к сожалению, мне очень трудно представить, что имеется в виду, когда говорится: природа. События принимали довольно серьезный оборот. В стране происходила революция. Можно было уточнить: произошла. Нет, ты не прав или не так меня понял. Такого не было. Но разве те, кто ринулся за пределы, не порука тому, что все это случилось? Нет, у тебя на то нет оснований. В то утро тебя разбудили вовсе не танки, но солнце. Я лежала подле тебя и смотрела на то, как неспокойно ты дышишь, как подрагивают твои веки, и морщины набегают на лоб. Говорят, что ты слишком много пьешь. Ночь была неожиданно душной. Ты спал совершнно голым, и когда я положила руку тебе на грудь, ты хрипло вскрикнул, но не проснулся. Ты был прав, мужская телесность для женщины совсем не то, что описывается мужчинами, и, конечно же, не то, что (опять из того, что описывается мужчинами) женское тело - для мужчины. Откуда эта печаль? Вряд ли правомерно будет это называть печалью. Мы свободны, словно камень в поле зрения Сфено. Несколько реплик. Положи на место вилку. Шаги на лестнице. Не шали. Что мы будем делать после обеда? Падают яблоки. Придет отец и решим. Окна. Уходите ли сегодня вы вечером в гости? Отделение от себя происходит впервые тогда, когда постепенно реализуется идея самоубийства. Становится буквальной реальностью. То есть, когда ты можешь вообразить или когда ты уже знаешь о существовании возможности преступить пределы телесности, своего, заключающего в себе собственно неукоснительные как бы законы. И тогда ты виден себе без изъяна: странное существо, плодоносящее боль, ты удаляешься, но сколь сильна жалость вот к этому, тому, что, невзирая на свою слабость, тем не менее, содержит в себе несет - эту идею. И с этой поры камень не камень, колодец не колодец, небо не небо. Скорее всего, некогда разлинованный для тебя мир уже убит светло и радостно в случившемся однажды самоубийстве. Ты намеренно вызываешь у самого себя эту жалость или же, напротив, она и есть начало отдаления от "себя"? Не знаю. Помоги-ка лучше вымыть посуду. Белить стены. Я ненавижу грязную посуду. Передайте мне хлеб. Умершие тоже уходят все дальше по коридорам снов. И бывает довольно затруднительно разобраться в их лицах: кто они, откуда, - чьи воспоминания являются твоим достоянием, и что осталось им? Или от них.
И ветер, который беззвучно подступал к изголовью - лишь он один мог отсечь ненадолго... не тягостное, впрочем, но нескончаемо сужающееся отсутствие пространства, времени, сна, где терялся смысл даже элементарного сопротивления чему бы то ни было и утрачивался контроль над смыслами как таковыми. Повествование от лица женщины. Природа иного желания? Угадана? Есть ли всегда? Предложение обретает себя в уклонении от описания. Мысль возможно уточнить: да, лист, не имеющий сторон. Если любишь меня (светло-зеленая влага утреннего солнца, каштаны, достигающие подоконника, можно пропасть в них или возвратиться известной тропою сентиментального путешествия с такой же легкостью, с какой исчезновение исчезает в себе)... И помедлив, с заметным усилием: "если я люблю тебя...да, - следовательно, мы не должны расставаться". В одной из последних глав становится ясно, что приведенный выше монолог является вымышленным вдвойне. Между главами. Приближение птиц и зеленая влага, раскрывающая белому код его применения. И мы не расставались. Прошло более четверти века. Увлечение мелкими вещами. Иной раз воспоминание касается этого неподвижного порождения воображения, призрака, ставшего воспоминанием и, таким образом, ставшего реальностью, уходящей в безответное безмолвие каких-то отчетливых стен, очертаний, последовательности действий, уже не пропускающих в свое вращение. Состоять из вещей. За затылком. Написание стихотворения. Ей нет еще и пятнадцати, когда родители выдают ее замуж. Дальше. Но Фредерико Карафа де Сан Лючидо мертв. Вместе с тем, донна Мария дает достаточно оснований, чтобы судить о ее плодовитости. Гонимый безумием Тассо (музыкальный ряд стерт) перемещается от одного двора к другому. Музыканты замечательны. Вдобавок ко всему Фабрицио Филомарино, воистину ангельская лютня. А Рокко Родио? Чем его репутация ниже? Да, как теоретика. И композитора. Вот, они снова кружат, снижаются... барабанные перепонки вот-вот лопнут. Страннее всех ведет себя Доменико Монтелла. Он же пишет Сципиону Церете: "право, меня настораживает, - впрочем, я не настаиваю на слове "настораживает", - эта скрытая, однако достаточно откровенная для пытливого слуха, тяга к хроматизму. Мне мнится в этом некое затаенное противоборство иного представления связующей гармонии". Дата не проставлена. И началом их отношений были глаза, излучавшие послание, коих знаки не нуждались в истолковании. Затем уста произнесли то, что руки, послушные их воле, запечатлели в письмах, коими они обменялись. Но кому ведомо начало их гибели, чья нить вела сквозь кратчайшее, но от того не менее сладостное блаженство - и не им же, коим промысл уготовил столь странное испытание в ужасающей смерти, подозревать о ее истоках. Сады Дона Гарсиа Толедо. Лаура Скала: нет, все так нерезко, нечетко. Недавно. Затем возникает черед дяди, пораженного ее красотой в самое сердце и в тайном сокрушении переживающего свои низкие чувства по отношению к племяннику.
Любой вопрос о поэзии включает ее вопрошание о самой себе. И это есть ее основная чистейшая стратегия: действие включения вопрошания в горизонты, которыми она же и является. Постольку, поскольку поэзия состоит не из слов, в ней нет слов, ее дискурс сравним разве что со сквозняком, со сквозным пролетом каждого слова сквозь каждое. Высказывание (то есть, то, что улавливается и оседает в структурах знания, и что в итоге дает возможность о ней говорить даже сейчас) образует лишь карту направлений, подобно "образу", медленно выгорающему на сетчатке логики. И который воображение в силу своей, той или иной, предрасположенности успевает наделить значимостью. Перфорация памяти. Но что не существенно для сознания, подобно росе выступающего на коре вещей и испаряющегося вместе с вещами. Скорость чего сравнима только со смехом, и что не означает вовсе каких-то конвульсий, мышечных спазм и характерного звука. Смех равен ребенку, вглядывающемуся в огонь и смутно осознающему: а) что огонь не отбрасывает тени, б) что отвернись он в сторону, и смутное, как гул, беспокойство вновь исполнит его, поскольку вместе с пламенем он утрачивает (и все чаще и чаще) в себе его сквозящую пустоту, возвращаясь в "рай детства", в преддверие зеркала, к языку, "состоящему из слов", к себе, лелеющему странствие-самоубийство, обреченному глядеть из себя, - Паноптикон мяса, костей, сухожилий, связанных в узел "восприятия" - на коже которого и в мозгу постепенно проявляется мушиный рой "я", этих безродных Эриний, чьи иглы день за днем будут пришивать его рассудок к слову-вещи-форме-смыслу, превращая неуклонно его в размалеванное яйцо куклы, хранящей в себе нескончаемое число таких же, со всей безупречностью повторяющих друг друга: такова бесконечность или Красота, "возвышающая дух" не в пример величественной поре пристальной дикости, когда, рассеянный пылью, идущей со всех сторон, уходящей во все стороны (и что тогда "направления" высказывания?), парил,
не зная ни границ во тьме, ни тьмы, чей свет не имеет тени.
Он мог сказать тогда, что любит траву, пробивающуюся сквозь асфальт, что хрустящие страницы сгорающих у керосиновой лампы журналов с изображениями нескончаемого разрушения (в голову приходит сравнение с вышедшей из-под контроля химической реакцией), пива, шелковых женских ног, тысячекратно увеличенных вирусов, напоминающих работы Филонова, автомобилей, голых тел в различных проекциях и связях, - и наскальная живопись, гниющий Ленинград, соринка, проплывающая с легкой слезливой резью по глазу - суть одно и то же. Его очаровывают почти неуследимые изменения цвета на стенах, и трудно оторвать глаза от коричневозеленоватой прохлады просторных и гулких объемов между домами, прозрачных, словно звук, рожденный слухом. Dear Nick, do you remember that sunny emptiness in Drezden? What had happened with us there? just only becouse of our fathers where colonels? O fascinating speed of an immobility.
Он мог бы сказать, что к его щеке прикасается нежность всегда отсутствующего мира, об отсутствии которого ему больше всего хотелось бы сказать, поскольку таинственное не-отражение порой не может оборвать даже пробуждение, не переходящее в бодрствование. Что же касается предварительного ознакомления с историческим материалом, то град, выпавший 2 мая 58 года и побивший цветущие яблони, кажется ему достаточно веским фактом последующего возвращения к теме (тени) Джезуальдо. Вышесказанное взято в качестве примера бесспорно романтического понимания речи. Однако не составляет труда превратить его в иную иллюстрацию иного положения, допустим, о поэзии как о неотъемлемой части идеологического процесса - идеи самоубийства, но, если Власть стремится... стать недрами вещей... Прекращение понимания.
Воображение - это постоянное возвращение "за".
Но бывалo, что в такие, именно такие мгновения, вещи и события необыкновенным образом, не имевшие прежде ровно никакого значения и существовавшие в памяти как бы сами по себе, на ее периферии, перфорацией на ее полях, в виде безвидных пятен (не препятствующих, впрочем, и - что иной раз мнится преисполненным определенной важности, - постоянно изменять себя, блуждая наподобие архипелагов), возникали в совсем иных отношениях с окружающими их обстоятельствами, вступали в абсолютно неожиданные связи, обретая, казалось бы, невероятные причины, меняя очевидно многое в том, что уже, казалось, навсегда останется неизменным. Втайне или война.
Запорожская Сечь. Ртутный шар, пульсировавший, рассыпавшийся по степи мгновенными завихрениями времени. Впитывая противостояние. Была уничтожена государством как птичья стая, слоящая небо тысячами пернатых челноков. Без нитей. Наблюдение составляет истинное удовольствие. Бесспорно, нечто подобное случалось и раньше, однако довольно редко повторяло себя - я имею в виду возвращение к одному и тому же... повторений, как известно, нет.
Поэзия или состояние языка, доведенного до такой скорости перемещения значений, что возможность их появлений в любой точке так же вероятно, как невозможность такового. Еще: вследствие этого, не может рассматриваться как выявление тех или иных смыслов (не говоря уже о всяческих "выражениях внутреннего мира" или "верной передачи действительности", etc), но как раздражение всех - существующих и не бывших: раздражение и удержание возможности такового пространства, противоречащего логике разделения, последовательного накопления и времени. Еще: поэзия - насилие, сечь за порогом, превращение любого элемента в пустошь, в зияние императива намерения: пусть; опустошение слова словом, желания желанием: в ожидание. Все, что остается на странице, подлежит уничтожению в последующем переписывании/надписывании или чтении. Читаем ли мы то, что предложено чтению? И сколько длится чтение фразы, предложения, строфы, слова? Век, долю мгновения, составляющую настоящее продолженное чтения?
И, признаться, не знаю толком сейчас, что именно насторожило меня в этом возвращении памяти к одному довольно-таки незначительниму проишествию, случившемуся лет пятнадцать тому, и даже не столько происшествию - легче сравнить это со следом давно затянувшейся ссадины, более того, ссадины, полученной неведомо где и как - хотя разве не происшествие оброненная кем-то когда-то невзначай реплика? слово? либо не имеющий к тебе никакого отношения, скользнувший по краю слуха обрывок фразы, дребезжащий как ночь настоятельного настоящего. Но происшествием они, бесспорно, становятся позже, много позже, если только становятся, если только им суждено возвратиться к тебе, описав немыслимую кривую собственного небытия в схожести со всем, что их окружает, будучи их предпосылками, - со всем, что составляет твою жизнь, изойдя из тебя, как об этом принято писать. Но даже не знаю, где впервые это проишествие пришло на ум, вошло занозой, причинив в первый миг легкое беспокойство и тотчас онемев в собственной безначальности и отсутствии каких бы то ни было предпосылок конца.
Вопрос о времени также предполагает вопрос о некоем настоящем, т.е. об определенной позиции, по отношению к которой возможно было бы время мыслить как таковое, иначе говоря, о позиции и существе Ego, о присущей его природе желания спрашивания, что вероятно понимать как желание "преступления собственных пределов", своего переопределения (возможно пере-предназначения, предопределенности знаку, Означающему). Вопросы задаются ему. Инъекция тайны извне. Точнее, инъекция "вне" в "в". Прививка незнания завершается ни-что. То есть, Порядок, Закон, Зримое, Я, невзирая на сопротивление, превращаются в кипящую лаву бессмысленного, в слепоту прозрения, в эллипсис солнца, сокрывающий "другую" ночь Бланшо (меж тем, будучи "внешним", "определяющим" к Иокасте, Эдип, выходя за кавычки собственного, возвращается в ее "в", точно так же, как тайна возвращается в его "про-зрение", обрекая на еще одно повторение странствия Тиресия в блуждании между "мужским" и "женским"). Однако любая провинциальная труппа, не изменяя ни слова в этом сценарии, может в любом из своих представлений превратить эту историю в многозначительный фарс. Многие преуспели.
Хотя, сейчас мне кажется, что это случилось на дороге в Мидлтаун, когда низкое небо Новой Англии на долю мгновения показалось мне небом Ленинграда, а солнце, всплывшее во внезапном разрыве едва ли не черного полога несущихся снежных туч, в мгновение ока отшвырнуло в еще более ранние, вовсе баснословные времена, в какую-то из тех почернелых весен, которым мы обязаны многим, а я, возможно, этими страницами, то есть, этим странно-неутолимым желанием уловить нечто в речь... возможно ее саму, не уловляющую ничего... но которые в итоге и превратились в нечто вроде несвершаемого ощущения, во что-то вроде томительного, неустанно разветвляющегося присутствия в предчувствии того, что уже было, как и та, одна из ранних весен, когда я думать не думал, что доведется жить в Ленинграде или же ехать из Бостона в Конкорд или лежать с закрытыми глазами в постели на шестом этаже в Сохо, путаясь в жарких прядях температуры, пытаясь в какой раз разобраться в том, что вроде бы не имеет значения, словно вот так - в одном легчайшем мгновении вспомнить, уместив на острие луча нежнейшего укола то, на что ушло без малого четверть века. Пространство множит себя тобою.
Но вероятно и другое. То, что впервые мысль, праздно блуждавшая вокруг тела в машине, парящей где-то на рубеже суфийской синевы Калифорнийского неба, обозначенного ржавой ниткой Оклендского моста, споткнулась о полузабытое имя позднее. Что толку говорить: позднее, раньше. Позднее чего? Ну, не намного, конечно же... Но позднее, позднее. О чем речь! Что слышно.
Ты пишешь и слушаешь шум дождя, шум письма. Ты можешь написать, что снова весна, что в этом году не было никакого снега. Что буквально несколько дней тому ты возвратился, а ноги по-прежему ощущают податливую иллюзорность пола, тогда как времена совсем спутались, и бессонница являет собой всего лишь результат обыкновенной путаницы времен, соскользнувшей с веретена вестибулярного либо летательного аппарата. И что тебе, бесспорно, по вкусу, всегда обожавшему путаницу во всем, как будто она могла избавить не то чтобы от ответственности (хотя о чем ты? какая ответственность? за кого? за это полустертое имя, неизвестно почему мелькнувшее в рядах перечислявших себя вещей?), но от голоса, западающего в щербине мгновения, подобно игле в глине диска. Ныне перпендикулярно-обратный луч извлекает звук, волна волну, не совпадая в частоте. Нет, не следует описание дома, перечисление окон, дверей, постелей, картин, из которых луч извлекает странные, доселе не знакомые очертания форм. Между главами.
Вопрошание и Смех, но не тишина, не безмолвие следствием любого ответа. "Поток таинственного, протекающий сквозь человека, лишает его благочестия."
Кажется, я не ошибся. Я рад.
Мышление и великая, постоянно резвертывающаяся скорость вопрошания, охватывающая проблему мышления как постоянного "запаздывания", этот орнамент, безразличный вполне к драме, которую человек переживает, вовлекаясь в него нитями своих намерений, этот узор тлеет необозримым множеством забывающих "тотчас" себя в "точке мгновения" явлений собственных смыслов, становящихся лишь только иным вопросом. Правомерно будет спросить, где, в каком "месте" происходит разрыв перехода. Однако перед тем следовало бы спросить также, что именно побуждает сознание задаться таким вопросом. Но любой вопрос о поэзии вовлекает в иные разветвления нескончаемого числа иных (как-то: что понуждает его, ее обращаться к ним или же к какому-то из них, созерцая их подобно вещам, переставшим быть вещами...). Я не вижу никакой пользы в поэзии. Даже если бы она действительно существовала.
Относительно скоро я умру. То есть войду в некое совершенно не интерпретируемое воспоминание, которое будет отличать от "памяти" ненужность собирать в фокус разрозненные фрагменты (числом все те же) в подобие пористой поверхности. На месте исчезнувшего - явление. Я так и не узнаю - является ли любое сокращение лицевого мускула, любая прядь сна, любой миг терпения, одержимости, речи, заурядной реакцией отстранения, отделения, в котором, как я только что сказал, явь может быть явлена быть в событии этой неизъяснимой разуму связи между убыванием и прибылью. В промежутке которой чрезвычайно трудно понять, что такое Красота, Благо, Устройство... (он хочет быть честным) - и потому продолжаю - что, вероятно, объясняется неожиданной слабостью Идеи Спасения, Единства, Всеобщего и, следовательно, определенного его/меня самого, замыкающего или должного замкнуть их в себе самом, пальцы которого ведут перо по бумаге, вслед которому движутся глаза. В поле их зрения попадает окно, часть двери, письмо, в котором речь идет о переводах работ автора этого письма, о его требованиях к переводчику быть как можно более "адекватным" и не привносить ничего своего, поскольку - надо полагать - поэт убежден, что его собственность, то есть, неповторимое его свое не что иное как его личное спасение. Признаться, стихи дрянные. Автор достаточно карикатурная фигура. Автор и его письмо с требованиями, сетованиями, раздражением. Автор более чем уверен в том, что он сделал какое-то открытие, найдя истоки поэзии и, паче того, "грехопадения" человека, "отделившего" себя от "природы животного" в пароксизме не то нарциссизма, не то рефлексии.
Я, кажется, начинаю путать... идет снег, нарастая сугробом на подоконнике, надо выключить приемник, автор письма становится чем-то вроде диаграммы смеха, распределяя свои колебания по волнам неослабевающего любопытства, рассыпанного в различных конфигурациях точек. Я намеренно изменяю почерк, чтобы однообразие линейного ритма не столь удручало при припоминании терминов: "мастерство", "гармония", "пластичность", "выразительность", "образность", "судьба". Причем, на миг представляю себе, как в этих терминах можно, к примеру, поразмыслить над тем, что ты делаешь, когда занимаешься любовью, лучше всего тогда, когда из женщины хлещет кровь, пришло время, и кожа живота слегка липнет к коже ее живота, сгустки, а потом идешь в душ и долго смываешь ее кровь с ног, с волос паха, с самого хуя. В зеркале. Наблюдая светоносное истечение пластической судьбы, с убедительным древнегреческим мастерством представляющей выразительные сцены грехопадения. Но я также рад и тому, что уместил это предложение в расщепленное пером мгновение не-желания.
С другой стороны, возвращаясь к терминологии, она напоминает осколки некогда довольно обширного зеркала (такими оклеивают шары в дискотеках), притязавшего во всеохватном отражении представить картину мира, который между тем может обнаружить себя тоже не чем иным, как только единственно существующим представлением, подобно мне, при иных условиях согласившемуся бы утверждать, что в моих представлениях (или же в динамике представлений моих-другого мир отсутствует, открывая себя либо в своих первопричинах, являя закономерности, либо в возвращении, требуя только одного, веры в непосредственность, в отсутствие чего бы то ни было между им и мной (мной и другим: я это не-другой), в одновременное настоящее, в то, что она, реальность, и "я", если я согласен быть "я", есть одно и то же) Мир обретает свою Картину. Поэзия - есть достаточно простое отношение между чувством презрения к ней же, каковой бы она ни была (если она существует), и самим ее писанием, письмом, направленным на "разрушение" любых первооснов. Добавлю, что где-то между нитями паутины, времени пролегает любовь, то есть игра "цели и смерти", под стать яви между убыванием и бытием, как всеохватывающей системой объяснений. Образ не имеет ничего общего ни с "картиной", ни с символом. Он - дырка от бублика. Возвращаясь к Джезуальдо. В следующий раз.
И невзирая на это, вот уже несколько лет я намереваюсь рассказать об одном припоминании, кажущемся мне крайне примечательным. Когда мы проснулись, солнце стояло довольно высоко. Снизу, с улицы, пахло летней пылью, прибитой водой. Мы проснулись, и солнце к тому времени поднялось. Это тоже входит в припоминание - каждый раз припоминание требует большего числа кругов подле пустого места, которое должно стать, точнее, превратиться: из совершенно пустой мысли и желания припоминания стать таковым в намерении рассказать об этом, об одном припоминании, которое кажется мне почему-то значительным. Когда мы проснулись.
Поэтому, когда я возвращался, воспоминания о ветре, к которому я был столь близок, о всепроникающей скорости, пеленавшей в неподвижность, помогали проходить сквозь игольное ушко сна, и помогали не раз и не два.
И дело обстояло не столько в том, что необходимо было избавиться от неких мыслей или же от забот, монотонно разворачивающих свои веера, стоит лишь открыть глаза, - исписанные постоянно удаляющимися от понимания, однако безусловно отчетливыми внешне предписаниями, сколько в том, чтобы превозмочь ничем не заполняемую пустоту, когда ни воспоминаний, ни легких в очертаниях, живущих где-то между прошлым и будущим, образов, ни бесконечного нисхождения к судорожному вздрагиванию, отделяющегося от тебя тела, - только тлеющие цветы неуспокоенного под веками зрения, вышедшего из берегов вещей из привычных, создающих их пределов. Но превозмочь или превзойти не означает "наполнить", напротив. Что означает для меня мой день рождения? Зачатие? Письмо в данный момент или то, что в этот же миг возникает встреча моей мысли с тем, что ей не подвластно и что меж тем есть ее начало, - но моя ли эта мысль, мне ли довлеет вопрос? Какие последствия предполагают сочетания тех или иных чисел и месяцев? Значит ли это к тому же, что я обречен на встречи лишь только с одними, но никак не с другими, или что-то иное? Предполагает ли, что при встрече я не смогу тебя понять? История разворачивается стремительно.
А потому, как многие вещи уже не имеют значения, - во всяком случае, влияние их на настоящее сведено к минимуму, - не преувеличивая, могу сказать, например, что ливень, обрушившийся сорок лет тому назад на сад, ливень и молния, расколовшая ослепительно-белым зубом ствол липы до самой земли, остались магниевым безвозвратным мгновением в том времени. Вот почему, к сожалению, мне очень трудно представить, что имеется в виду, когда говорится: природа. События принимали довольно серьезный оборот. В стране происходила революция. Можно было уточнить: произошла. Нет, ты не прав или не так меня понял. Такого не было. Но разве те, кто ринулся за пределы, не порука тому, что все это случилось? Нет, у тебя на то нет оснований. В то утро тебя разбудили вовсе не танки, но солнце. Я лежала подле тебя и смотрела на то, как неспокойно ты дышишь, как подрагивают твои веки, и морщины набегают на лоб. Говорят, что ты слишком много пьешь. Ночь была неожиданно душной. Ты спал совершнно голым, и когда я положила руку тебе на грудь, ты хрипло вскрикнул, но не проснулся. Ты был прав, мужская телесность для женщины совсем не то, что описывается мужчинами, и, конечно же, не то, что (опять из того, что описывается мужчинами) женское тело - для мужчины. Откуда эта печаль? Вряд ли правомерно будет это называть печалью. Мы свободны, словно камень в поле зрения Сфено. Несколько реплик. Положи на место вилку. Шаги на лестнице. Не шали. Что мы будем делать после обеда? Падают яблоки. Придет отец и решим. Окна. Уходите ли сегодня вы вечером в гости? Отделение от себя происходит впервые тогда, когда постепенно реализуется идея самоубийства. Становится буквальной реальностью. То есть, когда ты можешь вообразить или когда ты уже знаешь о существовании возможности преступить пределы телесности, своего, заключающего в себе собственно неукоснительные как бы законы. И тогда ты виден себе без изъяна: странное существо, плодоносящее боль, ты удаляешься, но сколь сильна жалость вот к этому, тому, что, невзирая на свою слабость, тем не менее, содержит в себе несет - эту идею. И с этой поры камень не камень, колодец не колодец, небо не небо. Скорее всего, некогда разлинованный для тебя мир уже убит светло и радостно в случившемся однажды самоубийстве. Ты намеренно вызываешь у самого себя эту жалость или же, напротив, она и есть начало отдаления от "себя"? Не знаю. Помоги-ка лучше вымыть посуду. Белить стены. Я ненавижу грязную посуду. Передайте мне хлеб. Умершие тоже уходят все дальше по коридорам снов. И бывает довольно затруднительно разобраться в их лицах: кто они, откуда, - чьи воспоминания являются твоим достоянием, и что осталось им? Или от них.
И ветер, который беззвучно подступал к изголовью - лишь он один мог отсечь ненадолго... не тягостное, впрочем, но нескончаемо сужающееся отсутствие пространства, времени, сна, где терялся смысл даже элементарного сопротивления чему бы то ни было и утрачивался контроль над смыслами как таковыми. Повествование от лица женщины. Природа иного желания? Угадана? Есть ли всегда? Предложение обретает себя в уклонении от описания. Мысль возможно уточнить: да, лист, не имеющий сторон. Если любишь меня (светло-зеленая влага утреннего солнца, каштаны, достигающие подоконника, можно пропасть в них или возвратиться известной тропою сентиментального путешествия с такой же легкостью, с какой исчезновение исчезает в себе)... И помедлив, с заметным усилием: "если я люблю тебя...да, - следовательно, мы не должны расставаться". В одной из последних глав становится ясно, что приведенный выше монолог является вымышленным вдвойне. Между главами. Приближение птиц и зеленая влага, раскрывающая белому код его применения. И мы не расставались. Прошло более четверти века. Увлечение мелкими вещами. Иной раз воспоминание касается этого неподвижного порождения воображения, призрака, ставшего воспоминанием и, таким образом, ставшего реальностью, уходящей в безответное безмолвие каких-то отчетливых стен, очертаний, последовательности действий, уже не пропускающих в свое вращение. Состоять из вещей. За затылком. Написание стихотворения. Ей нет еще и пятнадцати, когда родители выдают ее замуж. Дальше. Но Фредерико Карафа де Сан Лючидо мертв. Вместе с тем, донна Мария дает достаточно оснований, чтобы судить о ее плодовитости. Гонимый безумием Тассо (музыкальный ряд стерт) перемещается от одного двора к другому. Музыканты замечательны. Вдобавок ко всему Фабрицио Филомарино, воистину ангельская лютня. А Рокко Родио? Чем его репутация ниже? Да, как теоретика. И композитора. Вот, они снова кружат, снижаются... барабанные перепонки вот-вот лопнут. Страннее всех ведет себя Доменико Монтелла. Он же пишет Сципиону Церете: "право, меня настораживает, - впрочем, я не настаиваю на слове "настораживает", - эта скрытая, однако достаточно откровенная для пытливого слуха, тяга к хроматизму. Мне мнится в этом некое затаенное противоборство иного представления связующей гармонии". Дата не проставлена. И началом их отношений были глаза, излучавшие послание, коих знаки не нуждались в истолковании. Затем уста произнесли то, что руки, послушные их воле, запечатлели в письмах, коими они обменялись. Но кому ведомо начало их гибели, чья нить вела сквозь кратчайшее, но от того не менее сладостное блаженство - и не им же, коим промысл уготовил столь странное испытание в ужасающей смерти, подозревать о ее истоках. Сады Дона Гарсиа Толедо. Лаура Скала: нет, все так нерезко, нечетко. Недавно. Затем возникает черед дяди, пораженного ее красотой в самое сердце и в тайном сокрушении переживающего свои низкие чувства по отношению к племяннику.
Любой вопрос о поэзии включает ее вопрошание о самой себе. И это есть ее основная чистейшая стратегия: действие включения вопрошания в горизонты, которыми она же и является. Постольку, поскольку поэзия состоит не из слов, в ней нет слов, ее дискурс сравним разве что со сквозняком, со сквозным пролетом каждого слова сквозь каждое. Высказывание (то есть, то, что улавливается и оседает в структурах знания, и что в итоге дает возможность о ней говорить даже сейчас) образует лишь карту направлений, подобно "образу", медленно выгорающему на сетчатке логики. И который воображение в силу своей, той или иной, предрасположенности успевает наделить значимостью. Перфорация памяти. Но что не существенно для сознания, подобно росе выступающего на коре вещей и испаряющегося вместе с вещами. Скорость чего сравнима только со смехом, и что не означает вовсе каких-то конвульсий, мышечных спазм и характерного звука. Смех равен ребенку, вглядывающемуся в огонь и смутно осознающему: а) что огонь не отбрасывает тени, б) что отвернись он в сторону, и смутное, как гул, беспокойство вновь исполнит его, поскольку вместе с пламенем он утрачивает (и все чаще и чаще) в себе его сквозящую пустоту, возвращаясь в "рай детства", в преддверие зеркала, к языку, "состоящему из слов", к себе, лелеющему странствие-самоубийство, обреченному глядеть из себя, - Паноптикон мяса, костей, сухожилий, связанных в узел "восприятия" - на коже которого и в мозгу постепенно проявляется мушиный рой "я", этих безродных Эриний, чьи иглы день за днем будут пришивать его рассудок к слову-вещи-форме-смыслу, превращая неуклонно его в размалеванное яйцо куклы, хранящей в себе нескончаемое число таких же, со всей безупречностью повторяющих друг друга: такова бесконечность или Красота, "возвышающая дух" не в пример величественной поре пристальной дикости, когда, рассеянный пылью, идущей со всех сторон, уходящей во все стороны (и что тогда "направления" высказывания?), парил,
не зная ни границ во тьме, ни тьмы, чей свет не имеет тени.
Он мог сказать тогда, что любит траву, пробивающуюся сквозь асфальт, что хрустящие страницы сгорающих у керосиновой лампы журналов с изображениями нескончаемого разрушения (в голову приходит сравнение с вышедшей из-под контроля химической реакцией), пива, шелковых женских ног, тысячекратно увеличенных вирусов, напоминающих работы Филонова, автомобилей, голых тел в различных проекциях и связях, - и наскальная живопись, гниющий Ленинград, соринка, проплывающая с легкой слезливой резью по глазу - суть одно и то же. Его очаровывают почти неуследимые изменения цвета на стенах, и трудно оторвать глаза от коричневозеленоватой прохлады просторных и гулких объемов между домами, прозрачных, словно звук, рожденный слухом. Dear Nick, do you remember that sunny emptiness in Drezden? What had happened with us there? just only becouse of our fathers where colonels? O fascinating speed of an immobility.
Он мог бы сказать, что к его щеке прикасается нежность всегда отсутствующего мира, об отсутствии которого ему больше всего хотелось бы сказать, поскольку таинственное не-отражение порой не может оборвать даже пробуждение, не переходящее в бодрствование. Что же касается предварительного ознакомления с историческим материалом, то град, выпавший 2 мая 58 года и побивший цветущие яблони, кажется ему достаточно веским фактом последующего возвращения к теме (тени) Джезуальдо. Вышесказанное взято в качестве примера бесспорно романтического понимания речи. Однако не составляет труда превратить его в иную иллюстрацию иного положения, допустим, о поэзии как о неотъемлемой части идеологического процесса - идеи самоубийства, но, если Власть стремится... стать недрами вещей... Прекращение понимания.
Воображение - это постоянное возвращение "за".
Но бывалo, что в такие, именно такие мгновения, вещи и события необыкновенным образом, не имевшие прежде ровно никакого значения и существовавшие в памяти как бы сами по себе, на ее периферии, перфорацией на ее полях, в виде безвидных пятен (не препятствующих, впрочем, и - что иной раз мнится преисполненным определенной важности, - постоянно изменять себя, блуждая наподобие архипелагов), возникали в совсем иных отношениях с окружающими их обстоятельствами, вступали в абсолютно неожиданные связи, обретая, казалось бы, невероятные причины, меняя очевидно многое в том, что уже, казалось, навсегда останется неизменным. Втайне или война.
Запорожская Сечь. Ртутный шар, пульсировавший, рассыпавшийся по степи мгновенными завихрениями времени. Впитывая противостояние. Была уничтожена государством как птичья стая, слоящая небо тысячами пернатых челноков. Без нитей. Наблюдение составляет истинное удовольствие. Бесспорно, нечто подобное случалось и раньше, однако довольно редко повторяло себя - я имею в виду возвращение к одному и тому же... повторений, как известно, нет.
Поэзия или состояние языка, доведенного до такой скорости перемещения значений, что возможность их появлений в любой точке так же вероятно, как невозможность такового. Еще: вследствие этого, не может рассматриваться как выявление тех или иных смыслов (не говоря уже о всяческих "выражениях внутреннего мира" или "верной передачи действительности", etc), но как раздражение всех - существующих и не бывших: раздражение и удержание возможности такового пространства, противоречащего логике разделения, последовательного накопления и времени. Еще: поэзия - насилие, сечь за порогом, превращение любого элемента в пустошь, в зияние императива намерения: пусть; опустошение слова словом, желания желанием: в ожидание. Все, что остается на странице, подлежит уничтожению в последующем переписывании/надписывании или чтении. Читаем ли мы то, что предложено чтению? И сколько длится чтение фразы, предложения, строфы, слова? Век, долю мгновения, составляющую настоящее продолженное чтения?
И, признаться, не знаю толком сейчас, что именно насторожило меня в этом возвращении памяти к одному довольно-таки незначительниму проишествию, случившемуся лет пятнадцать тому, и даже не столько происшествию - легче сравнить это со следом давно затянувшейся ссадины, более того, ссадины, полученной неведомо где и как - хотя разве не происшествие оброненная кем-то когда-то невзначай реплика? слово? либо не имеющий к тебе никакого отношения, скользнувший по краю слуха обрывок фразы, дребезжащий как ночь настоятельного настоящего. Но происшествием они, бесспорно, становятся позже, много позже, если только становятся, если только им суждено возвратиться к тебе, описав немыслимую кривую собственного небытия в схожести со всем, что их окружает, будучи их предпосылками, - со всем, что составляет твою жизнь, изойдя из тебя, как об этом принято писать. Но даже не знаю, где впервые это проишествие пришло на ум, вошло занозой, причинив в первый миг легкое беспокойство и тотчас онемев в собственной безначальности и отсутствии каких бы то ни было предпосылок конца.
Вопрос о времени также предполагает вопрос о некоем настоящем, т.е. об определенной позиции, по отношению к которой возможно было бы время мыслить как таковое, иначе говоря, о позиции и существе Ego, о присущей его природе желания спрашивания, что вероятно понимать как желание "преступления собственных пределов", своего переопределения (возможно пере-предназначения, предопределенности знаку, Означающему). Вопросы задаются ему. Инъекция тайны извне. Точнее, инъекция "вне" в "в". Прививка незнания завершается ни-что. То есть, Порядок, Закон, Зримое, Я, невзирая на сопротивление, превращаются в кипящую лаву бессмысленного, в слепоту прозрения, в эллипсис солнца, сокрывающий "другую" ночь Бланшо (меж тем, будучи "внешним", "определяющим" к Иокасте, Эдип, выходя за кавычки собственного, возвращается в ее "в", точно так же, как тайна возвращается в его "про-зрение", обрекая на еще одно повторение странствия Тиресия в блуждании между "мужским" и "женским"). Однако любая провинциальная труппа, не изменяя ни слова в этом сценарии, может в любом из своих представлений превратить эту историю в многозначительный фарс. Многие преуспели.
Хотя, сейчас мне кажется, что это случилось на дороге в Мидлтаун, когда низкое небо Новой Англии на долю мгновения показалось мне небом Ленинграда, а солнце, всплывшее во внезапном разрыве едва ли не черного полога несущихся снежных туч, в мгновение ока отшвырнуло в еще более ранние, вовсе баснословные времена, в какую-то из тех почернелых весен, которым мы обязаны многим, а я, возможно, этими страницами, то есть, этим странно-неутолимым желанием уловить нечто в речь... возможно ее саму, не уловляющую ничего... но которые в итоге и превратились в нечто вроде несвершаемого ощущения, во что-то вроде томительного, неустанно разветвляющегося присутствия в предчувствии того, что уже было, как и та, одна из ранних весен, когда я думать не думал, что доведется жить в Ленинграде или же ехать из Бостона в Конкорд или лежать с закрытыми глазами в постели на шестом этаже в Сохо, путаясь в жарких прядях температуры, пытаясь в какой раз разобраться в том, что вроде бы не имеет значения, словно вот так - в одном легчайшем мгновении вспомнить, уместив на острие луча нежнейшего укола то, на что ушло без малого четверть века. Пространство множит себя тобою.
Но вероятно и другое. То, что впервые мысль, праздно блуждавшая вокруг тела в машине, парящей где-то на рубеже суфийской синевы Калифорнийского неба, обозначенного ржавой ниткой Оклендского моста, споткнулась о полузабытое имя позднее. Что толку говорить: позднее, раньше. Позднее чего? Ну, не намного, конечно же... Но позднее, позднее. О чем речь! Что слышно.
Ты пишешь и слушаешь шум дождя, шум письма. Ты можешь написать, что снова весна, что в этом году не было никакого снега. Что буквально несколько дней тому ты возвратился, а ноги по-прежему ощущают податливую иллюзорность пола, тогда как времена совсем спутались, и бессонница являет собой всего лишь результат обыкновенной путаницы времен, соскользнувшей с веретена вестибулярного либо летательного аппарата. И что тебе, бесспорно, по вкусу, всегда обожавшему путаницу во всем, как будто она могла избавить не то чтобы от ответственности (хотя о чем ты? какая ответственность? за кого? за это полустертое имя, неизвестно почему мелькнувшее в рядах перечислявших себя вещей?), но от голоса, западающего в щербине мгновения, подобно игле в глине диска. Ныне перпендикулярно-обратный луч извлекает звук, волна волну, не совпадая в частоте. Нет, не следует описание дома, перечисление окон, дверей, постелей, картин, из которых луч извлекает странные, доселе не знакомые очертания форм. Между главами.
Вопрошание и Смех, но не тишина, не безмолвие следствием любого ответа. "Поток таинственного, протекающий сквозь человека, лишает его благочестия."
Кажется, я не ошибся. Я рад.
Мышление и великая, постоянно резвертывающаяся скорость вопрошания, охватывающая проблему мышления как постоянного "запаздывания", этот орнамент, безразличный вполне к драме, которую человек переживает, вовлекаясь в него нитями своих намерений, этот узор тлеет необозримым множеством забывающих "тотчас" себя в "точке мгновения" явлений собственных смыслов, становящихся лишь только иным вопросом. Правомерно будет спросить, где, в каком "месте" происходит разрыв перехода. Однако перед тем следовало бы спросить также, что именно побуждает сознание задаться таким вопросом. Но любой вопрос о поэзии вовлекает в иные разветвления нескончаемого числа иных (как-то: что понуждает его, ее обращаться к ним или же к какому-то из них, созерцая их подобно вещам, переставшим быть вещами...). Я не вижу никакой пользы в поэзии. Даже если бы она действительно существовала.
Относительно скоро я умру. То есть войду в некое совершенно не интерпретируемое воспоминание, которое будет отличать от "памяти" ненужность собирать в фокус разрозненные фрагменты (числом все те же) в подобие пористой поверхности. На месте исчезнувшего - явление. Я так и не узнаю - является ли любое сокращение лицевого мускула, любая прядь сна, любой миг терпения, одержимости, речи, заурядной реакцией отстранения, отделения, в котором, как я только что сказал, явь может быть явлена быть в событии этой неизъяснимой разуму связи между убыванием и прибылью. В промежутке которой чрезвычайно трудно понять, что такое Красота, Благо, Устройство... (он хочет быть честным) - и потому продолжаю - что, вероятно, объясняется неожиданной слабостью Идеи Спасения, Единства, Всеобщего и, следовательно, определенного его/меня самого, замыкающего или должного замкнуть их в себе самом, пальцы которого ведут перо по бумаге, вслед которому движутся глаза. В поле их зрения попадает окно, часть двери, письмо, в котором речь идет о переводах работ автора этого письма, о его требованиях к переводчику быть как можно более "адекватным" и не привносить ничего своего, поскольку - надо полагать - поэт убежден, что его собственность, то есть, неповторимое его свое не что иное как его личное спасение. Признаться, стихи дрянные. Автор достаточно карикатурная фигура. Автор и его письмо с требованиями, сетованиями, раздражением. Автор более чем уверен в том, что он сделал какое-то открытие, найдя истоки поэзии и, паче того, "грехопадения" человека, "отделившего" себя от "природы животного" в пароксизме не то нарциссизма, не то рефлексии.
Я, кажется, начинаю путать... идет снег, нарастая сугробом на подоконнике, надо выключить приемник, автор письма становится чем-то вроде диаграммы смеха, распределяя свои колебания по волнам неослабевающего любопытства, рассыпанного в различных конфигурациях точек. Я намеренно изменяю почерк, чтобы однообразие линейного ритма не столь удручало при припоминании терминов: "мастерство", "гармония", "пластичность", "выразительность", "образность", "судьба". Причем, на миг представляю себе, как в этих терминах можно, к примеру, поразмыслить над тем, что ты делаешь, когда занимаешься любовью, лучше всего тогда, когда из женщины хлещет кровь, пришло время, и кожа живота слегка липнет к коже ее живота, сгустки, а потом идешь в душ и долго смываешь ее кровь с ног, с волос паха, с самого хуя. В зеркале. Наблюдая светоносное истечение пластической судьбы, с убедительным древнегреческим мастерством представляющей выразительные сцены грехопадения. Но я также рад и тому, что уместил это предложение в расщепленное пером мгновение не-желания.
С другой стороны, возвращаясь к терминологии, она напоминает осколки некогда довольно обширного зеркала (такими оклеивают шары в дискотеках), притязавшего во всеохватном отражении представить картину мира, который между тем может обнаружить себя тоже не чем иным, как только единственно существующим представлением, подобно мне, при иных условиях согласившемуся бы утверждать, что в моих представлениях (или же в динамике представлений моих-другого мир отсутствует, открывая себя либо в своих первопричинах, являя закономерности, либо в возвращении, требуя только одного, веры в непосредственность, в отсутствие чего бы то ни было между им и мной (мной и другим: я это не-другой), в одновременное настоящее, в то, что она, реальность, и "я", если я согласен быть "я", есть одно и то же) Мир обретает свою Картину. Поэзия - есть достаточно простое отношение между чувством презрения к ней же, каковой бы она ни была (если она существует), и самим ее писанием, письмом, направленным на "разрушение" любых первооснов. Добавлю, что где-то между нитями паутины, времени пролегает любовь, то есть игра "цели и смерти", под стать яви между убыванием и бытием, как всеохватывающей системой объяснений. Образ не имеет ничего общего ни с "картиной", ни с символом. Он - дырка от бублика. Возвращаясь к Джезуальдо. В следующий раз.
И невзирая на это, вот уже несколько лет я намереваюсь рассказать об одном припоминании, кажущемся мне крайне примечательным. Когда мы проснулись, солнце стояло довольно высоко. Снизу, с улицы, пахло летней пылью, прибитой водой. Мы проснулись, и солнце к тому времени поднялось. Это тоже входит в припоминание - каждый раз припоминание требует большего числа кругов подле пустого места, которое должно стать, точнее, превратиться: из совершенно пустой мысли и желания припоминания стать таковым в намерении рассказать об этом, об одном припоминании, которое кажется мне почему-то значительным. Когда мы проснулись.