– Дадите вы, как же, – с нескрываемой злостью сказала Устинья, резко вырывая у Софьи шаль. – С каких таких барышей? У вас в амбаре давеча мыши в бабки играли! Не босиком ли прибежамши, барышня? Ножки не застудили?!
   Она намеренно громко выкрикнула последние фразы, и те, кто был еще не очень пьян, с готовностью загыгыкали, повернувшись к Софье. Молодой черноволосый купец поставил на стол граненый стакан и снова с интересом посмотрел на Софью, но та не обратила на это внимания. В глазах потемнело – не столько от пьяного смеха мужиков, сколько от того, что брат Сергей даже не открыл глаз.
   «Мерзавец…» – горестно подумала она, разжимая ладонь. И тут же, повинуясь внезапному порыву ярости, сжала ее еще сильней и потянула на себя шаль. Старая ткань затрещала, но выдержала. Кабатчица возмущенно заголосила, ловя ускользающую обновку, но Софья, схватив со стойки полупустую бутылку, ударила ее по руке. Вино плеснуло ей на платье, залило пол, но Софья не заметила этого – как не заметила и внезапно наступившей тишины вокруг, и того, каким растерянным вдруг стало лицо Устиньи. В горле холодными пузырьками клокотало бешенство.
   – Вот шагни только ко мне, – спокойно, холодно сказала Софья, сжимая в руке скользкое горлышко бутылки. – По голове вот этой самой четвертью ударю. А потом – хоть по Владимирке.
   – Оченно надо… – пробормотала Устинья, юркая за стойку. – По Владимирке из-за пустяков таких… Да носите вы свою рванину сами, барышня, мне и даром не требуется… А только за угощение платить надобно! Мне лишнего-то ни к чему, только и в убыток торговать не станем…
   – А ты не торгуй, – глядя в сторону и все еще сжимая бутылку, посоветовала Софья. – Сколько раз мы тебя просили – не продавай ты ему вина! А ты, проклятая, все суешь да суешь.
   – Так тем живу, барышня, тем живу! – снова осмелела Устинья. – А вы постыдились бы честную копейку у одинокой женщины забирать! Креста на вас нет, вот что я скажу! Вот урядник приедет, ужо я ему пожалуюсь! Думаете, коль господа, так и управы на вас не сыщется? Да я…
   – Да молчала б ты, дура, – вдруг раздался из-за спины Софьи густой, веселый и пьяный бас, и та, вздрогнув, обернулась. Молодой купец, сцепив руки на пояснице, стоял позади нее и смотрел в упор пьяными, черными, блестящими глазами.
   – Возьми да умолкни, – велел он кабатчице, кидая на стойку серебряный рубль. – От визгу твоего в голове содроганье одно.
   – Больше дадено… – заикнулась та, и купец, не глядя, кинул еще несколько монет.
   – Напрасно вы это, – хмуро сказала Софья, видя, как серебряные рубли, вертясь, раскатываются по стойке. – Эта шаль не дороже полтинника стоит.
   – Разве? – удивился тот. – А что ж ты тогда из-за нее всколыхалась так, ненаглядная?
   Софья поставила на стол бутылку. Повернулась к купцу и, глядя в его черные, без блеска, кажущиеся из-за этого сумрачными, глаза, отчеканила:
   – Знай свое место, мужик! Я тебе не ненаглядная! Я – здешняя помещица, Софья Николаевна Грешнева!
   – Вона куда! – ничуть не испугавшись, протянул купец. – Ну, а мы люди торговые. Федор Пантелеев Мартемьянов. Не желаете ли водочки за знакомство?
   – Пошел вон, – сказала Софья. Мартемьянов, разумеется, и с места не тронулся. В кабаке уже давно никто не пил, не ел и не бранился с соседями: все, предвкушая бесплатное развлечение, таращились на барышню и заезжего купца. Устинья даже позвала из задних комнат сожителя, кривого старика с обширной плешью, годившегося ей в отцы, который сонными глазами уставился на происходящее через стойку.
   – Ох, какие глаза у вас, барышня, погибельные! – весело заметил Мартемьянов. – Как вода в пруду под солнцем, право слово! Да не топорщитесь вы так, не обижу небось. Но только и не выпущу.
   – Пусти, – обмирая, понимая, что он не шутит, сказала Софья.
   – Ан нет! – усмехнулся купец. Он был такой огромный, что и думать было нечего оттолкнуть его и умчаться. В полном отчаянии Софья взглянула на брата, но Сергей сладко спал, прислонившись к стене. Его поддерживал плечом один из людей Мартемьянова, темноволосый широкоплечий парень в новой косоворотке. В его руках была гитара с навязанным на гриф алым бантом, и он слегка пощипывал струны, извлекая из них сбивчивую «камаринскую». Поймав полный смятения взгляд Софьи, он улыбнулся и слегка поклонился. Несмотря на охватившую ее панику, Софья отметила благородную сдержанность этого поклона: словно отдавший его парень был не приказчиком, а по меньшей мере юнкером. И тут ее осенило.
   – А ну, гитару мне сюда! – звонко, на весь кабак, воскликнула она. – Петь вам буду! Что уставились? Гитару, живо! Не каждый день вас барышни веселят!
   Мужики загудели, загоготали, повскакивали с мест. Темноволосый парень поднялся с места, умудрившись аккуратно прислонить бесчувственного Сергея к стене, и галантно передал Софье гитару. Та приняла ее, машинально пробежалась пальцами по струнам, проверяя настройку. Мысль у нее была одна: любой ценой отвлечь Мартемьянова, чтобы он отошел от двери, а там – бегом в сени, и на двор, и прочь отсюда… Нипочем не догонят!
   Купец, впрочем, оказался вовсе не дураком и от двери не отошел. Мельком Софья подумала, что в крайнем случае ударит его гитарой по голове. Инструмент был кабацкий, плохой, две струны нещадно врали, но возиться с настройкой не было времени. Софья взяла было аккорд веселой песни «По улице мостовой», но от растерянности и испуга запела совсем другое и спохватилась, когда уже поздно было останавливаться:
 
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг,
Знать, забило сердечко тревогу, —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг…
 
   Пела Софья хорошо и знала об этом. Еще в детстве, когда был жив отец и старшая сестра брала уроки фортепьяно и сольфеджио у выписанной из-за границы итальянки, мадам Джеллини, крошечную Соню ничем нельзя было на время этих уроков выманить из комнаты. Она сидела тише мыши в огромном, почти целиком скрывающем ее кресле у окна, слушала переборы фортепьяно, вокализы сестры и мадам Джеллини, а когда урок заканчивался, безошибочно воспроизводила услышанные упражнения. «Брависсимо! – восхищалась мадам Джеллини. – Ваш отец должен будет отправить вас, мадемуазель Софи, в Италию, учиться бельканто!» Сестра Анна восхищенно аплодировала, сама Софья гордо улыбалась и знала, что непременно, непременно поедет в Италию. Ах, детство, золотое, безоблачное, беззаботное… Как все было просто и весело тогда, как не думалось о завтрашнем дне! И даже в страшных снах не могло привидеться то, что случилось с ними. «Мама… – подумалось горестно и не в первый раз. – Зачем же ты так? С отцом, с нами?»
   Гитара смолкла, Софья опустила ее на колени. В кабаке стояла мертвая тишина. Софья удивленно смотрела на неподвижные, заросшие бородами лица мужиков, на зажмуренную физиономию Устиньи с одинокой слезой на пухлой щеке, на ошалелые глаза мартемьяновских молодцов. Тот темноволосый парень, что подал ей гитару, даже встал со своего места и стоял, весь подавшись вперед, в упор глядя светло-серыми глазами. «Глаза у него какие чудные… – почему-то подумала Софья. – Сам темный, а глаза – светлые, странно…» И удивления в этих глазах не было, лишь пристальное внимание и теплота, от которой по спине у Софьи побежали мурашки. Забыв о всяких приличиях и даже о Мартемьянове, она молча, без улыбки смотрела на темноволосого, светлоглазого приказчика. А тот смотрел на нее.
   Из этого оцепенения Софью вывело копошение в углу и прозвучавший голос – знакомый до противности:
   – Сонька, ты, что ли, воешь? Не п-позволю… Для кого стараешься, мерзавка?
   – Замолчи, дурак, – устало сказала Софья, взглянув в мутные, бессмысленные глаза брата, только сейчас поднявшего голову со стола. Никто не рассмеялся, да и сама она не почувствовала никакого стыда. Только бесконечную усталость и отвращение.
   – И то верно, обалдуй, не чеши языком, – прозвучал вдруг низкий голос Мартемьянова, о котором Софья совсем забыла и, услышав его, вздрогнула, как от удара.
   – Это пошто же, барышня, этот мозгляк с вами говорит так? – поинтересовался купец, подходя вплотную (теперь и думать было нечего обежать его и скрыться). – Муж он вам, не пошли бог?
   – Брат, – холодно сказала Софья, безуспешно пытаясь отвернуться от густого запаха сивухи. – Изволь пропустить.
   – Да как же я тебя такую отпущу? – искренне, без тени насмешки удивился Мартемьянов, вытягивая руку и загораживая Софье дорогу. – Да я такого пенья ни в Москве, ни в Петербурге не слыхал, так куда ж я пущу тебя?
   – Пошел во-о-он… – чуть не теряя сознание от омерзения, простонала Софья. В голове билось одно: «Не поможет никто… Не спасет… Никому дела нет… Дура, дура, сразу бежать надо было, а теперь…» А теперь горячие и очень сильные руки держали ее за плечи, запах сивухи душил, сбивчивый шепот обжигал ухо и шею:
   – Едем, богиня! Едем, красавица! Брату твоему отступного заплачу сколько запросит! В Москву-матушку! Брильянтами завалю! Полное содержание дам, к зиме в Париж покатим! Поедем, матушка!
   – Уйди… Уйди, ради Христа, да что ж это… – задыхаясь, умоляла Софья. От ужаса липким потом покрылась спина, она молотила кулаками в грудь купца, но это было все равно что лупить в медный чан – только что не гудело. В полном отчаянии она закричала:
   – Сережа! Сережа!!! Помоги!!!
   Какое там… Ей ли не знать, что после третьей рюмки Сергей лыка не свяжет… И вдруг случилось неожиданное – руки, держащие ее, разжались. Софья отпрянула – и, увидев, как Мартемьянов тяжело оседает на пол, поводя по сторонам бессмысленными глазами, завизжала в голос.
   – Отставить истерику! – прозвучал вдруг жесткий, незнакомый голос, и, в смятении подняв глаза, Софья встретилась взглядом с сероглазым приказчиком. Тот бросил в сторону ручку от разбившейся о голову Мартемьянова глиняной корчаги, пинком ноги распахнул тяжелую дверь и приказал:
   – Бегите немедля!
   Софья кинулась в сени.
   На темной улице лил ледяной дождь. Луны не было, окна домов не горели, и Софья помчалась наугад по мокрой, хлюпающей под ногами грязи. На окраине деревни завыла собака; чуть погодя ей ответил на пронзительной, тоскливой ноте волк из леса. Кто-то окликнул Софью, но она не ответила и лишь побежала быстрей. Горло, мешая дышать, сжимали рыдания, и из груди Софьи вырывались хриплые короткие вздохи. Холодный ветер сдернул с ее плеч шаль; каким-то чудом Софья смогла удержать ее. Но вот впереди уже светящееся окно родного дома, смутно белеющие столбы ворот. Софья перебежала темный, покрытый лужами двор, вскочила на крыльцо… и завопила от страха, столкнувшись с массивной фигурой, сжимавшей в руках ружье.
   – Да что ж вы, Софья Николавна, так голосите-то? – испуганно спросила фигура, отшатываясь в сени. – Я это, я, Марфа! Вас искать тронулась! Не признали?
   – М-м-марфа… – стуча зубами, еле выговорила Софья. Машинально спросила: – Зачем жжешь керосин, когда свечи есть? С чем на зиму останемся?
   – Единым карасином сыт не будешь, барышня, – так же машинально отозвалась Марфа. И тут же озабоченно спросила: – И где это вы шляться-то изволили по грязи?
   – А Катя разве не сказала? – снимая мокрую шаль, удивилась Софья.
   – Скажут они, как же, – поджала губы оборочкой Марфа. – Убегли-то вместе с вами, да еще и не возвращалися.
   – Как не возвращалась? Господи! Марфа! Да куда же она пропала? – Софья, присевшая было за стол, снова вскочила. – Который час?
   – Да сидите уж, барышня! Поешьте лучше, там на столе вас картошка с грибочками дожидается! Уж сами себе подайте, а я схожу, поищу сестрицу вашу. Право слово, не барышня, а лешачка какая-то! Меня, знамо дело, не послушает, так хоть вас бы слушала! Али Анну Николавну, когда та приезжает! Куды… В одно ухо вкатывает, из другого выкатывается! Вот помяните мои слова… – Ворчание Марфы становилось все тише и тише и наконец смолкло совсем, сменившись звонким шлепаньем босых ног по лужам за окном: верная девка отправилась на поиски младшей барышни.
   Оставшись одна, Софья тяжело села на стул возле застеленного потертой плюшевой скатертью стола и опустила голову на руки. Какое-то время она, казалось, не думала ни о чем: замерзшее, онемевшее тело жадно впитывало в себя тепло протопленного дома, и Софья чувствовала бездумное блаженство оттого, что все позади – и страх, и унижение, и холод, и промерзшие до костей ноги. Даже беспокойство за Катерину ощущалось слабее – да и куда, в самом деле, сестренка могла деться из Грешневки?
   Софья сидела в бывшей бальной зале, когда-то сверкавшей сотнями свеч, зеркалами и натертым паркетом, а теперь освещавшейся лишь зеленой лампой, отбрасывавшей тусклый свет на скатерть. Кроме стола, в огромной комнате находился лишь старый, скрипучий диван рекамье, на котором ночевал пьяный Сергей, если у Марфы не было настроения волочить его на себе в спальню, и совершенно здесь неуместный старый шкаф, забитый книгами Николая Петровича, которые Софья все собиралась разобрать, а шкаф продать деревенскому старосте Андрону. Андрон давал за старинный шкаф пятнадцать рублей, прельстившись покрывавшими дерево резными узорами и тем, что шкаф, по преданию, когда-то принадлежал самому Григорию Потемкину, с которым дружил покойный дед Николая Петровича. Софья в благородное происхождение шкафа не верила, но пятнадцать рублей пришлись бы очень кстати: дров на зиму не было, и покупать их было не на что. Анна обещала привезти денег, и Софья ждала сестру со дня на день, но на эти небольшие средства им предстояло жить целую зиму. И жить впроголодь.
   Не глядя, Софья придвинула к себе завернутый в полотенце горячий котелок. Достала тарелку голубого фарфора, деревянной ложкой наложила себе ароматно пахнущей картошки с рыжими лисичками, которые Марфа за серьезный гриб не считала и на соленья не расходовала. Еда была вкусная, сытная, как все, что готовила Марфа, но сейчас Софья не чувствовала ни вкуса, ни запаха. В голове бродили тяжелые, мутные мысли. Мысли, постоянно преследующие Софью: мысли о Грешневке, о деньгах, о будущем.
   Она уже давно не мечтала о том, чтобы успешно выйти замуж, чтобы дать хоть какое-то образование младшей сестре, чтобы вразумить и заставить заняться хозяйством Сергея. Это было уже несбыточным чудом, наивным мечтанием, о котором и вслух-то говорить стыдно, – как давнее полудетское желание уехать учиться петь в Италию. Сейчас Софья беспрерывно думала о том, как прожить эту зиму – по всем приметам обещающую быть долгой и суровой. В подвалах лежали мешки с картошкой, стояли бочки с огурцами и грибами, банки с вареньем – всё старания верной Марфы, в одиночку все лето провозившейся на господском огороде: сестры Грешневы не могли даже нанять ей нескольких деревенских девок в помощь. Дрова должны быть куплены на деньги от продажи потемкинского шкафа и на то, что заплатит галантерейная лавка в городе за вышитое белье и кружева. Заплатить по закладной дома собиралась Анна. И она же заплатит мужикам за вспаханные озимые – один бог знает, чего Софье стоило уговорить их распахать и засеять в долг. Бог – да староста Андрон, который, конечно, не просто так захаживал иногда по вечерам к Марфе «пить чай». Марфа после визитов Андрона ходила красная, злая, молчащая, изредка цедила сквозь зубы: «Кобелище старый…», и Софья не решалась ее расспрашивать. Да и что было спрашивать… Как будто Аня в Москве не делает того же самого, как будто не на эти деньги они живут и до сих пор еще чудом не померли с голоду. Бога надо благодарить хотя бы за это…
   Поев и откинувшись на отчаянно завизжавшую спинку стула, Софья закрыла глаза – и только сейчас почувствовала, как ноют плечи. Проклятый купчина, наверняка остались синяки… да что уж теперь. Может, и зря отказалась, без злости, обреченно думала Софья, вспоминая шальные черные глаза Мартемьянова. Может, и надо было ехать. Она уже не такая высокочувствительная дура, какой была два года назад, когда приехала в Москву, в Столешников, в большой, сияющий дом сестры. Аня, в утреннем свежем платье, приняла ее со слезами и смехом, усадила пить чай из тонких, розовых фарфоровых чашек, а вечером, когда в большой зале было не протолкнуться от гостей, представила ее гусарскому корнету, имени которого Софья не расслышала, запомнив только, что фамилия у кавалера какая-то собачья. Тем не менее она протанцевала с корнетом две мазурки, вальс, кадриль и к концу вечера уже выслушивала признание в любви, которому не верила ни на грош: в приданом у нее, кроме долгов, уже тогда не было ничего. Но, когда гости разошлись, Анна, с темными кругами у глаз, уставшая и серьезная, пришла в спальню Софьи, села на постель и заговорила, глядя через ее плечо в окно.
   Корнет Псоев очень богат. Он единственный наследник своего отца, владелец имений, нескольких доходных домов в Москве, глуповат, но добр и не жаден. Он предлагает хорошее содержание, собственную квартиру и прислугу, выезд, неограниченные суммы на булавки, и все это – невзирая на грядущую женитьбу: после Рождества корнет собирался обвенчаться с дочерью золотопромышленника Пархатова.
   Софья должна понимать, что этот брак вынужденный, деловой, а ею Псоев был сражен наповал, и при разумном подходе она, Софья, сможет…
   Больше Анна не могла сказать ничего, потому что у младшей сестры началась истерика. В одной рубашке Софья спрыгнула с постели на пол, кинулась к окну и, захлебываясь слезами и рыданиями, начала кричать, что ни секунды более не останется в этом доме, что босиком уйдет домой в Грешневку, что ее родная сестра превратилась в сводню и хочет распродать их с Катей по дешевке московским развратникам, но что она, Софья, еще помнит свое родовое имя, что она лучше умрет, чем пойдет на содержание, как какая-нибудь хористка, что она дворянка, что она может поступить на службу, на телеграф, на курсы и лучше пойдет в гувернантки, но не в камелии к бессовестному фанфарону с собачьей фамилией…
   «На какой телеграф, дура?! – кричала ей в ответ сквозь злые слезы Анна. – В нашей дыре, за сорок верст от уездного города тебе телеграф приготовили?! В какие гувернантки, у тебя ни образования, ни знаний, три слова по-французски, два по-немецки и трижды восемь – сорок?! Я Смольный закончила с дипломом, три языка знаю, преподавать могу – и что я сейчас?! Такая же, как ты, была, когда меня старый Ахичевский вон на том диване зеленом, в зале… Опекун чертов… А потом, как он помер, Петька его! И – ничего, жива! И в добром здравии! Только ты вспомни, дурища, сколько мне лет! Мне двадцать один уже! Еще чуть-чуть – и старуха буду, и – не нужна! Что тогда с тобой будет, со всеми нами?! На какие деньги мы живем, это ты помнишь?! Графиня Грешнева!!!»
   Потом рыдали уже вдвоем, обнявшись на полу и прося друг у друга прощения. Потом Софья, всхлипывая, заснула на плече старшей сестры, а та до рассвета сидела неподвижно и смотрела в черное окно, за которым метались на ветру голые ветви клена. Наутро Анна попросила Софью обо всем забыть, и та, облегченная и даже счастливая, уехала домой, в Грешневку.
   «Вот тогда и надо было соглашаться!» – угрюмо думала Софья, глядя на бившийся от сквозняка огонек свечи. Все бы сейчас было – и деньги за вспашку, и починенная крыша, и институт для Кати, и даже дом бы выкупили. Дура бестолковая… графиней себя вообразила, о чести озаботилась. Правильно Марфа говорит: когда живот к спине подведет – не до чести. И Анне надо было тогда настоять, а не идти у нее, шестнадцатилетней, на поводу. Но, размышляя об этом с досадой и запоздалым сожалением, Софья знала: не смогла бы. И не в морали тут дело, и не в чести. Просто не смогла бы – и все. Вот Аня – умница, смогла. И никакая это не распущенность, не разврат и не дурное гаремное наследие пленной турчанки – как шипят соседки-помещицы, сразу переставшие езживать к ним и приглашать на собственные крестины и именины. Никакая не испорченность, а… героичность. Вот так. Всех их Аня спасла, не дала умереть с голоду, не позволила пустить с молотка Грешневку – и все это, зная, что через несколько лет свершится неизбежное, Ахичевский оставит ее ради другой молодой красавицы, и тогда… что тогда?..
   Глазам неожиданно стало горячо, Софья зажмурилась. Затем открыла глаза, резко поднялась со стула и, взяв свечу, пошла через всю залу к висящему между окон зеркалу – круглому, венецианскому, одной из немногих ценностей в доме, которую брату еще не пришло в голову отнести в кабак. Поставив свечу на подоконник и отодвинув, чтоб не затлела, тяжелую портьеру, Софья взглянула в темнеющее стекло. И невольно улыбнулась сквозь слезы, увидев, как она хороша.
   Темные кудри давно рассыпавшейся прически падали ей на плечи и грудь. Зеленые глаза в полутьме казались огромными, как у лесной русалки. Мягкий, нежный абрис лица напоминал о полотнах Возрождения. Вздохнув, Софья вполголоса прочла любимые строки:
 
Если жизнь тебя обманет, —
Не печалься, не сердись.
В день уныния смирись,
День веселья, верь, настанет…
 
   Может, уехать в Москву, где ее никто не знает, и там попросить Анну найти ей уроки пения? Голос ее хвалили всегда; мадам Джеллини, уходя от них со слезами и многословными извинениями (после того, как ей год не платили жалованья), прочила Софье оперную карьеру и умоляла не бросать занятий вокалом, но как же и на какие деньги было их продолжать?.. Лучше и не думать – как не думать о том, что через несколько лет всех их ждет неизбежная погибель. И Аню, и Сергея, и ее, Софью… Может, только Катю бог помилует, маленькая она еще. Может, к той поре случится что-нибудь, найдется для нее какой-нибудь бескорыстный человек… Усмехнувшись в зеркало, Софья подумала о том, что бескорыстный человек, да еще согласившийся терпеть Катеринин несносный характер, – такого даже во французских романах не найдешь, а уж в жизни, да в их лесном захолустье… Все мечтания пустые. И Катю ждет то же, что и остальных.
   Стоило подумать о Катерине – как она и появилась. Вошла широкой мужской походкой, насквозь промокшая, оставляя влажные следы на паркете, в сопровождении бурчащей Марфы:
   – Вот что хочете мне говорите, ваше право господское, а только когда-нибудь накроют вас, Катерина Николавна, прямо на дереве, и в уезд свезут, спаси господи, как воровку беспородную. Как будто я лучше вас этот шалеевский сад не обдеру… Не впервой небось, уже и полканы на меня не брешут…
   Софья невольно улыбнулась. Катерина же, не меняя сумрачного выражения лица, вынимала из подола подвязанной юбки и одно за другим выкладывала на столешницу крупные желтые яблоки. Последнее она с хрустом надкусила крепкими белыми зубами и сосредоточенно начала пережевывать.
   – Не барышня, а солдат! – высказалась напоследок Марфа уже из-за двери. Софья же, увидев, как сестра метким броском отправляет огрызок в плевательницу, машинально сказала:
   – Катя, где манеры?
   Катерина только фыркнула. Встряхнула двумя руками распустившуюся косу, обрушив на паркет водопад капель, отжала волосы и зашагала к двери, бросив на ходу:
   – Спокойной ночи.
   – А Сережи так и нет, – вполголоса сказала Софья. Но Катерина услышала, обернулась с полпути, зло, не по-девичьи блеснула глазами:
   – Не дождемся. Он с этим самым… с купцом заезжим в кабаке договаривается. Я сама видела.
   – С купцом? О чем?! – растерянно спросила Софья. Она представить себе не могла, какие разговоры могут быть между братом и этим медведем Мартемьяновым. Помнится, когда она выбегала из кабака, Сергей уже спал мертвым сном, прислонившись к стене. Стало быть, добудились… Но зачем?
   – Только бы не ввязался во что-нибудь… – обеспокоенно пробормотала Софья.
   Катерина презрительно фыркнула:
   – Бога о том моли, чтоб ввязался! Ввяжется, убьют – вздохнем спокойно.
   – Катя!!! – возмущенно вскочила Софья, но младшая сестра уже скрылась за дверью, и по лестнице простучали наверх ее босые ноги. Когда через несколько минут Софья тоже поднялась в их общую спальню (спали вместе, экономя дрова на протопку), Катерина уже храпела, лежа на спине и раскинувшись по постели. Софья перекрестила ее на ночь, задула свечу и легла рядом. За окном лил дождь, ветви старых дубов под окнами метались от ветра и стучали в окно, и, несмотря на усталость и пережитые волнения, Софья долго не могла заснуть. На сердце было тревожно, и уснула она с одной мыслью: «Скорее бы Аня приезжала. Проценты с июня не выплачены…»
 
   На другой день Софья была разбужена вошедшей без стука Марфой, которая мрачно возвестила с порога:
   – Подниматься пора, Софья Николавна, полдень прошел.
   Софья изумленно села на постели. Обычно Марфа берегла сон барышень и старалась «не беспокоить без надобности», а уж после такого дня, каким был вчерашний, и подавно.
   – Что случилось, Марфа? Катя не заболела?
   – Что ей сделается, господи прости… Спозаранок вскочила и босиком, как дворовая, в лес умчалась. Я за ей с ботинками по двору бежу, кричу – наденьте, Софья Николавна никуда в обувке не собираются ныне, – какое там… Хоть бы лапти надела! Август ноне студеный, того гляди, заморозки падут!
   Софья приподнялась на локте и выглянула в окно. На дворе стоял пасмурный день, дождя не было, вся земля у дома была усыпана сброшенными за ветреную ночь дубовыми и кленовыми листьями. На заборе, вытянув голую шею, уныло орал петух, куры разрывали навозную кучу. Небо было обложено плотными серыми тучами. Взглянув на них, Софья поежилась, спустила ноги на холодный пол (Марфа молча придвинула ей ногой половик) и принялась одеваться. Марфа, сложив руки на животе, стояла у двери и молчала столь многозначительно, что Софья в конце концов бросила разглядывать на свет расползающуюся под пальцами ткань блузки и взглянула на бывшую дворовую: