Страница:
Анастасия Дробина
Любовь – кибитка кочевая
Вечером четвертого мая 1879 года в Москву пришла первая гроза. Огромная туча вывалилась из-за Бутырской заставы и разом накрыла собой Петровский парк со знаменитым рестораном «Яр», Тишинский рынок, Большую и Малую Грузинские и Живодерку – маленькую, кривую и грязную улочку, сплошь населенную цыганами. Синие молнии перекатывались по черной громаде из конца в конец, от первого мощного удара грома с куполов церквей разлетелись галки, порывы ветра начали трепать ветви лип, обрывая молодые листья. Обычно шумная Живодерка мгновенно опустела: ее обитатели помчались по домам, и последних опоздавших загоняли в двери крупные, тяжелые капли дождя. Целая толпа молодых цыган – уже намокших, хохочущих, поминающих Илью-пророка и Богородицу – ввалилась в Большой дом. Дом этот, довольно старый, с покосившимся мезонином, выкрашенный облупившейся голубой краской, утопающий в цветущей сирени, вовсе не был самым большим на Живодерке, значительно уступая в размерах публичному дому мадам Востряковой и высоченной развалюхе купца Щукина. «Большим» его называли цыгане: здесь проживала семья Якова Васильева, дирижера известного в Москве цыганского хора. Здесь, в Большом доме, принимали гостей, проводили репетиции и прослушивания новичков, а также устраивали при необходимости общие сборы. Яков Васильев был вдов, при нем жила его сестра Марья, тоже вдова, со своими семью детьми, а также дочь Настя – семнадцатилетняя звезда хора, известная всей Москве, которая со дня на день должна была выйти замуж. Только вчера свершился наконец окончательный сговор между родителями: Настю сосватали цыгане из Петровского парка, известная и уважаемая семья Волковых. Яков Васильев дал согласие, Настя не возражала, хотя цыгане и решили между собой, что невеста могла бы выглядеть и порадостней.
«Да чего же ей веселиться-то?! – возмущалась Стешка, двоюродная сестра Насти и ее лучшая подруга. – Тоже еще, счастье несказанное, – после князя за этого Волкова выходить! Такой же горлодер, как и все наши, разве что доходу побольше… А ведь не сиятельный, не ваше благородие!»
Цыгане только похмыкивали, понимая, что Стешка права. Еще год назад в цыганском доме дневал и ночевал князь Сергей Сбежнев – герой второй крымской кампании, до смерти влюбленный в Настю, влюбленный до такой степени, что попросил ее руки у хоревода. Яков Васильев растерялся так, что сначала отказал. Его можно было понять: случай был действительно из ряда вон. Любая цыганская примадонна имела множество поклонников из богатейших сословий города, но жениться на цыганке?.. Князю? Представителю известнейшего дворянского рода? Подобного мезальянса в Москве не случалось давно. Сбежнев, однако, настаивал, и тогда Яков Васильев назначил выкуп: сорок тысяч рублей. Князь согласился. Несмотря на звание и известность, он был совсем небогат, и вся осень и половина зимы ушла на то, чтобы собрать требуемую хореводом сумму. Цыгане радовались, предвкушая небывалую по размерам свадьбу, Настя встречалась с князем под надзором родственников в Большом доме, принимала его знаки внимания, от счастья не сияла, но и не печалилась, и все, казалось, уже сладилось.
Гром грянул перед самым Рождеством, за несколько дней до свадьбы. Князь Сбежнев неожиданно исчез из Москвы. Исчез, никого не предупредив, не переговорив даже с самыми близкими друзьями, не заехав к цыганам, ни слова не сказав невесте. Настя свалилась в жесточайшей горячке, не вставала с постели, цыгане всерьез беспокоились за ее жизнь, проклинали бессовестного жениха и хором говорили, что ничем другим эта история закончиться и не могла: виданное ли дело, князь – и цыганка! Сразу было ясно: пустая затея…
Через месяц Настя встала, исхудавшая и бледная. Еще через неделю начала снова выезжать с хором в ресторан: она была ведущей солисткой, и без ее участия в выступлениях доходы хора заметно упали. Все, казалось, понемногу становилось на свои места, но цыгане видели, что Настя уже не та, что прежде. Больше не было слышно в Большом доме ее смеха; она почти не разговаривала с цыганами, не играла с подругами в горелки, не шла плясать на праздниках: что-то сломалось в семнадцатилетней девочке, потухший взгляд делал ее старше на несколько лет, возле губ появилась горькая, скорбная складка. Цыгане недоумевали: всем было известно, что влюблена в князя Настя ни капли не была. Гордость? Самолюбие? Обида? Никто ничего не знал: Настя молчала, и даже Стешка, сестра и подруга, не смогла добиться от нее объяснений.
Весной неожиданно пришли свататься Волковы. Яков Васильев не сразу дал ответ, уверенный, что дочь не захочет выходить за хорового цыгана, но Настя, к его удивлению, сразу же согласилась.
«Тоже мне, невеста… – бурчала все та же всеведущая Стешка. – Знаю я, отчего она замуж бежит…»
«Ну, скажи, скажи, отчего?!» – приставали заинтересованные цыганки.
«Сейчас вам! Вороны! Знаю, да не скажу, на иконе поклялась». – И глазастое, большеносое лицо Стешки выражало такую непоколебимость, что настаивать не решались самые любопытные.
…Гром раскатывался над самой Живодеркой, и оконные стекла дребезжали от каждого удара, когда в нижнюю комнату Большого дома спустился Яков Васильев. Цыгане, сидящие возле стола и окружившие черный, величественный рояль, разом перестали галдеть: хоревода побаивались. Яков Васильев, невысокий, все еще по-молодому стройный цыган лет пятидесяти, окинул всех неласковым взглядом, принялся шагать по комнате вдоль стены, заложив большие пальцы рук за пояс казакина. Изредка он неодобрительно поглядывал на залитые дождем окна. Наконец проворчал:
– Принесла же нелегкая грозу эту… Как теперь до ресторана добираться?
– Доберемся, Яша, ничего. Кончится скоро, над заставой просветы уже, – подала голос из-за стола Марья Васильевна – сестра хоревода, пожилая цыганка с низким, красивым и звучным голосом.
– Настя где? Готова ехать? – отрывисто спросил Яков.
– Спит пока. Не беспокойся, разбудим, когда надо будет.
– А Смоляковы? Не появлялись? Черти таборные, где их третий день носит?! Митро, тебя спрашиваю!
– Да что ж я им – нянька?! – возмутился Митро, старший сын Марьи Васильевны, некрасивый двадцативосьмилетний парень, первый бас хора, которого цыгане за скуластое лицо и узкие, по-восточному разрезанные глаза прозвали Арапо.[1] – Они же мне того… доклада-то не сделали. Может, у Ильи дела какие… Может, лошади…
– А Варька? Тоже, скажешь, лошади?! Тьфу, не дай бог, обратно в табор съехали… Все эти подколесные одним миром мазаны… Весной носом по ветру потянул – и только его и видно.
– Не должны бы… – неуверенно пробормотал Митро. – Илья мне слово давал…
– Ну, так где он, твой Илья?! – взорвался хоревод, и Митро на всякий случай переместился поближе к двери. – И сестрица его где? Купцы в ресторане уже голоса посрывали, Смоляковых требуют! Кто «Глаза бездонные» петь будет? Паршивец, ну пусть явится только! Сколько раз тебе говорить – доглядай за ними, доглядай! Сколько волка ни корми – он все в лес норовит!
Митро сердито сверкал узкими глазами, ерошил пальцами и без того взлохмаченные волосы, молчал. Если бы Яков Васильев не был так сердит, он заметил бы, что племянник украдкой поглядывает на молодых цыган, сидящих на корточках возле двери, и те отвечают ему такими же встревоженными взглядами. Но хоревод ожесточенно мерил шагами комнату, хмурился, тер пальцами подбородок и, думая о своем, ничего не замечал.
Марья Васильевна оказалась права: через час гроза унеслась за Москву-реку, и над городом опрокинулось чистое небо, подсвеченное на западе розовым закатом. За Таганкой еще погромыхивало, мокрые ветви сирени роняли в палисадник капли, вся Живодерка блестела лужами, но дождь уже прошел. Пора было идти в ресторан на работу, и Большой дом начал заполняться цыганами: солистками в строгих черных и белых платьях, с высокими прическами, плясуньями в легких юбках, музыкантами с зачехленными инструментами в руках. Митро, стоя у рояля, настраивал гитару.
– Не мучайся, все равно по дороге от сырости спустят, – посоветовал Яков Васильев. – В ресторане настроишься. Эй, Маша! Ну, где там Настя, добудиться, что ли, не можете? Так я пожарников из части вызову! Та-а-ак… Ну, что еще?
Последние слова хоревода относились к Стешке, которая спускалась по лестнице, ведущей с верхнего этажа, где располагались спальни. Спускалась Стешка неохотно, цепляя ногу за ногу, и на ее физиономии было выражение крайнего замешательства. Митро, следивший за ней взглядом от двери, медленно перекрестился и закрыл глаза.
– Ну, что? Где Настя? – нетерпеливо спросил Яков Васильев, подходя к лестнице. Стешка прижалась спиной к стене, зажмурилась и выпалила:
– Нету!
В комнате разом стихли разговоры. Все головы повернулись к бледной Стешке. Яков Васильев одним прыжком оказался рядом с племянницей. Стешка приоткрыла один глаз, тут же зажмурилась снова и пропищала:
– Нету Настьки… Только постеля разобрана, а ее самой…
Яков Васильев сел как подкошенный на ступеньки и сделал то, чего не видел еще ни один хоровой цыган: схватился за сердце. Хриплым шепотом сказал:
– Свят Господи, так и знал… – и тут же рявкнул: – Кто ее последним видал?! Митро! Маша! Стешка! Говорите, сволочи, чертей вам под хвосты!!!
Тишина – и взрыв голосов. Испуганные цыгане орали во все горло, колотя себя в грудь и божась, что не видели Настю со вчерашнего дня. Ревущая благим матом Стешка вспомнила только, что два часа назад сама укрыла Настю одеялом и ушла из горницы, а больше – ничего. Марья Васильевна помчалась наверх – проверять, на месте ли Настины вещи. За ней ринулись цыганки. В общей суматохе не принимал участия только Митро, который стоял у дверей со скрещенными на груди руками и о чем-то напряженно думал. Он даже не сразу почувствовал, что его дергают за рукав. Но дергающий не успокаивался, и наконец Митро вздрогнул, повернулся и сумрачно спросил:
– Чего тебе, Кузьма?
Шестнадцатилетний цыганенок с хитроватой чумазой физиономией и быстрыми, как у зверька, глазами усиленно замигал, мотая взлохмаченной головой на дверь:
– Выйдем, Трофимыч… Разговор есть…
– Какой разговор, очумел? Не видишь, что творится?!
– Так и я о том! Идем, Трофимыч, пока не приметил кто…
Митро еще раз окинул взглядом зал, но цыгане были слишком захвачены происходящим и не заметили, как двое из них украдкой покинули Большой дом.
На улице Митро взял Кузьму за плечо.
– Ну, говори. Увижу, что врешь, – уши оборву!
– Очень надо! – обиделся Кузьма. – И не держи так, больно… Тут вот что, Трофимыч. Настьку я видал.
– Когда видал? – тихо спросил Митро. – С кем? Где?
– Да нигде! И ни с кем… Два часа назад ко мне влетела. – Кузьма кивнул на дом через дорогу. – Прямо из дома, вижу, прибежала, в платье своем черном, без шляпы даже. И давай выспрашивать – где да где Смоляко…
– Смоляко? – еще тише переспросил Митро. – Илья?!
– Да Илья же!
– И что ты ей, каторжная морда, сказал?! – Митро снова с силой сжал плечо цыганенка, но тот сердито вырвался:
– А что ты на меня-то?! Она, промежду прочим, реветь начала белугой! В голос, как по-мертвому! Кричала, что, ежели я ей не скажу, она под пролетку бросится! И бросилась бы! Настьку ты, что ли, не знаешь? Душа у меня не терпит на ейные рыдания глядеть!
– Так ты ей сказал!!! – загремел Митро на всю улицу.
– Ну, сказал… – буркнул Кузьма. – А куда деваться было? Она еле дослушала, за дверь кинулась, на извозчика вскочила – и только и видели…
– Да что ж ты, нечисть, сразу ко мне не пришел?! Господи, где ремень, я сейчас этого паршивца… – Митро в самом деле схватился за пояс, и Кузьма мгновенно, как уличный кот, вскарабкался на огромную ветлу у забора. Свесившись из развилки, пояснил:
– Вот потому и не пришел. Шкура небось не купленная, а я ничем не виноватый…
– Тьфу, сатана… Ну, спустись только, не обрадуешься! – последние слова Митро крикнул, уже скрываясь за поворотом на Большую Садовую, где стояли в ожидании пассажиров несколько извозчиков. Кузьма, подождав на всякий случай немного, осторожно слез с ветлы, одернул рубаху, посмотрел по сторонам и побежал обратно в Большой дом, откуда уже на всю Живодерку разносились вопли и проклятия.
Извозчик оказался человеком сговорчивым и за двугривенный повез Митро через всю Москву в Таганку, где вместе с небогатым купечеством, рабочими, мастеровыми и старообрядцами издавна селились несколько цыганских семей. Это были кофари:[2] в хорах они не пели, а занимались торговлей лошадьми, для чего и селились вблизи Конного рынка. Богатые, большие особняки Тверской, расписные дома замоскворецких купцов сменились понемногу низенькими одноэтажными домиками за покосившимися заборами, немощеные улочки утопали в грязи, мокрая листва звонко роняла в лужи капли недавнего дождя. Небо уже темнело, и Митро подумал, что обратно, к выходу в ресторан, он никак не успеет.
– Станови здесь, – сквозь зубы приказал он извозчику, когда они свернули в тесный темный проулок, сплошь заросший яблонями и липами. – Да смотри дождись меня!
– Не бойсь, Трофимыч… – пробасил извозчик. И тут же залюбопытствовал: – А что у вас за баталья сегодня приключилась? Ажно на Садовой слыхать было, как Яков Васильич разорялися… Опять, что ль, кто из теноров запил?
Митро только отмахнулся и, широко шагая, пошел прямо по лужам к дому. Войдя во двор, он споткнулся о лежащую в грязи подкову, выругавшись, отшвырнул ее сапогом, поднял голову – и остановился, встретившись глазами со стоящей на крыльце дома молодой цыганкой.
– Варька? Фу-у, слава богу, здесь еще… Где Илья?
Варька не ответила. Она была очень нехороша собой: темное, худое и резкое лицо, слишком густые, почти сросшиеся на переносице брови, большой нос, крупные, выпирающие вперед зубы. Только огромные, черные, без блеска глаза с длинными ресницами немного выручали Варьку, но и сама она, и цыгане вокруг уже давно поняли: замужем ей не бывать. В хоре ее держали из-за голоса: у Варьки был сильный, красивый, бархатистый альт. Поклонниками же особенно ценилась Варькина манера исполнения: всегда сдержанная, без лишних эффектов, но с прорывающимися иногда живыми, страстными нотами, от которых даже у искушенных слушателей мороз шел по коже. Варька и ее брат Илья, оба таборные, появились в Москве прошлой осенью, их прослушал Яков Васильев, сразу же взял в хор, и через две недели брат и сестра Смоляковы уже были известны всей Москве. У Ильи, таборного кофаря и конокрада, был невероятной красоты драматический тенор, который приводил в восторг даже профессоров консерватории, но хоревод не спешил радоваться выросшим чуть не вдвое доходам хора. «По весне все едино смоются. Знаю я этих голодранцев таборных – одни кони в голове».
Старый дирижер не ошибался: Илье сидение в Москве надоело еще задолго до прихода весны, и он не съехал назад к своим посреди сезона только из-за Насти. Все до одного цыгане знали: Илья Смоляко потерял голову в тот же день, как увидел дочь дирижера. Знал об этом и Яков Васильев, но всерьез к страсти таборного парня не относился: Настя в то время готовилась выйти замуж за князя и на Илью не обращала никакого внимания. Никто никогда не видел, чтобы они разговаривали наедине. Никто не замечал хоть малейшего внимания Насти в ответ на молчаливые, упорные взгляды Ильи. К тому же у Ильи была любовница: купеческая жена Лизавета Баташева, к которой он втихую бегал всю зиму. Имя своей замужней пассии Илья скрывал, догадывалась кое о чем только его сестра, но три дня назад все неожиданно вышло наружу. Муж Баташевой, известнейший московский купец, всю зиму пробывший на соляных копях в Перми, неожиданно, без предупреждения, на ночь глядя нагрянул домой. Илью скрутили приказчики прямо во дворе баташевского дома и убили бы, не подоспей на выручку молодые цыгане во главе с Митро, которому с перепугу Варька рассказала все. А Лизавету Матвеевну спасать было некому, и муж избил ее до смерти прямо в комнате с разобранной супружеской постелью, на которой она ждала любовника. Купца Баташева в состоянии полной невменяемости забрали в участок; Илью с разбитой головой цыгане отволокли на Таганку к кофарям, справедливо рассудив, что там его никто искать не станет. Варька осталась при брате, и Митро уже знал: в хор эти двое больше не вернутся. Лизавету Баташеву схоронили на Рогожском кладбище, Настя выходила замуж, и Илью больше ничего не держало в Москве.
– Как башка у Ильи, зажила? – Митро поднялся на крыльцо, встал рядом с Варькой. – Говорил я, что ничего ему не будет. У конокрадов головы крепкие, лупи их хоть колокольней – нипочем… Да где он? Дрыхнет до сих пор? Варька, ты… да ты ревешь, что ли?!
Митро резко поднял за подбородок Варькину голову. Та немедленно отбросила его руку, но уже не могла скрыть бегущих по лицу слез. Митро, нахмурившись, ждал, пока Варька вытрет глаза рукавом, высморкается в край передника и переведет дух. Затем, глядя в сторону, глухо сказал:
– Ладно… знаю я. Настька к нему прибежала? Это правда?
Варька молча кивнула.
– Ты знала?
– Нет.
– Не ври! – повысил голос Митро. Варька ответила, не поднимая глаз:
– Не приучена, Дмитрий Трофимыч. Не кричи на меня.
– Прости, девочка. – Митро невольно смутился. – Не хотел. Но… как же это так? И ты не знала, и я не знал… и никто?! Ну, что Илья от Настьки ошалел, это, конечно, вся улица видела. Но она-то, она!.. Когда только сговориться успели?! Да любила она его, что ли?! Ведь…
– Любила, Дмитрий Трофимыч, – вполголоса сказала Варька, и Митро умолк на полуслове. – Еще как любила. А что не знал никто – так и слава богу. Настька гордая… Они с Ильей еще зимой сговорились, только не сладилось.
– Не сладилось? – машинально переспросил Митро. Варька кивнула, прислонилась спиной к сырому от дождя косяку двери.
– Ты лучше сядь, Дмитрий Трофимыч, говорить мне долго…
Митро молча сел на крыльцо. Варька села ступенькой ниже. По-прежнему не глядя на Митро, продолжила:
– Знаешь, почему князь Сбежнев из Москвы уехал? Вы думали, он Настьку бросил, не захотел на цыганке жениться. А она сама к нему домой пришла, все его подарки ему назад принесла и сказала, что не выйдет за него, что Илью любит. Помнишь, перед Рождеством самым?..
– Так вот откуда она тогда на ночь глядя вернулась… – пробормотал Митро. – А мы-то чего только не думали…
– Да. Только Илья увидел, как она к князю в дом заходила. Проследил за ней, что ли, или просто ненароком там оказался… – Варька вздохнула. – Ну, сам знаешь, что началось. Илья, он ведь говорит сперва, а потом думает… В таборах за то, что девка к мужику домой бегает, косы режут.
– Так это что же он, поганец, решил? Что Настька… Настька?!.
– Ну да.
– То-то они до самой весны друг с другом не здоровались… А мне и в голову не приходило… – Митро мучительно тер кулаком лоб. – Мы-то все думали, что он полюбовницей тешится… Тьфу, прости ради Христа. Ты – девка, не годится тебе об этом…
– Ладно тебе… А то я сама не знала. – Варька горько улыбнулась. – А сегодня, прямо перед грозой, Настька сюда прибежала. Как они договорились, я не знаю: я в таборе была, который за Рогожской стоит. Настю с Ильей на дороге встретила, когда возвращалась.
– Так они?.. – Митро привстал. Варька спокойно потянула его за руку.
– Сиди, Дмитрий Трофимыч. С табором они уехали. Догнать, конечно, еще можно, только ни к чему. Я брата своего знаю. Настя уже жена ему, он ее назад не отдаст. Зубами грызть будет, жилы рвать, а не отдаст.
– Может, не успел еще, сукин сын… – простонал сквозь зубы Митро, но прозвучало это уже безнадежно. – Ах, проклятый, взялся на нашу погибель… И ведь я же сам, я его себе на голову в хор привел! Да чтоб мои ноги тогда отсохли и отвалились, куда же он Настьку потащил?
– Не потащил, а сама пошла, – ровно сказала Варька. – В табор пошла, Дмитрий Трофимыч. Замуж пошла.
– Да место ей там, что ли?! Что она там делать будет?! – заорал на весь переулок Митро. – Она – певица! Хоровая! На нее вся Москва ездила! А теперь гадать по площадям начнет? Христа ради у заборов побираться? Картошку с возов воровать?!
– Успокойся, Дмитрий Трофимыч. Может, назад вернутся.
– Вернутся, как же! Кто им даст вернуться?! Да нам теперь Бога молить надо, чтобы Яков Васильич Настьку не проклял! Она же замуж должна была идти! Уже сговорено было, Яков Васильич свое слово дал! Ну, и заварили же вы кашу, Смоляковы… На всю Москву теперь разговоров… – Митро умолк, сокрушенно опустил голову. Молчала и Варька. Солнце уже село за Новоспасский монастырь, и последние лучи один за другим гасли в чернеющей листве яблонь. Со стороны Москвы-реки потянуло сыростью, вдоль кривых заборчиков вставал вечерний туман. Отовсюду доносился стрекот кузнечиков, где-то на кладбище тоскливо завыла на поднимающийся месяц собака.
– Прости меня, девочка. Наговорил тебе не того… – горько вздохнул Митро.
– Пустое, Дмитрий Трофимыч.
– Дэвла,[3] что ж теперь с хором-то будет? – медленно выговорил Митро. – Разом все голоса разлетелись. Настька убежала, Илья смылся, ты… Эй, а ты-то, может, останешься? Варька, а?! Без тебя-то как? Без тебя низы гроша не стоят! А «Ветер осенний» кто петь будет? А «Лучину»? А «Луной был полон сад»?!
– Смеешься, Дмитрий Трофимыч? – усмехнулась, глядя в сторону, Варька. – Как это я останусь, при ком? Сам только что сказал, я – девка. Мне при брате оставаться, больше никак. Не цыган ты, что ли, что я тебе объяснять должна?
– Так ведь и мы тебе родня, – не очень уверенно сказал Митро. – Мой двоюродный брат из вашего рода жену взял, забыла? Оставайся хоть ты, Варька, с Яков Васильичем я поговорю, тебя он примет, твое дело – сторона! Да и тебе в хоре-то лучше, чем по степям за кибиткой скакать! Что тебе в таборе, кому ты там… – Митро запоздало спохватился, умолк. Через минуту смущенно покосился на Варьку. Та сидела не двигаясь, молчала. В сгустившихся сумерках не видно было ее блестящих от слез глаз.
– Не могу я, морэ. Не могу никак, – проглотив наконец вставший в горле ком, сказала Варька. – Ты вот поминал, что Насте в таборе тяжело будет. А без меня они с Ильей и вовсе пропадут. Не ей же, в самом деле, гадать бегать? Кто там около нее будет, кто помогать станет? Еще и бабы эти наши, языки без костей, смеяться будут попервости… Нет, мне там, с ними, надо быть.
– Ну, хоть осенью возвращайся! Все равно всю зиму в Смоленске на печи просидите! Сейчас-то сезон кончается, господа наши все по дачам да Ялтам разъедутся, авось лето протянем как-нибудь, а осенью… Возвращайся, Варька! Денег заработаешь. Да и самой веселее, чем в деревне сидеть. Может, мы постараемся да мужа тебе какого-никакого сыщем…
– Ну, вот еще радость… – без улыбки отмахнулась Варька.
– Да дураки наши цыгане, – глядя на нее, серьезно сказал Митро. – За такую девочку, как ты, шапку золота отдать не жаль, а им… Глазки-зубки подавай да мордашку. Дураки, и все.
– Не шути, Дмитрий Трофимыч, – сдавленно сказала Варька.
– А я и не шучу. – Митро встал. – Что ж, девочка… Счастливой дороги. Илье передай, встречу – убью. А ты, гляди, возвращайся осенью. Дай слово, что вернешься!
– Слова давать не буду, – твердо сказала Варька. – Вот если сложится у Насти с Ильей хорошо, – тогда приеду, видит бог. Прощай, Дмитрий Трофимыч. Удачи тебе.
– Эх… Прощай, девочка.
Митро быстро сбежал с крыльца, не оглядываясь, пересек двор и скрылся в темноте. Варька осталась сидеть, сгорбившись и уткнувшись лицом в ладони. Плечи ее дрожали, но рыданий слышно не было. Когда рядом скрипнула дверь и по крыльцу протянулась полоска света из дома, Варька испуганно выпрямилась, замерла. На крыльцо вышла хозяйка дома – худая, вертлявая цыганка с головой, прихваченной сверху красным платком.
– Уехал? – резким голосом спросила она. – А я сижу, как мышь под веником, высунуться боюсь, думаю – под горячую руку и мне достанется… – вытянув шею, она посмотрела через забор, убедилась, что Митро не видно, и фыркнула:
– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена еще по той зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а все по девкам срамным бегает! Илью убить грозился, а самого вся Грачевка знает![4]
– Оставь, Феска… Шутил человек, а ты разоряешься. Идем лучше спать, мне завтра спозаранок табор догонять. – Варька встала, быстро пройдя мимо Фески, скрылась в доме. Хозяйка, пожав плечами, пошла за ней. Новорожденный месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла еще громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щелкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока черной сплошной пеленой шла новая туча.
Гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занималось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места еще затемно, не оживляя залитых дождем костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, сметанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла черная, встрепанная, вся в трухе голова.
«Да чего же ей веселиться-то?! – возмущалась Стешка, двоюродная сестра Насти и ее лучшая подруга. – Тоже еще, счастье несказанное, – после князя за этого Волкова выходить! Такой же горлодер, как и все наши, разве что доходу побольше… А ведь не сиятельный, не ваше благородие!»
Цыгане только похмыкивали, понимая, что Стешка права. Еще год назад в цыганском доме дневал и ночевал князь Сергей Сбежнев – герой второй крымской кампании, до смерти влюбленный в Настю, влюбленный до такой степени, что попросил ее руки у хоревода. Яков Васильев растерялся так, что сначала отказал. Его можно было понять: случай был действительно из ряда вон. Любая цыганская примадонна имела множество поклонников из богатейших сословий города, но жениться на цыганке?.. Князю? Представителю известнейшего дворянского рода? Подобного мезальянса в Москве не случалось давно. Сбежнев, однако, настаивал, и тогда Яков Васильев назначил выкуп: сорок тысяч рублей. Князь согласился. Несмотря на звание и известность, он был совсем небогат, и вся осень и половина зимы ушла на то, чтобы собрать требуемую хореводом сумму. Цыгане радовались, предвкушая небывалую по размерам свадьбу, Настя встречалась с князем под надзором родственников в Большом доме, принимала его знаки внимания, от счастья не сияла, но и не печалилась, и все, казалось, уже сладилось.
Гром грянул перед самым Рождеством, за несколько дней до свадьбы. Князь Сбежнев неожиданно исчез из Москвы. Исчез, никого не предупредив, не переговорив даже с самыми близкими друзьями, не заехав к цыганам, ни слова не сказав невесте. Настя свалилась в жесточайшей горячке, не вставала с постели, цыгане всерьез беспокоились за ее жизнь, проклинали бессовестного жениха и хором говорили, что ничем другим эта история закончиться и не могла: виданное ли дело, князь – и цыганка! Сразу было ясно: пустая затея…
Через месяц Настя встала, исхудавшая и бледная. Еще через неделю начала снова выезжать с хором в ресторан: она была ведущей солисткой, и без ее участия в выступлениях доходы хора заметно упали. Все, казалось, понемногу становилось на свои места, но цыгане видели, что Настя уже не та, что прежде. Больше не было слышно в Большом доме ее смеха; она почти не разговаривала с цыганами, не играла с подругами в горелки, не шла плясать на праздниках: что-то сломалось в семнадцатилетней девочке, потухший взгляд делал ее старше на несколько лет, возле губ появилась горькая, скорбная складка. Цыгане недоумевали: всем было известно, что влюблена в князя Настя ни капли не была. Гордость? Самолюбие? Обида? Никто ничего не знал: Настя молчала, и даже Стешка, сестра и подруга, не смогла добиться от нее объяснений.
Весной неожиданно пришли свататься Волковы. Яков Васильев не сразу дал ответ, уверенный, что дочь не захочет выходить за хорового цыгана, но Настя, к его удивлению, сразу же согласилась.
«Тоже мне, невеста… – бурчала все та же всеведущая Стешка. – Знаю я, отчего она замуж бежит…»
«Ну, скажи, скажи, отчего?!» – приставали заинтересованные цыганки.
«Сейчас вам! Вороны! Знаю, да не скажу, на иконе поклялась». – И глазастое, большеносое лицо Стешки выражало такую непоколебимость, что настаивать не решались самые любопытные.
…Гром раскатывался над самой Живодеркой, и оконные стекла дребезжали от каждого удара, когда в нижнюю комнату Большого дома спустился Яков Васильев. Цыгане, сидящие возле стола и окружившие черный, величественный рояль, разом перестали галдеть: хоревода побаивались. Яков Васильев, невысокий, все еще по-молодому стройный цыган лет пятидесяти, окинул всех неласковым взглядом, принялся шагать по комнате вдоль стены, заложив большие пальцы рук за пояс казакина. Изредка он неодобрительно поглядывал на залитые дождем окна. Наконец проворчал:
– Принесла же нелегкая грозу эту… Как теперь до ресторана добираться?
– Доберемся, Яша, ничего. Кончится скоро, над заставой просветы уже, – подала голос из-за стола Марья Васильевна – сестра хоревода, пожилая цыганка с низким, красивым и звучным голосом.
– Настя где? Готова ехать? – отрывисто спросил Яков.
– Спит пока. Не беспокойся, разбудим, когда надо будет.
– А Смоляковы? Не появлялись? Черти таборные, где их третий день носит?! Митро, тебя спрашиваю!
– Да что ж я им – нянька?! – возмутился Митро, старший сын Марьи Васильевны, некрасивый двадцативосьмилетний парень, первый бас хора, которого цыгане за скуластое лицо и узкие, по-восточному разрезанные глаза прозвали Арапо.[1] – Они же мне того… доклада-то не сделали. Может, у Ильи дела какие… Может, лошади…
– А Варька? Тоже, скажешь, лошади?! Тьфу, не дай бог, обратно в табор съехали… Все эти подколесные одним миром мазаны… Весной носом по ветру потянул – и только его и видно.
– Не должны бы… – неуверенно пробормотал Митро. – Илья мне слово давал…
– Ну, так где он, твой Илья?! – взорвался хоревод, и Митро на всякий случай переместился поближе к двери. – И сестрица его где? Купцы в ресторане уже голоса посрывали, Смоляковых требуют! Кто «Глаза бездонные» петь будет? Паршивец, ну пусть явится только! Сколько раз тебе говорить – доглядай за ними, доглядай! Сколько волка ни корми – он все в лес норовит!
Митро сердито сверкал узкими глазами, ерошил пальцами и без того взлохмаченные волосы, молчал. Если бы Яков Васильев не был так сердит, он заметил бы, что племянник украдкой поглядывает на молодых цыган, сидящих на корточках возле двери, и те отвечают ему такими же встревоженными взглядами. Но хоревод ожесточенно мерил шагами комнату, хмурился, тер пальцами подбородок и, думая о своем, ничего не замечал.
Марья Васильевна оказалась права: через час гроза унеслась за Москву-реку, и над городом опрокинулось чистое небо, подсвеченное на западе розовым закатом. За Таганкой еще погромыхивало, мокрые ветви сирени роняли в палисадник капли, вся Живодерка блестела лужами, но дождь уже прошел. Пора было идти в ресторан на работу, и Большой дом начал заполняться цыганами: солистками в строгих черных и белых платьях, с высокими прическами, плясуньями в легких юбках, музыкантами с зачехленными инструментами в руках. Митро, стоя у рояля, настраивал гитару.
– Не мучайся, все равно по дороге от сырости спустят, – посоветовал Яков Васильев. – В ресторане настроишься. Эй, Маша! Ну, где там Настя, добудиться, что ли, не можете? Так я пожарников из части вызову! Та-а-ак… Ну, что еще?
Последние слова хоревода относились к Стешке, которая спускалась по лестнице, ведущей с верхнего этажа, где располагались спальни. Спускалась Стешка неохотно, цепляя ногу за ногу, и на ее физиономии было выражение крайнего замешательства. Митро, следивший за ней взглядом от двери, медленно перекрестился и закрыл глаза.
– Ну, что? Где Настя? – нетерпеливо спросил Яков Васильев, подходя к лестнице. Стешка прижалась спиной к стене, зажмурилась и выпалила:
– Нету!
В комнате разом стихли разговоры. Все головы повернулись к бледной Стешке. Яков Васильев одним прыжком оказался рядом с племянницей. Стешка приоткрыла один глаз, тут же зажмурилась снова и пропищала:
– Нету Настьки… Только постеля разобрана, а ее самой…
Яков Васильев сел как подкошенный на ступеньки и сделал то, чего не видел еще ни один хоровой цыган: схватился за сердце. Хриплым шепотом сказал:
– Свят Господи, так и знал… – и тут же рявкнул: – Кто ее последним видал?! Митро! Маша! Стешка! Говорите, сволочи, чертей вам под хвосты!!!
Тишина – и взрыв голосов. Испуганные цыгане орали во все горло, колотя себя в грудь и божась, что не видели Настю со вчерашнего дня. Ревущая благим матом Стешка вспомнила только, что два часа назад сама укрыла Настю одеялом и ушла из горницы, а больше – ничего. Марья Васильевна помчалась наверх – проверять, на месте ли Настины вещи. За ней ринулись цыганки. В общей суматохе не принимал участия только Митро, который стоял у дверей со скрещенными на груди руками и о чем-то напряженно думал. Он даже не сразу почувствовал, что его дергают за рукав. Но дергающий не успокаивался, и наконец Митро вздрогнул, повернулся и сумрачно спросил:
– Чего тебе, Кузьма?
Шестнадцатилетний цыганенок с хитроватой чумазой физиономией и быстрыми, как у зверька, глазами усиленно замигал, мотая взлохмаченной головой на дверь:
– Выйдем, Трофимыч… Разговор есть…
– Какой разговор, очумел? Не видишь, что творится?!
– Так и я о том! Идем, Трофимыч, пока не приметил кто…
Митро еще раз окинул взглядом зал, но цыгане были слишком захвачены происходящим и не заметили, как двое из них украдкой покинули Большой дом.
На улице Митро взял Кузьму за плечо.
– Ну, говори. Увижу, что врешь, – уши оборву!
– Очень надо! – обиделся Кузьма. – И не держи так, больно… Тут вот что, Трофимыч. Настьку я видал.
– Когда видал? – тихо спросил Митро. – С кем? Где?
– Да нигде! И ни с кем… Два часа назад ко мне влетела. – Кузьма кивнул на дом через дорогу. – Прямо из дома, вижу, прибежала, в платье своем черном, без шляпы даже. И давай выспрашивать – где да где Смоляко…
– Смоляко? – еще тише переспросил Митро. – Илья?!
– Да Илья же!
– И что ты ей, каторжная морда, сказал?! – Митро снова с силой сжал плечо цыганенка, но тот сердито вырвался:
– А что ты на меня-то?! Она, промежду прочим, реветь начала белугой! В голос, как по-мертвому! Кричала, что, ежели я ей не скажу, она под пролетку бросится! И бросилась бы! Настьку ты, что ли, не знаешь? Душа у меня не терпит на ейные рыдания глядеть!
– Так ты ей сказал!!! – загремел Митро на всю улицу.
– Ну, сказал… – буркнул Кузьма. – А куда деваться было? Она еле дослушала, за дверь кинулась, на извозчика вскочила – и только и видели…
– Да что ж ты, нечисть, сразу ко мне не пришел?! Господи, где ремень, я сейчас этого паршивца… – Митро в самом деле схватился за пояс, и Кузьма мгновенно, как уличный кот, вскарабкался на огромную ветлу у забора. Свесившись из развилки, пояснил:
– Вот потому и не пришел. Шкура небось не купленная, а я ничем не виноватый…
– Тьфу, сатана… Ну, спустись только, не обрадуешься! – последние слова Митро крикнул, уже скрываясь за поворотом на Большую Садовую, где стояли в ожидании пассажиров несколько извозчиков. Кузьма, подождав на всякий случай немного, осторожно слез с ветлы, одернул рубаху, посмотрел по сторонам и побежал обратно в Большой дом, откуда уже на всю Живодерку разносились вопли и проклятия.
Извозчик оказался человеком сговорчивым и за двугривенный повез Митро через всю Москву в Таганку, где вместе с небогатым купечеством, рабочими, мастеровыми и старообрядцами издавна селились несколько цыганских семей. Это были кофари:[2] в хорах они не пели, а занимались торговлей лошадьми, для чего и селились вблизи Конного рынка. Богатые, большие особняки Тверской, расписные дома замоскворецких купцов сменились понемногу низенькими одноэтажными домиками за покосившимися заборами, немощеные улочки утопали в грязи, мокрая листва звонко роняла в лужи капли недавнего дождя. Небо уже темнело, и Митро подумал, что обратно, к выходу в ресторан, он никак не успеет.
– Станови здесь, – сквозь зубы приказал он извозчику, когда они свернули в тесный темный проулок, сплошь заросший яблонями и липами. – Да смотри дождись меня!
– Не бойсь, Трофимыч… – пробасил извозчик. И тут же залюбопытствовал: – А что у вас за баталья сегодня приключилась? Ажно на Садовой слыхать было, как Яков Васильич разорялися… Опять, что ль, кто из теноров запил?
Митро только отмахнулся и, широко шагая, пошел прямо по лужам к дому. Войдя во двор, он споткнулся о лежащую в грязи подкову, выругавшись, отшвырнул ее сапогом, поднял голову – и остановился, встретившись глазами со стоящей на крыльце дома молодой цыганкой.
– Варька? Фу-у, слава богу, здесь еще… Где Илья?
Варька не ответила. Она была очень нехороша собой: темное, худое и резкое лицо, слишком густые, почти сросшиеся на переносице брови, большой нос, крупные, выпирающие вперед зубы. Только огромные, черные, без блеска глаза с длинными ресницами немного выручали Варьку, но и сама она, и цыгане вокруг уже давно поняли: замужем ей не бывать. В хоре ее держали из-за голоса: у Варьки был сильный, красивый, бархатистый альт. Поклонниками же особенно ценилась Варькина манера исполнения: всегда сдержанная, без лишних эффектов, но с прорывающимися иногда живыми, страстными нотами, от которых даже у искушенных слушателей мороз шел по коже. Варька и ее брат Илья, оба таборные, появились в Москве прошлой осенью, их прослушал Яков Васильев, сразу же взял в хор, и через две недели брат и сестра Смоляковы уже были известны всей Москве. У Ильи, таборного кофаря и конокрада, был невероятной красоты драматический тенор, который приводил в восторг даже профессоров консерватории, но хоревод не спешил радоваться выросшим чуть не вдвое доходам хора. «По весне все едино смоются. Знаю я этих голодранцев таборных – одни кони в голове».
Старый дирижер не ошибался: Илье сидение в Москве надоело еще задолго до прихода весны, и он не съехал назад к своим посреди сезона только из-за Насти. Все до одного цыгане знали: Илья Смоляко потерял голову в тот же день, как увидел дочь дирижера. Знал об этом и Яков Васильев, но всерьез к страсти таборного парня не относился: Настя в то время готовилась выйти замуж за князя и на Илью не обращала никакого внимания. Никто никогда не видел, чтобы они разговаривали наедине. Никто не замечал хоть малейшего внимания Насти в ответ на молчаливые, упорные взгляды Ильи. К тому же у Ильи была любовница: купеческая жена Лизавета Баташева, к которой он втихую бегал всю зиму. Имя своей замужней пассии Илья скрывал, догадывалась кое о чем только его сестра, но три дня назад все неожиданно вышло наружу. Муж Баташевой, известнейший московский купец, всю зиму пробывший на соляных копях в Перми, неожиданно, без предупреждения, на ночь глядя нагрянул домой. Илью скрутили приказчики прямо во дворе баташевского дома и убили бы, не подоспей на выручку молодые цыгане во главе с Митро, которому с перепугу Варька рассказала все. А Лизавету Матвеевну спасать было некому, и муж избил ее до смерти прямо в комнате с разобранной супружеской постелью, на которой она ждала любовника. Купца Баташева в состоянии полной невменяемости забрали в участок; Илью с разбитой головой цыгане отволокли на Таганку к кофарям, справедливо рассудив, что там его никто искать не станет. Варька осталась при брате, и Митро уже знал: в хор эти двое больше не вернутся. Лизавету Баташеву схоронили на Рогожском кладбище, Настя выходила замуж, и Илью больше ничего не держало в Москве.
– Как башка у Ильи, зажила? – Митро поднялся на крыльцо, встал рядом с Варькой. – Говорил я, что ничего ему не будет. У конокрадов головы крепкие, лупи их хоть колокольней – нипочем… Да где он? Дрыхнет до сих пор? Варька, ты… да ты ревешь, что ли?!
Митро резко поднял за подбородок Варькину голову. Та немедленно отбросила его руку, но уже не могла скрыть бегущих по лицу слез. Митро, нахмурившись, ждал, пока Варька вытрет глаза рукавом, высморкается в край передника и переведет дух. Затем, глядя в сторону, глухо сказал:
– Ладно… знаю я. Настька к нему прибежала? Это правда?
Варька молча кивнула.
– Ты знала?
– Нет.
– Не ври! – повысил голос Митро. Варька ответила, не поднимая глаз:
– Не приучена, Дмитрий Трофимыч. Не кричи на меня.
– Прости, девочка. – Митро невольно смутился. – Не хотел. Но… как же это так? И ты не знала, и я не знал… и никто?! Ну, что Илья от Настьки ошалел, это, конечно, вся улица видела. Но она-то, она!.. Когда только сговориться успели?! Да любила она его, что ли?! Ведь…
– Любила, Дмитрий Трофимыч, – вполголоса сказала Варька, и Митро умолк на полуслове. – Еще как любила. А что не знал никто – так и слава богу. Настька гордая… Они с Ильей еще зимой сговорились, только не сладилось.
– Не сладилось? – машинально переспросил Митро. Варька кивнула, прислонилась спиной к сырому от дождя косяку двери.
– Ты лучше сядь, Дмитрий Трофимыч, говорить мне долго…
Митро молча сел на крыльцо. Варька села ступенькой ниже. По-прежнему не глядя на Митро, продолжила:
– Знаешь, почему князь Сбежнев из Москвы уехал? Вы думали, он Настьку бросил, не захотел на цыганке жениться. А она сама к нему домой пришла, все его подарки ему назад принесла и сказала, что не выйдет за него, что Илью любит. Помнишь, перед Рождеством самым?..
– Так вот откуда она тогда на ночь глядя вернулась… – пробормотал Митро. – А мы-то чего только не думали…
– Да. Только Илья увидел, как она к князю в дом заходила. Проследил за ней, что ли, или просто ненароком там оказался… – Варька вздохнула. – Ну, сам знаешь, что началось. Илья, он ведь говорит сперва, а потом думает… В таборах за то, что девка к мужику домой бегает, косы режут.
– Так это что же он, поганец, решил? Что Настька… Настька?!.
– Ну да.
– То-то они до самой весны друг с другом не здоровались… А мне и в голову не приходило… – Митро мучительно тер кулаком лоб. – Мы-то все думали, что он полюбовницей тешится… Тьфу, прости ради Христа. Ты – девка, не годится тебе об этом…
– Ладно тебе… А то я сама не знала. – Варька горько улыбнулась. – А сегодня, прямо перед грозой, Настька сюда прибежала. Как они договорились, я не знаю: я в таборе была, который за Рогожской стоит. Настю с Ильей на дороге встретила, когда возвращалась.
– Так они?.. – Митро привстал. Варька спокойно потянула его за руку.
– Сиди, Дмитрий Трофимыч. С табором они уехали. Догнать, конечно, еще можно, только ни к чему. Я брата своего знаю. Настя уже жена ему, он ее назад не отдаст. Зубами грызть будет, жилы рвать, а не отдаст.
– Может, не успел еще, сукин сын… – простонал сквозь зубы Митро, но прозвучало это уже безнадежно. – Ах, проклятый, взялся на нашу погибель… И ведь я же сам, я его себе на голову в хор привел! Да чтоб мои ноги тогда отсохли и отвалились, куда же он Настьку потащил?
– Не потащил, а сама пошла, – ровно сказала Варька. – В табор пошла, Дмитрий Трофимыч. Замуж пошла.
– Да место ей там, что ли?! Что она там делать будет?! – заорал на весь переулок Митро. – Она – певица! Хоровая! На нее вся Москва ездила! А теперь гадать по площадям начнет? Христа ради у заборов побираться? Картошку с возов воровать?!
– Успокойся, Дмитрий Трофимыч. Может, назад вернутся.
– Вернутся, как же! Кто им даст вернуться?! Да нам теперь Бога молить надо, чтобы Яков Васильич Настьку не проклял! Она же замуж должна была идти! Уже сговорено было, Яков Васильич свое слово дал! Ну, и заварили же вы кашу, Смоляковы… На всю Москву теперь разговоров… – Митро умолк, сокрушенно опустил голову. Молчала и Варька. Солнце уже село за Новоспасский монастырь, и последние лучи один за другим гасли в чернеющей листве яблонь. Со стороны Москвы-реки потянуло сыростью, вдоль кривых заборчиков вставал вечерний туман. Отовсюду доносился стрекот кузнечиков, где-то на кладбище тоскливо завыла на поднимающийся месяц собака.
– Прости меня, девочка. Наговорил тебе не того… – горько вздохнул Митро.
– Пустое, Дмитрий Трофимыч.
– Дэвла,[3] что ж теперь с хором-то будет? – медленно выговорил Митро. – Разом все голоса разлетелись. Настька убежала, Илья смылся, ты… Эй, а ты-то, может, останешься? Варька, а?! Без тебя-то как? Без тебя низы гроша не стоят! А «Ветер осенний» кто петь будет? А «Лучину»? А «Луной был полон сад»?!
– Смеешься, Дмитрий Трофимыч? – усмехнулась, глядя в сторону, Варька. – Как это я останусь, при ком? Сам только что сказал, я – девка. Мне при брате оставаться, больше никак. Не цыган ты, что ли, что я тебе объяснять должна?
– Так ведь и мы тебе родня, – не очень уверенно сказал Митро. – Мой двоюродный брат из вашего рода жену взял, забыла? Оставайся хоть ты, Варька, с Яков Васильичем я поговорю, тебя он примет, твое дело – сторона! Да и тебе в хоре-то лучше, чем по степям за кибиткой скакать! Что тебе в таборе, кому ты там… – Митро запоздало спохватился, умолк. Через минуту смущенно покосился на Варьку. Та сидела не двигаясь, молчала. В сгустившихся сумерках не видно было ее блестящих от слез глаз.
– Не могу я, морэ. Не могу никак, – проглотив наконец вставший в горле ком, сказала Варька. – Ты вот поминал, что Насте в таборе тяжело будет. А без меня они с Ильей и вовсе пропадут. Не ей же, в самом деле, гадать бегать? Кто там около нее будет, кто помогать станет? Еще и бабы эти наши, языки без костей, смеяться будут попервости… Нет, мне там, с ними, надо быть.
– Ну, хоть осенью возвращайся! Все равно всю зиму в Смоленске на печи просидите! Сейчас-то сезон кончается, господа наши все по дачам да Ялтам разъедутся, авось лето протянем как-нибудь, а осенью… Возвращайся, Варька! Денег заработаешь. Да и самой веселее, чем в деревне сидеть. Может, мы постараемся да мужа тебе какого-никакого сыщем…
– Ну, вот еще радость… – без улыбки отмахнулась Варька.
– Да дураки наши цыгане, – глядя на нее, серьезно сказал Митро. – За такую девочку, как ты, шапку золота отдать не жаль, а им… Глазки-зубки подавай да мордашку. Дураки, и все.
– Не шути, Дмитрий Трофимыч, – сдавленно сказала Варька.
– А я и не шучу. – Митро встал. – Что ж, девочка… Счастливой дороги. Илье передай, встречу – убью. А ты, гляди, возвращайся осенью. Дай слово, что вернешься!
– Слова давать не буду, – твердо сказала Варька. – Вот если сложится у Насти с Ильей хорошо, – тогда приеду, видит бог. Прощай, Дмитрий Трофимыч. Удачи тебе.
– Эх… Прощай, девочка.
Митро быстро сбежал с крыльца, не оглядываясь, пересек двор и скрылся в темноте. Варька осталась сидеть, сгорбившись и уткнувшись лицом в ладони. Плечи ее дрожали, но рыданий слышно не было. Когда рядом скрипнула дверь и по крыльцу протянулась полоска света из дома, Варька испуганно выпрямилась, замерла. На крыльцо вышла хозяйка дома – худая, вертлявая цыганка с головой, прихваченной сверху красным платком.
– Уехал? – резким голосом спросила она. – А я сижу, как мышь под веником, высунуться боюсь, думаю – под горячую руку и мне достанется… – вытянув шею, она посмотрела через забор, убедилась, что Митро не видно, и фыркнула:
– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена еще по той зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а все по девкам срамным бегает! Илью убить грозился, а самого вся Грачевка знает![4]
– Оставь, Феска… Шутил человек, а ты разоряешься. Идем лучше спать, мне завтра спозаранок табор догонять. – Варька встала, быстро пройдя мимо Фески, скрылась в доме. Хозяйка, пожав плечами, пошла за ней. Новорожденный месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла еще громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щелкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока черной сплошной пеленой шла новая туча.
Гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занималось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места еще затемно, не оживляя залитых дождем костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, сметанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла черная, встрепанная, вся в трухе голова.