Я не уважаю голь. После войны наши стали разбирать трофеи из Германии и увидели, что одежда, белье — все было в заплаточках. Аккуратные немцы следили за тем, чтобы не представлять собой голь. Да и наша аристократия в эмиграции жила в бедности, но никогда не опускалась до уровня голи.
СИЛА ИСКУССТВА
СИЛА ИСКУССТВА
Артисты театра и кино, драматурги и сценаристы да и просто самодеятельные любители сцены порой попадают в такие ситуации, которые даже трудно предугадать.
Бывает и так, что, когда от зрителя ждут загробные рыдания и потоки слез, он, этот непредсказуемый зритель, начинает корчиться от смеха и махать руками. Значит, в самый трагический момент увидел на сцене нечто такое, о чем сами артисты и не подозревают.
Покойный драматург-комедиограф Алексей Симуков рассказывал, как он оконфузился на премьере своего первого спектакля. По окончании его восторженный зритель стал вызывать автора на сцену. Он вышел и стал кланяться, и при каждом поклоне зал взрывался диким хохотом. Молодой драматург решил, что так и положено встречать комедиографов, и задыхался от счастья. Каково же было его отчаяние, когда оказалось, что в суматохе он забыл застегнуть на брюках ширинку и при каждом поклоне демонстрировал зрителям свои ярко-красные трусы. Как говорил герой А. Райкина: «Не смешно».
Чтобы не смущать своего целомудренного читателя, я не стану демонстрировать перед ним свое неглиже, а смиренно представлю ему несколько скромных рассказов из истории нашего отечественного театра после 1917 года.
Иногда еще прокручивают на ТВ фильм-спектакль по его пьесе «Шторм». А чаще не фильм, а лишь одну сцену из него, где Фаина Раневская играет Спекулянтку. Помните, чтобы не попасть впросак, она все время спрашивает комитетчика: «Шо вы гоорите?.. Шо вы гоорите?..» Сцена незабываемая — потому что Раневская! — чего нельзя — увы! — сказать о самой пьесе, хотя, как утверждал сам автор, она и построена на биографическом материале.
А биография Белоцерковского удивительная. Начитавшись в детстве Майна Рида и Фенимора Купера, мальчишка бежит на юг. Его берут юнгой на рыболовную яхту, которая курсирует по Азовскому и Черному морям. Пацану хватило трех месяцев, чтобы разочароваться и в Купере, и в Риде. В трюме английского парохода он добирается до Америки и пешком пересекает ее с востока до запада. Здесь он знакомится со своими любимыми литературными героями, и они тоже разочаровывают его: в жизни индейцы оказались совсем не такими, какими изображали их писатели.
На западном побережье он нанимается на торговое судно и оказывается в Южной Африке. Об этом он напишет потом рассказ «Как я стал негром». А годы идут. Когда он узнал, что в России произошла революция, ему было уже тридцать два, и судьба забросила его в Китай. Из Харбина он перебирается в Россию и через всю страну «на перекладных» направляется в ее европейскую часть.
Где-то между Москвой и Уралом он пишет свое первое «литературное произведение»: «Обращение к солдатам». Его потом, в виде листовок сбрасывали с аэроплана. Там были такие «простонародные» выражения, что, по мысли автора, белогвардейцы должны были сразу же испепелиться. Красное начальство заметило это «произведение» и назначило его командиром воинского подразделения.
— Неграмотный, серый, — как рассказывал сам Владимир Наумович, — я стал командовать сотней бойцов. Однажды мне приказали «прикрыть» артиллерию. Откуда мне было знать, как ее «прикрывать»! Я, конечно, понял буквально и приказал прикрыть пушки брезентом. После этого случая начальство решило, что в газете от меня будет больше толку, если я стану писать рассказы. Но меня это не устраивало, и я начал с пьесы.
Это была ура-патриотическая пьеса с солдатами, мировым капитализмом, светлым коммунизмом и еще черт знает с чем. Я привез ее в Москву и предложил Художественному театру. На меня посмотрели как на ненормального. А я их обвинил в саботаже. Тогда это было серьезное обвинение. Но они не дрогнули. И только когда пригрозил лишить их хлебного пайка, они начали репетировать.
Со второй пьесой автор поступил еще круче: он просто приставил ствол маузера к животу режиссера и предупредил, что если, мать-мать, еще слово, то, мать-мать... Поставили. Так начиналась советская драматургия и советский театр. Шел 1920 год. А через шесть лет, когда ставили «Шторм», актеры были уже приучены к новой, революционной, сценической эстетике. А еще через год, в десятую годовщину Октября, сам К. Станиславский поставил «Бронепоезд 14-69» Всеволода Иванова. Как же иначе: ведь именно тогда впервые с театральной сцены прозвучало имя Ленина! Пройдет еще десять лет, прежде чем Н. Погодин и театры рискнут вывести на сцену самого вождя в «Человеке с ружьем». А был ли риск? Такой же риск упасть у малыша, которого мама держит на помочах. Здесь, скорее всего, боялась сама «мама»: как бы чего не вышло! Вон ведь даже двести лет назад в «Комедии на Рождество Христово» вместо родителей Спасителя ставили на сцене две большие иконы. А тут вождь мирового пролетариата! Все же рискнули. И ничего не случилось — ни гром не грянул, ни Земля не вздрогнула. Напротив! Дедушка Ленин стал еще живее всех живых: кошечек гладит, детишек конфетами угощает. Велика сила искусства, даже если оно — социалистического реализма!
В заповедной стене была пробита брешь, и, почуяв легкую поживу, в нее хлынул целый косяк богомазов.
Цып-цып-цып! Курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Вот пример. Из брежневских времен. Когда поэта и драматурга, бессменного главного редактора «Огонька» Анатолия Софронова контролеры прищучили за сок рытие огромной суммы партийных членских взносов, а это грозило страшной карой, он не растерялся. Быстренько написал пьесу и срочно тиснул ее в своем журнале. Своя рука — владыка! И все контролеры в одночасье заткнулись. А почему? А потому: главным героем пьсы был — нет, не бывший полковник Брежнев, — а его икона: полковник Бережной. А кто замахнется на святое? Себе дороже.
Да-а, господа, велика сила искусства...
Мне тоже доверили поучаствовать в эпизоде, где я играл беженца. Но увлекло меня совсем другое.
Ведь что такое бронепоезд? Это грохот тяжелых вагонов-башен, перестук литых колес на стыках и стрелках, выстрелы, залпы... Я подошел к Массальскому и сказал:
— Павел Владимирович, можно я сделаю шумы для вашего спектакля?
— А ты умеешь? — недоверчиво посмотрел на меня Массальский.
Я снисходительно улыбнулся.
— Спрашиваете тоже...
— Ну давай!
Понятно, что шумами до этого я никогда не занимался. И даже представления об этом не имел ни малейшего. Но как это делали другие, мне не нравилось. Ведь всегда кажется, что ты можешь сделать намного лучше. Здесь можно было бы порассуждать о самомнении, но я не стану отвлекаться.
И вот я начал экспериментировать. Прежде всего собрал солидную бригаду добровольцев. Мы натаскали кровельного железа, кусков рельсов и устроили сложнейшую сигнализацию. И вот спектакль!
Я проверил готовность нашей «аппаратуры» — все на месте, все под контролем.
Мужики стоят на рельсах и ждут прибытия бронепоезда. Кто-то должен пожертвовать собой, чтобы остановить его.
И вот издалека: ши-ши, ши-ши, ши-ши, ши-ши... Идет! Красиво идет!
Резонатор (деревянный ящик с фанерными боками) вступает за резонатором. Щетки, утыканные гвоздями, сыпят с боков резонатора опилки. Ах, как хорошо!
— Приготовиться стыкам! Пошли! -Та-та-та, та-та-та, та-та-та, та-та-та! Прекрасно! Поезд приближается. — Врежь, ребята!
Та-та-та! Та-та-та! Та-та-та!
— Железо! Начали!
Зза-за-за! Зза-за-за! З-з-з-а-а! ..
Нервно запели листы кровельного железа в руках увлеченных «ассистентов». Так и надо!
— Большой барабан!
Бу-а-а-а-а-а! .. Бу-а-а-а-а-а! ..
Залп!
Боже мой! Ахнуло все сразу. Дрогнули старые стены. В конце коридора что-то с грохотом рухнуло. На вешалке испуганно взвизгнула тетя Дуся:
— Господи! Да что ж это такое!
Я весь в поту. У меня у самого мурашки бегут по спине. Фурор!
В зале овация! Прибежали из МХАТа — ведь наши здания рядом.
— Что тут у вас происходит?
— Спектакль!
— У нас чуть все стекла не вылетели! Мы думали — салют! Но ведь никакого праздника нет! Еще один такой спектакль — и рухнет вся наша альма-матер!
Да, хотя мы и наделали много шума, но «Бронепоезд» не прошел.
Он сменил уйму театров. Даже во МХАТе играл: помню его великолепного Анархиста в «Разломе» Бориса Лавренева. Но у него была известная еще со времен Островского слабость: «Мы актеры — и наше место в буфете». В конце концов он оказался в затруднительном положении.
И вот он пришел к Анатолию Андреевичу Колеватову в Ленком и, упав на колени, стал просить, чтобы тот взял его к себе в театр.
— Хорошо, — согласился наконец Колеватов. — Но учти, ты сразу же попадаешь в революционный спектакль, где будешь играть главную роль — Человека из центра. Понимаешь, этот спектакль необычайно ответственный, очень важный для театра. Мы получим за него Сталинскую премию, а у тебя будет возможность реабилитировать себя за все свои прежние проделки.
Аркадий прослезился и сказал:
— Анатолий Андреевич, да никогда в жизни! С сегодняшнего дня в рот — ни капли!
А надо сказать, что пьеса даже по тем временам была далеко не оригинальной. Там сибирские мужики собрались на сходку и решали — поднимать восстание или подождать. Вожак их успокаивал.
— Нет, мужики, — говорил он, — надо погодить. Вот приедет Человек из центра, он-то нам все и скажет, потому как без руководства у нас ничего не получится.
Тут надо отметить еще одну странность: сибирских мужиков играли актеры Ленкома не русской и не кавказской национальности. Возглавлял их Аркадий Вовси — родной брат того самого «врача-вредителя». Вовси, который потом будет арестован как врач-убийца. К счастью, его не успеют расстрелять, и он останется жив. А Аркадия прятал у себя на чердаке один из его друзей-актеров. Когда волна этой жути прошла, Аркадий вернулся в театр. Это был прекрасный актер и добрейший человек. Все у него просили взаймы, а он:
— Вот-вот! Сейчас я тебе дам. А никто не отдает! Если б я собрал все долги, которые мне не отдают, я бы стал самым богатым человеком в мире! Нет, ни копейки я тебе не дам. Ни за что не дам!
Через минуту он заходил в гримуборную, молча выходил, и у него или из кармана, или из ширинки торчали свернутые денежки. Просто так дать он не мог — обязательно с каким-то фокусом, с криком, с протестом. Но не дать он не мог. Вот он и возглавлял толпу этих самых сибирских мужиков.
Наконец настал день сдачи спектакля. Полный зал черных костюмов и черных галстуков на белых манишках — тогда революционные спектакли принимали огромные комиссии: от горкома, райкома и бог знает из каких еще «комов».
И вот, значит, сидят на сцене сибирские мужики во главе с Аркадием Вовси, и он говорит:
— Ну, что, мужики, поднимать восстание или ждать Человека из центра? Он-то нам все растолкует: он должен привезти письмо от самого Ленина!
Поговорили мужики еще о чем-то между собой, а Человека из центра все нет.
Сибирские мужики начинают повторяться, чтобы заполнить тягучую паузу.
— Нет, мужики, пора подниматься. Уже и наши мужики, и соседние начали подниматься. Чего мы ждем?
— Погодь немного. Вот дождемся Человека из центра, даст он нам письмо от Ленина, тогда и поднимемся.
А Человека из центра все нет и нет. Опять неловкая пауза, и сибиряки начинают импровизировать:
— А все же, может, начнем, мужики? Наша деревня готова.
— И наша!
— И все прочие! Все деревни готовы!
И вдруг из-за кулис раздается дикий грохот. Что-то там рушилось, слышались какие-то удары, приглушенная брань. Все замерли. И тут задник, на котором было написано «РЕКА» и нарисована изба, стал медленно-медленно собираться к центру. Все окостенели. И неожиданно раздался дикий треск и — задник лопнул вдоль! И в этом проеме, как распятие, стоял Аркадий Щербаков с безумными красными глазами. Он увидел толпу мужиков и пошел вперед, не выпуская эту толпу из вида, потому что это был для него единственный ориентир, без которого идти он просто не мог.
Он двигался как сомнамбула. Прошел мимо парализованных сибирских мужиков, вышел почти на авансцену, но дальше его не пустил задник, и он замер.
Здесь он должен был объясниться с мужиками:
— Я Человек из центра, который принес вам письмо от Ленина. А-а, я вижу, вы мне не доверяете, и правильно делаете. Вот мой мандат.
С этими словами он должен был вытащить из-за голенища мандат и письмо. Но Аркадий все забыл. Безумными глазами он смотрел в зал и судорожно пытался вспомнить, что он должен говорить и делать. И тут у него что-то промелькнуло в мозгу. Он отцепил, наконец, задник и, потеряв опору, рухнул на колени и стал на четвереньки. Глядя в зал тоскливым взглядом, он сказал:
— Вот вам и манда... — видно, силы его окончательно покинули, и последнюю букву в последнем слове он произнести уже не мог.
В зале наступил паралич — все это огромное черное каре замерло, и в абсолютной тишине раздался жалобный голос Колеватова:
— Занавес закройте, пожалуйста...
Конечно, тут же к Колеватову подошли черные пиджаки, поблагодарили за спектакль, выразили свое полное удовлетворение и удалились.
Колеватов побежал за кулисы.
— Где этот негодяй? — и, не дожидаясь ответа, бросился в гримуборную, где сидел Аркадий.
— Аркадий! — завопил он. — Я хотел вернуть тебя к жизни, я тебе помог, а что ты делаешь со мной? Что ты сделал со всеми нами? Мне что теперь — уходить? Ты думаешь, мне после этого не предложат оставить пост директора? Пьяная ты морда!
И тут Аркадий неожиданно заорал:
— Я?! Пьяный?! Как вам не стыдно! Я взволнован революционной тематикой!
От такой наглости у Колеватова глаза стали совсем квадратными, и он тоже завопил:
— Ах, ты взволнован революционной тематикой?! Счас ты все получишь!
Он захлопнул дверь гримуборной, запер ее на ключ и убежал.
А за дверью раздался страшный грохот, звон стекла и какой-то скрежет — видно, Аркадий крушил трельяжи, гримстолы, ломал стулья и все, что попадет под руку. Наконец, когда он, видно, все порушил, наступила тишина.
Через некоторое время в коридоре показался Анатолий Андреевич, а рядом с ним шел маленький-маленький человечек. И у него не было лица, а было два огромных-огромных глаза. Он был то ли близорук, то ли дальнозорок: линзы в очках были такие, что увеличивали глаза раз в пять. И этот человек нес в руке такой старинный-старинный врачебный чемоданчик, с какими ходили уездные врачи во времена Чехова. И этот человечек вопросительно посмотрел на Колеватова. Тот отпер дверь и сказал:
— Вот!
И все увидели Аркадия, который лежал в руинах, приняв какую-то трагическую распластанную позу. Он увидел этого маленького человечка, в глазах у него появилось какое-то странное выражение, и они опять стали наливаться кровью. И приглушенным сиплым голосом он спросил:
— Ты кто?
И этот человечек, не выговаривая ни одной буквы, неожиданно сказал:
— Я экс-пег-тиза!
— Ты экспертиза?! Слушай, гном, я тебя вот на эту ладонь поставлю, а этой прихлопну, и в стороны только брызги полетят! Ты меня понял, экс-пер-тиза?!
И он хлопнул ладонью о ладонь. Это был чудовищный звук. И неожиданно этот маленький-маленький человечек сказал:
— Где вы так нажгались, батенька? С кем?
Реплика была настолько неожиданной, настолько ласковой, что лицо Аркадия приняло обычное выражение, он обрел нормальный человеческий язык. Потом выражение лица сменилось на беспомощную детскую гримасу, он рухнул на колени перед этим человечком, положил подбородок ему на плечо и завопил: :
— С кем?.. С при-я-те-ле-ем!
И человечек попросил:
— Оставьте нас вдвоем.
Их оставили наедине, а через несколько минут вышел и врач.
Он подал Анатолию Андреевичу какую-то бумажку и сказал:
— У этого человека остаточное явление.
Колеватов заорал:
— Какое остаточное явление?! Ему спичку поднеси, он взорвется!
И вдруг этот гном завопил высоким фальцетом:
— Вы забываете, с кем вы газговагиваете! Я судебная экспегтиза! Вы знаете, что я с вами сделаю! Вы жестокий человек! Больше я к вам не сделаю ни одного шага!
И пошел по коридору. Все замерли. У Колеватова было совершенно растерянное лицо.
А на следующий день на стене висел приказ: Аркадия все-таки уволили из театра.
А совсем недавно я ехал на такси, и таксист, на которого я несколько раз пристально посмотрел, улыбнулся и сказал:
— Лев Константинович, все правильно, все правильно! Я знаю, я знаю — я для вас очень знакомое лицо. Я сын Аркадия Щербакова. Вот, видите, работаю на такси.
— А где отец?
— Не знаю. Куда-то уехал. Сначала писал, а потом исчез...
— И вы не пытались его найти?
— Пытались. Не нашли.
Вот такая грустная история русского артиста Аркадия Щербакова.
Он гулял по лесу, вокруг него собирались зверюшки — они танцевали, прыгали, короче, веселились сами и веселили Владимира Ильича. Конечно, были там и темные силы, но дедушка Ильич с помощью этих зверюшек побеждал их. А потом под крики детей: «Елочка, зажгись! « — Владимир Ильич зажигал эту елку, и все танцевали вокруг нее.
Завершался этот спектакль тем, что заранее подготовленные дети выходили на сцену и читали стихи о Ленине. Они известны, их не так уж и много: «С кудрявой головой, в валенках катался по горке ледяной».
И вот однажды из первого ряда стал раздаваться истошный крик:
— Я хочу! Я хочу!
Кричал маленький мальчик и рвал себе пальчики, как хазановский студент кулинарного техникума. Ведущему ничего не оставалось, как пригласить его на сцену:
— Ну конечно, конечно! Иди сюда, мальчик. Хочешь прочитать стихи о Ленине?
— Да, я хочу о Ленине!
— Хорошо, ты знаешь стихи о Ленине?
— Да, я знаю о Ленине!
— Ну иди к микрофону.
Мальчик поднялся на сцену, подошел к микрофону и начал: «По улице шел зеленый крокодильчик... И вдруг обосрался...»
У меня было такое ощущение, будто в зале рухнули все хрустальные люстры. Наступила гробовая тишина.. Тут кто-то из ведущих попытался выйти из положения: схватил какого-то зайчика или медвежонка, сунул его мальчику в руки и стал выпроваживать со сцены:
— Ну ты иди, иди. Спасибо тебе! Все хорошо, все хорошо. Елка продолжается!
Мальчик спустился со сцены, нашел свое место и сел. И вот тут мы увидели страшную картину. Он сел рядом с большим-большим дядей. А дядя отрекся от ребенка. Он сделал вид, что это чудовище, которое только что сошло со сцены, не его сын, не его внук и вообще никакого отношения к нему не имеет. Но самое страшное, что сам мальчик каким-то подсознанием понял, что он совершил нечто, и вел себя так, будто этот громадный дядя не его папа, не его дедушка и он к нему тоже никакого отношения не имеет.
И тогда возникла маленькая пауза, были притушены огни. Потом ярко вспыхнул свет, и все увидели, что в первом ряду два пустых кресла: дядя с мальчиком в темноте умудрились смыться. И правильно сделали — еще неизвестно, чем бы для них закончилось это новогоднее представление. И для дяди, и для маленького мальчика, которому так хотелось прочитать стихи о Ленине.
Как-то после спектакля я очень спешил домой. Народ вывалился из театра и толпился (так, народ или толпа?) на стоянке такси и на автобусных остановках. Кое-как я втиснулся в автобус, и мы поехали. У меня не было автобусного талона, но я нашел в кармане пятак, поднял его над головой и спросил, нет ли у кого лишнего талона.
Интеллигент, на которого я смотрел в упор, засуетился, вынул мятый-перемятый талон, пробитый, наверное, сто раз, и смущенно улыбнулся:
— Последний....
После чего потянулся к компостеру пробивать его в сто первый раз. Два парня, которые живо обсуждали спектакль, дружно отвернулись, когда я им показал пятак. И я понял, что они сами без билетов. На кого бы я ни посмотрел, все сразу отводили глаза.
И я подумал: что же это получается? В театр пришла толпа, театр превратил эту толпу в народ (силой искусства! ), а стоило этому народу только выйти на улицу, как каждый стал... Кем? Личностью? Субъектом? Человеческим фактором?
Не знаю, не знаю...
Если бы это понимали не только актеры!
А я знавал очень посредственного писателя, который позавидовал даже четырем апостолам-евангелистам, когда узнал, сколько раз переиздавалось «Евангелие», какими тиражами и на сколько языков переведено. Он даже посерел лицом. А казалось бы, ведь далеко не евангелист!
Может быть, вы скажете, что Сулержицкий говорил вовсе не об этом? И об этом тоже. Развейте дальше его мысль, и вы согласитесь со мной.
Одна половина зала откровенно дремлет, другая — думает свои думы. И тут маленький, лысый, взопревший докладчик из министерских чиновников, чтобы расшевелить аудиторию, берет на октаву выше:
— Я еще могу пережить, когда на сцену выходит Ромео-пенсионер — издалека не видно. Но когда вместо Джульетты на сцену выкатывается бочонок! .. — он делает многозначительную паузу, ожидая «смех в зале», но вместо этого в тишине раздается хриплый голос очнувшегося от спячки режиссера Бориса Равенских:
— Черт возьми! .. Я совсем забыл про бочонок! А ведь скоро капусту солить...
Докладчик был шокирован.
Французский актер Жерар Филип говорил: «Я никогда не читаю рецензий, так как слишком серьезно отношусь к своей профессии. Если меня ругают — меня это ранит и на какое-то время выбивает из седла. Если хвалят — мне это ничего не прибавляет».
Как ни странно, от рецензий я никогда не страдал. Критиковали косвенно, например что снялся в плохом фильме.
Покойный Эфрос как-то сказал (я тогда еще молодой был):
— Ну что ты во всяком говне снимаешься?!
На что я ответил:
— Анатолий Васильевич, босиком в метро не пускают.
Мужья приходили домой и не находили в своих женах эту самую «вамп». Начались бракоразводные процессы, упала рождаемость.
Страна стояла на пороге вымирания. И вдруг появилась Мерилин Монро, амплуа которой в Голливуде называлось «блондинка-дурочка».
Она была обольстительна: сисястая, жопастая, с обворожительной улыбкой и без царя в голове. Тут все мужья пригляделись и поняли, -а моя-то жена тоже ничего: и фигуристая, и жопастая, и веселая, да и поумнее будет.
Мужья вернулись в свои семьи — Америка была спасена.
Ну, думаю, больше ты меня, Владимирыч, не купишь!
Проходит несколько дней, раздается звонок.
— Дуров? — спрашивают.
— Дуров, — говорю, — Дуров. Чего надо?
Мужик объясняет:
— Это звонят из «Совинфильма». С вами хочет встретиться Питер Устинов. Не могли бы вы...
И я перебиваю:
— У меня к вам предложение, «Совинфильм».
— Да? — заинтересовался дядька. — Какое же?
Бывает и так, что, когда от зрителя ждут загробные рыдания и потоки слез, он, этот непредсказуемый зритель, начинает корчиться от смеха и махать руками. Значит, в самый трагический момент увидел на сцене нечто такое, о чем сами артисты и не подозревают.
Покойный драматург-комедиограф Алексей Симуков рассказывал, как он оконфузился на премьере своего первого спектакля. По окончании его восторженный зритель стал вызывать автора на сцену. Он вышел и стал кланяться, и при каждом поклоне зал взрывался диким хохотом. Молодой драматург решил, что так и положено встречать комедиографов, и задыхался от счастья. Каково же было его отчаяние, когда оказалось, что в суматохе он забыл застегнуть на брюках ширинку и при каждом поклоне демонстрировал зрителям свои ярко-красные трусы. Как говорил герой А. Райкина: «Не смешно».
Чтобы не смущать своего целомудренного читателя, я не стану демонстрировать перед ним свое неглиже, а смиренно представлю ему несколько скромных рассказов из истории нашего отечественного театра после 1917 года.
Начало всех начал
Билль-Белоцерковский! ..
Сейчас это имя никому ничего не говорит. Или — почти никому. А между тем он был автором десятка пьес, полудюжины сборников рассказов и очерков, и уже после его кончины (в 1970-м) вышел двухтомник избранных произведений «Так проходит земная слава»...Иногда еще прокручивают на ТВ фильм-спектакль по его пьесе «Шторм». А чаще не фильм, а лишь одну сцену из него, где Фаина Раневская играет Спекулянтку. Помните, чтобы не попасть впросак, она все время спрашивает комитетчика: «Шо вы гоорите?.. Шо вы гоорите?..» Сцена незабываемая — потому что Раневская! — чего нельзя — увы! — сказать о самой пьесе, хотя, как утверждал сам автор, она и построена на биографическом материале.
А биография Белоцерковского удивительная. Начитавшись в детстве Майна Рида и Фенимора Купера, мальчишка бежит на юг. Его берут юнгой на рыболовную яхту, которая курсирует по Азовскому и Черному морям. Пацану хватило трех месяцев, чтобы разочароваться и в Купере, и в Риде. В трюме английского парохода он добирается до Америки и пешком пересекает ее с востока до запада. Здесь он знакомится со своими любимыми литературными героями, и они тоже разочаровывают его: в жизни индейцы оказались совсем не такими, какими изображали их писатели.
На западном побережье он нанимается на торговое судно и оказывается в Южной Африке. Об этом он напишет потом рассказ «Как я стал негром». А годы идут. Когда он узнал, что в России произошла революция, ему было уже тридцать два, и судьба забросила его в Китай. Из Харбина он перебирается в Россию и через всю страну «на перекладных» направляется в ее европейскую часть.
Где-то между Москвой и Уралом он пишет свое первое «литературное произведение»: «Обращение к солдатам». Его потом, в виде листовок сбрасывали с аэроплана. Там были такие «простонародные» выражения, что, по мысли автора, белогвардейцы должны были сразу же испепелиться. Красное начальство заметило это «произведение» и назначило его командиром воинского подразделения.
— Неграмотный, серый, — как рассказывал сам Владимир Наумович, — я стал командовать сотней бойцов. Однажды мне приказали «прикрыть» артиллерию. Откуда мне было знать, как ее «прикрывать»! Я, конечно, понял буквально и приказал прикрыть пушки брезентом. После этого случая начальство решило, что в газете от меня будет больше толку, если я стану писать рассказы. Но меня это не устраивало, и я начал с пьесы.
Это была ура-патриотическая пьеса с солдатами, мировым капитализмом, светлым коммунизмом и еще черт знает с чем. Я привез ее в Москву и предложил Художественному театру. На меня посмотрели как на ненормального. А я их обвинил в саботаже. Тогда это было серьезное обвинение. Но они не дрогнули. И только когда пригрозил лишить их хлебного пайка, они начали репетировать.
Со второй пьесой автор поступил еще круче: он просто приставил ствол маузера к животу режиссера и предупредил, что если, мать-мать, еще слово, то, мать-мать... Поставили. Так начиналась советская драматургия и советский театр. Шел 1920 год. А через шесть лет, когда ставили «Шторм», актеры были уже приучены к новой, революционной, сценической эстетике. А еще через год, в десятую годовщину Октября, сам К. Станиславский поставил «Бронепоезд 14-69» Всеволода Иванова. Как же иначе: ведь именно тогда впервые с театральной сцены прозвучало имя Ленина! Пройдет еще десять лет, прежде чем Н. Погодин и театры рискнут вывести на сцену самого вождя в «Человеке с ружьем». А был ли риск? Такой же риск упасть у малыша, которого мама держит на помочах. Здесь, скорее всего, боялась сама «мама»: как бы чего не вышло! Вон ведь даже двести лет назад в «Комедии на Рождество Христово» вместо родителей Спасителя ставили на сцене две большие иконы. А тут вождь мирового пролетариата! Все же рискнули. И ничего не случилось — ни гром не грянул, ни Земля не вздрогнула. Напротив! Дедушка Ленин стал еще живее всех живых: кошечек гладит, детишек конфетами угощает. Велика сила искусства, даже если оно — социалистического реализма!
В заповедной стене была пробита брешь, и, почуяв легкую поживу, в нее хлынул целый косяк богомазов.
Цып-цып-цып! Курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Вот пример. Из брежневских времен. Когда поэта и драматурга, бессменного главного редактора «Огонька» Анатолия Софронова контролеры прищучили за сок рытие огромной суммы партийных членских взносов, а это грозило страшной карой, он не растерялся. Быстренько написал пьесу и срочно тиснул ее в своем журнале. Своя рука — владыка! И все контролеры в одночасье заткнулись. А почему? А потому: главным героем пьсы был — нет, не бывший полковник Брежнев, — а его икона: полковник Бережной. А кто замахнется на святое? Себе дороже.
Да-а, господа, велика сила искусства...
«Бронепоезд» не прошел
Прошло без малого четверть века со времени первой постановки «Бронепоезда 14-69». Я учился на втором курсе школы-студии МХАТ имени М. Горького. И вот нам оказали честь быть занятыми в дипломном спектакле «Бронепоезд». Ставил спектакль Павел Владимирович Массальский.Мне тоже доверили поучаствовать в эпизоде, где я играл беженца. Но увлекло меня совсем другое.
Ведь что такое бронепоезд? Это грохот тяжелых вагонов-башен, перестук литых колес на стыках и стрелках, выстрелы, залпы... Я подошел к Массальскому и сказал:
— Павел Владимирович, можно я сделаю шумы для вашего спектакля?
— А ты умеешь? — недоверчиво посмотрел на меня Массальский.
Я снисходительно улыбнулся.
— Спрашиваете тоже...
— Ну давай!
Понятно, что шумами до этого я никогда не занимался. И даже представления об этом не имел ни малейшего. Но как это делали другие, мне не нравилось. Ведь всегда кажется, что ты можешь сделать намного лучше. Здесь можно было бы порассуждать о самомнении, но я не стану отвлекаться.
И вот я начал экспериментировать. Прежде всего собрал солидную бригаду добровольцев. Мы натаскали кровельного железа, кусков рельсов и устроили сложнейшую сигнализацию. И вот спектакль!
Я проверил готовность нашей «аппаратуры» — все на месте, все под контролем.
Мужики стоят на рельсах и ждут прибытия бронепоезда. Кто-то должен пожертвовать собой, чтобы остановить его.
И вот издалека: ши-ши, ши-ши, ши-ши, ши-ши... Идет! Красиво идет!
Резонатор (деревянный ящик с фанерными боками) вступает за резонатором. Щетки, утыканные гвоздями, сыпят с боков резонатора опилки. Ах, как хорошо!
— Приготовиться стыкам! Пошли! -Та-та-та, та-та-та, та-та-та, та-та-та! Прекрасно! Поезд приближается. — Врежь, ребята!
Та-та-та! Та-та-та! Та-та-та!
— Железо! Начали!
Зза-за-за! Зза-за-за! З-з-з-а-а! ..
Нервно запели листы кровельного железа в руках увлеченных «ассистентов». Так и надо!
— Большой барабан!
Бу-а-а-а-а-а! .. Бу-а-а-а-а-а! ..
Залп!
Боже мой! Ахнуло все сразу. Дрогнули старые стены. В конце коридора что-то с грохотом рухнуло. На вешалке испуганно взвизгнула тетя Дуся:
— Господи! Да что ж это такое!
Я весь в поту. У меня у самого мурашки бегут по спине. Фурор!
В зале овация! Прибежали из МХАТа — ведь наши здания рядом.
— Что тут у вас происходит?
— Спектакль!
— У нас чуть все стекла не вылетели! Мы думали — салют! Но ведь никакого праздника нет! Еще один такой спектакль — и рухнет вся наша альма-матер!
Да, хотя мы и наделали много шума, но «Бронепоезд» не прошел.
Человек из центра
Артист Аркадий Щербаков был колоритнейшей личностью. Он очень напоминал этакого провинциального буйного трагика. Было в нем что-то если не от Ильи Муромца, то уж от Добрыни Никитича — точно. Изумительный актер.Он сменил уйму театров. Даже во МХАТе играл: помню его великолепного Анархиста в «Разломе» Бориса Лавренева. Но у него была известная еще со времен Островского слабость: «Мы актеры — и наше место в буфете». В конце концов он оказался в затруднительном положении.
И вот он пришел к Анатолию Андреевичу Колеватову в Ленком и, упав на колени, стал просить, чтобы тот взял его к себе в театр.
— Хорошо, — согласился наконец Колеватов. — Но учти, ты сразу же попадаешь в революционный спектакль, где будешь играть главную роль — Человека из центра. Понимаешь, этот спектакль необычайно ответственный, очень важный для театра. Мы получим за него Сталинскую премию, а у тебя будет возможность реабилитировать себя за все свои прежние проделки.
Аркадий прослезился и сказал:
— Анатолий Андреевич, да никогда в жизни! С сегодняшнего дня в рот — ни капли!
А надо сказать, что пьеса даже по тем временам была далеко не оригинальной. Там сибирские мужики собрались на сходку и решали — поднимать восстание или подождать. Вожак их успокаивал.
— Нет, мужики, — говорил он, — надо погодить. Вот приедет Человек из центра, он-то нам все и скажет, потому как без руководства у нас ничего не получится.
Тут надо отметить еще одну странность: сибирских мужиков играли актеры Ленкома не русской и не кавказской национальности. Возглавлял их Аркадий Вовси — родной брат того самого «врача-вредителя». Вовси, который потом будет арестован как врач-убийца. К счастью, его не успеют расстрелять, и он останется жив. А Аркадия прятал у себя на чердаке один из его друзей-актеров. Когда волна этой жути прошла, Аркадий вернулся в театр. Это был прекрасный актер и добрейший человек. Все у него просили взаймы, а он:
— Вот-вот! Сейчас я тебе дам. А никто не отдает! Если б я собрал все долги, которые мне не отдают, я бы стал самым богатым человеком в мире! Нет, ни копейки я тебе не дам. Ни за что не дам!
Через минуту он заходил в гримуборную, молча выходил, и у него или из кармана, или из ширинки торчали свернутые денежки. Просто так дать он не мог — обязательно с каким-то фокусом, с криком, с протестом. Но не дать он не мог. Вот он и возглавлял толпу этих самых сибирских мужиков.
Наконец настал день сдачи спектакля. Полный зал черных костюмов и черных галстуков на белых манишках — тогда революционные спектакли принимали огромные комиссии: от горкома, райкома и бог знает из каких еще «комов».
И вот, значит, сидят на сцене сибирские мужики во главе с Аркадием Вовси, и он говорит:
— Ну, что, мужики, поднимать восстание или ждать Человека из центра? Он-то нам все растолкует: он должен привезти письмо от самого Ленина!
Поговорили мужики еще о чем-то между собой, а Человека из центра все нет.
Сибирские мужики начинают повторяться, чтобы заполнить тягучую паузу.
— Нет, мужики, пора подниматься. Уже и наши мужики, и соседние начали подниматься. Чего мы ждем?
— Погодь немного. Вот дождемся Человека из центра, даст он нам письмо от Ленина, тогда и поднимемся.
А Человека из центра все нет и нет. Опять неловкая пауза, и сибиряки начинают импровизировать:
— А все же, может, начнем, мужики? Наша деревня готова.
— И наша!
— И все прочие! Все деревни готовы!
И вдруг из-за кулис раздается дикий грохот. Что-то там рушилось, слышались какие-то удары, приглушенная брань. Все замерли. И тут задник, на котором было написано «РЕКА» и нарисована изба, стал медленно-медленно собираться к центру. Все окостенели. И неожиданно раздался дикий треск и — задник лопнул вдоль! И в этом проеме, как распятие, стоял Аркадий Щербаков с безумными красными глазами. Он увидел толпу мужиков и пошел вперед, не выпуская эту толпу из вида, потому что это был для него единственный ориентир, без которого идти он просто не мог.
Он двигался как сомнамбула. Прошел мимо парализованных сибирских мужиков, вышел почти на авансцену, но дальше его не пустил задник, и он замер.
Здесь он должен был объясниться с мужиками:
— Я Человек из центра, который принес вам письмо от Ленина. А-а, я вижу, вы мне не доверяете, и правильно делаете. Вот мой мандат.
С этими словами он должен был вытащить из-за голенища мандат и письмо. Но Аркадий все забыл. Безумными глазами он смотрел в зал и судорожно пытался вспомнить, что он должен говорить и делать. И тут у него что-то промелькнуло в мозгу. Он отцепил, наконец, задник и, потеряв опору, рухнул на колени и стал на четвереньки. Глядя в зал тоскливым взглядом, он сказал:
— Вот вам и манда... — видно, силы его окончательно покинули, и последнюю букву в последнем слове он произнести уже не мог.
В зале наступил паралич — все это огромное черное каре замерло, и в абсолютной тишине раздался жалобный голос Колеватова:
— Занавес закройте, пожалуйста...
Конечно, тут же к Колеватову подошли черные пиджаки, поблагодарили за спектакль, выразили свое полное удовлетворение и удалились.
Колеватов побежал за кулисы.
— Где этот негодяй? — и, не дожидаясь ответа, бросился в гримуборную, где сидел Аркадий.
— Аркадий! — завопил он. — Я хотел вернуть тебя к жизни, я тебе помог, а что ты делаешь со мной? Что ты сделал со всеми нами? Мне что теперь — уходить? Ты думаешь, мне после этого не предложат оставить пост директора? Пьяная ты морда!
И тут Аркадий неожиданно заорал:
— Я?! Пьяный?! Как вам не стыдно! Я взволнован революционной тематикой!
От такой наглости у Колеватова глаза стали совсем квадратными, и он тоже завопил:
— Ах, ты взволнован революционной тематикой?! Счас ты все получишь!
Он захлопнул дверь гримуборной, запер ее на ключ и убежал.
А за дверью раздался страшный грохот, звон стекла и какой-то скрежет — видно, Аркадий крушил трельяжи, гримстолы, ломал стулья и все, что попадет под руку. Наконец, когда он, видно, все порушил, наступила тишина.
Через некоторое время в коридоре показался Анатолий Андреевич, а рядом с ним шел маленький-маленький человечек. И у него не было лица, а было два огромных-огромных глаза. Он был то ли близорук, то ли дальнозорок: линзы в очках были такие, что увеличивали глаза раз в пять. И этот человек нес в руке такой старинный-старинный врачебный чемоданчик, с какими ходили уездные врачи во времена Чехова. И этот человечек вопросительно посмотрел на Колеватова. Тот отпер дверь и сказал:
— Вот!
И все увидели Аркадия, который лежал в руинах, приняв какую-то трагическую распластанную позу. Он увидел этого маленького человечка, в глазах у него появилось какое-то странное выражение, и они опять стали наливаться кровью. И приглушенным сиплым голосом он спросил:
— Ты кто?
И этот человечек, не выговаривая ни одной буквы, неожиданно сказал:
— Я экс-пег-тиза!
— Ты экспертиза?! Слушай, гном, я тебя вот на эту ладонь поставлю, а этой прихлопну, и в стороны только брызги полетят! Ты меня понял, экс-пер-тиза?!
И он хлопнул ладонью о ладонь. Это был чудовищный звук. И неожиданно этот маленький-маленький человечек сказал:
— Где вы так нажгались, батенька? С кем?
Реплика была настолько неожиданной, настолько ласковой, что лицо Аркадия приняло обычное выражение, он обрел нормальный человеческий язык. Потом выражение лица сменилось на беспомощную детскую гримасу, он рухнул на колени перед этим человечком, положил подбородок ему на плечо и завопил: :
— С кем?.. С при-я-те-ле-ем!
И человечек попросил:
— Оставьте нас вдвоем.
Их оставили наедине, а через несколько минут вышел и врач.
Он подал Анатолию Андреевичу какую-то бумажку и сказал:
— У этого человека остаточное явление.
Колеватов заорал:
— Какое остаточное явление?! Ему спичку поднеси, он взорвется!
И вдруг этот гном завопил высоким фальцетом:
— Вы забываете, с кем вы газговагиваете! Я судебная экспегтиза! Вы знаете, что я с вами сделаю! Вы жестокий человек! Больше я к вам не сделаю ни одного шага!
И пошел по коридору. Все замерли. У Колеватова было совершенно растерянное лицо.
А на следующий день на стене висел приказ: Аркадия все-таки уволили из театра.
А совсем недавно я ехал на такси, и таксист, на которого я несколько раз пристально посмотрел, улыбнулся и сказал:
— Лев Константинович, все правильно, все правильно! Я знаю, я знаю — я для вас очень знакомое лицо. Я сын Аркадия Щербакова. Вот, видите, работаю на такси.
— А где отец?
— Не знаю. Куда-то уехал. Сначала писал, а потом исчез...
— И вы не пытались его найти?
— Пытались. Не нашли.
Вот такая грустная история русского артиста Аркадия Щербакова.
Елка
Не знаю, как сейчас, а в стародавние времена существовала традиция: на Новый год в Колонном зале Москвы ставили для детей елку. А Деда Мороза изображал Владимир Ильич. Да-да-да, сам Владимир Ильич!Он гулял по лесу, вокруг него собирались зверюшки — они танцевали, прыгали, короче, веселились сами и веселили Владимира Ильича. Конечно, были там и темные силы, но дедушка Ильич с помощью этих зверюшек побеждал их. А потом под крики детей: «Елочка, зажгись! « — Владимир Ильич зажигал эту елку, и все танцевали вокруг нее.
Завершался этот спектакль тем, что заранее подготовленные дети выходили на сцену и читали стихи о Ленине. Они известны, их не так уж и много: «С кудрявой головой, в валенках катался по горке ледяной».
И вот однажды из первого ряда стал раздаваться истошный крик:
— Я хочу! Я хочу!
Кричал маленький мальчик и рвал себе пальчики, как хазановский студент кулинарного техникума. Ведущему ничего не оставалось, как пригласить его на сцену:
— Ну конечно, конечно! Иди сюда, мальчик. Хочешь прочитать стихи о Ленине?
— Да, я хочу о Ленине!
— Хорошо, ты знаешь стихи о Ленине?
— Да, я знаю о Ленине!
— Ну иди к микрофону.
Мальчик поднялся на сцену, подошел к микрофону и начал: «По улице шел зеленый крокодильчик... И вдруг обосрался...»
У меня было такое ощущение, будто в зале рухнули все хрустальные люстры. Наступила гробовая тишина.. Тут кто-то из ведущих попытался выйти из положения: схватил какого-то зайчика или медвежонка, сунул его мальчику в руки и стал выпроваживать со сцены:
— Ну ты иди, иди. Спасибо тебе! Все хорошо, все хорошо. Елка продолжается!
Мальчик спустился со сцены, нашел свое место и сел. И вот тут мы увидели страшную картину. Он сел рядом с большим-большим дядей. А дядя отрекся от ребенка. Он сделал вид, что это чудовище, которое только что сошло со сцены, не его сын, не его внук и вообще никакого отношения к нему не имеет. Но самое страшное, что сам мальчик каким-то подсознанием понял, что он совершил нечто, и вел себя так, будто этот громадный дядя не его папа, не его дедушка и он к нему тоже никакого отношения не имеет.
И тогда возникла маленькая пауза, были притушены огни. Потом ярко вспыхнул свет, и все увидели, что в первом ряду два пустых кресла: дядя с мальчиком в темноте умудрились смыться. И правильно сделали — еще неизвестно, чем бы для них закончилось это новогоднее представление. И для дяди, и для маленького мальчика, которому так хотелось прочитать стихи о Ленине.
Человеческий фактор
Не помню уж, кто сказал, что театр превращает толпу в народ. Не знаю, не знаю...Как-то после спектакля я очень спешил домой. Народ вывалился из театра и толпился (так, народ или толпа?) на стоянке такси и на автобусных остановках. Кое-как я втиснулся в автобус, и мы поехали. У меня не было автобусного талона, но я нашел в кармане пятак, поднял его над головой и спросил, нет ли у кого лишнего талона.
Интеллигент, на которого я смотрел в упор, засуетился, вынул мятый-перемятый талон, пробитый, наверное, сто раз, и смущенно улыбнулся:
— Последний....
После чего потянулся к компостеру пробивать его в сто первый раз. Два парня, которые живо обсуждали спектакль, дружно отвернулись, когда я им показал пятак. И я понял, что они сами без билетов. На кого бы я ни посмотрел, все сразу отводили глаза.
И я подумал: что же это получается? В театр пришла толпа, театр превратил эту толпу в народ (силой искусства! ), а стоило этому народу только выйти на улицу, как каждый стал... Кем? Личностью? Субъектом? Человеческим фактором?
Не знаю, не знаю...
Зависть
Один из организаторов и руководителей 1-й студии МХТ (1912), человек, который был близок с Л. Толстым, А. Чеховым, М. Горьким, — Леопольд Сулержицкий объяснял молодым актерам роль их сценических героев: «Не потому они ссорятся, что они дурные люди, а потому мирятся, что они хорошие по существу. Это главное. Только этим, и только этим вы поведете за собой зрительный зал».Если бы это понимали не только актеры!
А я знавал очень посредственного писателя, который позавидовал даже четырем апостолам-евангелистам, когда узнал, сколько раз переиздавалось «Евангелие», какими тиражами и на сколько языков переведено. Он даже посерел лицом. А казалось бы, ведь далеко не евангелист!
Может быть, вы скажете, что Сулержицкий говорил вовсе не об этом? И об этом тоже. Развейте дальше его мысль, и вы согласитесь со мной.
Балет и соленая капуста
Шло очередное собрание в министерстве культуры, похожее на все другие, как капли воды из неисправного крана. Жара — дышать нечем, но все мужчины в темных костюмах, как на похоронах, и при галстуках — так было положено, чтобы избежать вольнодумства.Одна половина зала откровенно дремлет, другая — думает свои думы. И тут маленький, лысый, взопревший докладчик из министерских чиновников, чтобы расшевелить аудиторию, берет на октаву выше:
— Я еще могу пережить, когда на сцену выходит Ромео-пенсионер — издалека не видно. Но когда вместо Джульетты на сцену выкатывается бочонок! .. — он делает многозначительную паузу, ожидая «смех в зале», но вместо этого в тишине раздается хриплый голос очнувшегося от спячки режиссера Бориса Равенских:
— Черт возьми! .. Я совсем забыл про бочонок! А ведь скоро капусту солить...
Докладчик был шокирован.
Сила необходимости
Не секрет, что все актеры очень самолюбивы и, когда их критикуют, а то и громят, им становится неприятно.Французский актер Жерар Филип говорил: «Я никогда не читаю рецензий, так как слишком серьезно отношусь к своей профессии. Если меня ругают — меня это ранит и на какое-то время выбивает из седла. Если хвалят — мне это ничего не прибавляет».
Как ни странно, от рецензий я никогда не страдал. Критиковали косвенно, например что снялся в плохом фильме.
Покойный Эфрос как-то сказал (я тогда еще молодой был):
— Ну что ты во всяком говне снимаешься?!
На что я ответил:
— Анатолий Васильевич, босиком в метро не пускают.
Блондинка-дурочка
Интересная история! Где-то я прочел, что Мерилин Монро спасла американцев от вырождения. До ее появления на экране героиней, покоряющей мужские сердца, была женщина-вамп. Такой образ насадил кинематограф.Мужья приходили домой и не находили в своих женах эту самую «вамп». Начались бракоразводные процессы, упала рождаемость.
Страна стояла на пороге вымирания. И вдруг появилась Мерилин Монро, амплуа которой в Голливуде называлось «блондинка-дурочка».
Она была обольстительна: сисястая, жопастая, с обворожительной улыбкой и без царя в голове. Тут все мужья пригляделись и поняли, -а моя-то жена тоже ничего: и фигуристая, и жопастая, и веселая, да и поумнее будет.
Мужья вернулись в свои семьи — Америка была спасена.
Лев Толстой и сушки
Я уже писал о том, как Юрий Никулин, великий выдумщик, разыграл меня сперва с орденом Трудового Красного Знамени, а вслед за тем пригласил сниматься в Голливуд.Ну, думаю, больше ты меня, Владимирыч, не купишь!
Проходит несколько дней, раздается звонок.
— Дуров? — спрашивают.
— Дуров, — говорю, — Дуров. Чего надо?
Мужик объясняет:
— Это звонят из «Совинфильма». С вами хочет встретиться Питер Устинов. Не могли бы вы...
И я перебиваю:
— У меня к вам предложение, «Совинфильм».
— Да? — заинтересовался дядька. — Какое же?