Час шел за часом, небо бледнело, звезды таяли. Близился рассвет. Варька уже клевала носом на передке, и вожжи то и дело выпадали из ее рук.
   – Настька, спой веселое что-нибудь… – сонно пробубнила она. – Не могу боле…
   Настя задумалась, вспоминая песню пободрее, но неожиданно в монотонный перестук копыт и мерный скрип брички вплелись другие звуки: дробные, частые, стремительно приближающиеся. Настя приподняла голову, прислушиваясь. Резко села.
   – Варька! Скачут!
   – Слышу, – отозвался изменившийся Варькин голос. – Двое скачут.
   – Это из деревни! Из-за куриц твоих!
   – Станут они из-за куриц, как же… – неуверенно сказала Варька, приподнимаясь на передке. Послушав еще немного, вскрикнула:
   – Один скачет, а другая лошадь – порожняя! Это…
   Но Настя уже не слышала ее. Путаясь в юбке, она выскочила из брички, упала, вскочила и помчалась по светлеющей дороге сквозь туман навстречу приближающейся дроби копыт. Варька, остановившая гнедых и тоже выпрыгнувшая на дорогу, напрасно кричала ей вслед:
   – Стой, дурная, они же затопчут тебя!
   Бешеный визг и храп лошадей, вставших на дыбы, отчаянная ругань, изумленный возглас – и Илья, спрыгнувший со спины взмыленного вороного, рявкнул:
   – Ты с ума сошла?!! В последний минут сдержал!!!
   – Господи, живой… Слава богу, живой… – простонала Настя, неловко опустившись на обочину. Вороной, роняя хлопья пены с морды, подошел и ткнул ее в плечо. Кобыла коротко и удивленно заржала.
   – Знамо дело, живой! А как еще-то? Ты взгляни, ты посмотри, какая красота! – Илья поднял жену с земли, подтолкнул ее к лошадям. Он еще не остыл после долгой скачки и сейчас дрожал всем телом, счастливо улыбаясь и блестя черными, чуть раскосыми глазами. От него знакомо пахло лошадиным потом и горькой степной травой, взмокшая рубаха потемнела и прилипла к телу, в волосах надо лбом запутался колючий репейник, но Илья не замечал его.
   – Взгляни, глупая! Да за этаких коней полжизни не жаль! Взял! Один взял! И бог помог! И не гнались! Варька! Варька! Варька-а-а!
   Варька выбежала из тумана, на ходу стягивая на груди шаль. Сдержанно сказала:
   – Вижу, с удачей. Всю ночь гнал?
   – Да! День-то возле усадьбы просидел, повысмотрел все, что надо… Глупые там господа, таких лошадок почти без смотра держат! В ночное выгоняют вместе с мужицкими! Я до полуночи в овраге провалялся, а там уж совсем просто было. Мужичье и не проснулось даже! Господи, спасибо, родной! – Илья упал на колени прямо в дорожную пыль, поднял сияющее лицо к еще темному небу. – Приеду в Смоленск – вот такую свечу в церкви поставлю! Кобылу продам, а жеребца Мотьке на свадьбу подарю, он со дня на день ожениться должен!
   – Царский подарок будет, – одобрила Варька, обтирая рукавом спину вороного. – Что ж, едем? Настя, где ты?
   – Здесь, – коротко отозвалась та. – Едем.
   Не глядя больше ни на мужа, ни на Варьку, она медленно пошла к бричке. Илья вскочил на ноги, повернулся к сестре, вопросительно посмотрел на нее. Та пожала плечами.
   – А чего ты хотел? Перепугалась девочка… Но, знаешь, она молодцом держалась. Хорошей женой тебе будет. Хоть и…
   – Что?
   – Ничего.
   – Договаривай!
   – Будь у тебя ума побольше – не стал бы ты ее мучить.
   – Да чем я ее мучаю?! – взвился Илья. – Ей же лучше! Продам кобылу, деньги будут! Нам жить надо! С твоей ворожбы много ли толку? Или Настьке до седых волос в твоей драной юбке скакать?! Да я ей теперь шаль персидскую куплю, весь табор от зависти сдохнет!
   Варька только отмахнулась. Не оглядываясь, сказала:
   – Полезай в бричку, поспи. Доедем до Деричева, тут всего две версты, а там распряжем. Точно знаешь, что не погонят вслед?
   – Может, и погонят… в Серпухов. Даже если кто вас и видал – ты же с большака свернула, а там ищи ветра в поле… – Илья, догоняя бричку, говорил все медленнее, то и дело зевая: напряжение уже отпускало, наваливалась усталость после целой ночи, проведенной в седле. Вороные послушно шли за ним в поводу. Илья привязал их позади брички. Подошел к сестре, уже сидящей на передке и молча разбирающей вожжи. Немного виновато спросил:
   – Взаправду посидишь до Деричева? Я б тебя подменил, но, боюсь, так кулем под колеса и свалюсь.
   – Иди спать! – свирепо сказала Варька, хватая кнут. Илья смущенно улыбнулся, подождал, пока бричка проползет мимо него, и вскочил под полог на ходу.
   Настя сидела на перине, обхватив руками подушку. Увидев мужа, она через силу улыбнулась, подвинулась:
   – Ложись.
   – Ну, что ты, Настька? – Илья растянулся на старой перине, закинув руки за голову. – Что с тобой, девочка? Бог удачу послал, такое дело сделали… Все, что хочешь, тебе теперь купить можно! На свадьбе у Мотьки красивей всех будешь! Что хочешь – кольцо, серьги? Говори!
   – Ничего не хочу. Ложись.
   – И ты ложись!
   – Весь в репьях, как в медалях… лежи, не дергайся! – Выпутывая колючие комки из волос мужа, Настя старалась говорить сердито, но голос дрожал, слезы ползли по лицу, падая на разгоряченный лоб Ильи, и он не решался их вытирать. Настя еще не выбрала последний репей – а Илья уже спал, запрокинув лохматую голову и улыбаясь во сне.
 
   До Смоленска добирались десять дней. Илья ругался, гнал ни в чем не повинных гнедых, орал на Варьку, поднимал всех до рассвета и останавливал лошадей уже в полной темноте – и ничего не помогло. Они опоздали: табор Корчи, двоюродного деда Ильи, уже уехал из деревни, где обычно зимовал, и тронулся в путь. Немного утешило Илью только одно: деревенские рассказали, что свадьбы цыгане играть не стали, уговорившись справить ее под Рославлем.
   – Да за каким нечистым их в Рославль-то понесло?! – не мог успокоиться Илья. – Каким там медом намазано? Из ума дед выжил, что ли?
   – Каждый год ведь так ездили… – напомнила Варька. Лучше бы не напоминала.
   – А ты молчи! – зло гаркнул Илья. – Из-за тебя все! То ей на ярмарку надо, то ей в село надо, то ей платье какое-то, то ей еще черта лысого… Вот как брошу вас посредь дороги да верхом уеду! Да чтоб я да к Мотьке на свадьбу да из-за бабья опоздал?! Он мне до гроба не простит! И прав будет!
   И на ярмарку, и платье нужно было не Варьке, а Насте, и та все время порывалась сказать мужу об этом, но посмеивающаяся в кулак Варька украдкой дергала ее за рукав, вынуждая молчать. Когда Илья, вволю наоравшись, плюнул на дорогу, вспрыгнул на передок и завертел кнутом над спинами гнедых, она шепнула расстроенной Насте:
   – Ну, что ты суешься-то? Не будет ничего… Знаешь, как черт кошку стриг? Шуму много, а шерсти мало. Илья, если по-настоящему злой, молчит, как каменный. Вон, когда ты за него замуж не шла, он за всю зиму пяти слов не сказал… Эй, морэ, ты куда погнал?! Не догоним ведь!
   – А по мне, так и оставайтесь, толку с вас… – донеслось с брички. Варька с Настей переглянулись, засмеялись и побежали взапуски вслед за скрипящей и раскачивающейся колымагой.
   Вороную кобылу Илья продал на смоленском рынке, продал быстро и за хорошие деньги. У Насти появились две новые юбки, золотые серьги, шелковый красный платок и настоящая персидская шаль из переливающейся ткани, про которую Илья с гордостью говорил: «Полкобылы на нее одну ушло!» Теперь было не стыдно ехать и на свадьбу. Подарок – вороной жеребец – бодро бежал за бричкой, и Илья уже поглядывал на него с сожалением. Варька шутила:
   – До Рославля Илью жаба задушит, не отдаст, сам ездить будет.
   – Не дождешься! – рычал Илья. – Слово сказал – значит, так и будет! Успеть бы только, дэвлалэ!
   Они успели. К вечеру шестого дня уже издали стали раздаваться песни и крики, которые с каждым шагом лошадей слышались все отчетливей и звонче. Задремавший было с вожжами в руках Илья разом встряхнулся, поднял голову, привстал на передке – и вытянул кнутом гнедых:
   – Сыгидыр, бэнга!!![15]
   Испуганные лошади рванули так, что спящие в бричке Варька и Настя проснулись и завизжали на всю дорогу. Илья даже не услышал этого и сплеча хлестал кнутом гнедых, встав на передке во весь рост.
   – Дэвла, что такое?! – Настя, едва держась за край качающейся колымаги, пыталась выглянуть наружу. – Илья! Да что там?!
   – Да ничего! – ответила вместо Ильи Варька. – Вытаскивай свое платье, серьги надевай! Кажись, успели на свадьбу-то, сейчас сразу плясать погонит! Чтоб он утерпел тобой не похвастаться?..
   Впереди уже показались верхи цыганских палаток, дым костров, многоголосая песня гремела над полем, слышался смех, топот сотни пляшущих ног. Еще один удар кнутом – и перед Ильей открылась небольшая горка, вся, как заплатами, покрытая шатрами, и навстречу бросились босоногие дети. Колымага чудом не влетела в свадебную толпу, уже послышались испуганные крики, но Илья со всей силы потянул на себя вожжи:
   – Тпр-р-р, стоять! Стоять, проклятые!
   Лошади стали как вкопанные. Илья спрыгнул на землю, бросил на передок кнут и с широкой улыбкой крикнул:
   – Те явэн бахталэ, ромалэ![16]
   Толпа цыган тут же взорвалась восторженными воплями:
   – Илья! Илья! Смотрите, это же Илья! Смоляко!
   Илья шагу не успел сделать – а к нему со всех сторон помчались молодые цыгане, налетели, чуть не повалили на землю:
   – Смоляко! Гляди ты – прилетел! Как ты? Что ты? Откуда? У, какой вороной!
   – Отстаньте, черти! – со смехом отбивался Илья. – Пошли вон, кому говорю! Будете жениться – и к вам на свадьбу прилечу! Где дед?
   Но дед Корча, бессменный глава табора, который весь целиком был его семьей, уже сам шел навстречу. Цыгане расступались перед ним. Корче было не меньше семидесяти, но походка у него была все еще спорой, спина не горбилась, а черные глаза в сети морщин смотрели весело, по-молодому.
   – А-а, Смоляко. Явился все-таки, – сказал он вместо приветствия. Илья опустился перед стариком на колени.
   – Будь здоров, дадо.[17]
   – И тебе здоровья. А мы-то ждали-гадали – будешь на свадьбу или в городе корни пустишь… Нет, смотрите – принесся как на крыльях, чуть весь табор не передавил, как урядник какой! Кнута бы тебе хорошего за такую езду!
   Цыгане грохнули смехом.
   – Я ведь Мотьке обещал! – Илья вскочил на ноги, осмотрелся. – Где он?
   Но сначала требовалось подойти к родителям молодых, и Илья пошел в окружении смеющихся цыган к праздничному шатру. По всему холму чадили угли, на них бурлили огромные котлы с едой, прямо на траве были расстелены ковры и скатерти, на которых красовалась лучшая посуда, блюда с мясом, горы картошки, овощей, возле одной палатки исходил паром пузатый самовар. Вокруг варева суетились женщины, на коврах сидели, солидно поджав под себя ноги, мужчины и старухи. Несколько молодых цыган сидели на траве с гармонями, девушки плясали, поднимая босыми ногами пыль. Илья прошел между ними к самой высокой палатке, возле которой чинно восседали родители жениха и невесты.
   – Будь здоров, дядя Степан, тетя Таня… Тэ явен бахталэ, Иван Федорыч, Прасковья. Счастья вам, поздравляю.
   – Будь здоров и ты, – ответил за всех отец невесты – серьезный некрасивый цыган с испорченным длинным шрамом лицом. – Вспомнил-таки про нас в своей Москве? Ну, иди, иди, чаво,[18] с Мотькой поздоровайся.
   Все необходимые формальности были соблюдены – и Илья, уже не соблюдая никакой чинности, кинулся к молодым. Жених вскочил навстречу, они обнялись с размаху и заговорили, засмеялись одновременно, хлопая друг друга по плечам и спинам:
   – Смоляко! Ну, слава богу! Я думал – не явишься!
   – Да знаю, знаю! Тебя жадность заела друга на свадьбе напоить! Только не дождешься! Чуть коней не загнали, так спешили!
   – Варька с тобой или в хоре бросил?
   – И Варька со мной, и еще кой-кто… – через плечо Мотьки Илья взглянул на невесту – и разом перестал улыбаться. В упор на него смотрели длинные, темные, с синей ведьминой искрой, никогда не смеющиеся глаза невесты Данки, которые медленно наполнялись слезами.
   Семья Мотькиной невесты была небогатой, но строгих правил: Степан прочно держал в узде всех шесть дочерей, старшие из которых уже были замужем и имели своих детей, а младшие еще до заката солнца всегда сидели как пришитые у своей палатки рядом с матерью. Данку сосватали больше года назад, и все цыгане говорили: Мотька не прогадал. Невеста была красавицей, несмотря на неполные пятнадцать лет и недевичий хмурый взгляд, которым, впрочем, она отличалась с детских лет. Но о взгляде этом можно было забыть, едва посмотрев на тоненькую, стройную фигуру девочки, на ворох мелкокудрявых черных волос, которые не держались ни в каких узлах и никаких косах, победно выбиваясь отовсюду вьющимися прядями, на нецыгански тонкое, немного скуластое лицо кофейной смуглоты, на изящно изломленные брови, на глаза – большие, длинноватые, черные, как вода в омуте. Кроме того, Данка великолепно пела, забивая даже признанную певицу – Варьку, а когда та уехала в Москву, осталась лучшей в таборе. Сваты начали приходить к Степану табунами, едва Данке исполнилось двенадцать, но тот всем отказывал, надеясь пристроить красавицу дочь в богатую семью. Так и вышло, в конце концов, когда Данку сосватал для сына Мотькин отец. Что по этому поводу думала сама Данка, никто не знал, да никого это и не интересовало. Сразу после сватовства Степан, по обычаю, спросил при всем таборе, согласна ли дочь выходить за Мотьку. Данка, по обычаю же, ответила, что согласна. Дело, таким образом, было решено, и цыгане начали готовиться к свадьбе.
   Встретившись глазами с Данкой, Илья поспешил отвести взгляд: еще не хватало, чтобы цыгане подумали, что он пялится на невесту лучшего друга. Мельком подумал: невесела она, ох как невесела… Год после сватовства прошел, а так и не свыклась. Знает ли Мотька? А хоть и знает – что толку? Илья тряхнул головой, отгоняя несвадебные мысли, и позвал:
   – Варька! Настька!
   Но те уже и сами давно вылезли из брички и стояли в кольце цыган. Илья подошел – и к нему повернулись восхищенные, улыбающиеся лица:
   – Э, морэ, где такую красоту взял?
   – Да как за тебя, черта, ее отдали-то? Допьяна, что ли, папашу ее напоил? Или должен он тебе?
   – Бог ты мой, цветочек какой фиалковый…
   Смущенная Настя стояла с опущенными ресницами. Илья протолкался к ней сквозь толпу цыган, потянул за руку:
   – Идем!
   Первым делом он подвел Настю к деду Корче и его жене: толстой веселой бабке Стехе с насмешливыми карими глазами. Та сразу вспомнила:
   – Московская? Яшки Васильева дочка? Помню тебя, как же, зимой-то этой виделись. Ах, Илья, дух нечистый, увез-таки? Не силой ли он тебя, проклятый, утащил? А то его дело лихое, мешок на голову, и…
   – Добром взял, – улыбнулась и Настя, понимая, что старуха шутит.
   – Ох, и намучаешься ты с ним еще, девочка… – уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье: – А ты что встал столбом? Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чавалэ, вы что там, замерзли, что ли?
   Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь пела посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:
 
Сказал батька, что не отдаст дочку!
Сказал старый – не отпустит дочку!
Хоть на части разорвется —
Все равно отдать придется!
 
   На втором куплете песню подхватил весь табор, и Настя развела руками и пошла по кругу. На ее лице была растерянная улыбка, словно она – известная всей Москве солистка знаменитого хора – боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищенным лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица невеста не затмит его жены.
   – Да иди уже, встал… – ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.
   – Джа, кхэл![19] Не привык, что ли, что тебе одному это все?
   Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь – его, и не во сне, не в мыслях – а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул на круг, растолкав весело загомонивших цыган, – и пошел за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь – так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, дрогнула плечами, Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу, – и в толпе восторженно заорали, и цыгане один за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль – чтобы не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика; плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту – и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.
   Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал ее только по яркому красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зеленый Варькин: сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди стоящих с открытыми ртами молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного. Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог. Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалекой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчетливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра новую грозу.
   Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие «Поле мое, поле», разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивленные вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из нее доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:
   – Что, чаво, что, что?!
   Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дернулись желваки. Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Ее на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:
   – Дэвлалэ, да что ж это…
   Рубашка невесты была чистой, как первый снег. Тишина – и взрыв крика, голосов, причитаний. Цыгане кинулись к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь, отчаянно кричала:
   – Дадо, нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!
   Но плач Данки тут же потонул в гаме, брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжелый хомут.[20] Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чем-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку. Пронзительные крики Данки перекрывали общий гвалт, перемежаемые ревом ее отца: «Потаскуха! Дрянь! Опозорила семью, меня, всех!» Данкина мать глухо, тяжело рыдала, стоя на коленях и закрыв лицо руками, вокруг нее сгрудились испуганные младшие дети. Цыганки, размахивая руками и скаля зубы, орали на разные голоса:
   – А я так вот всегда знала! Побей меня бог, ромалэ, – знала! Нутром чуяла! С такой красотой да себя соблюсти?! Да никак нельзя!
   – Да вы в лицо-то ей гляньте! Всю свадьбу проревела. А неспроста…
   – Тьфу, позорище какое… Зачем и до свадьбы доводить было…
   – Как это Степан не унюхал? Полезай теперь, цыган, в хомут! Срамись на старости лет!
   – Да когда она, шлюха проклятая, успела-то?! На виду ведь все, дальше палатки не уходила!
   – Дурное-то дело не хитрое, милая моя… Успела, значит!
   – Парня-то, ох… Парня-то как жалко…
   – Родителей ее пожалей, дура! Еще три девки, а кто их возьмет теперь? Ай, ну надо же было такому стрястись… От других-то слышала, что бывает, а сама первый раз такое углядела! Господи, не дай бог до такого дожить… Врагам лютым не пожелаешь!
   Илья не принимал участия в общем скандале. Он остался стоять где стоял, возле вороного, по-прежнему тычущегося мордой ему в плечо в поисках горбушки, и Илья машинально отталкивал его. В конце концов вороной, обиженно всхрапнув, отошел, занялся придорожным кустом черемухи, а Илья опустился в сырую траву. Пробормотал: «Бог ты мой…», крепко провел мокрыми от росы ладонями по лицу. Возле шатров все сильней кричали, ругались цыгане, послышался звон битой посуды, Данкины истошные вопли давно потонули в общем гаме. Из-за этого Илья даже не услышал шороха приближающихся шагов – и увидел Варьку только тогда, когда она уже стояла перед ним.
   – Илья!
   Он сумрачно взглянул на нее.
   – Что?
   – Илья… – Варька села рядом, свет месяца упал на ее лицо, и Илья увидел, что сестра плачет. – Илья, да что же это такое… Как же так? Ведь это же… Быть такого не может, я точно знаю!
   – Откуда знаешь-то? – нехорошо усмехнулся Илья. Варька ахнула, закрыв ладонью рот… и вцепилась мертвой хваткой в плечо Ильи.
   – Дэвла… Да ты… Илья!!!
   Илья резко повернулся, взглянул в упор, сразу все понял. Оторвал руку Варьки, стиснув ее запястье так, что оно хрустнуло. Сквозь зубы, медленно спросил:
   – Последнего ума лишилась? Мотька – брат мне!
   – Но…
   – Пошла вон! – гаркнул он, уже не сдерживаясь, и Варьку как ветром сдуло. А Илья остался сидеть, чувствуя, как горит голова, как стучит в висках кровь, из-за которой он больше не слышал поднятого цыганами шума. В реке плеснула рыба, отражение луны задрожало, рассыпалось на сотни серебряных бликов. Илья смотрел на них до тех пор, пока не зарябило в глазах. Потом зажмурился, лег ничком, уткнувшись лицом в мокрую траву. Подумал: и сто лет пройдет – не забыть…
   И разве забудешь такое? Забудешь то жаркое, душное лето, когда табор мотался из губернии в губернию, забудешь звенящие от солнца и зноя дни, небо без конца и края, реку и отражающиеся в ней облака, высокие, до плеча, некошеные травы, медовый запах цветов… Девятнадцать было ему, а девочке из самой бедной в таборе кибитки не было и четырнадцати. Маленькая черная девчонка с длинными волосами, которые не заплетались в косы, не связывались в узел, а вылезали во все стороны из-под рваного платка и рассыпались по худенькой спине, скрывая вылинявший ситец платья. Она вплетала в кудрявые пряди ромашки, гоняла Илью за лилиями и огорчалась до слез, когда он приносил их совсем увядшими: жара сразу убивала нежные цветы. Вместе с ним она ловила решетом рыбу в реке, и ее волосы падали в воду. Она бегала по всему табору, ловя его отвязавшегося коня, а однажды украла его рубашку, сушившуюся на оглобле, и вернула наутро, буйно хохоча и напрочь отказываясь объяснять, зачем проделала это. Он носил ей цветы, таскал слепых лисят из леса, красовался перед ней на украденном жеребце, а в один из слепящих солнцем дней затащил ее в копну сена у самого леса. Медовый запах пыльцы стелился над лугом, гудела вековая дубрава, горячие солнечные пятна обжигали лицо, в густой траве пели пчелы. От молодой дури и близости худенького смуглого тела у него кружилась голова, дрожали руки. Рассыпавшиеся волосы девочки закрывали ее лицо, неумелыми были его пальцы, скользящие по едва наметившейся груди, и слова были глупыми, неумелыми:
   – Ты меня любишь, Данка?
   – Да-а-а…
   – Только меня? Одного?
   – Да… Подожди…
   – Чего ждать?
   – Ох, нет… Илья, постой… Подожди, послушай… Меня завтра сватать придут. Мотькина мама с моей сегодня говорила, я за шатром спряталась, подслушала. Они меня за Мотьку хотят взять. Отец отдаст, я знаю, он Ивану Федорычу с Пасхи должен… Только я к ним не пойду, ни за что не пойду! Убежим сегодня, а? Или, если хочешь, бери прямо сейчас, будешь самым моим первым, а потом… А потом я в реку кинусь.
   Он ушел тогда. Ушел, так и не узнав этого молодого тела, не выпив губами полудетскую грудь, ушел не оглядываясь и не слушая ее тихого плача. Ведь Мотька был его другом, верным другом, с которым сам черт не брат и которого не заменит ни одна девка, даже самая красивая… Только вечером, когда солнце опрокинулось за дубраву, высветив ее насквозь розовыми полосами, Илья вернулся к копне – сам не зная зачем. Девочки уже там не было. Было лишь рассыпанное, измятое сено, по которому он, обняв, катал ее, и красные бусинки мелькали в сухой траве – одна, вторая… Илья собрал их – ведь это он разорвал неловким движением истлевшую нитку. А на другой день, на сватовстве Мотьки, сумел незаметно подойти к невесте и, пряча глаза, сунуть в ее вспотевшую ладошку эти красные бусинки. Все без одной. Одну он оставил себе – круглую и гладкую, как голубиное яичко. Потом потерял, конечно…