— Читай!
   Эйлин взяла и на секунду почувствовала облегчение: по крайней мере можно опустить глаза. Но это чувство мгновенно исчезло: ведь сейчас ей опять придется смотреть отцу прямо в лицо.
   «Милостивый государь! Сообщаю вам, что ваша дочка Эйлин путается с человеком, с которым ей негоже иметь дело, — с неким Фрэнком Каупервудом, дельцом. Ежели не верите, понаблюдайте за домом номер 931 по Десятой улице. Тогда вы убедитесь собственными глазами.»
   Вопреки ее воле, лицо Эйлин побелело, но кровь тотчас же снова прилила к нему бурной, горячей волной.
   — Это ложь! — воскликнула она, поднимая глаза на отца. — Кто смеет писать про меня такие мерзости? Какая наглость! Кто этот подлец?
   Старый Батлер пристально смотрел на дочь. Ее бравада не обманула его. Будь Эйлин в самом деле ни в чем не повинна, она, при ее характере, вскочила бы возмущенная, негодующая. А сейчас она поспешила надеть личину высокомерия. Сквозь ее пылкий протест он читал правду, свидетельствовавшую против нее.
   — А почем ты знаешь, дочка, что я не велел наблюдать за этим домом? — насмешливо спросил он. — Почем ты знаешь, что никто не видел, как ты входила туда?
   Только торжественное обещание, данное Эйлин возлюбленному, спасло ее от этой ловушки. Она побледнела, но перед ее глазами тотчас возник образ Фрэнка, строго спрашивающего ее, что она скажет, если тайна их будет раскрыта.
   — Это ложь! — прерывающимся голосом снова воскликнула она. — Я никогда не бывала в доме под таким номером, и никто не видел, как я входила туда! Как ты можешь подозревать меня в этом, отец?
   Несмотря на обуревавшие его сомнения, странно мешавшиеся с чувством непоколебимой уверенности в виновности Эйлин, Батлер не мог не залюбоваться ее смелостью: какой у нее вызывающий вид, с какой решимостью она лжет, чтобы защитить себя. Ее красота оказывала ей при этом большую услугу и возвышала ее в глазах отца. В конце концов, что можно поделать с подобной женщиной! Ведь она уже не десятилетняя девчонка, какой он продолжал мысленно видеть ее.
   — Тебе не следовало бы говорить мне неправду, Эйлин, — сказал он. — Нехорошо лгать. Религия запрещает ложь. Кто стал бы писать такие вещи, будь это не так?
   — Но это не так, — настаивала Эйлин, притворяясь разгневанной и негодующей. — И я считаю, что ты не имеешь права оскорблять меня такими подозрениями. Я не была в этом доме и не путаюсь с мистером Каупервудом! Боже мой! Ведь я едва знакома с ним и только изредка вижу его в обществе.
   Батлер угрюмо покачал головой.
   — Это большой удар для меня, дочка! Большой удар, — повторил он. — Я готов поверить твоим словам. Но не могу не думать о том, как прискорбно, если ты лжешь. Я никому не поручал следить за этим домом. Письмо пришло только сегодня утром. И то, что в нем сказано, видимо, неправда. Надеюсь, что неправда. Но сейчас мы не станем больше говорить об этом. Если ж в нем есть хоть доля истины и ты не зашла слишком далеко и еще можешь спасти свою душу, я просил бы тебя подумать о твоей матери, сестре, братьях и быть умницей. Вспомни о церкви, которая тебя воспитала, об имени, честь которого ты должна поддерживать. Пойми — если ты сделала что-нибудь дурное и люди узнают об этом, то как ни велика Филадельфия, а нам в ней недостанет места. Твоим братьям нужно составить себе доброе имя, они работают в этом городе. Ты и Нора когда-нибудь захотите выйти замуж. Как ты будешь смотреть людям в глаза, как ты будешь жить, если то, что написано здесь, правда и эта правда выйдет наружу?
   Голос старика звучал глухо от странных, грустных и непривычных чувств, обуревавших его. Он не хотел верить, что дочь виновна, и тем не менее знал, что это так. Он не хотел делать то, что, как человек волевой и религиозный, считал своим долгом, то есть сурово осудить ее. Другой отец, подумал он, при подобных обстоятельствах выгнал бы свою дочь из дому или, предварительно все проверив, убил бы Каупервуда. Но он этого не сделает. Если ему придется мстить, он отомстит как финансист и политик, вытеснит негодяя из финансового и политического мира. Но предпринять что-либо решительное в отношении Эйлин, — об этом он и думать не мог.
   — Ах, отец, — отозвалась Эйлин, искусно пользуясь своими актерскими способностями и разыгрывая оскорбленную невинность, — как ты можешь такое говорить, когда знаешь, что я не виновата? Клянусь тебе!
   Но старый ирландец с глубокой грустью читал правду под ее притворной обидой и видел, что одна из его самых заветных надежд рассыпается прахом. Он многого ждал от Эйлин и в смысле ее карьеры в обществе и в смысле счастливого замужества. Сколько прекрасных молодых людей были бы счастливы ее благосклонностью, она родила бы ему прелестных внуков — утеху в старости.
   — Не будем больше говорить об этом, дочка, — усталым голосом произнес он. — Ты так много всегда значила для меня, что мне трудно всему этому поверить. Видит бог, я и не хочу верить. Ты взрослая женщина, и если ты поступаешь дурно, то мне тебя уж не остановить. Я мог бы, конечно, выгнать тебя из дому — многие отцы поступили бы именно так, но я ничего подобного делать не стану. Однако, если ты в самом деле ведешь себя предосудительно,
   — Батлер поднял руку, чтобы предупредить протест Эйлин, — помни: рано или поздно я узнаю правду, и тогда Филадельфия станет тесна для меня и того человека, который причинил мне это горе! Я доберусь до него, — угрожающе произнес старый Батлер вставая, — я доберусь до него, и тут уж…
   Он побледнел и отвернулся. Эйлин ясно поняла, что Фрэнку, помимо всех грозящих ему неприятностей, предстоит еще помериться силами с ее отцом. Не потому ли он так сурово взглянул на нее вчера?
   — Твоя мать умерла бы от горя, если б узнала, что кто-то дурно говорит о тебе, — дрожащим голосом продолжал Батлер. — У этого человека есть семья
   — жена и дети. Ты не должна причинять им зло. Их и без того, если я не ошибаюсь, ждут в ближайшем будущем крупные неприятности. — У Батлера плотнее сжались челюсти. — Ты красивая девушка. Ты молода. Ты богата. Десятки молодых людей почли бы за честь назвать тебя своей женой. Что бы ты ни замышляла, что бы ты ни делала, не губи понапрасну свою жизнь. Не губи свою бессмертную душу. Не разбивай вконец и моего сердца!
   Эйлин, по натуре совсем не злая, мучительно боролась с противоречивыми чувствами — дочерней любовью и страстью к Каупервуду, — она с трудом сдерживала рыдания. Всей душой жалея отца, она не поколебалась в своей любви и верности Фрэнку. Она хотела что-нибудь сказать, еще убедительнее выразить свое возмущение, но понимала, что это бесполезно. Отец знал, что она лжет.
   — Мне нечего больше сказать, отец, — проговорила она, вставая. За окном уже смеркалось. Внизу негромко хлопнула дверь, — очевидно, вернулся кто-то из сыновей Батлера. У Эйлин пропало всякое желание идти в библиотеку. — Все равно ты мне не поверишь. Но повторяю, меня оговорили напрасно.
   Батлер поднял свою большую смуглую руку, требуя молчания. Эйлин поняла, что ее позорная связь уже не тайна для отца и мучительный разговор с ним окончен. Она повернулась и вышла, красная от стыда. Батлер ждал, покуда ее шаги не замерли в отдалении.
   Тогда он встал. И снова сжал огромные кулаки.
   — Негодяй! — вслух произнес он. — Негодяй! Я выживу его из Филадельфии, хотя бы мне пришлось истратить для этого все мои деньги, до последнего доллара!

27

   Впервые в жизни Каупервуд столкнулся со своеобразным явлением, именуемым уязвленным отцовским чувством. Не зная точно, что именно привело Батлера в такую ярость, он все же догадывался, что дело в Эйлин. Каупервуд и сам был отцом. Своим сыном, Фрэнком-младшим, он не особенно восхищался. Но изящная маленькая Лилиан, со светлой, точно нимбом окруженной головкой, всегда внушала ему нежность. Она вырастет очаровательной женщиной, думал он, и жаждал упрочить ее положение в жизни. Он любил говорить ей, что у нее «глазки-бусинки», «не ножки, а кошачьи лапки», и ручки, как у куколки, такие они были крохотные. Девочка обожала отца, постоянно отыскивала его, где бы он ни был — в библиотеке, в гостиной, в кабинете или за обеденным столом, — и задавала ему бесконечные вопросы.
   Отношение к собственной дочери позволяло ему представить себе те чувства, которые должно было возбудить в Батлере поведение Эйлин. Он спрашивал себя, что ощущал бы сам, если бы речь шла о его крошке Лилиан. Но ему как-то не верилось, чтобы он стал тревожить себя и мучить ее из-за такой истории, будь она в летах Эйлин. Ведь дети рано или поздно выходят из повиновения родительской воле, и отцу всегда трудно руководить ими, если они по натуре своей строптивы и не желают, чтобы ими руководили.
   Каупервуд мрачно улыбнулся, подумав о том, сколько бед на него посыпалось. Чикагский пожар, несвоевременный отъезд Стинера, полное безразличие Батлера, Молленхауэра и Симпсона к судьбе Стинера и его собственной. А теперь еще, возможно, разоблачена его связь с Эйлин. Он не был уверен, что их тайна раскрыта, но чутье подсказывало ему, что это так. Как будет держать себя Эйлин, чем она оправдается, если отец вдруг призовет ее к ответу, — вот что сейчас сильно тревожило Каупервуда. Только бы как-нибудь снестись с ней! Но если приходится возвращать Батлеру его вклад и погашать другие ссуды, которые тоже не сегодня завтра будут востребованы, то нельзя терять ни минуты. Надо или платить, или тотчас же признать себя несостоятельным. Ярость Батлера, Эйлин, опасность, грозившая ему самому, — все это временно отошло на задний план. Его разум всецело сосредоточился на одной мысли — как спасти свое финансовое положение.
   Он поспешил повидать Джорджа Уотермена, своего шурина Дэвида Уиггина, ставшего к этому времени состоятельным человеком, Джозефа Зиммермена, крупного торговца мануфактурой, с которым ему в прошлом случалось вести дела, бывшего судью Китчена, богатого человека и крупного предпринимателя, казначея штата Пенсильвания Фредерика Ван-Ностренда, заинтересованного в акциях конных железных дорог, и многих других. Из всех, к кому он обращался за помощью, один действительно не в состоянии был ему помочь, другой трусил, третий алчно прикидывал в уме, как бы побольше с него содрать, четвертый был недостаточно решителен и требовал непомерно много времени на размышление. Все догадывались об истинном положении его дел, всем требовалось время подумать, а времени у него как раз и не было. Судья Китчен все же согласился одолжить ему тридцать тысяч долларов — жалкую сумму! Джозеф Зиммермен не пожелал рискнуть больше чем двадцатью пятью тысячами. Каупервуд убедился, что в общей сложности ему удастся собрать семьдесят пять тысяч долларов, заложив для этого акций на вдвое большую сумму. Но это была смехотворная цифра! Он снова принялся подсчитывать, с точностью до одного доллара, и пришел к выводу, что сверх всей его наличности ему нужно достать по меньшей мере двести пятьдесят тысяч, в противном случае он вынужден будет закрыть контору. Завтра к двум часам все выяснится. Если он не сумеет обернуться, то в десятках гроссбухов Филадельфии рядом с его именем появится слово «банкрот».
   Недурной финал для человека, еще совсем недавно заносившегося так высоко в своих надеждах! В первую очередь он должен погасить стотысячную ссуду Джирардского национального банка. Это был крупнейший в Филадельфии банк, и, сохранив расположение его заправил своевременной уплатой долга, Фрэнк мог и впредь, что бы ни случилось, рассчитывать на их благосклонность. Сейчас он еще даже не представлял себе, где добудет деньги. Однако, после недолгого раздумья, решил в тот же вечер передать судье Китчену и Зиммермену акции, под которые те согласились выплатить ему ссуды, и взять у них чеки или наличные. Затем он уговорит Стинера выдать ему чек на шестьдесят тысяч долларов — стоимость купленных им утром на бирже сертификатов городского займа. Из них он возьмет двадцать пять тысяч, недостающих для уплаты банку. И тогда в его распоряжении останется еще тридцать пять тысяч.
   Единственная отрицательная сторона такого плана заключалась в том, что он был построен на дальнейшем запутывании истории с сертификатами. Купив их еще утром, Каупервуд не только не сдал их, как полагалось, в амортизационный фонд (они были доставлены к нему в контору в половине второго), но тут же заложил, для того чтобы погасить очередной долг. Это был рискованный шаг, если принять во внимание, что Каупервуд находился под угрозой банкротства и не был уверен, что сумеет вовремя выкупить сертификаты.
   Но, с другой стороны, размышлял Каупервуд, существует ведь соглашение между ним и городским казначеем (конечно, незаконное), благодаря которому такая комбинация может сойти за вполне благовидную и формально оправданную даже в случае его банкротства, так как он не обязан балансировать свои сделки до конца месяца. Если он прогорит и в амортизационном фонде не окажется этих облигаций, он может сказать, что обычно сдавал облигации позднее и потому попросту забыл о них. Таким образом, если он возьмет чек в уплату за эти еще не сданные облигации, то, собственно говоря, — оставляя в стороне закон и этику, — его поступок будет внешне вполне обоснован. Правда, город потеряет еще шестьдесят тысяч долларов. Но какое это имеет значение, раз казначейству все равно грозит дефицит в пятьсот тысяч? Будет, значит, пятьсот шестьдесят. Привычная осторожность Каупервуда сталкивалась здесь с необходимостью, и потому он решил повременить с этим чеком, пока Стинер окончательно не откажет ему в выдаче трехсот тысяч, — в этом случае он будет вправе потребовать чек. Вероятнее всего, Стинер даже не спросит, сданы ли облигации в амортизационный фонд, а если спросит, придется солгать, только и всего!
   Каупервуд снова вскочил в экипаж и помчался обратно в контору: там, как он и думал, его уже ждало письменное требование Батлера. Он немедленно выписал чек на те сто тысяч долларов, которыми любящий отец кредитовал его в своем банке, и отослал Батлеру. За это время пришло еще письмо от Альберта Стайерса, секретаря Стинера, с предупреждением больше не покупать и не продавать облигации городского займа, так как до особого распоряжения эти сделки не будут приниматься в расчет. Каупервуд сразу понял, откуда ветер дует. Стинер советовался с Батлером или Молленхауэром, и те поспешили предостеречь и запугать его. Несмотря на это, Каупервуд прямиком отправился в городское казначейство.
   После свидания с Каупервудом у Стинера снова был разговор с Сэнгстеком, Стробиком и другими лицами, подосланными к нему для того, чтобы как следует его припугнуть. В результате этого разговора казначей решительно воспротивился всем планам Каупервуда. Стробик и сам был очень встревожен. Он, Уайкрофт и Хармон тоже пользовались средствами городского казначейства
   — правда, в значительно меньших размерах, ибо им был не свойствен финансовый размах Каупервуда, — и теперь они должны были покрыть долг до того, как грянет буря. Если Каупервуд обанкротится и у Стинера обнаружится дефицит, не исключена возможность проверки всего бюджета, а тогда выплывут на свет и их махинации. Чтобы не быть обвиненными в должностном преступлении, необходимо так или иначе возвратить деньги.
   — Отправляйтесь к Молленхауэру, — посоветовал Стинеру Стробик вскоре после ухода Каупервуда, — и откройте ему все. Он поддерживал вашу кандидатуру и устроил вас на пост казначея. Расскажите ему, в каком вы положении, и спросите, что делать. Он уж найдет выход. Предложите ему ваши акции за помощь. Вам придется на это пойти. Ничего другого попросту не остается. А Каупервуду, черт возьми, не давайте больше ни доллара! Помните, что он толкнул вас в пропасть, из которой вы не знаете, как выкарабкаться. Наконец, если Молленхауэр откажется вам помочь, пусть он хоть заставит Каупервуда вернуть деньги в казну. Молленхауэр сумеет воздействовать на него.
   Стробик привел еще множество доводов, и после его ухода Стинер со всех ног кинулся к Молленхауэру. Он был так перепуган, что задыхался и готов был броситься на колени перед этим американским немцем, великим финансистом и политиком. Если бы мистер Молленхауэр согласился ему помочь! Тогда есть надежда выпутаться из этой истории и не угодить в тюрьму!
   — О боже мой! Боже мой! — шептал он, торопясь к Молленхауэру. — Что мне делать?
   Позиция, занятая Генри Молленхауэром, жестким политиком и дельцом, прошедшим суровую школу, была такова, какую занял бы любой капиталист в этих сложных обстоятельствах.
   Перебирая в памяти то, что сказал ему Батлер, Молленхауэр прежде всего прикинул, какие выгоды он может извлечь из создавшегося положения. Надо — если, конечно, это можно сделать, не скомпрометировав себя, — завладеть акциями конных железных дорог, находящимися во владении Стинера. Эти акции нетрудно перевести через биржевых маклеров на имя какого-нибудь подставного лица, а затем уж на имя его, Молленхауэра. Для этого придется основательно нажать на казначея, когда тот явится сегодня к нему; что же касается недостачи пятисот тысяч долларов в кассе казначейства, то Молленхауэр еще не представлял себе, что тут можно сделать. Вероятнее всего, Каупервуд не сумеет покрыть свою задолженность; ну что ж, город в таком случае понесет убыток, но скандал необходимо замять до окончания выборов. Если остальные лидеры партии не проявят великодушия, как и полагал Молленхауэр, то Стинеру, конечно, не миновать разоблачения, ареста, суда, конфискации имущества и, возможно, даже тюрьмы. Правда, когда волна общественного негодования несколько схлынет, можно будет добиться от губернатора смягчения приговора. Было ли здесь налицо преступное соучастие Каупервуда — этим Молленхауэр не интересовался. Сто против одного — что нет. Этот человек достаточно хитер и осторожен. Впрочем, если представится возможность выгородить казначея, свалив вину на Каупервуда, и таким образом снять пятно с партии, Молленхауэр, конечно, не станет возражать. Но сначала нужно разузнать подробнее историю взаимоотношений этого биржевика со Стинером и попутно прибрать к рукам все, чем тот успел поживиться на посту казначея.
   Войдя к Молленхауэру, Стинер окончательно обессилел и упал в кресло. Мозг его отказывался работать, нервы сдали, страх окончательно завладел им.
   — Что скажете, мистер Стинер? — внушительным тоном спросил Молленхауэр, притворяясь, будто не знает, что привело к нему казначея.
   — Я пришел поговорить относительно ссуд, предоставленных мною мистеру Каупервуду.
   — А в чем, собственно, дело?
   — Он должен мне или, вернее, городскому казначейству пятьсот тысяч долларов. Насколько мне известно, ему грозит банкротство, и в таком случае он не сможет вернуть эти деньги.
   — Кто вам сказал, что ему грозит банкротство?
   — Мистер Сэнгстек, а позднее мистер Каупервуд и сам заезжал ко мне. Он объяснил, что во избежание краха ему необходимо раздобыть еще денег. И просил у меня дополнительно триста тысяч долларов. Уверял, что эта сумма нужна ему во что бы то ни стало.
   — Вот это здорово! — воскликнул Молленхауэр, разыгрывая крайнее изумление. — Но вы, надо думать, не согласились. У вас и без того хватит неприятностей. Если он пожелает знать, почему вы ему отказываете, направьте его ко мне. И не давайте ему больше ни единого доллара. В противном случае, если дело дойдет до суда, вам не будет пощады. Я и так не знаю, что можно для вас сделать. Но если вы не станете больше ссужать его деньгами, мы, возможно, что-нибудь придумаем. Не ручаюсь, конечно, но попытаемся. Только смотрите: чтобы ни один доллар больше не утек из казначейства на продолжение этого темного дела. Оно и без того имеет достаточно неприглядный вид.
   Молленхауэр вперил в Стинера предостерегающий взгляд. Тот, измученный и разбитый, уловив в словах своего покровителя слабый намек на милосердие, соскользнул с кресла и упал перед ним на колени, воздевая руки, как молящийся перед распятием.
   — О мистер Молленхауэр, — бормотал он, задыхаясь и всхлипывая, — поверьте, я не хотел сделать ничего дурного! Стробик и Уайкрофт уверяли меня, что это вполне законно. Вы сами направили меня к Каупервуду. Я делал только то, что делали другие, — так по крайней мере мне казалось. Мистер Боуд, мой предшественник, поступал точно так же: он вел эти дела через фирму «Тай и Кь». У меня жена и четверо детей, мистер Молленхауэр. Моему младшему только семь лет. Подумайте о них, мистер Молленхауэр! Подумайте, что означает для них мой арест! Я не хочу попасть в тюрьму! Я не думал, что поступаю незаконно, честное слово, не думал. Я отдам все, что у меня есть. Возьмите мои акции, и дома, и земельные участки, все; все, только выручите меня из беды! Не дайте им посадить меня за решетку.
   Толстые побелевшие губы казначея судорожно подергивались, горячие слезы струились по его лицу, только что бледному, а теперь багровому. Зрелище почти неправдоподобное, но, к сожалению, не столь уж редкое, когда приоткрывается завеса над жизнью титанов финансового и политического мира!
   Молленхауэр смотрел на него спокойно и задумчиво. Он часто видел перед собою слабых людей, не более бесчестных, чем он сам, но лишенных его ума и мужества, и они точно так же молили его — не обязательно на коленях, но все равно это были люди со сломленной волей и духом. Жизнь, в представлении этого человека с богатым и сложным житейским опытом, была безнадежно запутанным клубком. Что прикажете делать с так называемой моралью и нравственными заповедями? Этот Стинер считает себя бесчестным человеком, а его, Молленхауэра, честным. Вот он кается перед ним в своих преступлениях и взывает к нему, словно к праведнику или святому. А между тем Молленхауэр знает, что сам он столь же бесчестен, но более хитер, дальновиден и расчетлив. Дело не в том, что Стинер безнравствен, а в том, что он труслив и глуп. В этом его главная вина. Есть люди, воображающие, что существует какой-то таинственный кодекс права, какой-то идеал человеческого поведения, оторванный и бесконечно далекий от практической жизни. Но он, Молленхауэр, никогда не видел, чтобы они претворяли его в жизнь, а случись так, это привело бы их только к финансовой (не нравственной, этого он не стал бы утверждать) гибели. Люди, которые цеплялись за этот бессмысленный идеал, никогда не были выдающимися деятелями в какой-либо практической области. Они навеки оставались нищими, жалкими, обойденными мечтателями. При всем желании он не мог бы заставить Стинера все это понять, да и не стремился просветить его. Жаль, разумеется, детишек Стинера, жаль его жену! Ей, вероятно, тоже пришлось немало поработать в жизни, как, впрочем, и ее мужу, чтобы пробить себе дорогу и хоть чего-то достичь. И вдруг это неожиданное бедствие, этот чикагский пожар, погубивший все их труды! Странное стечение обстоятельств! Если что-нибудь и заставляло Молленхауэра сомневаться в существовании благого и всемогущего провидения, то именно такие финансовые или общественные события, обрушивавшиеся как гром среди ясного неба и приносившие гибель и разорение множеству людей.
   — Встаньте, Стинер, — спокойно сказал он после недолгого молчания. — Нельзя так распускаться. Плакать тут нечего, слезами делу не поможешь. Соберитесь с мыслями и хорошенько обдумайте свое положение. Может быть, оно не так уж безнадежно.
   Пока Молленхауэр говорил, Стинер снова уселся в кресло и беспомощно всхлипывал, утирая глаза платком.
   — Я сделаю все, что возможно, Стинер, хотя ничего конкретного сейчас не обещаю и за результат ручаться не могу. В нашем городе действуют различные политические силы. Может быть, мне и не удастся спасти вас, но я попытаюсь. Зато вы должны полностью довериться мне. Не говорите и не делайте ничего, предварительно не посоветовавшись со мной. Время от времени я буду посылать к вам своего секретаря с указаниями, как действовать. Ко мне не являйтесь, пока я сам вас не позову. Вы меня поняли?
   — Да, мистер Молленхауэр.
   — Ну, теперь вытрите слезы. Из моей конторы неудобно выходить с заплаканными глазами. Поезжайте к себе в казначейство, а я пришлю к вам Сэнгстека. От него вы узнаете, что делать. Выполняйте в точности его слова. А как только я дам вам знать, приходите немедленно.
   Он поднялся, большой, самоуверенный, спокойный. Его туманные обещания вернули Стинеру душевное равновесие. Сам мистер Молленхауэр, великий, могущественный Молленхауэр, поможет ему выпутаться из беды. В конце концов не исключено, что тюрьма и минует его. Когда через несколько минут Стинер отправился в казначейство, на его лице, правда, еще красном от слез, уже не заметно было других следов пережитого потрясения.
   Не прошло и часа, как в казначейство, вторично за этот день, явился Эбнер Сэнгстек, смуглый человечек с высохшей правой ногой, обутой в тяжелый башмак на утолщенной подошве. На его скуластом, необычайно умном лице светились живые, пронизывающие, но непроницаемые глаза. Сэнгстек как нельзя лучше подходил для роли секретаря Молленхауэра. Достаточно было взглянуть на него, чтобы уже не сомневаться, что он заставит Стинера поступать точно по указке их общего хозяина. Сейчас его задачей было уговорить казначея немедленно перевести через маклеров Батлера — «Тая и Кь» свои акции конных железных дорог на имя одного мелкого агента из клики Молленхауэра, который потом, в свою очередь, должен был перевести их на имя патрона. То немногое, что Стинеру предстояло получить за эти бумаги, должно было пойти на покрытие дефицита в казначействе. «Тай и Кь» сумеют так повести дело, что никто не перехватит этих ценностей, и в то же время придадут ему вид обыкновенной биржевой операции. Сэнгстек уже успел, в интересах своего шефа, проверить состояние дел Стинера и попутно узнал, для чего брали деньги в казначействе Стробик, Уайкрофт и Хармон. Этой тройке, через другого посредника, тоже был предложен выбор: либо немедленно продать все имеющиеся у них акции, либо предстать перед судом. С ними не стоило церемониться: они были лишь мелкими шестеренками в политической машине Молленхауэра. Строго-настрого наказав Стинеру ни на кого не переписывать остатков своего имущества и не слушать ничьих советов, а главное, коварных наставлений Каупервуда, Сэнгстек удалился.