Страница:
А потом один за другим приходили Краут, Сиссел и Суэнк и, наконец, сам шериф, и каждый заглядывал в камеру и спрашивал: «Ну, Грифитс, как вы себя чувствуете сегодня?» — или: «Здравствуйте! Не надо ли вам чего?» А взгляды их выражали удивление, отвращение, подозрительность и ужас: ведь он — убийца! И все-таки его присутствие вызывало в них еще и другого рода интерес и даже почтительную гордость. Как-никак он все же Грифитс, представитель хорошо известных общественных кругов в большом южном городе. И притом для них, как и для безмерно взбудораженной широкой публики, он зверь, попавшийся в ловушку, пойманный в сети правосудия благодаря их необычайному искусству, — живое доказательство их талантов! И газеты и публика, несомненно, заговорят об этом деле — их ожидает известность! Рядом с портретом Клайда напечатают и их портреты, их имена будут упоминаться вместе с его именем!
А Клайд глядел на них сквозь железные прутья и старался быть вежливым: он теперь в их руках, и они могут делать с ним все, что захотят.
11
12
А Клайд глядел на них сквозь железные прутья и старался быть вежливым: он теперь в их руках, и они могут делать с ним все, что захотят.
11
Результаты вскрытия, несомненно, оказались для Мейсона шагом назад, ибо хотя в протоколе, подписанном пятью врачами, говорилось: «Ушибы около рта и носа; кончик носа слегка сплющен; губы распухли; один передний зуб слегка расшатан; на слизистой оболочке внутренней стороны губ имеются ссадины», — однако врачи единодушно утверждали, что все эти повреждения отнюдь не были опасны для жизни. Самое серьезное ранение было на черепе: видимо, по голове был нанесен сильный удар «каким-то тупым инструментом» — очень неудачное выражение, если иметь в виду удар о борт перевернувшейся лодки (именно это утверждал Клайд в своем первом признании), — «обнаружены трещины и внутреннее кровоизлияние, которое могло повлечь за собою смерть».
Но при исследовании легких оказалось, что, погруженные в воду, они тонут, — и это неопровержимо доказывало одно: Роберта не была мертва, когда упала в воду, а была жива и затем утонула, как и утверждал Клайд. И больше никаких признаков насилия или борьбы, хотя, судя по положению рук и пальцев, было похоже, что Роберта к чему-то тянулась и пыталась ухватиться за что-то. За борт лодки? Возможно ли? Может быть, в конце концов рассказ Клайда и таит в себе какую-то долю истины? Конечно, все эти обстоятельства говорят отчасти в его пользу. Однако, как единодушно считали Мейсон и остальные, эти данные ясно доказывали, что если он и не убил ее прежде, чем бросить в воду, то, во всяком случае, ударил, а затем, — может быть, когда она потеряла сознание, — бросил за борт.
Но чем он ее ударил? Если бы только заставить Клайда сказать это!
И вдруг Мейсона осенило: он повезет Клайда на озеро Большой Выпи! Правда, закон охраняет обвиняемых от какого-либо принуждения, но он все-таки заставит его вновь пройти шаг за шагом все стадии преступления. Возможно, и не удастся заставить его полностью выдать себя, а все же, попав снова в ту обстановку, на то место, где совершилось преступление, он может невольно чем-нибудь указать, хотя бы куда он запрятал костюм или то орудие, которым ударил Роберту.
Итак, на третий день — новая поездка на озеро в обществе Краута, Хейта, Мейсона, Бэртона Бэрлея, Эрла Ньюкома и шерифа Слэка с его помощниками и медленное, тщательное обследование всех мест, где Клайд побывал в тот ужасный день. И Краут, следуя инструкции Мейсона, «подмазывался» к Клайду, стараясь втереться к нему в доверие и вызвать его на откровенность. Краут доказывал, что имеющиеся улики слишком бесспорны: «присяжные никогда вам не поверят, будто вы ее не убивали», но «если вы поговорите с Мейсоном начистоту, он потолкует с судьей или с губернатором. Он может сделать для вас больше, чем всякий другой, может вас вызволить — и отделаетесь пожизненным заключением или двадцатью годами… а если будете вот так от всего отпираться, не миновать вам электрического стула, это уж как пить дать».
Но Клайд, охваченный тем же страхом, что и на Медвежьем озере, по-прежнему упорно молчал. К чему говорить, что он ее ударил, раз он этого не делал, по крайней мере он ведь не ударил умышленно? Да и чем? Ведь до сих пор никто не знает о фотографическом аппарате.
Но на озере, когда окружной землемер точно измерил расстояние от того места, где утонула Роберта, до места, где вышел на берег Клайд, Эрл Ньюком неожиданно подошел к Мейсону и сообщил о важном открытии. Под поваленным стволом, недалеко от того места, где Клайд остановился, чтобы переодеться, был обнаружен спрятанный им штатив от фотографического аппарата, немного заржавленный и отсыревший, но, как готовы были поверить Мейсон и прочие, достаточно тяжелый для того, чтобы, ударив им Роберту по голове, можно было оглушить ее, а затем перенести в лодку и, наконец, бросить в воду.
При виде этой находки Клайд еще больше побледнел, однако решительно отрицал, что у него был с собой фотографический аппарат и штатив. Мейсон тут же решил вновь допросить всех свидетелей: может быть, кто-нибудь из них вспомнит, что видел у Клайда аппарат или штатив.
И еще до конца того же дня выяснилось, что и шофер, который вез Клайда и Роберту со станции, и лодочник, видевший, как Клайд бросил свой чемодан в лодку, и молодая служанка из гостиницы на Луговом озере, которая видела, как Клайд и Роберта отправлялись утром на железнодорожную станцию, — все помнили «какие-то желтые палки», привязанные к чемодану Клайда: это, должно быть, и был штатив.
А затем Бэртон Бэрлей решил, что в конце концов удар был, пожалуй, нанесен не штативом, а скорее самим аппаратом, более тяжелым: его острый край объясняет рану на темени, а плоская сторона — ушибы на лице. Поэтому, сохраняя все в тайне от Клайда, Мейсон вызвал кое-кого из местных жителей для дополнительных поисков на дне озера, по соседству с тем местом, где нашли Роберту. Поиски продолжались целый день, и так как за это было обещано солидное вознаграждение, то в конце концов некий Джек Богарт вынырнул со дна, держа в руках тот самый фотографический аппарат, который Клайд упустил в воду, когда перевернулась лодка. Больше того: в аппарате обнаружили катушку с пленками, передали ее специалисту для проявления — и оказалось, что это ряд снимков Роберты, сделанных на берегу: на одном она была снята сидящей на упавшем дереве, на другом — возле лодки на берегу, на третьем — пыталась дотянуться до ветвей дерева. Все снимки были тусклые, попорченные водой, но все-таки их можно было рассмотреть. И так как размеры наиболее широкой части аппарата точно соответствовали длине и ширине следов ушиба на лице Роберты, то теперь уже казалось бесспорным, что удалось найти орудие, которым Клайд нанес удар.
И, однако, никаких следов крови — ни на самом аппарате, ни на бортах и дне лодки, отправленной для обследования в Бриджбург, ни на коврике, покрывавшем ее дно.
Но тут Бэртон Бэрлей, парень очень и очень себе на уме, каких немало найдется в этой лесной глуши, стал раздумывать о том, что если потребуются неопровержимые улики, он, Бэртон, или кто-нибудь другой вполне свободно может порезать палец и оставить хоть несколько капель крови на борту лодки, или на коврике, или на фотографическом аппарате. Или, скажем, ничего не стоит взять два-три волоса с головы Роберты и намотать их на выступы аппарата или на уключину, за которую зацепилась ее вуаль. И вот, втайне и с должной серьезностью поразмыслив над этим, он решил побывать в морге братьев Луц и достать два-три волоска с головы Роберты. Ведь он был убежден, что Клайд совершенно хладнокровно убил девушку. Неужели из-за недостатка одной пустячной улики дать этому молчаливому, самонадеянному молодому подлецу благополучно вывернуться? Нет, уж лучше Бэрлей сам намотает волосы Роберты на уключину или засунет их в аппарат, а потом обратит внимание Мейсона на эту не замеченную ранее подробность.
И вот в тот же день, когда Хейт и Мейсон еще раз сами измеряли следы ушибов на лице и на голове утопленницы, Бэрлей исподтишка сунул несколько волосков Роберты в аппарат, между крышкой и объективом. Немного позже Мейсон и Хейт неожиданно обнаружили их, и хотя удивились, каким образом не заметили их прежде, но тем не менее сразу же усмотрели в этом окончательное доказательство виновности Клайда. И поэтому Мейсон объявил, что он как прокурор считает дело законченным. Он тщательно проследил каждый шаг преступника и, если понадобится, готов хоть завтра выступить перед судом.
Но как раз ввиду полноты доказательств он решил до поры до времени ничего не говорить об аппарате и, если возможно, закрыть рот всем, кто знал об этой находке. Допустим, Клайд будет все так же упорно отрицать, что имел при себе аппарат, его адвокат и подозревать не будет о существовании такой улики… какое убийственное впечатление — как гром среди ясного неба! — произведет тогда на суде этот аппарат, эти снимки Роберты, сделанные им самим, и полное совпадение размеров аппарата со следами удара на ее лице! Какие ясные, какие неопровержимые улики!
Поскольку Мейсон лично собрал все показания и улики и, следовательно, был самым подходящим человеком для того, чтобы о них доложить, он решил сообщить обо всем губернатору штата и получить разрешение на созыв чрезвычайной сессии Верховного суда для разбора дел этого округа вместе со специальной сессией местного совета присяжных, — тогда он, Мейсон, сможет созвать этот совет в любое время. Получив такое разрешение, он сумеет подобрать состав совета присяжных, и, если Клайда решат предать суду, можно будет через месяц-полтора начать процесс. И только себе одному Мейсон мог признаться, что этот процесс будет для него весьма кстати, принимая во внимание предстоящие в ноябре выборы и его затаенные надежды попасть в список кандидатов. Ведь без чрезвычайной сессии дело может быть рассмотрено лишь очередной сессией Верховного суда в январе, а к тому времени кончатся его прокурорские полномочия, и если даже он и будет избран на пост судьи, то все-таки не сможет сам вести это дело. А между тем жители округа настроены в высшей степени враждебно по отношению к Клайду, и в этих краях вряд ли найдется хоть один человек, которому не покажется справедливым ускорить суд. К чему откладывать? К чему давать такому преступнику отсрочку и возможность обдумать какой-то план спасения? Тем более что это громкое дело, безусловно, создает ему, Мейсону, юридическую, общественную и политическую славу во всей стране.
Но при исследовании легких оказалось, что, погруженные в воду, они тонут, — и это неопровержимо доказывало одно: Роберта не была мертва, когда упала в воду, а была жива и затем утонула, как и утверждал Клайд. И больше никаких признаков насилия или борьбы, хотя, судя по положению рук и пальцев, было похоже, что Роберта к чему-то тянулась и пыталась ухватиться за что-то. За борт лодки? Возможно ли? Может быть, в конце концов рассказ Клайда и таит в себе какую-то долю истины? Конечно, все эти обстоятельства говорят отчасти в его пользу. Однако, как единодушно считали Мейсон и остальные, эти данные ясно доказывали, что если он и не убил ее прежде, чем бросить в воду, то, во всяком случае, ударил, а затем, — может быть, когда она потеряла сознание, — бросил за борт.
Но чем он ее ударил? Если бы только заставить Клайда сказать это!
И вдруг Мейсона осенило: он повезет Клайда на озеро Большой Выпи! Правда, закон охраняет обвиняемых от какого-либо принуждения, но он все-таки заставит его вновь пройти шаг за шагом все стадии преступления. Возможно, и не удастся заставить его полностью выдать себя, а все же, попав снова в ту обстановку, на то место, где совершилось преступление, он может невольно чем-нибудь указать, хотя бы куда он запрятал костюм или то орудие, которым ударил Роберту.
Итак, на третий день — новая поездка на озеро в обществе Краута, Хейта, Мейсона, Бэртона Бэрлея, Эрла Ньюкома и шерифа Слэка с его помощниками и медленное, тщательное обследование всех мест, где Клайд побывал в тот ужасный день. И Краут, следуя инструкции Мейсона, «подмазывался» к Клайду, стараясь втереться к нему в доверие и вызвать его на откровенность. Краут доказывал, что имеющиеся улики слишком бесспорны: «присяжные никогда вам не поверят, будто вы ее не убивали», но «если вы поговорите с Мейсоном начистоту, он потолкует с судьей или с губернатором. Он может сделать для вас больше, чем всякий другой, может вас вызволить — и отделаетесь пожизненным заключением или двадцатью годами… а если будете вот так от всего отпираться, не миновать вам электрического стула, это уж как пить дать».
Но Клайд, охваченный тем же страхом, что и на Медвежьем озере, по-прежнему упорно молчал. К чему говорить, что он ее ударил, раз он этого не делал, по крайней мере он ведь не ударил умышленно? Да и чем? Ведь до сих пор никто не знает о фотографическом аппарате.
Но на озере, когда окружной землемер точно измерил расстояние от того места, где утонула Роберта, до места, где вышел на берег Клайд, Эрл Ньюком неожиданно подошел к Мейсону и сообщил о важном открытии. Под поваленным стволом, недалеко от того места, где Клайд остановился, чтобы переодеться, был обнаружен спрятанный им штатив от фотографического аппарата, немного заржавленный и отсыревший, но, как готовы были поверить Мейсон и прочие, достаточно тяжелый для того, чтобы, ударив им Роберту по голове, можно было оглушить ее, а затем перенести в лодку и, наконец, бросить в воду.
При виде этой находки Клайд еще больше побледнел, однако решительно отрицал, что у него был с собой фотографический аппарат и штатив. Мейсон тут же решил вновь допросить всех свидетелей: может быть, кто-нибудь из них вспомнит, что видел у Клайда аппарат или штатив.
И еще до конца того же дня выяснилось, что и шофер, который вез Клайда и Роберту со станции, и лодочник, видевший, как Клайд бросил свой чемодан в лодку, и молодая служанка из гостиницы на Луговом озере, которая видела, как Клайд и Роберта отправлялись утром на железнодорожную станцию, — все помнили «какие-то желтые палки», привязанные к чемодану Клайда: это, должно быть, и был штатив.
А затем Бэртон Бэрлей решил, что в конце концов удар был, пожалуй, нанесен не штативом, а скорее самим аппаратом, более тяжелым: его острый край объясняет рану на темени, а плоская сторона — ушибы на лице. Поэтому, сохраняя все в тайне от Клайда, Мейсон вызвал кое-кого из местных жителей для дополнительных поисков на дне озера, по соседству с тем местом, где нашли Роберту. Поиски продолжались целый день, и так как за это было обещано солидное вознаграждение, то в конце концов некий Джек Богарт вынырнул со дна, держа в руках тот самый фотографический аппарат, который Клайд упустил в воду, когда перевернулась лодка. Больше того: в аппарате обнаружили катушку с пленками, передали ее специалисту для проявления — и оказалось, что это ряд снимков Роберты, сделанных на берегу: на одном она была снята сидящей на упавшем дереве, на другом — возле лодки на берегу, на третьем — пыталась дотянуться до ветвей дерева. Все снимки были тусклые, попорченные водой, но все-таки их можно было рассмотреть. И так как размеры наиболее широкой части аппарата точно соответствовали длине и ширине следов ушиба на лице Роберты, то теперь уже казалось бесспорным, что удалось найти орудие, которым Клайд нанес удар.
И, однако, никаких следов крови — ни на самом аппарате, ни на бортах и дне лодки, отправленной для обследования в Бриджбург, ни на коврике, покрывавшем ее дно.
Но тут Бэртон Бэрлей, парень очень и очень себе на уме, каких немало найдется в этой лесной глуши, стал раздумывать о том, что если потребуются неопровержимые улики, он, Бэртон, или кто-нибудь другой вполне свободно может порезать палец и оставить хоть несколько капель крови на борту лодки, или на коврике, или на фотографическом аппарате. Или, скажем, ничего не стоит взять два-три волоса с головы Роберты и намотать их на выступы аппарата или на уключину, за которую зацепилась ее вуаль. И вот, втайне и с должной серьезностью поразмыслив над этим, он решил побывать в морге братьев Луц и достать два-три волоска с головы Роберты. Ведь он был убежден, что Клайд совершенно хладнокровно убил девушку. Неужели из-за недостатка одной пустячной улики дать этому молчаливому, самонадеянному молодому подлецу благополучно вывернуться? Нет, уж лучше Бэрлей сам намотает волосы Роберты на уключину или засунет их в аппарат, а потом обратит внимание Мейсона на эту не замеченную ранее подробность.
И вот в тот же день, когда Хейт и Мейсон еще раз сами измеряли следы ушибов на лице и на голове утопленницы, Бэрлей исподтишка сунул несколько волосков Роберты в аппарат, между крышкой и объективом. Немного позже Мейсон и Хейт неожиданно обнаружили их, и хотя удивились, каким образом не заметили их прежде, но тем не менее сразу же усмотрели в этом окончательное доказательство виновности Клайда. И поэтому Мейсон объявил, что он как прокурор считает дело законченным. Он тщательно проследил каждый шаг преступника и, если понадобится, готов хоть завтра выступить перед судом.
Но как раз ввиду полноты доказательств он решил до поры до времени ничего не говорить об аппарате и, если возможно, закрыть рот всем, кто знал об этой находке. Допустим, Клайд будет все так же упорно отрицать, что имел при себе аппарат, его адвокат и подозревать не будет о существовании такой улики… какое убийственное впечатление — как гром среди ясного неба! — произведет тогда на суде этот аппарат, эти снимки Роберты, сделанные им самим, и полное совпадение размеров аппарата со следами удара на ее лице! Какие ясные, какие неопровержимые улики!
Поскольку Мейсон лично собрал все показания и улики и, следовательно, был самым подходящим человеком для того, чтобы о них доложить, он решил сообщить обо всем губернатору штата и получить разрешение на созыв чрезвычайной сессии Верховного суда для разбора дел этого округа вместе со специальной сессией местного совета присяжных, — тогда он, Мейсон, сможет созвать этот совет в любое время. Получив такое разрешение, он сумеет подобрать состав совета присяжных, и, если Клайда решат предать суду, можно будет через месяц-полтора начать процесс. И только себе одному Мейсон мог признаться, что этот процесс будет для него весьма кстати, принимая во внимание предстоящие в ноябре выборы и его затаенные надежды попасть в список кандидатов. Ведь без чрезвычайной сессии дело может быть рассмотрено лишь очередной сессией Верховного суда в январе, а к тому времени кончатся его прокурорские полномочия, и если даже он и будет избран на пост судьи, то все-таки не сможет сам вести это дело. А между тем жители округа настроены в высшей степени враждебно по отношению к Клайду, и в этих краях вряд ли найдется хоть один человек, которому не покажется справедливым ускорить суд. К чему откладывать? К чему давать такому преступнику отсрочку и возможность обдумать какой-то план спасения? Тем более что это громкое дело, безусловно, создает ему, Мейсону, юридическую, общественную и политическую славу во всей стране.
12
И вот из глуши северных лесов — уголовная сенсация первой величины. Налицо все волнующие, яркие, но в нравственном и религиозном смысле ужасные атрибуты: любовь, романтика, богатство, бедность, смерть. Издатели из числа тех, что мгновенно улавливают общенациональную значимость и интерес подобных преступлений, сейчас же заказали по телеграфу и напечатали красочные описания — где и как жил Клайд в Ликурге, с кем он был знаком, как ухитрился скрыть свои отношения с одной девушкой, одновременно обдумывая план бегства с другой. Из Нью-Йорка, Чикаго, Филадельфии, Бостона, Сан-Франциско и других больших американских городов на Востоке и на Западе непосредственно Мейсону или местным представителям «Ассошиэйтед пресс» или «Юнайтед пресс» сплошным потоком шли телеграммы с запросами о дальнейших подробностях преступления. Кто та красивая и богатая девушка, в которую, по слухам, влюблен этот Грифитс? Где она живет? Какие, в сущности, отношения были у нее с Клайдом? Однако Мейсон, питавший благоговейное почтение к богатству Финчли и Грифитсов, не желал называть имя Сондры и говорил лишь, что это дочь очень богатого ликургского фабриканта (кого именно — он не считает нужным сообщать); впрочем, он без колебаний показывал пачку писем, которую Клайд тщательно перевязал ленточкой.
Зато письма Роберты излагались очень подробно, и кое-какие выдержки из них, наиболее поэтические и горестные, были даже переданы в газеты для опубликования, ибо кто же мог оградить ее память… Их появление в печати вызвало волну ненависти к Клайду и жалости к ней: бедная, скромная, одинокая девушка, у нее никого не было — только он, а он оказался жестоким, вероломным убийцей. Виселица — это еще, пожалуй, слишком хорошо для него! Дело в том, что по дороге на Медвежье озеро и обратно и все последующие дни Мейсон был погружен в чтение этих писем. Некоторые особенно трогательные строки, касавшиеся ее жизни дома, ее огорчений, тревог о будущем, ее явного одиночества и душевной усталости глубоко взволновали его, а он быстро заразил этим волнением других — жену, Хейта, местных репортеров, и последние в своих корреспонденциях из Бриджбурга очень живо, хотя и несколько искаженно, обрисовали Клайда — его упорное молчание, его угрюмость и жестокосердие.
Некий весьма романтически настроенный молодой репортер газеты «Стар» из Утики отправился на ферму Олденов и немедленно дал довольно точное описание исстрадавшейся и убитой горем миссис Олден: слишком измученная, чтобы негодовать или жаловаться, она просто и бесхитростно рассказала ему о том, как Роберта любила своих родителей, как она была скромна, добродетельна, набожна; как местный пастор методисткой церкви сказал однажды, что никогда он не встречал девушки разумнее, добрее и красивее; и как все годы, пока она не уехала из дому, она была поистине правой рукой матери. И уж, конечно, только потому, что ей жилось в Ликурге так трудно и одиноко, этот негодяй сумел заговорить ее сладкими речами и, обещая жениться, вовлек ее в недозволенные отношения (просто не верится, что это с нею все-таки было) — в связь, которая привела ее к смерти. Ведь она всегда была честная, чистая, нежная, добрая. «И подумать только, что она умерла! Никак не могу этому поверить».
Рассказ матери передавался так:
«Только в прошлый понедельник наша Роберта была здесь. Мне показалось, какая-то она грустная, но она улыбалась. Я тогда удивилась, почему это она и днем и вечером все ходит по ферме, разглядывает каждую вещицу, собирает цветы. А потом подошла, обняла меня и говорит; „Знаешь, мамочка, я хотела бы опять стать маленькой и чтобы ты взяла меня на руки и убаюкала, как когда-то“. А я ей говорю: „Что с тобой, Роберта? Почему ты сегодня такая грустная?“ А она отвечает: „Нет, ничего. Ты же знаешь, я завтра утром уезжаю. Поэтому у меня сегодня как-то смутно на душе“. И подумать только, что у нее на уме была эта поездка! Мне кажется, у нее было предчувствие, что все выйдет не так, как она ожидала. И подумать только, что он ударил мою девочку, которая никогда и мухи не обидела!»
Тут миссис Олден не удержалась и стала тихо плакать, а поодаль стоял безутешный Тайтус.
Но Грифитсы и другие представители высших кругов местного общества хранили упорное молчание. Что касается Сэмюэла Грифитса, то он сперва никак не мог понять и поверить, что Клайд оказался способен на такое страшное дело. Как?! Такой вежливый, робкий и, безусловно, приличный юноша обвинен в убийстве? Сэмюэл в это время находился довольно далеко от Ликурга — в Верхнем Саранаке, куда Гилберт с трудом дозвонился ему по телефону, и от неожиданности едва мог осмыслить услышанное, не говоря уже о том, чтобы действовать. Да нет же, это невозможно! Тут, наверно, какая-то ошибка. Наверно, Клайда приняли за кого-то другого.
Тем не менее Гилберт продолжал объяснять, что все это, безусловно, правда, поскольку девушка работала на фабрике в том отделении, которым заведовал Клайд, и у прокурора в Бриджбурге (Гилберт уже с ним беседовал) имеются письма, написанные погибшей девушкой Клайду, и Клайд даже и не пытается от них отречься.
— Ну, хорошо! — сказал Сэмюэл. — Но только ничего не предпринимай, не подумав, а главное, не говори об этом никому, кроме Смилли или Готбоя, пока я не приеду. Где Брукхарт? (Он говорил о Дарра Брукхарте, юрисконсульте фирмы «Грифитс и Кь»).
— Он теперь в Бостоне, — отвечал Гилберт. — Как будто он рассчитывал вернуться в понедельник или во вторник, не раньше.
— Телеграфируй ему, чтобы вернулся немедленно. Кстати, пускай Смилли попробует договориться с редакторами «Стар» и «Бикон», чтобы они до моего возвращения воздержались от всяких комментариев. Я буду завтра утром. Скажи ему еще, пускай возьмет машину и, если можно, сегодня же съездит туда (он подразумевал Бриджбург). Я должен знать из первых рук, в чем дело. Пусть он повидается с Клайдом, если удастся, и с этим прокурором и выяснит все, что можно. И пусть подберет все газеты. Я хочу сам посмотреть, что уже появилось в печати.
Примерно в то же время на даче Финчли на Двенадцатом озере Сондра, проведя два дня и две ночи в томительном и горьком раздумье о внезапной катастрофе, оборвавшей все ее девические грезы о Клайде, решила наконец признаться во всем отцу, к которому она была больше привязана, чем к матери. И она пошла в кабинет, где он обычно проводил время после обеда, читая или обдумывая свои дела. Но, не успев подойти к отцу, она стала всхлипывать: ее по-настоящему потрясло и крушение ее любви и страх, что скандал, готовый разразиться вокруг нее и ее семьи, может погубить ее тщеславные надежды и положение в обществе. Что скажет теперь мать, которая столько раз ее предостерегала? А отец? А Гилберт Грифитс и его невеста? А Крэнстоны, которые, за исключением Бертины, находившейся под ее влиянием, никогда не одобряли такой близости с Клайдом?
Услышав всхлипывания, отец изумленно поднял голову, совершенно не понимая, в чем дело. Но тотчас почувствовал, что случилось нечто очень страшное, поспешно обнял дочь и, стараясь утешить, зашептал:
— Ну, тише, тише! Бога ради, что случилось с моей девочкой? Кто ее обидел? Чем? Как?
И в полнейшей растерянности выслушал исповедь Сондры обо всем, что произошло: о ее первой встрече с Клайдом, о том, как он ей понравился, как к нему относились Грифитсы, о ее письмах, о ее любви… и, наконец, об этом ужасном обвинении и аресте. И вдруг все это правда! Повсюду станут трепать ее имя и имя ее папочки! И Сондра снова зарыдала так, точно сердце ее разрывалось… Но она хорошо знала, что в конце концов ей обеспечено и сочувствие отца и его прощение, как бы ни был он расстроен и огорчен.
Мистер Финчли, привыкший в своем доме к спокойствию, порядку, такту и здравому смыслу, удивленно и неодобрительно, хотя и не без участия, посмотрел на дочь и воскликнул:
— Ну и ну, вот так история! Ах, черт возьми! Я потрясен, дорогая моя. Я в себя не могу прийти. Это уж слишком, должен сказать. Обвинен в убийстве! И у него письма, написанные твоей рукой! Даже и не у него, а уже у прокурора, насколько можно понять. Ну и ну! Глупо, Сондра, черт знает, до чего глупо! Я еще несколько месяцев назад слышал об этом знакомстве от твоей матери и тогда поверил тебе больше, чем ей. А теперь смотри, как скверно вышло! Почему ты мне ничего не сказала? И почему не послушалась матери? Ты могла бы поговорить со мной обо всем раньше, а не ждать, пока это зайдет так далеко. А я думал, что мы с тобой понимаем друг друга. Твоя мать и я всегда делали все для твоего блага, ты же знаешь. И к тому же, честное слово, я думал, что у тебя больше здравого смысла. Но чтобы ты была замешана в деле об убийстве! Боже мой!
Он порывисто поднялся — красивый блондин в безукоризненном костюме — и начал расхаживать взад и вперед, с досадой пощелкивая пальцами, а Сондра продолжала плакать. Вдруг он остановился и снова заговорил:
— Ну, будет, будет! Что толку плакать? Слезами тут не поможешь. Конечно, мы это как-нибудь переживем. Не знаю, не знаю… не представляю, как это на тебе отразится. Ясно одно: мы должны что-то предпринять в связи с этими письмами.
Сондра все плакала, а мистер Финчли начал с того, что вызвал жену, чтобы объяснить ей, какого рода удар нанесен их положению в обществе; удар этот оставил в памяти миссис Финчли неизгладимый след до конца ее дней. Потом мистер Финчли позвонил Легеру Эттербери — адвокату, сенатору штата, председателю центрального комитета республиканской партии в штате и постоянному своему личному юрисконсульту, — объяснил ему, в каком крайне затруднительном положении оказалась Сондра, и попросил посоветовать, что теперь следует предпринять.
— Дайте-ка сообразить, — ответил Эттербери. — На вашем месте я бы не слишком беспокоился, мистер Финчли. Я думаю, что смогу уладить это дело, прежде чем оно получит неприятную огласку. Дайте подумать… Кто у них там в Катараки прокурор? Я это выясню, переговорю с ними и сразу вам позвоню. Но вы не беспокойтесь, будьте уверены, — я сумею кое-что сделать. Во всяком случае, обещаю вам, что эти письма не попадут в газеты. Может быть, они даже не будут предъявлены суду, — хотя в этом я не уверен. Но я, безусловно, сумею устроить, чтобы имя вашей дочери не упоминалось, — так что вы не беспокойтесь.
А затем Эттербери позвонил Мейсону, фамилию которого нашел в юридическом адрес-календаре, и условился о личном свидании; по мнению Мейсона, письма эти были чрезвычайно важны для дела, однако голос Эттербери произвел на него сильнейшее впечатление, и он поспешил объяснить, что вовсе и не собирался предавать огласке имя Сондры или ее письма, а думал лишь сохранить их для рассмотрения при закрытых дверях в том случае, если Клайд не предпочтет сознаться и избегнуть предварительного разбора дела советом присяжных.
Эттербери вторично переговорил с Финчли-отцом, убедился, что тот решительно против какого бы то ни было использования писем дочери или упоминания ее имени, и пообещал ему завтра же или послезавтра лично отправиться в Бриджбург с некоторыми политическими сообщениями и планами, которые заставят Мейсона всерьез подумать, прежде чем он решится в какой-либо форме упомянуть о Сондре.
А затем, после надлежащего обсуждения, на семейном совете было решено, что миссис Финчли, Стюарт и Сондра немедленно, без всяких объяснений и прощальных слов уедут на побережье, куда-нибудь подальше от знакомых. Сам мистер Финчли предполагал вернуться в Ликург и Олбани. Неблагоразумно кому-либо из них оставаться там, где их могли бы застигнуть репортеры или расспрашивать друзья. И затем — бегство семьи Финчли в Наррагансет, где они скрывались полтора месяца под фамилией Уилсон. И по той же причине срочный отъезд Крэнстонов на один из тысячи островов, где, по их мнению, можно было сносно провести остаток лета. Гарриэты и Бэготы делали вид, что они не настолько скомпрометированы, чтобы им стоило беспокоиться, и продолжали оставаться на Двенадцатом озере. Но все толковали о Сондре и Клайде, о его ужасном преступлении и о том, что репутация всех, кто так или иначе, без всякой своей вины, запятнан каким-то касательством к этому делу, может погибнуть безвозвратно.
А тем временем Смилли, по указанию Грифитсов, отправился в Бриджбург и после двухчасовой беседы с Мейсоном получил разрешение навестить Клайда в тюрьме и переговорить с ним наедине в его камере. Смилли пояснил, что Грифитсы пока не намерены организовать защиту Клайда, а хотят лишь выяснить, возможна ли вообще при данных обстоятельствах какая-либо защита. И Мейсон настойчиво посоветовал Смилли убедить Клайда сознаться, ибо, утверждал он, нет ни малейших сомнений в его виновности, а длительный судебный процесс только будет стоить округу больших денег, без всякой пользы для Клайда; между тем, если он во всем признается, могут найтись какие-нибудь смягчающие обстоятельства, и во всяком случае удастся предотвратить появление этого общественного скандала в раздутом виде на страницах газет.
Итак, Смилли направился в камеру, где Клайд мрачно и безнадежно раздумывал, как ему быть дальше. При одном упоминании имени Смилли его передернуло, словно от удара; Грифитсы — Сэмюэл Грифитс и Гилберт! Их личный представитель. Что же теперь говорить? Без сомнения, рассуждал он, Смилли, поговорив с Мейсоном, считает его, Клайда, виновным. Что же сказать? Правду или нет? Но пока он пытался что-то обдумать и сообразить, Смилли уже входил в дверь.
Облизнув сухие губы, Клайд с усилием выговорил:
— Здравствуйте, мистер Смилли!
И тот ответил с деланной сердечностью:
— Добрый день, Клайд! Грустно, что вас засадили в такое место. — И затем продолжал: — Газеты и здешний прокурор не скупятся на всевозможные россказни о вас, но, я думаю, все это не так страшно. Тут, конечно, какая-то ошибка. Я для того и приехал, чтобы это выяснить. Ваш дядя сегодня утром по телефону поручил мне повидаться с вами и узнать, почему вас вздумали засадить. Вы и сами понимаете, каково сейчас вашим родственникам. Они поручили мне все точно узнать и, если возможно, прекратить дело. Поэтому, если вы расскажете мне все подробно… понимаете ли… я хочу сказать…
Смилли остановился. И по всему, что он сейчас слышал от прокурора, и по тому, как замкнуто держался Клайд, он понял: вряд ли тот может многое сообщить в свое оправдание.
А Клайд, еще раз облизнув запекшиеся губы, начал:
— Похоже, что все складывается очень плохо для меня, мистер Смилли. Я никак не думал, когда познакомился с мисс Олден, что попаду в такую беду. Но я не убивал ее: бог свидетель, это чистая правда. У меня никогда не было желания убить ее, и я не хотел вести ее на это озеро. Это правда, и я говорил это прокурору. Я знаю, у него есть ее письма ко мне, но они доказывают только то, что она хотела уехать со мной, а вовсе не то, что я хотел с ней ехать…
Он замолчал, ожидая, что Смилли как-либо обнаружит доверие к его словам. А Смилли, видя, что объяснение Клайда совпадает со словами Мейсона, но стараясь успокоить его, сказал только:
— Да, знаю, Мейсон мне сейчас показывал их.
— Я знал, что он покажет, — тихо продолжал Клайд. — Но знаете, мистер Смилли, как иной раз получается. — Опасаясь, как бы шериф или Краут не подслушали его, он совсем понизил голос. — Можно попасть в такую историю с девушкой, даже если сначала вовсе об этом и не думаешь. Вы сами знаете. Я сперва любил Роберту, это правда, и я был с ней в связи, — это видно из ее писем. Но вы ведь знаете, какое правило на фабрике: заведующий отделением не может иметь ничего общего с работницами. Ну вот, мне кажется, с этого и начались все мои неприятности. Понимаете? Я боялся, как бы кто-нибудь об этом не узнал.
Зато письма Роберты излагались очень подробно, и кое-какие выдержки из них, наиболее поэтические и горестные, были даже переданы в газеты для опубликования, ибо кто же мог оградить ее память… Их появление в печати вызвало волну ненависти к Клайду и жалости к ней: бедная, скромная, одинокая девушка, у нее никого не было — только он, а он оказался жестоким, вероломным убийцей. Виселица — это еще, пожалуй, слишком хорошо для него! Дело в том, что по дороге на Медвежье озеро и обратно и все последующие дни Мейсон был погружен в чтение этих писем. Некоторые особенно трогательные строки, касавшиеся ее жизни дома, ее огорчений, тревог о будущем, ее явного одиночества и душевной усталости глубоко взволновали его, а он быстро заразил этим волнением других — жену, Хейта, местных репортеров, и последние в своих корреспонденциях из Бриджбурга очень живо, хотя и несколько искаженно, обрисовали Клайда — его упорное молчание, его угрюмость и жестокосердие.
Некий весьма романтически настроенный молодой репортер газеты «Стар» из Утики отправился на ферму Олденов и немедленно дал довольно точное описание исстрадавшейся и убитой горем миссис Олден: слишком измученная, чтобы негодовать или жаловаться, она просто и бесхитростно рассказала ему о том, как Роберта любила своих родителей, как она была скромна, добродетельна, набожна; как местный пастор методисткой церкви сказал однажды, что никогда он не встречал девушки разумнее, добрее и красивее; и как все годы, пока она не уехала из дому, она была поистине правой рукой матери. И уж, конечно, только потому, что ей жилось в Ликурге так трудно и одиноко, этот негодяй сумел заговорить ее сладкими речами и, обещая жениться, вовлек ее в недозволенные отношения (просто не верится, что это с нею все-таки было) — в связь, которая привела ее к смерти. Ведь она всегда была честная, чистая, нежная, добрая. «И подумать только, что она умерла! Никак не могу этому поверить».
Рассказ матери передавался так:
«Только в прошлый понедельник наша Роберта была здесь. Мне показалось, какая-то она грустная, но она улыбалась. Я тогда удивилась, почему это она и днем и вечером все ходит по ферме, разглядывает каждую вещицу, собирает цветы. А потом подошла, обняла меня и говорит; „Знаешь, мамочка, я хотела бы опять стать маленькой и чтобы ты взяла меня на руки и убаюкала, как когда-то“. А я ей говорю: „Что с тобой, Роберта? Почему ты сегодня такая грустная?“ А она отвечает: „Нет, ничего. Ты же знаешь, я завтра утром уезжаю. Поэтому у меня сегодня как-то смутно на душе“. И подумать только, что у нее на уме была эта поездка! Мне кажется, у нее было предчувствие, что все выйдет не так, как она ожидала. И подумать только, что он ударил мою девочку, которая никогда и мухи не обидела!»
Тут миссис Олден не удержалась и стала тихо плакать, а поодаль стоял безутешный Тайтус.
Но Грифитсы и другие представители высших кругов местного общества хранили упорное молчание. Что касается Сэмюэла Грифитса, то он сперва никак не мог понять и поверить, что Клайд оказался способен на такое страшное дело. Как?! Такой вежливый, робкий и, безусловно, приличный юноша обвинен в убийстве? Сэмюэл в это время находился довольно далеко от Ликурга — в Верхнем Саранаке, куда Гилберт с трудом дозвонился ему по телефону, и от неожиданности едва мог осмыслить услышанное, не говоря уже о том, чтобы действовать. Да нет же, это невозможно! Тут, наверно, какая-то ошибка. Наверно, Клайда приняли за кого-то другого.
Тем не менее Гилберт продолжал объяснять, что все это, безусловно, правда, поскольку девушка работала на фабрике в том отделении, которым заведовал Клайд, и у прокурора в Бриджбурге (Гилберт уже с ним беседовал) имеются письма, написанные погибшей девушкой Клайду, и Клайд даже и не пытается от них отречься.
— Ну, хорошо! — сказал Сэмюэл. — Но только ничего не предпринимай, не подумав, а главное, не говори об этом никому, кроме Смилли или Готбоя, пока я не приеду. Где Брукхарт? (Он говорил о Дарра Брукхарте, юрисконсульте фирмы «Грифитс и Кь»).
— Он теперь в Бостоне, — отвечал Гилберт. — Как будто он рассчитывал вернуться в понедельник или во вторник, не раньше.
— Телеграфируй ему, чтобы вернулся немедленно. Кстати, пускай Смилли попробует договориться с редакторами «Стар» и «Бикон», чтобы они до моего возвращения воздержались от всяких комментариев. Я буду завтра утром. Скажи ему еще, пускай возьмет машину и, если можно, сегодня же съездит туда (он подразумевал Бриджбург). Я должен знать из первых рук, в чем дело. Пусть он повидается с Клайдом, если удастся, и с этим прокурором и выяснит все, что можно. И пусть подберет все газеты. Я хочу сам посмотреть, что уже появилось в печати.
Примерно в то же время на даче Финчли на Двенадцатом озере Сондра, проведя два дня и две ночи в томительном и горьком раздумье о внезапной катастрофе, оборвавшей все ее девические грезы о Клайде, решила наконец признаться во всем отцу, к которому она была больше привязана, чем к матери. И она пошла в кабинет, где он обычно проводил время после обеда, читая или обдумывая свои дела. Но, не успев подойти к отцу, она стала всхлипывать: ее по-настоящему потрясло и крушение ее любви и страх, что скандал, готовый разразиться вокруг нее и ее семьи, может погубить ее тщеславные надежды и положение в обществе. Что скажет теперь мать, которая столько раз ее предостерегала? А отец? А Гилберт Грифитс и его невеста? А Крэнстоны, которые, за исключением Бертины, находившейся под ее влиянием, никогда не одобряли такой близости с Клайдом?
Услышав всхлипывания, отец изумленно поднял голову, совершенно не понимая, в чем дело. Но тотчас почувствовал, что случилось нечто очень страшное, поспешно обнял дочь и, стараясь утешить, зашептал:
— Ну, тише, тише! Бога ради, что случилось с моей девочкой? Кто ее обидел? Чем? Как?
И в полнейшей растерянности выслушал исповедь Сондры обо всем, что произошло: о ее первой встрече с Клайдом, о том, как он ей понравился, как к нему относились Грифитсы, о ее письмах, о ее любви… и, наконец, об этом ужасном обвинении и аресте. И вдруг все это правда! Повсюду станут трепать ее имя и имя ее папочки! И Сондра снова зарыдала так, точно сердце ее разрывалось… Но она хорошо знала, что в конце концов ей обеспечено и сочувствие отца и его прощение, как бы ни был он расстроен и огорчен.
Мистер Финчли, привыкший в своем доме к спокойствию, порядку, такту и здравому смыслу, удивленно и неодобрительно, хотя и не без участия, посмотрел на дочь и воскликнул:
— Ну и ну, вот так история! Ах, черт возьми! Я потрясен, дорогая моя. Я в себя не могу прийти. Это уж слишком, должен сказать. Обвинен в убийстве! И у него письма, написанные твоей рукой! Даже и не у него, а уже у прокурора, насколько можно понять. Ну и ну! Глупо, Сондра, черт знает, до чего глупо! Я еще несколько месяцев назад слышал об этом знакомстве от твоей матери и тогда поверил тебе больше, чем ей. А теперь смотри, как скверно вышло! Почему ты мне ничего не сказала? И почему не послушалась матери? Ты могла бы поговорить со мной обо всем раньше, а не ждать, пока это зайдет так далеко. А я думал, что мы с тобой понимаем друг друга. Твоя мать и я всегда делали все для твоего блага, ты же знаешь. И к тому же, честное слово, я думал, что у тебя больше здравого смысла. Но чтобы ты была замешана в деле об убийстве! Боже мой!
Он порывисто поднялся — красивый блондин в безукоризненном костюме — и начал расхаживать взад и вперед, с досадой пощелкивая пальцами, а Сондра продолжала плакать. Вдруг он остановился и снова заговорил:
— Ну, будет, будет! Что толку плакать? Слезами тут не поможешь. Конечно, мы это как-нибудь переживем. Не знаю, не знаю… не представляю, как это на тебе отразится. Ясно одно: мы должны что-то предпринять в связи с этими письмами.
Сондра все плакала, а мистер Финчли начал с того, что вызвал жену, чтобы объяснить ей, какого рода удар нанесен их положению в обществе; удар этот оставил в памяти миссис Финчли неизгладимый след до конца ее дней. Потом мистер Финчли позвонил Легеру Эттербери — адвокату, сенатору штата, председателю центрального комитета республиканской партии в штате и постоянному своему личному юрисконсульту, — объяснил ему, в каком крайне затруднительном положении оказалась Сондра, и попросил посоветовать, что теперь следует предпринять.
— Дайте-ка сообразить, — ответил Эттербери. — На вашем месте я бы не слишком беспокоился, мистер Финчли. Я думаю, что смогу уладить это дело, прежде чем оно получит неприятную огласку. Дайте подумать… Кто у них там в Катараки прокурор? Я это выясню, переговорю с ними и сразу вам позвоню. Но вы не беспокойтесь, будьте уверены, — я сумею кое-что сделать. Во всяком случае, обещаю вам, что эти письма не попадут в газеты. Может быть, они даже не будут предъявлены суду, — хотя в этом я не уверен. Но я, безусловно, сумею устроить, чтобы имя вашей дочери не упоминалось, — так что вы не беспокойтесь.
А затем Эттербери позвонил Мейсону, фамилию которого нашел в юридическом адрес-календаре, и условился о личном свидании; по мнению Мейсона, письма эти были чрезвычайно важны для дела, однако голос Эттербери произвел на него сильнейшее впечатление, и он поспешил объяснить, что вовсе и не собирался предавать огласке имя Сондры или ее письма, а думал лишь сохранить их для рассмотрения при закрытых дверях в том случае, если Клайд не предпочтет сознаться и избегнуть предварительного разбора дела советом присяжных.
Эттербери вторично переговорил с Финчли-отцом, убедился, что тот решительно против какого бы то ни было использования писем дочери или упоминания ее имени, и пообещал ему завтра же или послезавтра лично отправиться в Бриджбург с некоторыми политическими сообщениями и планами, которые заставят Мейсона всерьез подумать, прежде чем он решится в какой-либо форме упомянуть о Сондре.
А затем, после надлежащего обсуждения, на семейном совете было решено, что миссис Финчли, Стюарт и Сондра немедленно, без всяких объяснений и прощальных слов уедут на побережье, куда-нибудь подальше от знакомых. Сам мистер Финчли предполагал вернуться в Ликург и Олбани. Неблагоразумно кому-либо из них оставаться там, где их могли бы застигнуть репортеры или расспрашивать друзья. И затем — бегство семьи Финчли в Наррагансет, где они скрывались полтора месяца под фамилией Уилсон. И по той же причине срочный отъезд Крэнстонов на один из тысячи островов, где, по их мнению, можно было сносно провести остаток лета. Гарриэты и Бэготы делали вид, что они не настолько скомпрометированы, чтобы им стоило беспокоиться, и продолжали оставаться на Двенадцатом озере. Но все толковали о Сондре и Клайде, о его ужасном преступлении и о том, что репутация всех, кто так или иначе, без всякой своей вины, запятнан каким-то касательством к этому делу, может погибнуть безвозвратно.
А тем временем Смилли, по указанию Грифитсов, отправился в Бриджбург и после двухчасовой беседы с Мейсоном получил разрешение навестить Клайда в тюрьме и переговорить с ним наедине в его камере. Смилли пояснил, что Грифитсы пока не намерены организовать защиту Клайда, а хотят лишь выяснить, возможна ли вообще при данных обстоятельствах какая-либо защита. И Мейсон настойчиво посоветовал Смилли убедить Клайда сознаться, ибо, утверждал он, нет ни малейших сомнений в его виновности, а длительный судебный процесс только будет стоить округу больших денег, без всякой пользы для Клайда; между тем, если он во всем признается, могут найтись какие-нибудь смягчающие обстоятельства, и во всяком случае удастся предотвратить появление этого общественного скандала в раздутом виде на страницах газет.
Итак, Смилли направился в камеру, где Клайд мрачно и безнадежно раздумывал, как ему быть дальше. При одном упоминании имени Смилли его передернуло, словно от удара; Грифитсы — Сэмюэл Грифитс и Гилберт! Их личный представитель. Что же теперь говорить? Без сомнения, рассуждал он, Смилли, поговорив с Мейсоном, считает его, Клайда, виновным. Что же сказать? Правду или нет? Но пока он пытался что-то обдумать и сообразить, Смилли уже входил в дверь.
Облизнув сухие губы, Клайд с усилием выговорил:
— Здравствуйте, мистер Смилли!
И тот ответил с деланной сердечностью:
— Добрый день, Клайд! Грустно, что вас засадили в такое место. — И затем продолжал: — Газеты и здешний прокурор не скупятся на всевозможные россказни о вас, но, я думаю, все это не так страшно. Тут, конечно, какая-то ошибка. Я для того и приехал, чтобы это выяснить. Ваш дядя сегодня утром по телефону поручил мне повидаться с вами и узнать, почему вас вздумали засадить. Вы и сами понимаете, каково сейчас вашим родственникам. Они поручили мне все точно узнать и, если возможно, прекратить дело. Поэтому, если вы расскажете мне все подробно… понимаете ли… я хочу сказать…
Смилли остановился. И по всему, что он сейчас слышал от прокурора, и по тому, как замкнуто держался Клайд, он понял: вряд ли тот может многое сообщить в свое оправдание.
А Клайд, еще раз облизнув запекшиеся губы, начал:
— Похоже, что все складывается очень плохо для меня, мистер Смилли. Я никак не думал, когда познакомился с мисс Олден, что попаду в такую беду. Но я не убивал ее: бог свидетель, это чистая правда. У меня никогда не было желания убить ее, и я не хотел вести ее на это озеро. Это правда, и я говорил это прокурору. Я знаю, у него есть ее письма ко мне, но они доказывают только то, что она хотела уехать со мной, а вовсе не то, что я хотел с ней ехать…
Он замолчал, ожидая, что Смилли как-либо обнаружит доверие к его словам. А Смилли, видя, что объяснение Клайда совпадает со словами Мейсона, но стараясь успокоить его, сказал только:
— Да, знаю, Мейсон мне сейчас показывал их.
— Я знал, что он покажет, — тихо продолжал Клайд. — Но знаете, мистер Смилли, как иной раз получается. — Опасаясь, как бы шериф или Краут не подслушали его, он совсем понизил голос. — Можно попасть в такую историю с девушкой, даже если сначала вовсе об этом и не думаешь. Вы сами знаете. Я сперва любил Роберту, это правда, и я был с ней в связи, — это видно из ее писем. Но вы ведь знаете, какое правило на фабрике: заведующий отделением не может иметь ничего общего с работницами. Ну вот, мне кажется, с этого и начались все мои неприятности. Понимаете? Я боялся, как бы кто-нибудь об этом не узнал.