Страница:
И все же вы были обязаны изменить свое мнение. Что касается нас, мы его не меняли, ибо, как и прежде, парили над нашими головами орлы, как и раньше шли облака, как всегда готовы были присягнуть мы на верность пустым улицам, пролегавшим в неколебимом ослеплении солнца, так как в той книге писалось не только о весенних лугах в пойме Выры, к концу мая, где рябит от крокусов и ветреницы, а к августу теснит взгляд легкий мед купальницы - медленное описание, счастливое вполне тонкой резьбой совлекаемых представлений, описывает безопасную дугу одновременно в той книге развивалась мысль о качественной бесконечности природы, в пределах которой любая частица зависит в своем существовании от бесконечного окружения и субструктур, благодаря которым процесс качественных изменений частицы, как таковой, нескончаем, и в результате взаимоотношений которых невозможен предел числу их превращений, а поскольку ни одно слово в течение времени не остается равным себе, будучи при всем том "одним и тем же", то и сама книга, являясь "одной и той же" (невзирая на тьмы названий, кои также суть то же самое), добросовестно описывающая природу в разные времена года, - причем следует отдать должное тому факту, что предпочтение чаще всего отдается весне, - книга, прочитанная сегодня утром, в пору, когда вновь приходят моросящие, холодные дожди, затягивающие окна оплывающей пеленой, пропускающей слабое роенье дрожи, отстоящих, скорее, в умозрительном пространстве деревьев, под стать догадке, вычитываемой из казалось бы внятных, не допускающих инотолкований строк и отдающееся в висках сомнительным ноющим утверждением, отчего кофе горчит более, чем обычно, повествует не только о луче, разбитом на множество таких же ветвями, но отыскивает в переходе из некоторых страниц в другие предложение об определенной обязательности ожидания, то есть, терпеливого пребывания в нетерпении (но это не обо мне, нет, отнюдь не обо мне - тому, кто называется мной, ему золотистая пыль, текущая по пустому листу бумаги и странно отзванивающие муравьи крови при прикосновении к ним) и, тем не менее, в ожидании, когда просто ждать, не обинуясь, не того, как про-изойдет то, что казалось по недомыслию вечным, незыблемо отданным как должное, ибо все равно либо рано или поздно должно быть рапределено - по элементам зрения роздано в зависимости от меры твоей заслуги, являющейся чем-то вроде уменьшенной копии Великой Добродетели, и что, таким образом, свидетельствует о явственном присутствии незыблемо учрежденных связях этой небесно-земной грамматики, соотносимой разве что со структурой кристалла (для красного словца) или колеса, его кристаллической решетки, в стереометрическом бреду которой (симметрия мадригала) каждое сочленение - смысл ее крепости, а стало быть предназначения, но иного, того, как оно никогда не произойдет, точнее, того, как оно, произойдя в догадке, в обыкновенном желании "получить" нечто в виде награды за свое совершенно никчемное существование (не эта ли книга, читаемая в час утреннего моросящего дождя, повествовала еще мгновение назад о героях, их добродетелях, деятельности их по избавлению от подобного ощущения?), так и останется непроисходящим, даже более того, исходящим из своего призрачного появления в перспективе воздаяния, когда одному больше, другому меньше, а третьему вовсе ничего, и от чего первому еще больше, как и другому, поскольку так и умножающая сладость сострадания серебряным гвоздем забивается в темя: "чем помочь тебе, брат, сестра... как разделить: a) грехи твои, б) вину твою взвалить на наши плечи" - такова радость и оживление, поскольку на самом деле смутное, дикое предчувствие, что обмануты, шевелится в самом острие этого сладостного гвоздя, достигая рассудка, по которому, словно все по тому же полу темной пещеры несутся тени, напоминающие облака, идущие с севера, если смотреть этот сон, снящийся себе безустанно. И подобно перекиси водорода, вскипающей в алом клекоте артерии, сирень начинает обугливаться в темных прядях ветра, подымающегося к утру с земли, где скорость, осколки разбитых бутылок, шлак, истлевший металл отживших свое водопроводных труб, застывшая в корчах ржавчины арматура и серенькое небо, ничтожное небо Охты или ежедневного начала, однако город состоит из другого. Ветер - лишь наше слабое сновидение, тончайшая (в смысле уязвимости, но никак не "вкуса") мечта о стирании этой главы рассказанного в каждом. Есть ли исключения? Каковы они? О чем? Схлопывающиеся ножницы входов метро отбрасывают сень преисподней на речь доблестно сражающихся за - мужей. Оружие и время различные вещи. Он прибыл из другого места. Центр биологической государственной машины - кровь. Право лить. Право на ее распределение. Право чести. Говорящее кровью. Но я утопаю в твоей крови, в жарком рассеяньи, когда луны, как старые разбитые колеса сходят со своих светоносных кругов, и скалы крошатся от едва слышного стона приоткрывающей смолистое веко птицы, мы просто слипаемся, словно пропитаны кровью, слюной, слизью ткани - спустя тысячелетия очертания сохранятся - когда приходит время тающей соли и маслянистой киновари, чей полуночный жар - зеркало милосердия и приговора. Лексика газет. Несколько словарей. На наших глазах происходит замещение одних пластов другими. Створы входов в метро, схлопывающиеся на уровне паха, косвенным образом по нескольку раз ежедневно ввергают рассерженных мужчин в тень страха, - кастрация. Достигая рассудка, где стоят медленные облака, обволакивая в сон, снящийся сну об осоке и отлогих берегах в низине, за которыми голые холмы пекутся на солнце, и где однажды, разрывая зеркальное марево времени, впилось в босую ногу среди дикого клевера жало осы. Количество произносимого - "милосердие" свидетельствует об объеме ужаса, глубине унижения, страхе наказания, желании мести. А в это время другой пишущий погружается в собственное детство. Пишущих становится больше. Детство - не знание. Но обладание им. Как цветом папоротника, как цветением фосфора. Прямая нить которого. Отрезок неуследим. Ночи. Из комнаты в комнату. С улицы на улицу. Гимн вину. Все тот же праздник осхофориев в расположении домов и деревьев. В последний момент уклониться. Выглядит так. Тебе задают вопрос, куда ты движешься, зная, что идешь ты пить вино на Моховую, что осталось тебе совсем мало и через минуту уже будешь размахивать в снегах метущих стаканом с шампанским, что через те же минуты у тебя встреча, что сегодняшний вечер станет очередным воспарением, а тебе задают вопрос, куда и зачем, потому что желают знать, тем паче не ты ли сам спрашиваешь знакомого, к примеру, как у него обстоят дела, и выглядит это в высшей степени одинаково, поскольку любому из спрашивающих абсолютно безралично, встретишь ли ты кого на углу Литейного и Пестеля или на выходе из станции метро на Бликер Стрит, где за твоей спиной прекрасная столярка чистейшими рядами безукоризненных форм мерцает за стеклом, и через несколько минут предстоит вино, встреча, но прежде вдруг вовсе нежданное: куда ты движешься, куда идешь. Никуда. Стою на месте. Это доказано законами относительности. Или же - не нуждается в доказательствах. Подобно тому, как не нуждается в доказательствах различие между историей и памятью. "Я хотел найти его могилу, выкопать труп и сжечь его на ветру в полдень на горном склоне где-нибудь у самой Яйлы, на рубеже провала и степи, и так я намеревался окончательно рассчитаться с детством, со всем тем, что именуется дальнейшей жизнью, которая впилась оводом не в неуязвимые коконы родителей, а в "другого", или в книгу с бесчисленными названиями, которую потом листаешь в одно из весенних утр, затянутое моросящим дождем, и для чего по трезвому размышлению потребуется добротный пластиковый мешок, поскольку неизвестно, высох ли он за двадцать лет или же лежит слоем жижи в подземной полости, напоминая спящую нефть, ожидая, когда станет мухой, запекшейся в янтаре, которую еще неизвестно кто найдет и неизвестно кому подарит, чтобы лег ожерельем на твои ключицы смуглой тенью нити, которой зашиты рты ангелов, как и его ожидание, которое мне придется прервать, если, конечно, будет найден мало-мальски приличный пластиковый мешок, чтобы перевезти все это на склон обрыва под самую степь и спалить, наблюдая процесс окисления со стаканом кислого вина. Это - история, но не память." Пытаешься ли ты что-то понять, когда описываешь принципы понимания. Я просыпаюсь и снова ложусь. Сейчас я звоню по телефону, чтобы справиться о приезде приятеля. Пишущих становится все больше. Ветер слишком слабое утешение. Но любовники не нуждаются в утешении. Их появление на просцениуме мнится в какой-то степени излишним, как фольга, не проясняющим, но намеренно затемняющим смысл общего действия. Общего неба. Общего дела. Наконец, значение общества, говорящего о насущности любви. Количество слов не совпадает с количеством событий. Или превышает, или же уступает. В наше время путешествие невозможно. Но я в самом деле не знаю, что мне было нужно в упоминании какого-то происшествия, случившегося до того, как возникла нужда писать о поэзии. Почему ты не пишешь стихов? Что чувствует каждый мужчина, проходя турникет, покупая всего за пятак спасительную возможность продолжать говорить. Легче всего говорить о специфической, женственной природе русских. Я прощаюсь с тобой. Я чрезмерно невнятен. Я понимаю, что, говоря с тобой, должен тебе "дать" нечто большее, нежели пластиковый мешок. А в это время время не совпадает со временем. Лабиринт конечен. Конец в скуке. Я лягу там, где стою, размышляя о волокне воды, пронизывающей воздух, всегда свитом в молнию - такова радуга. Вечерние боги, под стать красноватым прибрежным садам, увитым лентами песков и теней. Вскрикивает как новорожденная звезда. На карнизах немоты, иглой птичьего перелета, где солнце немеет от одиночества, параллельной осям магнитного ветра пустыни. Крылатый камень темнеет, вода точит свой путь в непроницаемых стенах материи. Пространство возможно только в пределе. Когда свет приближается со скоростью тьмы.
Центр сада - пустыня. Центр ночи - солнце. Сверление. Центр пустыни вода. Кoфе остыл. Центр солнца-зрачка - зияние, беспрепятственное, как если бы не быть затылку, либо как если бы ось слежения пронизывала тебя насквозь. В снижении снега. В предложении "мы возвращаемся" искрится окислами риторическая фигура умолчания, подобно осени, пробующей бережно твой рот, как ты пробовал рассеянно по обыкновению, разгрызая кору, сырой прут, уносимый вестью вещи, излучающей имена. Стены. В восстании снега на берегах озера в весеннее равноденствие.
Смерть - совпадение с собственными границами. Как впадина пространства, совпадающая с очерчивающей ее головокружением линией времени, связанной в блуждающий узел, затягивающий в ничто то, что могло бы стать полем письма истории. Я знаю, как это происходит. Но ты также это знаешь, хотя уверена, что я не питаю на твой счет ни малейшего подозрения. Вечер и ветер отделяются/отдаляются в противоположные стороны. Центр разделения - ртутная капля, разбитая в тягучем падении. Оболочки. Невыносимо, как ненаписанный американский роман, где, листая, о нитке Оклендского моста, продетой в уши, раскачивающей над отражением отражений агатовую бусину машины гремучей каплей инерционного вихря, уколом центра, ускользающего в сторону. Весна в Нью Йорке или утренняя кисея дымного неба, тепло стен, влага и не больше и не меньше в тысячах дубовых кадок на крышах, о которые разбивается коричневый свет утреннего закатного солнца. Руки. Руины. Отражающие скорость осколки рассеяния. Vino! - надписью на майке - это твое имя? - нет, это моя жизнь. Покуда о руках довольно. Социальный договор неуклонно приобретает черты приговора. Несколько ниже следующее начало: a... the question is always memory, how long does it live inside - or from outside... who cares! - и разительное разделение в одновременном бытии шума и свистящей тишины (что позволяет слышать их, не смешивая друг с другом?), она встречается лишь в разреженном раю каких-то меловых скал, раскаленных отсветов, сухой раздирающих шелк. Ответы. Отсветов ветви темнее к пурпуру.
Центр ада - сад Эдема. Центр солнца - черное золото луны. Центр ветра: росток ливня. Не ищи закономерности. Тогда синтаксис лишь пряжа, которую ткут Мойры из безвидного намерения. Судьба слова никогда не равна самой себе. Только в высказывании возможно умолчание. В центре предложения глагол предложения. Вначале была рыба, почему же ты нем, как слово? Кофе тяжелей камня. Центр солнца - зияние зрачка, ровное сияние незримого - утро, вечер - беспрепятственное, как если бы не быть затылку либо, как если бы ось слежения пронизывала тебя насквозь. В снижении снега. В предложении "мы возвращаемся" окислами искрится риторическая фигура предположения. Смерть понимается как совпадение с собственными границами... словно пространство, западающее за очерчивающую его линию времени. Я знаю, как это происходит. Вечер и ветер отделяются, отдаляются в противоположные стороны. Центр разделения - ртутная капля, разбитая в тягучем падении. Перечисление образов, не оставляющих воображение на протяжении жизни, являющей собой один из тех же неотвязных образов, замыкающих себя в себе. Оболочки. Невыносимо, как ненаписанная вещь. Следует: when the faces fades and the touch no longer. Yes, retry louder! There is the great variety of relevant options: 1) it... brings; 2) it takes; 3) it inrudes; etc. Весна в Нью Йорке, а остальное - шелковый путь дымного неба, затекающий в гортань города, заплетающий углы крыш и тени их в неустанном движении в спящие угли голоса. Мы были люди, а теперь глаза. Петляя. Тяжкое коричневое золото рассвета, восстающего к концу дня по ту сторону рая. Но и разительное разделение в одновременном бытии шума и свистящей тишины, раздираемой отраженным светом, отточенным и стремительно-недвижным, встречающейся лишь в разреженном вихре меловых скал, - но кто видел такие?
Находит нас шум вновь. Нет, отнюдь, я вовсе не отвлекаюсь. Поверь, быть может, я еще с большим вниманием влядываюсь в твои строки (номера страниц проставлены моим карандашом, как бы не случилось путаницы!.. много позднее, в этом нет сомнений, и все происходило в то безвременье - ни зима, ни весна - во всяком случае, так мнится; либо узнать, что произошло) - что они сейчас для меня значат? какова логика их чтения? та, что и чтения оконного пейзажа в сомнамбулическом созерцании? но твои записи были письмом, посланием, полным шероховатостей, кажущихся недомолвок, сотканных из желания неких невнятных рассудку доказательств, которые, не обнаруживая себя, должны были бы войти в меня, произведя изменения, которым, предполагала ты, предполагаю я, должно было тайно осуществиться во мне - сокрытость, проницание, превращение. Так вино входит, вводя во вселенные клеток иные комбинации распределения настоящего-бывшего совершенно-будущего сообщение (как бы иным броском костей) о том, что тебя нет, что это менее всего ты - однако смешно то, что при этом надлежит знать, питать уверенность в непреложности самого "ты", как в условие закона (замены? замещения?), основанного на "если", лежащего амальгамой подоплеки любого "есть", отсчитывающего твою реальность именно с условия, предположения, каковым для тебя было, казалось бы, совершенно бесспорное о том, что я есть, и не только есть, но буду; иными словами, всегда буду подчинен настоящему времени твоего послания, письма (что-то вроде интимного дружеского дара миниатюрного бессмертия, наподобие карликовых кленов в настольных японских садах) в его чтении, - продолжает моя мысль, отстраняясь строк, опираясь, меж тем, на вполне отчетливое "воспоминание" того, что на самом деле происходило, было, а не явилось невесть откуда, а к тому же вряд ли кому придет мысль подбросить, например, в ящик стола вздорные записи подобного рода, хотя и это возможно, как, впрочем, и то, что принадлежат они мне, но что все же маловероятно, однако теперь твоим письмом управляет, скорее, не мое ответствование, невзирая на прямое ко мне обращение написанного, еще только пишущегося для тебя - и впрямь, кому, если не мне, говоришь ты? кто является "если" твоего послания, условием его написания?
В предложении "мы возвращаемся" не содержится возвращения, поскольку любое возвращение подразумевает изначально "повторение", но ответь, что повторяется! - наша первая ночь, мои мадригалы, прозвучавшие впервые великим однообразием окружающего меня, монотонность которых сочли угрожающей и противоречащей "промыслу Создателя"? Содержится ли принцип повторения в самом "промысле"? Тысячи Джезуальдо идут мне навстречу по этим петляющим коридорам, и это, согласись, может утомить любого. Но что повторяется? - сад? пустыня? ночь?.. как если бы затылку быть, - кто повторяет, кто врыт по горло? кто вторит? Обучение (обручение?) иному знаку, падающему бесконечно не на свое место? Но как, скажи, называлась тогда "дверь"? Дверь тогда называлась дверью. Ложь. Сомневаюсь. Лил ли тогда дождь? Описывая и действуя. В садах Дона Гарсиа Толедо по папоротникам и лопухам глухо бьет вода. Передвижение темной бесполой фигурки в калейдоскопе пейзажа. Изменяется не только конфигурация клавиатуры, но при необходимости и конфигурация самого знака. Набрякшие поля широкой шляпы, разошедшиеся полы пальто, вода хлещет за шиворот, обувь также участвует в представлении пейзажа и погоды, испуская при каждом шаге фонтаны воды. Он проходит мост, ее рука не сопротивляется. В воде, когда волосы облипают лицо, когда опуститься на колени, как опуститься в кипящую магму прилива, несущего грязь, щепки, пену, вращая все в грохоте глухоты и когда пропадает последнее - различие между руками и кожей. Мы были люди, а теперь вода. Затем: как благоухает воздух мокрой дубовой корой и лиственной прелью! Пурпурно-черные плоскости прогулки. Ответь, любезный моему сердцу, Торкватто, каковой должна быть поэзия, чтобы музыка, пожелавшая вступить с нею в союз, смогла избежать обольщения именами и вещами? Чтобы облегчить задачу, я задам вопрос иным образом. Не ощущал ли ты подчас в глубине души некоего томления при виде, как твои слова - о, не помысли, будто с небрежением к ним отношусь, отнюдь; трогательны они вполне... - каковой бы силой привычки воображения (превышающей нашу тварную природу) ни исполнялись, по прошествии времени не значат ровным счетом ничего? И то сказать, стал бы ты продолжать свои писания, например, когда бы дело обстояло по-иному? Удовольствовался бы ты какой-либо однойединственной строкой, несмотря даже на то, что она не что иное, как обыкновенный сколок написанного, - или же самому необходимо убедиться в том, что трижды будь Иерусалим небесным, семижды украшен ожерельями фигур, проточенных водой терпения, время (а тут - в чем для тебя его ныне мера?) стирает любой смысл явленного, оставляя только слова, значение которых пусты, скучны, докучны разуму и, тем не менее, загадочны, потому как, любезный Торкватто, если и прав Аристотель, и мы действительно обречены подражанию, как единственной возможности не просто повторения, но познания, то лишь только одно, как мне думается, заслуживает таковых усилий - подражение исчезновению, так как именно в нем видится мне, и не взыщи, вероятность приблизиться к тому, что есть подражание... Да и есть ли такое, наконец? Но я задаю вопрос не столько тебе, - не секрет, что иной раз и я с не малым удовольствием сочиняю вместе с тобой, - ... сколько себе, потому что при всей бессмысленности таких занятий подозреваю, что поэзия, вопреки своей (но кто сказал, что мы говорим словами?) природе или же, если угодно, благодаря ей, то есть, вопреки и благодаря одновременно, ближе всего находится к тому, чтобы схватить то, что она и есть в своем нескончаемом нет. Конечно, но прежде всего меня интересует, каким образом музыка (а ты обязан отдать должное моей привычке держаться в тени, так как я вовсе не притязаю на нечто из ряда вон выходящее и достаточно скромен в своих опытах) становится слову его временем. Каким образом время это дается нам нескончаемым и с неуследимой в человеческом восприятии скоростью изменяет качественное существо слова, т. е. намерения его быть таковым, а не другим, связуя нечто, что оно должно представлять с тем, что ответствует ему, возникая в рассудке и в том, что рассудком управляет? Я создаю свою музыку, как нескончаемую субструктуру, на сцене которой разворачивается постоянство твоих слов и, где нет ни значений, ни смыслов, постольку, поскольку количество превращений исключает вероятность их существования в пределах конкретного значения или же числа таковых.
Но прежде всего исчезновение. Пожалуй, так. Возможно ли изобразить смерть, обходясь без паясничанья и "изобразительной силы искусства"? Или же смерть (нет, не свою) другого, каковая есть, а мы условились, нескончаемое совпадение с самим собою и подражание где лишь подражание подражанию? Вот еще некоторые примеры того, что слышишь ежедневно, чего однако не понимаешь совершенно: "знание неизбежности смерти". Не предполагает ли такое знание отсутствие вообще какого бы то ни было знания? Либо - черпают ли его изо все удлиняющей себя вереницы образов умерших? Страха? Я не ослышался? Но страха чего? Умирал ли я до сих пор? Если нет, можно ли страшиться незнаемого?1 Однако, если страх существует, следовательно, существует знание2... Но как узнать, что я такой же, как они, а не как попугай или кора тополя, ракушка на берегу? Родство. Капля воды. Стекло. Лист бумаги. Вещи. Вещь также: туфель, 1, рагу, + или -, синее, благо, C:\word\word.exe\phosphor и так далее. В ином случае: Бог. Его "знание" (мною) им предопределенное (о нем) знание во мне. То есть, душа. Но, ежели она полна изначально, так как должна быть отражением полноты, откуда в ней страх? Но существует ли различие между страхом и трусостью? Однако, покуда мы мирно и безмятежно пребываем в устойчивом пространстве вещей, их имен. И что тоже невозможно, потому что я есть исчезновение, поскольку конечность моего существа и есть мое существо, а не его атрибут. Вместе с тем, конечность никоим образом не может восприниматься мною как статус, стазис, но как факт самого процесса исчезновения (или, другими словами, жизни) меня самого, что в свой черед можно рассматривать единственным обоснованием моего "Я", сущ(е)ствующего изначально воспоминанием, содержащим воспоминания самого себя в ____________________ 1 Это, по-видимому совершенно особое ощущение, особый страх. Это даже не страх, но головокружение, сосредоточенное в миг, срочность которого вне сознания. 2 Есть ли смерть объект, постигаемый в опыте этого объекта? единице времени, убывающей до бесконечности, и по отношению к которому я существую, как иное в процессе исчезновения моего "сейчас". А потом, возможно ли говорить о чем-то определенном, постоянном, как о том, что есть?
Например, о все том же "Я"? Не уместней ли рассуждать, что есть только то, что не позволяет этому "Я" быть таковым? Однако, откуда эта впечатляющая ловкость, с которой мы высказываем и обмениваемся мнениями, историями и примерами. Пользуясь услугами грамматики, накладных бород, струнных инструментов наделяем их лицом, иными словами, определенным источником, исходной точкой, начиная с мысли о рождении и зеркалах. Тут-то и приходит в голову позволительная аналогия, которую можно провести с одним предположением, изложенным погожим октябрьским днем за чашкой кофе на Литейном проспекте одним, к сожалению, неизвестным тебе странствующим астрономом. Коснувшись... да ты не слушаешь меня! Очнись! Коснувшись теории большого взрыва (ну, а мы в той или иной степени, рано или поздно все возвращаемся к идее начала, хотя бы для того, чтобы не забыть, о чем идет речь в тот или иной момент), он заметил, что эта теория, столь долгое время бывшая в обиходе единственно-вразумтельной (раздражающей и по сию пору умы), обязана во многом представлению мира, как некой картины, - нечто вроде любви к метафизической раме дедушкиного портрета, без которой портрет кажется (не понять почему) лишенным взыскуемой значительности... лицо как лицо, как тысячи, как твое, к слову сказать. Но существует мнение, будто такого взрыва вовсе не было, i. e. есть "ни-что" или "до-что", а "что" (как различенное, как вопрос) является лишь риторической фигурой, метафорой, позволяющей выделить из настоящего настоящее спрашиванием о нем. "Большой взрыв" => "Устойчивое состояние". Подобно моему исчезновению, которое в итоге невозможно помыслить (если не считать рождение единственным фактом, вписанным в мою историю, к тому же не мной), понять, потому что я таковым не являюсь. Наверное, тут-то язык и формы времени, созидаемые им в сознании, оказываются беспомощными вполне, - что может значить прошлое, будущее, настоящее для находящегося в неустанном ускользании? Но я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Уверен, что осень, подобно полнолунию, снова беспокоит тебя. Не возражаю, ветер пронизывающ, холод искусительно вкрадчив, старость очевидна, как доводы монаха в пользу бессмертия души, по дорогам государства бродят толпы астрологов, гадалок и предсказателей, к тому же вино не только не согревает кости, но и делает бессильно-болтливым; поутру же мучит изжога, и просвещенные женщины вызывают смутную печаль. Итак, решено. Завтра - охота!
Как после покажет расследование, на охоту Дон Карло отправится много позднее. Кто писал письмо с объяснением любви? Кому принадлежит почерк? Кто надоумил пригласить Дона Фабрицио в дом? Кто еще ранее направил стрелу беспощадного лучника так, что она соединила два сердца? Dolcissima mia vita a che tardate la bramata aita? Credete forse che'l bel foco ond'ardo sia per finir perche tocete'l guardo? И точно так же предала растерзанию их тела, не дав возможности тем злополучным часом спасти в исповеди души, когда Дона Джулио Джезуальдо снедала зависть, скрываемая столь продолжительное время. Или же страсть воспламенила его рассудок раньше? Как бы то ни было, стоит осень, и по ночам примораживает. Стук копыт разносится по всей округе. Издохшие от холода и голода бездомные (а также предсказатели, самозванцы, разорители могил, солдаты и поэты), не успевшие добраться до города, кое-где валяются вдоль дороги грудами падали, безмятежно подставив то, что было лицами, лучам октябрьского месяца. В чем заключается различие между Пастернаком и Мэрлин Монро? Ветер то и дело доносит смрад горелого мяса. Здесь гармонию образует замедленное движение светил. Боль эффективно стирает способность воспринимать время3. Страдающие нации трудятся над уничтожением истории. Апокалипсис как инструкция. Санитары леса. В этом месте запись поворачивает в неопределенную сторону, следы "пера" расплываются. Пир становится чем-то бесформенным, в чем невероятно трудно углядеть круги восхождения от простого наслаждения видом прекрасного тела к любви, ____________________ 3 Иногда боль подавляет, подобно устремленным ввысь сводам собора, спрессовывая в горчичное зерно восторга. Восторжение или исторжение... управляющей созерцанием. Чем отличается Пастернак от Каспарова? Я поднимаю телефонную трубку и выслушиваю очередное (но теперь все реже и реже) приглашение "выступить" не то, чтобы с докладом, но хотя бы с коротким сообщением о "том, что происходит с культурой в постисторическом обществе" В прелогическом. С моей точки зрения. Или же, что происходит в поэзии. Всякий раз, пробормотав благодарность, уходя в ванную, уставясь там в зеркало на черное и беглое серебро муравьев и собственные обвисшие щеки, принимаюсь лихорадочно перебирать какие-то обрывки смехотворных мыслей, сродни которым обвисшие щеки; начинаю ворошить маловразумительные осколки фраз, одновременно пытаясь понять, почему одни из них тут как тут, а другие исчезли, оставив невразумительное, однако навязчивое воспоминание о себе, которое, скорее всего, обращает мое внимание именно к этим не совсем пробелам, отвлекая от реконструкции всего накопленного мусора, было зашевелившегося при звуках "приглашения". И я хватаюсь за спасительное, испытанное начало: "я ничего не понимаю". Но и это начало мертво. В его чертах не угадать прежнего восторга и упоения в предвкушении сочинения того, что каким-то образом косвенно сумеет доказать, будто на самом деле я что-то понимаю. Но я продолжаю думать о том, что ничто никогда во мне не менялось. Что, каким я был - гранью между "ни" и "что" - таким и умру. И что смерть или то, что я умру, ничего "во мне" не изменит. Что вся моя жизнь подобна стене маятника, на которой забавы ради я только что выскреб ногтями: "в чем различие между Александром Блоком и тенью на пустой странице?", оставаясь по сути глубоко безразличен к тому и другому. Там, у зеркала, в тишине, расшитой скрипом труб и вентиляционными всхлипами, меня и посетило воспоминание об одном знакомом писателе, которому не было "все равно" многое.
Центр сада - пустыня. Центр ночи - солнце. Сверление. Центр пустыни вода. Кoфе остыл. Центр солнца-зрачка - зияние, беспрепятственное, как если бы не быть затылку, либо как если бы ось слежения пронизывала тебя насквозь. В снижении снега. В предложении "мы возвращаемся" искрится окислами риторическая фигура умолчания, подобно осени, пробующей бережно твой рот, как ты пробовал рассеянно по обыкновению, разгрызая кору, сырой прут, уносимый вестью вещи, излучающей имена. Стены. В восстании снега на берегах озера в весеннее равноденствие.
Смерть - совпадение с собственными границами. Как впадина пространства, совпадающая с очерчивающей ее головокружением линией времени, связанной в блуждающий узел, затягивающий в ничто то, что могло бы стать полем письма истории. Я знаю, как это происходит. Но ты также это знаешь, хотя уверена, что я не питаю на твой счет ни малейшего подозрения. Вечер и ветер отделяются/отдаляются в противоположные стороны. Центр разделения - ртутная капля, разбитая в тягучем падении. Оболочки. Невыносимо, как ненаписанный американский роман, где, листая, о нитке Оклендского моста, продетой в уши, раскачивающей над отражением отражений агатовую бусину машины гремучей каплей инерционного вихря, уколом центра, ускользающего в сторону. Весна в Нью Йорке или утренняя кисея дымного неба, тепло стен, влага и не больше и не меньше в тысячах дубовых кадок на крышах, о которые разбивается коричневый свет утреннего закатного солнца. Руки. Руины. Отражающие скорость осколки рассеяния. Vino! - надписью на майке - это твое имя? - нет, это моя жизнь. Покуда о руках довольно. Социальный договор неуклонно приобретает черты приговора. Несколько ниже следующее начало: a... the question is always memory, how long does it live inside - or from outside... who cares! - и разительное разделение в одновременном бытии шума и свистящей тишины (что позволяет слышать их, не смешивая друг с другом?), она встречается лишь в разреженном раю каких-то меловых скал, раскаленных отсветов, сухой раздирающих шелк. Ответы. Отсветов ветви темнее к пурпуру.
Центр ада - сад Эдема. Центр солнца - черное золото луны. Центр ветра: росток ливня. Не ищи закономерности. Тогда синтаксис лишь пряжа, которую ткут Мойры из безвидного намерения. Судьба слова никогда не равна самой себе. Только в высказывании возможно умолчание. В центре предложения глагол предложения. Вначале была рыба, почему же ты нем, как слово? Кофе тяжелей камня. Центр солнца - зияние зрачка, ровное сияние незримого - утро, вечер - беспрепятственное, как если бы не быть затылку либо, как если бы ось слежения пронизывала тебя насквозь. В снижении снега. В предложении "мы возвращаемся" окислами искрится риторическая фигура предположения. Смерть понимается как совпадение с собственными границами... словно пространство, западающее за очерчивающую его линию времени. Я знаю, как это происходит. Вечер и ветер отделяются, отдаляются в противоположные стороны. Центр разделения - ртутная капля, разбитая в тягучем падении. Перечисление образов, не оставляющих воображение на протяжении жизни, являющей собой один из тех же неотвязных образов, замыкающих себя в себе. Оболочки. Невыносимо, как ненаписанная вещь. Следует: when the faces fades and the touch no longer. Yes, retry louder! There is the great variety of relevant options: 1) it... brings; 2) it takes; 3) it inrudes; etc. Весна в Нью Йорке, а остальное - шелковый путь дымного неба, затекающий в гортань города, заплетающий углы крыш и тени их в неустанном движении в спящие угли голоса. Мы были люди, а теперь глаза. Петляя. Тяжкое коричневое золото рассвета, восстающего к концу дня по ту сторону рая. Но и разительное разделение в одновременном бытии шума и свистящей тишины, раздираемой отраженным светом, отточенным и стремительно-недвижным, встречающейся лишь в разреженном вихре меловых скал, - но кто видел такие?
Находит нас шум вновь. Нет, отнюдь, я вовсе не отвлекаюсь. Поверь, быть может, я еще с большим вниманием влядываюсь в твои строки (номера страниц проставлены моим карандашом, как бы не случилось путаницы!.. много позднее, в этом нет сомнений, и все происходило в то безвременье - ни зима, ни весна - во всяком случае, так мнится; либо узнать, что произошло) - что они сейчас для меня значат? какова логика их чтения? та, что и чтения оконного пейзажа в сомнамбулическом созерцании? но твои записи были письмом, посланием, полным шероховатостей, кажущихся недомолвок, сотканных из желания неких невнятных рассудку доказательств, которые, не обнаруживая себя, должны были бы войти в меня, произведя изменения, которым, предполагала ты, предполагаю я, должно было тайно осуществиться во мне - сокрытость, проницание, превращение. Так вино входит, вводя во вселенные клеток иные комбинации распределения настоящего-бывшего совершенно-будущего сообщение (как бы иным броском костей) о том, что тебя нет, что это менее всего ты - однако смешно то, что при этом надлежит знать, питать уверенность в непреложности самого "ты", как в условие закона (замены? замещения?), основанного на "если", лежащего амальгамой подоплеки любого "есть", отсчитывающего твою реальность именно с условия, предположения, каковым для тебя было, казалось бы, совершенно бесспорное о том, что я есть, и не только есть, но буду; иными словами, всегда буду подчинен настоящему времени твоего послания, письма (что-то вроде интимного дружеского дара миниатюрного бессмертия, наподобие карликовых кленов в настольных японских садах) в его чтении, - продолжает моя мысль, отстраняясь строк, опираясь, меж тем, на вполне отчетливое "воспоминание" того, что на самом деле происходило, было, а не явилось невесть откуда, а к тому же вряд ли кому придет мысль подбросить, например, в ящик стола вздорные записи подобного рода, хотя и это возможно, как, впрочем, и то, что принадлежат они мне, но что все же маловероятно, однако теперь твоим письмом управляет, скорее, не мое ответствование, невзирая на прямое ко мне обращение написанного, еще только пишущегося для тебя - и впрямь, кому, если не мне, говоришь ты? кто является "если" твоего послания, условием его написания?
В предложении "мы возвращаемся" не содержится возвращения, поскольку любое возвращение подразумевает изначально "повторение", но ответь, что повторяется! - наша первая ночь, мои мадригалы, прозвучавшие впервые великим однообразием окружающего меня, монотонность которых сочли угрожающей и противоречащей "промыслу Создателя"? Содержится ли принцип повторения в самом "промысле"? Тысячи Джезуальдо идут мне навстречу по этим петляющим коридорам, и это, согласись, может утомить любого. Но что повторяется? - сад? пустыня? ночь?.. как если бы затылку быть, - кто повторяет, кто врыт по горло? кто вторит? Обучение (обручение?) иному знаку, падающему бесконечно не на свое место? Но как, скажи, называлась тогда "дверь"? Дверь тогда называлась дверью. Ложь. Сомневаюсь. Лил ли тогда дождь? Описывая и действуя. В садах Дона Гарсиа Толедо по папоротникам и лопухам глухо бьет вода. Передвижение темной бесполой фигурки в калейдоскопе пейзажа. Изменяется не только конфигурация клавиатуры, но при необходимости и конфигурация самого знака. Набрякшие поля широкой шляпы, разошедшиеся полы пальто, вода хлещет за шиворот, обувь также участвует в представлении пейзажа и погоды, испуская при каждом шаге фонтаны воды. Он проходит мост, ее рука не сопротивляется. В воде, когда волосы облипают лицо, когда опуститься на колени, как опуститься в кипящую магму прилива, несущего грязь, щепки, пену, вращая все в грохоте глухоты и когда пропадает последнее - различие между руками и кожей. Мы были люди, а теперь вода. Затем: как благоухает воздух мокрой дубовой корой и лиственной прелью! Пурпурно-черные плоскости прогулки. Ответь, любезный моему сердцу, Торкватто, каковой должна быть поэзия, чтобы музыка, пожелавшая вступить с нею в союз, смогла избежать обольщения именами и вещами? Чтобы облегчить задачу, я задам вопрос иным образом. Не ощущал ли ты подчас в глубине души некоего томления при виде, как твои слова - о, не помысли, будто с небрежением к ним отношусь, отнюдь; трогательны они вполне... - каковой бы силой привычки воображения (превышающей нашу тварную природу) ни исполнялись, по прошествии времени не значат ровным счетом ничего? И то сказать, стал бы ты продолжать свои писания, например, когда бы дело обстояло по-иному? Удовольствовался бы ты какой-либо однойединственной строкой, несмотря даже на то, что она не что иное, как обыкновенный сколок написанного, - или же самому необходимо убедиться в том, что трижды будь Иерусалим небесным, семижды украшен ожерельями фигур, проточенных водой терпения, время (а тут - в чем для тебя его ныне мера?) стирает любой смысл явленного, оставляя только слова, значение которых пусты, скучны, докучны разуму и, тем не менее, загадочны, потому как, любезный Торкватто, если и прав Аристотель, и мы действительно обречены подражанию, как единственной возможности не просто повторения, но познания, то лишь только одно, как мне думается, заслуживает таковых усилий - подражение исчезновению, так как именно в нем видится мне, и не взыщи, вероятность приблизиться к тому, что есть подражание... Да и есть ли такое, наконец? Но я задаю вопрос не столько тебе, - не секрет, что иной раз и я с не малым удовольствием сочиняю вместе с тобой, - ... сколько себе, потому что при всей бессмысленности таких занятий подозреваю, что поэзия, вопреки своей (но кто сказал, что мы говорим словами?) природе или же, если угодно, благодаря ей, то есть, вопреки и благодаря одновременно, ближе всего находится к тому, чтобы схватить то, что она и есть в своем нескончаемом нет. Конечно, но прежде всего меня интересует, каким образом музыка (а ты обязан отдать должное моей привычке держаться в тени, так как я вовсе не притязаю на нечто из ряда вон выходящее и достаточно скромен в своих опытах) становится слову его временем. Каким образом время это дается нам нескончаемым и с неуследимой в человеческом восприятии скоростью изменяет качественное существо слова, т. е. намерения его быть таковым, а не другим, связуя нечто, что оно должно представлять с тем, что ответствует ему, возникая в рассудке и в том, что рассудком управляет? Я создаю свою музыку, как нескончаемую субструктуру, на сцене которой разворачивается постоянство твоих слов и, где нет ни значений, ни смыслов, постольку, поскольку количество превращений исключает вероятность их существования в пределах конкретного значения или же числа таковых.
Но прежде всего исчезновение. Пожалуй, так. Возможно ли изобразить смерть, обходясь без паясничанья и "изобразительной силы искусства"? Или же смерть (нет, не свою) другого, каковая есть, а мы условились, нескончаемое совпадение с самим собою и подражание где лишь подражание подражанию? Вот еще некоторые примеры того, что слышишь ежедневно, чего однако не понимаешь совершенно: "знание неизбежности смерти". Не предполагает ли такое знание отсутствие вообще какого бы то ни было знания? Либо - черпают ли его изо все удлиняющей себя вереницы образов умерших? Страха? Я не ослышался? Но страха чего? Умирал ли я до сих пор? Если нет, можно ли страшиться незнаемого?1 Однако, если страх существует, следовательно, существует знание2... Но как узнать, что я такой же, как они, а не как попугай или кора тополя, ракушка на берегу? Родство. Капля воды. Стекло. Лист бумаги. Вещи. Вещь также: туфель, 1, рагу, + или -, синее, благо, C:\word\word.exe\phosphor и так далее. В ином случае: Бог. Его "знание" (мною) им предопределенное (о нем) знание во мне. То есть, душа. Но, ежели она полна изначально, так как должна быть отражением полноты, откуда в ней страх? Но существует ли различие между страхом и трусостью? Однако, покуда мы мирно и безмятежно пребываем в устойчивом пространстве вещей, их имен. И что тоже невозможно, потому что я есть исчезновение, поскольку конечность моего существа и есть мое существо, а не его атрибут. Вместе с тем, конечность никоим образом не может восприниматься мною как статус, стазис, но как факт самого процесса исчезновения (или, другими словами, жизни) меня самого, что в свой черед можно рассматривать единственным обоснованием моего "Я", сущ(е)ствующего изначально воспоминанием, содержащим воспоминания самого себя в ____________________ 1 Это, по-видимому совершенно особое ощущение, особый страх. Это даже не страх, но головокружение, сосредоточенное в миг, срочность которого вне сознания. 2 Есть ли смерть объект, постигаемый в опыте этого объекта? единице времени, убывающей до бесконечности, и по отношению к которому я существую, как иное в процессе исчезновения моего "сейчас". А потом, возможно ли говорить о чем-то определенном, постоянном, как о том, что есть?
Например, о все том же "Я"? Не уместней ли рассуждать, что есть только то, что не позволяет этому "Я" быть таковым? Однако, откуда эта впечатляющая ловкость, с которой мы высказываем и обмениваемся мнениями, историями и примерами. Пользуясь услугами грамматики, накладных бород, струнных инструментов наделяем их лицом, иными словами, определенным источником, исходной точкой, начиная с мысли о рождении и зеркалах. Тут-то и приходит в голову позволительная аналогия, которую можно провести с одним предположением, изложенным погожим октябрьским днем за чашкой кофе на Литейном проспекте одним, к сожалению, неизвестным тебе странствующим астрономом. Коснувшись... да ты не слушаешь меня! Очнись! Коснувшись теории большого взрыва (ну, а мы в той или иной степени, рано или поздно все возвращаемся к идее начала, хотя бы для того, чтобы не забыть, о чем идет речь в тот или иной момент), он заметил, что эта теория, столь долгое время бывшая в обиходе единственно-вразумтельной (раздражающей и по сию пору умы), обязана во многом представлению мира, как некой картины, - нечто вроде любви к метафизической раме дедушкиного портрета, без которой портрет кажется (не понять почему) лишенным взыскуемой значительности... лицо как лицо, как тысячи, как твое, к слову сказать. Но существует мнение, будто такого взрыва вовсе не было, i. e. есть "ни-что" или "до-что", а "что" (как различенное, как вопрос) является лишь риторической фигурой, метафорой, позволяющей выделить из настоящего настоящее спрашиванием о нем. "Большой взрыв" => "Устойчивое состояние". Подобно моему исчезновению, которое в итоге невозможно помыслить (если не считать рождение единственным фактом, вписанным в мою историю, к тому же не мной), понять, потому что я таковым не являюсь. Наверное, тут-то язык и формы времени, созидаемые им в сознании, оказываются беспомощными вполне, - что может значить прошлое, будущее, настоящее для находящегося в неустанном ускользании? Но я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Уверен, что осень, подобно полнолунию, снова беспокоит тебя. Не возражаю, ветер пронизывающ, холод искусительно вкрадчив, старость очевидна, как доводы монаха в пользу бессмертия души, по дорогам государства бродят толпы астрологов, гадалок и предсказателей, к тому же вино не только не согревает кости, но и делает бессильно-болтливым; поутру же мучит изжога, и просвещенные женщины вызывают смутную печаль. Итак, решено. Завтра - охота!
Как после покажет расследование, на охоту Дон Карло отправится много позднее. Кто писал письмо с объяснением любви? Кому принадлежит почерк? Кто надоумил пригласить Дона Фабрицио в дом? Кто еще ранее направил стрелу беспощадного лучника так, что она соединила два сердца? Dolcissima mia vita a che tardate la bramata aita? Credete forse che'l bel foco ond'ardo sia per finir perche tocete'l guardo? И точно так же предала растерзанию их тела, не дав возможности тем злополучным часом спасти в исповеди души, когда Дона Джулио Джезуальдо снедала зависть, скрываемая столь продолжительное время. Или же страсть воспламенила его рассудок раньше? Как бы то ни было, стоит осень, и по ночам примораживает. Стук копыт разносится по всей округе. Издохшие от холода и голода бездомные (а также предсказатели, самозванцы, разорители могил, солдаты и поэты), не успевшие добраться до города, кое-где валяются вдоль дороги грудами падали, безмятежно подставив то, что было лицами, лучам октябрьского месяца. В чем заключается различие между Пастернаком и Мэрлин Монро? Ветер то и дело доносит смрад горелого мяса. Здесь гармонию образует замедленное движение светил. Боль эффективно стирает способность воспринимать время3. Страдающие нации трудятся над уничтожением истории. Апокалипсис как инструкция. Санитары леса. В этом месте запись поворачивает в неопределенную сторону, следы "пера" расплываются. Пир становится чем-то бесформенным, в чем невероятно трудно углядеть круги восхождения от простого наслаждения видом прекрасного тела к любви, ____________________ 3 Иногда боль подавляет, подобно устремленным ввысь сводам собора, спрессовывая в горчичное зерно восторга. Восторжение или исторжение... управляющей созерцанием. Чем отличается Пастернак от Каспарова? Я поднимаю телефонную трубку и выслушиваю очередное (но теперь все реже и реже) приглашение "выступить" не то, чтобы с докладом, но хотя бы с коротким сообщением о "том, что происходит с культурой в постисторическом обществе" В прелогическом. С моей точки зрения. Или же, что происходит в поэзии. Всякий раз, пробормотав благодарность, уходя в ванную, уставясь там в зеркало на черное и беглое серебро муравьев и собственные обвисшие щеки, принимаюсь лихорадочно перебирать какие-то обрывки смехотворных мыслей, сродни которым обвисшие щеки; начинаю ворошить маловразумительные осколки фраз, одновременно пытаясь понять, почему одни из них тут как тут, а другие исчезли, оставив невразумительное, однако навязчивое воспоминание о себе, которое, скорее всего, обращает мое внимание именно к этим не совсем пробелам, отвлекая от реконструкции всего накопленного мусора, было зашевелившегося при звуках "приглашения". И я хватаюсь за спасительное, испытанное начало: "я ничего не понимаю". Но и это начало мертво. В его чертах не угадать прежнего восторга и упоения в предвкушении сочинения того, что каким-то образом косвенно сумеет доказать, будто на самом деле я что-то понимаю. Но я продолжаю думать о том, что ничто никогда во мне не менялось. Что, каким я был - гранью между "ни" и "что" - таким и умру. И что смерть или то, что я умру, ничего "во мне" не изменит. Что вся моя жизнь подобна стене маятника, на которой забавы ради я только что выскреб ногтями: "в чем различие между Александром Блоком и тенью на пустой странице?", оставаясь по сути глубоко безразличен к тому и другому. Там, у зеркала, в тишине, расшитой скрипом труб и вентиляционными всхлипами, меня и посетило воспоминание об одном знакомом писателе, которому не было "все равно" многое.