Стинер продолжал раздумывать и колебаться, хотя и был на краю гибели. Он боялся действовать, боялся Молленхауэра, боялся Каупервуда, боялся жизни и самого себя. Мысль о панике, о грозившей ему катастрофе в его представлении связывалась не столько с его имущественным положением, сколько с положением в обществе и в политическом мире. Мало есть людей, понимающих, что такое финансовое могущество. Мало кто чувствует, что значит держать в своих руках власть над богатством других, владеть тем, что является источником жизни общества и средством обмена. Но те, кто уразумел это, жаждут богатства уже не ради него самого. Обычно люди смотрят на деньги как на средство обеспечить себе известные жизненные удобства, но для финансиста деньги — это средство контроля над распределением благ, средство к достижению почета, могущества, власти. Именно так, в отличие от Стинера, относился к деньгам Каупервуд. Стинер, всегда предоставлявший Каупервуду действовать за него, теперь, когда Каупервуд ясно и четко обрисовал ему единственный возможный выход из положения, трусил как никогда. Его способность рассуждать помрачилась от страха перед угрозой ярости и мести Молленхауэра, возможным банкротством Каупервуда и собственной неспособностью мужественно встретить беду. Врожденный финансовый талант Каупервуда сейчас уже не внушал ему доверия. Очень уж молод этот банкир и недостаточно опытен. Молленхауэр старше и богаче. Симпсон и Батлер тоже. Эти люди с их капиталами олицетворяли собою необоримую мощь. И кроме того, разве сам Каупервуд не признался ему, Стинеру, что он в опасности, что его загнали в тупик? Никакое признание не могло бы больше напугать Стинера, но Каупервуд вынужден был его сделать, ибо у Стинера не хватало мужества взглянуть опасности прямо в лицо.
   Поэтому и в экипаже, по пути в казначейство, Стинер продолжал сидеть бледный, пришибленный, не в силах собраться с мыслями, не в силах быстро, отчетливо, ясно представить себе свое положение и единственно возможный выход из него. Каупервуд вошел в казначейство вместе с ним, чтобы еще раз попытаться воздействовать на него.
   — Итак, Джордж? — сурово произнес он. — Я жду ответа. Время не терпит. Нам нельзя терять ни минуты. Дайте мне деньги, и я быстро выкарабкаюсь из этой истории, — идет? Повторяю еще раз: дорога каждая минута. Не поддавайтесь запугиванью этих господ. Они ведут игру ради собственной выгоды, — следуйте их примеру.
   — Я не могу, Фрэнк, — слабым голосом отвечал, наконец, Стинер: воспоминание о жестоком и властном лице Молленхауэра заглушало в нем боязнь за собственное будущее. — Я должен подумать. Так сразу я не могу. Стробик расстался со мной за несколько минут до вашего прихода, и он считает…
   — Бог с вами, Джордж! — негодующе воскликнул Каупервуд. — Что вы мне толкуете про Стробика! Он-то тут при чем! Подумайте о себе! Подумайте о том, что будет с вами! Речь идет о вашей судьбе, а не о судьбе Стробика.
   — Я все понимаю, Фрэнк, — упорствовал несчастный Стинер, — но, право, не представляю себе, как это сделать. Честное слово! Вы сами говорите, что не уверены, удастся ли вам выпутаться из этой истории, а еще триста тысяч долларов… это как-никак целых триста тысяч! Нет, Фрэнк. Не могу! Ничего не выйдет. Кроме того, мне необходимо сперва поговорить с Молленхауэром.
   — Боже мой, что за чушь вы городите! — Каупервуда, наконец, взорвало; злобно, с нескрываемым презрением посмотрел он на казначея. — Ладно! Бегите к Молленхауэру! Спросите его, как вам половчей перерезать себе горло ради его выгоды! Одолжить мне еще триста тысяч долларов — нельзя, а рискнуть пятьюстами тысячами, уже взятыми из казначейства, и потерять их — можно. Так я вас понял? Ведь вы явно норовите потерять эти деньги, а с ними и все остальное. По-моему, вы просто рехнулись. Первое же слово Молленхауэра напугало вас до полусмерти, и вы уже готовы все поставить на карту: свое состояние, репутацию, положение! Понимаете ли вы, что будет с вами, если я обанкрочусь? Вы попадете под арест. Вас посадят за решетку, Джордж, вот и все. А ваш Молленхауэр, который уже успел указать вам, чего не следует делать, пальцем не шевельнет для вас, когда вы опозоритесь. Вспомните: разве я не помогал вам, а? Разве я до последней минуты не вел успешно ваши дела? Что вы вбили себе в голову, хотел бы я знать? Чего вы боитесь?
   Стинер собрался было привести еще какой-то малоубедительный аргумент, когда в кабинет вошел управляющий его канцелярией Альберт Стайерс. Стинер был так взволнован, что не сразу его заметил. Каупервуд же фамильярно обратился к нему:
   — Что скажете, Альберт?
   — Мистер Сэнгстек, по поручению мистера Молленхауэра, желает видеть мистера Стинера.
   При звуке этого страшного имени Стинер съежился, как опавший лист. Это не укрылось от Каупервуда. Он понял, что рушится его последняя надежда получить от Стинера триста тысяч долларов. Но все же не сложил оружия.
   — Ну что ж, Джордж, — сказал он, когда Стайерс отправился сообщить Сэнгстеку, что Стинер готов принять его, — мне все ясно. Этот человек вас загипнотизировал. Вы слишком напуганы и уже в себе не властны. Пусть все остается как есть: я еще вернусь. Только, ради бога, возьмите себя в руки. Подумайте, что поставлено на карту. Я уже сказал вам, чем все кончится, если вы не одумаетесь. Послушайтесь меня, и вы будете независимым, богатым человеком. В противном случае — вас ждет тюремная решетка.
   Решив еще раз попытаться найти помощь у банкиров и биржевиков, прежде чем ехать к Батлеру, Каупервуд быстро вышел из казначейства и вскочил в дожидавшийся его легкий рессорный кабриолет. Это был очаровательный экипаж желтого цвета с таким же желтым кожаным сиденьем, запряженный резвой гнедой кобылой. Каупервуд останавливался то у одного, то у другого здания и с напускным безразличием взбегал по ступеням банков и биржевых контор.
   Но все было тщетно. Его выслушивали внимательно, даже сочувственно и тут же ссылались на шаткость положения. Джирардский национальный банк отказался отсрочить ссуду хотя бы на час, и Каупервуду пришлось немедленно переслать им толстую пачку своих наиболее ценных бумаг для покрытия разницы, вызванной падением биржевых курсов. В два часа пришел рассыльный от старого Каупервуда: как председатель Третьего национального банка он вынужден потребовать погашения ссуды в сто пятьдесят тысяч долларов. Акции, заложенные Фрэнком, по мнению директоров, недостаточно надежны. Каупервуд немедленно выписал чек на свой пятидесятитысячный вклад в этом банке, прибавил к нему двадцать пять тысяч долларов, хранившихся у него в конторе наличными, потребовал от фирмы «Тай и Кь» погашения ссуды в пятьдесят тысяч долларов, продал за треть номинала акции конки линии Грин и Коутс — той самой, с которой у него было связано столько надежд. Все полученные таким путем суммы он отправил в Третий национальный банк. Старому Каупервуду показалось, что камень свалился у него с души, но вместе с тем он был глубоко удручен. В полдень старик сам отправился узнавать, сколько он может получить за свои бумаги. Поступая таким образом, он отчасти компрометировал себя, но его отцовское сердце страдало, а кроме того, ему следовало подумать и о своих личных интересах. Заложив дом и получив ссуду под залог обстановки, экипажей, земельного участка и акций, он реализовал сто тысяч долларов, которые и положил в своем банке на имя Фрэнка. Но при таком сильном шторме это был все-таки очень ненадежный якорь. Фрэнку необходимо было добиться отсрочки платежей по меньшей мере на трое-четверо суток. В два часа этого рокового дня, еще раз взвесив положение своих дел, Каупервуд угрюмо пробормотал:
   «Нет, этот Стинер должен ссудить меня тремястами тысячами, вот и все. А теперь надо повидать Батлера, не то он еще потребует свой вклад до закрытия конторы».
   Он снова вскочил в экипаж и, как одержимый, помчался к Батлеру.

26

   Многое изменилось с того часа, когда Каупервуд беседовал с Батлером. Старик весьма дружелюбно откликнулся тогда на предложение объединиться с Молленхауэром и Симпсоном и поддержать курс ценных бумаг на бирже, но утром, в этот памятный понедельник, и без того запутанное положение осложнилось одним новым обстоятельством, которое заставило Батлера коренным образом пересмотреть занятую им позицию. В девять часов утра того самого дня, когда Каупервуд добивался помощи от Стинера, Батлер вышел из дому и уже собирался сесть в экипаж, когда почтальон вручил ему четыре письма, и он помедлил, чтобы просмотреть их. Первое было от мелкого подрядчика О'Хиггинса, второе — от духовника Батлеров, отца Михаила, священника церкви св.Тимофея, благодарившего за пожертвование в приходский фонд для бедных, третье — от «Дрекселя и Кь», относительно какого-то вклада, четвертое — анонимное, на плохой бумаге, от лица, по-видимому, не слишком грамотного, скорее всего от женщины. Неразборчивыми каракулями там было написано следующее:
   «Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, — с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами.»
   Ни подписи, ни каких-либо признаков, по которым можно было бы судить, откуда пришло письмо. У Батлера сразу же сложилось впечатление, что оно написано кем-то живущим по соседству с указанным домом. Старик иногда отличался необычайной остротой интуиции. Письмо и в самом деле пришло от девушки, прихожанки церкви св.Тимофея, жившей поблизости от указанного в письме дома; она знала в лицо Эйлин и ненавидела ее за вызывающий вид и роскошные туалеты. Эта девушка — бледное, худосочное, вечно неудовлетворенное создание — была одной из тех натур, которые почитают своим долгом следить за чужой нравственностью. Живя наискосок от дома, тайно нанятого Каупервудом, она наблюдала за подъездом и мало-помалу выяснила, — так ей по крайней мере казалось, — что к чему. Ей потребовалось лишь дополнить факты домыслами и связать все это вместе при помощи той догадливости, которая нередко близка к подлинному знанию. Плодом ее стараний и явилось письмо, очутившееся перед глазами Батлера во всей своей неприкрашенной откровенности.
   У ирландцев склад ума философский и вместе с тем практический. Первый и непосредственный импульс всякого ирландца, попавшего в неприятное положение, — это найти выход из него и представить себе все в возможно менее печальном свете. Когда Батлер в первый раз прочел письмо, мурашки забегали у него по телу. Челюсти его сжались, серые глаза сощурились. Неужели это правда? Но иначе разве кто-то осмелился бы так решительно писать: «Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице». Разве простая деловитость этих слов не является сама по себе неопровержимым доказательством? И речь идет о том самом человеке, который лишь накануне обращался к нему за помощью, о человеке, для которого он так много сделал? В медлительном, но остром уме Батлера ярче, чем когда-либо, возник образ его прелестной дочери, и он вдруг отчетливо понял, что такое Фрэнк Алджернон Каупервуд. Чем объяснить, что он, Батлер, не разгадал коварства этого негодяя? Как могло случиться, что Каупервуд и Эйлин ни словом, ни жестом не выдали себя, если между ними действительно существовали какие-то отношения?
   Родители обычно уверены, что они отлично знают своих детей, и время только укрепляет их в этом заблуждении. Ничего дурного до сих пор не случилось, ничего не случится и впредь. Они видят их каждый день, но видят затуманенными любовью глазами. Ослепленные этой любовью, они убеждены, что видят своих детей насквозь и что те, как бы они ни были привлекательны, безусловно, застрахованы от всяких соблазнов. Мэри — хорошая девушка, правда немного взбалмошная, но какая может с ней приключиться беда? Джон — прямодушный, целеустремленный юноша, — разве он способен поддаться злу? И какие душераздирающие стоны издает большинство родителей, когда случайно раскрывается печальная тайна их детей. «Мой Джон! Моя Мэри! Это невозможно!» Но это возможно. Весьма возможно. И даже очень вероятно. Многие родители, недостаточно опытные, недостаточно понимающие жизнь, озлобляются, становятся жестоки. Вспоминая нежность, затраченную на-детей, и все принесенные им жертвы, они чувствуют себя оскорбленными. Одни вовсе падают духом перед лицом столь явной неустойчивости нашей жизни, перед лицом опасностей, которыми она изобилует, и загадочными процессами, совершающимися в душе человека. Другие — те, кому жизнь уже преподала суровые уроки, либо те, кто от природы одарен интуицией и проницательностью, относятся ко всем таким явлениям, как к неисповедимому таинству жизни, и, зная, что борьба здесь почти бесцельна, если возможна лишь скрытыми мерами, стараются не видеть худшего или примириться с ним на время, чтобы обдумать положение. Всякий мыслящий человек знает, что жизнь
   — неразрешимая загадка; остальные тешатся вздорными выдумками да еще попусту волнуются и выходят из себя.
   Итак, Эдвард Батлер, человек умный и многоопытный, стоя на ступеньках своего дома, держал в огрубелой жилистой руке клочок дешевой бумаги с начертанным на нем страшным обвинением против его дочери. Он мысленно увидел ее перед собой совсем еще маленькой (Эйлин была его старшей дочкой). Как заботился он о ней все эти годы! Она была прелестным ребенком; ее золотистая головка так часто прижималась к его груди, его жесткие, грубые пальцы тысячи раз ласкали ее нежные щечки! А теперь Эйлин уже двадцать три года, и она красавица, бедовая и своенравная. Мрачные, нелепые, тяжелые думы одолевали Батлера, он не знал, как взглянуть на все это, на что решиться, что предпринять. В конце концов неизвестно, кто тут прав и кто виноват, мысленно произнес он. Эйлин, Эйлин! Его Эйлин! Если жена узнает об этом, ее старое сердце не выдержит. Нет, она ничего не должна знать, ничего. А может быть, ей все-таки следует сказать?
   Родительское сердце! Любовь в этом мире движется путаными, нехожеными тропами. Любовь матери всесильна, первобытна, эгоистична и в то же время бескорыстна. Она ни от чего не зависит. Любовь мужа к жене или любовника к любовнице — это сладостные узы единодушия и взаимности, соревнование в заботе и нежности. Любовь отца к сыну или дочери — когда эта любовь существует — заключается в том, чтобы давать щедро, без меры, ничего не ожидая взамен; это благословение и напутствие страннику, безопасность которого вам дороже всего, это тщательно взвешенное соотношение слабости и силы, заставляющее скорбеть о неудачах любимого и испытывать гордость при его успехах. Такое чувство великодушно и возвышенно, оно ни о чем не просит и стремится только давать разумно и щедро. «Лишь бы мой сын преуспевал! Лишь бы моя дочь была счастлива!» Кто не слыхал этих слов, кто не задумывался над этими выражениями родительской мудрости и любви?
   По пути в центр города Батлер со всей быстротой, доступной его недюжинному, но медлительному и до некоторой степени примитивному уму, перебирал все возможные последствия этого внезапного, прискорбного и тревожного открытия. Почему Каупервуд не довольствуется своей женой? Зачем ему понадобилось проникнуть в его, Батлера, дом и там завязать эту недостойную, тайную связь? В какой мере повинна здесь Эйлин? Она отнюдь не глупа и должна бы отдавать себе отчет в своих поступках. Кроме того, она добрая католичка, во всяком случае по воспитанию. Все эти годы она ходила к исповеди и причащалась. Правда, в последнее время Батлер стал замечать, что она не очень ревностно посещает церковь и порою изыскивает предлоги, чтобы в воскресенье остаться дома, но ведь, как правило, она все же ездит туда. А теперь, теперь… Тут мысли Батлера заходили в тупик, он снова возвращался к самому главному, и все начиналось сначала.
   Медленно поднялся он по лестнице к себе в контору, сел за стол и опять стал думать, думать. Пробило десять часов, затем одиннадцать. Сын несколько раз обращался к нему с деловыми вопросами, но, убедившись, что отец в мрачном настроении, оставил его в покое. Пробило двенадцать, затем час, а Батлер по-прежнему сидел и думал, когда ему вдруг доложили о Каупервуде.
   Не застав Батлера дома и не найдя там Эйлин, Каупервуд поспешил к нему в контору. В том же здании находилось управление нескольких линий конных железных дорог, крупнейшим акционером которых он был. Контора, как обычно, была разгорожена на помещения для бухгалтеров и счетоводов, дорожных смотрителей, кассира и так далее. Оуэн Батлер и его отец занимали в самой глубине ее маленькие, но изящно обставленные кабинеты; там вершились все важнейшие дела.
   По дороге Каупервуда — в силу странного предчувствия, так часто возникающего у человека перед бедой, — неотступно преследовала мысль об Эйлин. Он думал о необычных узах, связывавших его с нею, и о том, что сейчас он спешит за помощью к ее отцу! Тяжелое чувство охватило его, когда он поднимался по лестнице, но он, естественно, не придал ему значения. С первого же взгляда на Батлера ему стало ясно, что произошло неладное. Батлер не приветствовал его, как обычно, смотрел исподлобья, и на лице его была написана такая суровость, какой Каупервуд у него никогда раньше не видел. Он сразу понял, что дело тут не в одном только нежелании Батлера оказать ему помощь, оставив свой вклад невостребованным. Что же случилось? Эйлин? Должно быть, так. Кто-то донес на них. Верно, их видели вместе. Ну и что же? Это еще ничего не доказывает. Он ни словом не выдаст себя. Но вклад Батлер, несомненно, потребует обратно. Что же касается дополнительного займа, то и без разговоров ясно, что на нем надо поставить крест.
   — Я зашел узнать, что вы надумали с вашим вкладом, мистер Батлер, — прямо и как всегда непринужденно произнес Каупервуд.
   Ни по его поведению, ни по выражению его лица нельзя было предположить, что он что-то заметил.
   Батлер — они были одни в кабинете — в упор смотрел на него из-под косматых бровей.
   — Мне нужны мои деньги, — отрывисто и угрюмо произнес он.
   При виде этого развязного лицемера, погубившего честь его Эйлин, в груди Батлера вспыхнула ярость, какой он уже давно не испытывал, и старик впился глазами в своего посетителя.
   — Судя по тому, как развернулись события, я и полагал, что вы потребуете свои деньги, — спокойно, без дрожи в голосе отвечал Каупервуд.
   — Все рушится, насколько я понимаю.
   — Да, все рушится и, думаю, не скоро придет в порядок. Деньги понадобятся мне сегодня же. Я не могу ждать.
   — Хорошо, — сказал Каупервуд, ясно чувствовавший всю шаткость своего положения.
   Старик был не в духе. По тем или иным причинам присутствие Каупервуда раздражало, более того — оскорбляло его. Каупервуд уже не сомневался, что все дело в Эйлин, что Батлер знает что-то или по крайней мере подозревает. Надо сделать вид, будто дела заставляют его торопиться, и положить конец этому разговору.
   — Весьма сожалею, — сказал он. — Я надеялся на отсрочку, но ничего не поделаешь. Деньги будут вам приготовлены. Я немедленно пришлю их.
   Он повернулся и быстро пошел к двери.
   Батлер встал. Он думал, что все будет по-другому. Он собирался разоблачить Каупервуда, может быть, даже дать ему пощечину. Он собирался сказать что-то, что спровоцировало бы Каупервуда на резкость, бросить ему обвинение прямо в лицо. Но тот уже удалился, сохраняя свой обычный непринужденно-любезный вид.
   Старик пришел в невероятное волнение, он был разъярен и разочарован. Открыв маленькую дверь, соединявшую его кабинет с соседней комнатой, он позвал:
   — Оуэн!
   — Да, отец?
   — Пошли кого-нибудь в контору Каупервуда за деньгами.
   — Так ты все-таки решил забрать свой вклад?
   — Да.
   Оуэн был озадачен гневом старика. «Что бы это могло значить?» — спрашивал он себя и решил, что у отца произошла какая-нибудь стычка с Каупервудом. Он вернулся к своему столу, написал требование и позвал клерка. Батлер подошел к окну и стал смотреть на улицу. Он был огорчен, озлоблен, взбешен.
   — Собака! — неожиданно для самого себя прохрипел он. — Я ему ни доллара не оставлю, до нитки раздену! И еще в тюрьму упрячу! Я его уничтожу! В два счета!
   Он сжал свои огромные кулаки и стиснул зубы.
   — Я с ним разделаюсь! Я ему покажу! Собака! Подлая тварь!
   Никогда в жизни не испытывал он такой ярости, такого желания мстить без пощады.
   Он зашагал по кабинету, обдумывая, что предпринять. Допросить Эйлин — вот с чего надо начать. Она будет запираться, но если он увидит по ее лицу, что его подозрения верны, он расправится с Каупервудом. Достаточно этой истории с городским казначеем. Правда, формально Каупервуд не несет уголовной ответственности, но уж он, Батлер, сумеет повернуть все так, что этому прохвосту не поздоровится.
   Приняв такое решение, Батлер приказал клерку передать Оуэну, что скоро вернется, вышел, сел на конку и поехал домой. В дверях он столкнулся со своей старшей дочерью, как раз собиравшейся уходить. На ней был костюм из алого бархата с узенькой золотой оторочкой и эффектная алая с золотом шляпа. Ноги ее были обуты в ботинки из оранжевой кожи, а руки обтянуты длинными замшевыми перчатками бледно-лилового цвета. В ушах у Эйлин красовались длинные серьги из темного янтаря — янтарь был ее последним увлечением. При виде дочери старый ирландец понял яснее чем когда-либо, что вырастил птичку с редкостным оперением.
   — Куда это ты собралась, Эйлин? — спросил он, безуспешно стараясь скрыть страх, горе и кипевшую в нем злобу.
   — В библиотеку, — спокойно отвечала она, но в тот же миг почувствовала, что с отцом творится неладное. Лицо у него было какое-то отяжелевшее, серовато-бледное. Он казался угрюмым и утомленным.
   — Поднимись на минуту ко мне в кабинет, — произнес Батлер. — Мне нужно с тобой поговорить.
   Эйлин повиновалась со смешанным чувством любопытства и удивления. Как странно, что отцу вдруг понадобилось говорить с ней в кабинете, да еще в минуту, когда она собиралась уходить! Его тон и вид не оставляли сомнения, что за этим необычным приглашением последует неприятный разговор. Как и всякий человек, преступивший правила морали своего времени, Эйлин то и дело возвращалась мыслью к гибельным последствиям возможного разоблачения. Не раз уже думала она о том, как отнесется семья к ее поступку, но ясно ничего себе представить не могла. Отец — человек очень решительный. Правда, она ни разу не видела, чтобы он холодно или жестоко отнесся к кому-нибудь из членов своей семьи, и тем более к ней! Он всегда так любил ее, что, казалось, ничто и никогда не оттолкнет его от дочери. Но кто знает?
   Батлер шел впереди, медленно ступая по лестнице своими большими ногами. Эйлин поднималась вслед за ним; она успела бросить на себя беглый взгляд в стенное зеркало и теперь думала о том, как она хороша и что ее ждет сейчас. Чего хочет от нее отец? При мысли о разговоре, который может произойти, кровь на мгновение отхлынула от ее лица.
   Батлер вошел в свой душный кабинет и опустился в огромное кожаное кресло, несоразмерное со всей остальной мебелью и соответствовавшее только письменному столу. Перед этим столом, против окна, стояло кресло для посетителей; в него Батлер усаживал тех, чьи лица ему хотелось рассмотреть получше. Когда Эйлин вошла, он рукой указал на это кресло, что тоже показалось ей зловещим признаком, и сказал:
   — Садись сюда!
   Эйлин села, все еще не понимая, к чему он клонит. Она твердо помнила обещание, данное ею Каупервуду: запираться во что бы то ни стало. Если отец намерен допрашивать ее, это ни к чему не приведет. Ее долг перед Фрэнком — все отрицать. Красивое лицо Эйлин сделалось жестким и напряженным. Два ряда мелких белых зубов крепко сжались, и Батлеру стало ясно, что она насторожилась, ожидая нападения. В этом он усмотрел подтверждение ее вины и преисполнился еще большей скорби, стыда, гнева и сознания своего несчастья. Он порылся в левом кармане сюртука, вытащил пачку бумаг и затем извлек из этой пачки роковое письмо, столь невзрачное с виду. Его толстые пальцы дрожали, когда он вынимал листок из конверта. Эйлин не-сводила глаз с его лица и рук, не догадываясь, что он хочет показать ей. Наконец Батлер протянул дочери бумажку, казавшуюся крохотной в его большой руке, и буркнул: