Страница:
Судья вежливо дождался, пока я закончу кашлять. Стоял, покачивая маленькой головой в необъятном парике, мне подумалось, что он похож на гриб – из тех, что растут в темноте, на сырых стенках подвалов.
– Ретанаар Рекотарс…
Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка мое родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.
– Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет – поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это все.
Всю его речь – неторопливую, нарочито равнодушную – я запомнил слово в слово, зато смысл ее в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивленно переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!
Судья помолчал, обвел медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осужденными; мне показалось, что черные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.
Или каждому из нас так показалось?
А потом он повернулся к нам спиной. Черная мантия была порядком потертой и лоснилась на плечах.
И шаг – сквозь стену; мне до последнего мгновения мерещилось, что он разобьет себе лоб.
Потому как он не был призраком. Или я ничего в этом деле не смыслю.
Судья ушел, и белый молочный свет иссяк. Наступила темнота.
Утром – хоть в подземелье, кажется, нет ни утра, ни вечера – за нами пришли. Тюремщик выглядел довольным и гордым – так, как будто бы это он умеет ходить сквозь стены и распоряжаться чужими судьбами. Первый из стражников, седой и кряжистый, хмурился и смотрел в пол, зато сослуживец его, веселый молокосос, сдуру взялся о чем-то нас расспрашивать. Старший товарищ ласково съездил ему кулаком между лопаток, и юноша, поперхнувшись, осознал свою неправоту.
Под небом царило утро. Разбойник, поймав лицом солнечный луч, часто задышал ртом и осел на руки стражникам. Воришка глупо захихикал; у меня у самого ослабели колени, и не было охоты оглядываться на старика и женщину, шагавших позади. С натужным скрежетом опустился мост, нас повели над провалом рва, над темной далекой водой с плавучими притопленными бревнами – впрочем, приглядевшись, я понял, что это вовсе не бревна, что скользкое дерево глядит голодными глазами, а впрочем, может быть, мне просто померещилось. Я слишком быстро отвел взгляд.
Нас вывели за ворота и оставили посреди дороги – в пыли, в стрекоте кузнечиков, под безоблачным небом; мы проводили стражников долгим взглядом, а потом, не сговариваясь, уселись в траву. Вернее, это я уселся, прочие поступили сообразно темпераменту: разбойник рухнул, воришка прыгнул, старичок осторожно присел, а женщина опустилась на корточки.
Никто не спешил уходить – будто бы сырые стенки Судной камеры до сих пор отрезали нас от поля и дороги, от неба и кузнечиков, от возможности идти куда вздумается; долгое время никто не раскрывал рта. То ли слов не было, то ли и так все было ясно.
– Руки коротки, – наконец выговорил старикашка. Глухо и через силу.
– Дурак, – отозвался разбойник безнадежно. – Коротки ли – а дотянутся…
– Ничё нам теперь не будет, – сказал воришка, ухмыляясь от уха до уха. Выпустили уже… выпустили.
Женщина молчала – несчастная, всклокоченная, с ввалившимися глазами; впрочем, при свете дня оказалось вдруг, что она куда моложе, чем показалось мне вначале.
Что за страх держал нас вместе? И страх ли? Почему, например, я, получивший обратно свои документы и даже остаток своих собственных денег – а большую часть с меня взыскали «за содержание», за тюфяки и вшей, надо понимать! – почему, получив свободу, я не отправился тут же своей дорогой, а уселся в трактире с этим сбродом, с моими товарищами по несчастью?..
Судья сказал, а мы слышали. Судная ночь сбила нас в стаю – ненадолго, надо полагать. Но первым повернуться и уйти никто не решался.
Веселее всех был воришка – тот привык жить сегодняшним днем, не днем даже, а минутой: коли страшно, так трястись, а ушел страх – хватать толстуху-жизнь за все, что подвернется под руку. Разбойник веселился тоже – истерично и шумно; безнадежность, владевшая им с утра, не выдержала схватки с хмельным угаром, и после двух опустошенных бочонков одноглазый задумал поймать Судью и утопить в нужнике. Старичок не пил – сидел на краю скамейки, деликатно положив на стол острый локоть, и повторял, как шарманка, одно и то же:
– У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно – а ворон на огороде пугает. У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно, а ворон… У призраков над человеческой жизнью… Нет, нет, нет!..
На плечо мне легла рука. Нос мой дернулся, поймав сладкую струю знакомых духов.
– Пойдем, господин, – сказала женщина. – Дело есть. Она, наверное, целый час отмывалась у колодца, а потом достала, из котомки лучшее платье. Влажные волосы уложены были в подобие прически, бледное деловитое лицо казалось даже милым – во всяком случае, шлюху в ней выдавали теперь только духи. Слишком уж приторные. Слишком.
Поколебавшись, я встал из-за стола; если я пью с разбойником и воришкой под лепет лиходея-старичка – почему бы мне не внять вежливой просьбе чисто вымытой шлюхи?
Мы отошли в дальний угол; женщина помялась, решая, вероятно, как ко мне следует обращаться. Благородных господ подобает звать на «вы» – а как величать аристократа, который время от времени сидит в тюрьме наравне со вшами и всяким сбродом?
– Вы, это… Я купца не травила, это он точно сказал, но вот прочее… Господин, я ведь не спрашиваю, что вы такое натворили, коли он смерть вам назначил через год…
Я смотрел в ее круглые, голубые, невинные глаза. Не орать же на весь трактир: заткнись, дура стоеросовая, что ты, так тебя разэдак, болтаешь?!
Она поежилась под моим взглядом. Нервно заморгала:
– То есть, это… Ювелир этот, он точно девку порешил, я знаю… Только он твердит, что призракам власти нет, а я боюсь, что есть-таки, так это… можно бы проверить…
Она замолчала, выжидая.
– Что проверить? – тупо переспросил я.
– Есть ли власть, – пояснила она терпеливо. – Ежели приговор… если не пугало, как он талдычит, ежели стражники не дураки… Так проверить же можно, – она снова выжидательно замолчала, заглядывая мне в глаза.
Разбойник, закатив единственный глаз, орал песню: все живое в трактире забилось по углам – округа давно знала, что здесь заливают пережитый страх «душегубы, которых из Судной выпустили». Любопытных собралось немало, но дураков среди них не было – в соседи к пьяному разбойнику никто не лез.
Я тряхнул головой.
Обычная моя сообразительность куда-то подевалась – прошла долгая минута, прежде чем до меня дошло наконец, каким образом женщина собирается проверить истинность наших приговоров.
Как там Судья ее огорошил, беднягу? «Объятия любого мужчины будут причинять тебе муку»?
Женщина улыбнулась – смущенно, будто извиняясь:
– Вы, господин, не подумайте… ничего такого… проверить только надобно. Знать надо, а то чего он болтает, что у призраков власти нет, а мне вот покойная бабка рассказывала…
Она замолчала. Открытое платье почти не прятало от мира высокий бюст, талия, не слишком тонкая, была безжалостно затянута корсетом, а бедра под пышной юбкой казались крутыми, как тщательно сваренное яйцо.
Мой оценивающий взгляд был встречен как согласие; женщина заулыбалась смелее и даже ухитрилась покрыться нежным стыдливым румянцем:
– Вы, господин… красивый. В жизни таких красавчиков не встречала. Я уж с хозяином сговорилась про комнату…
Ну как тут не быть польщенным.
Я тоскливо оглянулся на пирующих. Повезло мне – наследника Рекотарсов предпочли пьяному разбойнику, юному воришке и седому старикашке, который, если верить Судье, девчонок насилует до смерти…
А, собственно говоря?.. Шлюха как шлюха. Даже получше прочих – аппетитная… И несчастная к тому же. Окажется, что приговор Судьи в силе – куда ей теперь?..
Меня передернуло. Это вино заставило на время забыть о седом парике на паучьих ножках, а теперь я вдруг вспомнил все, и мокрицу на стене, и обращенную ко мне нравоучительную тираду, и случившийся потом приговор, – я вспомнил Судную камеру, и некое подобие интереса, проснувшегося во мне во время лицезрения шлюхиных прелестей, увяло, как роза в песках.
– Ты уж с хозяином и обо всем прочем договорись, – посоветовал я, отворачиваясь. – А то ведь за комнату платить надо…
И, не оглядываясь, вернулся за свое место за столом – подле разбойника, спящего рылом в грибном соусе, пьяненького воришки и старикашки-ювелира, который все твердил, стуча пальцем по столешнице и постепенно наливаясь желчью:
– У призраков над человеческой жизнью власти нет! Нечего пугать-то… Пугало смирно… маломощное, пугало-то. Только ворон на огороде пугает…
Женщина обиделась, но виду не подала. Сквозь мутную пелену, затянувшую мир после некоторого количества выпитого вина, я видел, как она подлащивается поочередно к хозяину трактира, к работнику и даже к поваренку – но все, преодолевая соблазн, дают ей от ворот поворот.
А ведь здесь таких как мы – осужденных – видели-перевидели. Всякий раз после Судной ночи в этот трактир заваливается ополоумевшая от внезапной свободы толпа…
Возможно, эти опасливо приглядывающие за нами люди знают о приговорах Судьи куда больше нашего, и потому ароматная одинокая женщина не находит среди них сочувствия. Даже у мальчишки-поваренка, которому эдакое счастье перепадает нечасто. А разбойник надрался и спит, а воришка надрался тоже и пускает слюни, а я такой гордый, что самому противно, что ж ей, на старикашку кидаться?!
Сознание покинуло меня, кажется, всего на минуту – зато когда я очнулся, была уже глухая ночь. Чисто вымытый пол пахнул мокрым деревом, разбойник постанывал на лавке, трактир был пуст, и только на лестнице, уводящей вверх, в жилые комнаты, скрипом отдавались крадущиеся шаги, ползла сквозь темноту горящая свечка, да поднимались в такт шагам две обнявшиеся тени.
Я с трудом выпрямился. Завертелась, набирая скорость, пьяная голова. Карусель, да и только. Сучья карусель.
Повезло старикашке. Будто заранее знал – ни капли не выпил. Одной болтовней был пьян – и вот теперь тянется по лестнице, вдыхая приторно-сладкий запах ее духов. Вот скрипнула, отворяясь, дверь…
Обеими руками я свирепо растер лицо. Карусель приостановилась; ночь – время безнадежное. Сегодня я вдыхал запах пыли и травы, смотрел на солнце и верил, что теперь жизнь моя пойдет по-новому, забудутся волглые стенки, мокрицы и вши, весь последний месяц забудется напрочь…
«Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься…»
Светлое Небо, но зачем-то ведь на свете наплодилось столько дураков?! Если на ярмарку приезжает сборщик налогов – ну хоть кто-нибудь посмотрел бы внимательнее в его бумаги! Нет, поворчали и понесли – по доброй воле, чтобы неприятностей с властями было поменее. Сборщик натурой не брал, а только деньгами – кошелек к земле не тянет, это не корзины на спине таскать… Ну разве я так уж их ограбил?! Родовое поместье в упадке, денег из него не выжмешь, все равно что из камня молоко доить, а отпрыску Рекотарсов как-то жить надо, нет?!
Я ушел за день до прибытия настоящего сборщика. Тому сперва морду набили – за самозванца приняли, налоги-то сданы уже, честь честью… Потом от местного князя усмирительный отряд прискакал – плохо обернулась ярмарка. Кого-то, говорят, до смерти затоптали…
Потом мне рассказывали, что хозяин, разъярившись, взыскал недостающую в казне сумму с этого самого сборщика. А тот повесился на воротах… Все мне рассказали длинные языки. И на меня же потом навели – иначе как объяснить, что меня взяли на большой дороге, в двух днях пути от места происшествия?!
«Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок…»
Дурака никто никогда не винит. Дурака жалеют; если ягненок шляется по лесу, то виноват, конечно, волк. Красиво говорит Судья – «удавка жестоких выдумок»… Прямо по-книжному. Как с листа читает.
«Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь…»
Я вздрогнул. Мне померещились шаги – наверху, над головой, кто-то ступал босыми ногами, не иначе как старикашка собирается с силами для занимательного эксперимента. В силе или нет приговор Судьи?
Собственно, эти, опознавшие во мне лжесборщика, могли разорвать меня голыми руками. И остановило их одно: близость Судной ночи…
Может быть, они тоже дураки? Законченные? И считают, что одна неприятная ночь, проведенная в обществе тонконогого Судьи, сполна накажет меня за разоренную ярмарку и труп сборщика на собственных воротах?..
Где-то там, наверху, сейчас заскрипит кровать. А потом шлюха, помятая, но счастливая, нетвердой походкой спустится вниз и объявит со смехом: прав был старикашка, во всем прав! Нет у призраков власти над живыми людьми, один страх бесплотный…
Гм. А если Судья знает про сборщика – значит и все, что он говорил про ювелира, тоже правда? И благо-образный старикашка изнасиловал, а потом и убил девчонку, бывшую у него в услужении?!
Мне сделалось дурно. Поплыл перед глазами вымытый пол, новой каруселью завертелась голова, захотелось лечь лицом в стол и подольше не просыпаться…
А потом сверху послышался тяжелый удар. И целую секунду было тихо. И еще секунду.
…От крика дрогнули огоньки свечей. Кричала женщина – да не обычным женским визгом, а с подвыванием, взахлеб, будто от нестерпимого ужаса, будто коврик у ее кровати поднялся на членистые лапы, алчно засучил бахромой и кинулся на горло – душить…
От крика заворочался на лавке разбойник. От крика проснулся воришка – и повел бессмысленными глазами. Застучали по всему дому двери, из комнаты для слуг высунулся перепуганный сонный работник. Она все кричала. Не уставая.
Трухлявые ступеньки чуть не лопались под ногами. Я рывком подскочил к двери, за которой захлебывалась воплем женщина, и вломился, судорожно отыскивая на поясе несуществующий кинжал.
В комнате горела единственная свечка. Шлюха стояла на кровати – в чем мать родила. Стояла, чуть не упираясь затылком в низкий потолок, и вопила, прижимая ладони к нагой груди. С первого взгляда мне показалось, что в комнате больше никого нет – но женщина смотрела вниз, в угол, я ожидал увидеть там что угодно, хоть и вставший на членистые лапы прикроватный коврик-Стойло только повыше поднять свечку. Он лежал на спине, белки глаз отсвечивали красным. Из-под затылка черной тарелкой расползалось круглое пятно крови.
– А-а-а, – выла женщина, забыв о своей наготе и не смущаясь толпы, завалившей в комнату вслед за мной. – А-а-а… Голова-а…
Я склонился над умирающим – а старикашка умирал, окровавленный рот подергивался в предсмертной судороге, будто желая сказать мне что-то важное, исключительно важное, стоящее предсмертного усилия. Я прекрасно понимал, что ничего он не скажет – еще секунда… другая…
Старичок мучительно испустил дух. Женщине за моей спиной грубо велели заткнуться.
Я поднес свечку к остановившемуся лицу. Так близко, что еще мгновение – затрещала бы седая всклокоченная борода.
Старик приколочен был к полу. Падая навзничь, он напоролся затылком на огромный, кривой, торчащий из пола гвоздь.
Утром я был далеко.
Что мне до путаных объяснений хозяина – умывальник, мол, стоял, приколоченный к полу, а потом унесли, а гвоздя не заметили?
Что мне до всхлипываний шлюхи – она, мол, не успела ничего проверить, старик как нацелился на кровать – так и поскользнулся на собственной пряжке?
И хозяину было все ясно, не зря он зябко ежился и втягивал голову в плечи.
И шлюхе все было ясно тоже – не зря она так рыдала, позволяя слезам вымывать дорожки на лице и свободно скапывать с подбородка.
«Ты, Кох, поплатишься скоро и страшно. Сердце твое выгнило, плесень осталась да картонная видимость-смерть тебе лютая в двадцать четыре часа…»
Прощай, убийца Кох.
Двадцать четыре часа миновало.
Один день из трехсот шестидесяти пяти.
И встающее над лесом солнце показалось мне похожим на огромные, поднимающиеся над миром песочные часы.
Глава вторая
– Ретанаар Рекотарс…
Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка мое родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.
– Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет – поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это все.
Всю его речь – неторопливую, нарочито равнодушную – я запомнил слово в слово, зато смысл ее в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивленно переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!
Судья помолчал, обвел медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осужденными; мне показалось, что черные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.
Или каждому из нас так показалось?
А потом он повернулся к нам спиной. Черная мантия была порядком потертой и лоснилась на плечах.
И шаг – сквозь стену; мне до последнего мгновения мерещилось, что он разобьет себе лоб.
Потому как он не был призраком. Или я ничего в этом деле не смыслю.
Судья ушел, и белый молочный свет иссяк. Наступила темнота.
Утром – хоть в подземелье, кажется, нет ни утра, ни вечера – за нами пришли. Тюремщик выглядел довольным и гордым – так, как будто бы это он умеет ходить сквозь стены и распоряжаться чужими судьбами. Первый из стражников, седой и кряжистый, хмурился и смотрел в пол, зато сослуживец его, веселый молокосос, сдуру взялся о чем-то нас расспрашивать. Старший товарищ ласково съездил ему кулаком между лопаток, и юноша, поперхнувшись, осознал свою неправоту.
Под небом царило утро. Разбойник, поймав лицом солнечный луч, часто задышал ртом и осел на руки стражникам. Воришка глупо захихикал; у меня у самого ослабели колени, и не было охоты оглядываться на старика и женщину, шагавших позади. С натужным скрежетом опустился мост, нас повели над провалом рва, над темной далекой водой с плавучими притопленными бревнами – впрочем, приглядевшись, я понял, что это вовсе не бревна, что скользкое дерево глядит голодными глазами, а впрочем, может быть, мне просто померещилось. Я слишком быстро отвел взгляд.
Нас вывели за ворота и оставили посреди дороги – в пыли, в стрекоте кузнечиков, под безоблачным небом; мы проводили стражников долгим взглядом, а потом, не сговариваясь, уселись в траву. Вернее, это я уселся, прочие поступили сообразно темпераменту: разбойник рухнул, воришка прыгнул, старичок осторожно присел, а женщина опустилась на корточки.
Никто не спешил уходить – будто бы сырые стенки Судной камеры до сих пор отрезали нас от поля и дороги, от неба и кузнечиков, от возможности идти куда вздумается; долгое время никто не раскрывал рта. То ли слов не было, то ли и так все было ясно.
– Руки коротки, – наконец выговорил старикашка. Глухо и через силу.
– Дурак, – отозвался разбойник безнадежно. – Коротки ли – а дотянутся…
– Ничё нам теперь не будет, – сказал воришка, ухмыляясь от уха до уха. Выпустили уже… выпустили.
Женщина молчала – несчастная, всклокоченная, с ввалившимися глазами; впрочем, при свете дня оказалось вдруг, что она куда моложе, чем показалось мне вначале.
Что за страх держал нас вместе? И страх ли? Почему, например, я, получивший обратно свои документы и даже остаток своих собственных денег – а большую часть с меня взыскали «за содержание», за тюфяки и вшей, надо понимать! – почему, получив свободу, я не отправился тут же своей дорогой, а уселся в трактире с этим сбродом, с моими товарищами по несчастью?..
Судья сказал, а мы слышали. Судная ночь сбила нас в стаю – ненадолго, надо полагать. Но первым повернуться и уйти никто не решался.
Веселее всех был воришка – тот привык жить сегодняшним днем, не днем даже, а минутой: коли страшно, так трястись, а ушел страх – хватать толстуху-жизнь за все, что подвернется под руку. Разбойник веселился тоже – истерично и шумно; безнадежность, владевшая им с утра, не выдержала схватки с хмельным угаром, и после двух опустошенных бочонков одноглазый задумал поймать Судью и утопить в нужнике. Старичок не пил – сидел на краю скамейки, деликатно положив на стол острый локоть, и повторял, как шарманка, одно и то же:
– У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно – а ворон на огороде пугает. У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно, а ворон… У призраков над человеческой жизнью… Нет, нет, нет!..
На плечо мне легла рука. Нос мой дернулся, поймав сладкую струю знакомых духов.
– Пойдем, господин, – сказала женщина. – Дело есть. Она, наверное, целый час отмывалась у колодца, а потом достала, из котомки лучшее платье. Влажные волосы уложены были в подобие прически, бледное деловитое лицо казалось даже милым – во всяком случае, шлюху в ней выдавали теперь только духи. Слишком уж приторные. Слишком.
Поколебавшись, я встал из-за стола; если я пью с разбойником и воришкой под лепет лиходея-старичка – почему бы мне не внять вежливой просьбе чисто вымытой шлюхи?
Мы отошли в дальний угол; женщина помялась, решая, вероятно, как ко мне следует обращаться. Благородных господ подобает звать на «вы» – а как величать аристократа, который время от времени сидит в тюрьме наравне со вшами и всяким сбродом?
– Вы, это… Я купца не травила, это он точно сказал, но вот прочее… Господин, я ведь не спрашиваю, что вы такое натворили, коли он смерть вам назначил через год…
Я смотрел в ее круглые, голубые, невинные глаза. Не орать же на весь трактир: заткнись, дура стоеросовая, что ты, так тебя разэдак, болтаешь?!
Она поежилась под моим взглядом. Нервно заморгала:
– То есть, это… Ювелир этот, он точно девку порешил, я знаю… Только он твердит, что призракам власти нет, а я боюсь, что есть-таки, так это… можно бы проверить…
Она замолчала, выжидая.
– Что проверить? – тупо переспросил я.
– Есть ли власть, – пояснила она терпеливо. – Ежели приговор… если не пугало, как он талдычит, ежели стражники не дураки… Так проверить же можно, – она снова выжидательно замолчала, заглядывая мне в глаза.
Разбойник, закатив единственный глаз, орал песню: все живое в трактире забилось по углам – округа давно знала, что здесь заливают пережитый страх «душегубы, которых из Судной выпустили». Любопытных собралось немало, но дураков среди них не было – в соседи к пьяному разбойнику никто не лез.
Я тряхнул головой.
Обычная моя сообразительность куда-то подевалась – прошла долгая минута, прежде чем до меня дошло наконец, каким образом женщина собирается проверить истинность наших приговоров.
Как там Судья ее огорошил, беднягу? «Объятия любого мужчины будут причинять тебе муку»?
Женщина улыбнулась – смущенно, будто извиняясь:
– Вы, господин, не подумайте… ничего такого… проверить только надобно. Знать надо, а то чего он болтает, что у призраков власти нет, а мне вот покойная бабка рассказывала…
Она замолчала. Открытое платье почти не прятало от мира высокий бюст, талия, не слишком тонкая, была безжалостно затянута корсетом, а бедра под пышной юбкой казались крутыми, как тщательно сваренное яйцо.
Мой оценивающий взгляд был встречен как согласие; женщина заулыбалась смелее и даже ухитрилась покрыться нежным стыдливым румянцем:
– Вы, господин… красивый. В жизни таких красавчиков не встречала. Я уж с хозяином сговорилась про комнату…
Ну как тут не быть польщенным.
Я тоскливо оглянулся на пирующих. Повезло мне – наследника Рекотарсов предпочли пьяному разбойнику, юному воришке и седому старикашке, который, если верить Судье, девчонок насилует до смерти…
А, собственно говоря?.. Шлюха как шлюха. Даже получше прочих – аппетитная… И несчастная к тому же. Окажется, что приговор Судьи в силе – куда ей теперь?..
Меня передернуло. Это вино заставило на время забыть о седом парике на паучьих ножках, а теперь я вдруг вспомнил все, и мокрицу на стене, и обращенную ко мне нравоучительную тираду, и случившийся потом приговор, – я вспомнил Судную камеру, и некое подобие интереса, проснувшегося во мне во время лицезрения шлюхиных прелестей, увяло, как роза в песках.
– Ты уж с хозяином и обо всем прочем договорись, – посоветовал я, отворачиваясь. – А то ведь за комнату платить надо…
И, не оглядываясь, вернулся за свое место за столом – подле разбойника, спящего рылом в грибном соусе, пьяненького воришки и старикашки-ювелира, который все твердил, стуча пальцем по столешнице и постепенно наливаясь желчью:
– У призраков над человеческой жизнью власти нет! Нечего пугать-то… Пугало смирно… маломощное, пугало-то. Только ворон на огороде пугает…
Женщина обиделась, но виду не подала. Сквозь мутную пелену, затянувшую мир после некоторого количества выпитого вина, я видел, как она подлащивается поочередно к хозяину трактира, к работнику и даже к поваренку – но все, преодолевая соблазн, дают ей от ворот поворот.
А ведь здесь таких как мы – осужденных – видели-перевидели. Всякий раз после Судной ночи в этот трактир заваливается ополоумевшая от внезапной свободы толпа…
Возможно, эти опасливо приглядывающие за нами люди знают о приговорах Судьи куда больше нашего, и потому ароматная одинокая женщина не находит среди них сочувствия. Даже у мальчишки-поваренка, которому эдакое счастье перепадает нечасто. А разбойник надрался и спит, а воришка надрался тоже и пускает слюни, а я такой гордый, что самому противно, что ж ей, на старикашку кидаться?!
Сознание покинуло меня, кажется, всего на минуту – зато когда я очнулся, была уже глухая ночь. Чисто вымытый пол пахнул мокрым деревом, разбойник постанывал на лавке, трактир был пуст, и только на лестнице, уводящей вверх, в жилые комнаты, скрипом отдавались крадущиеся шаги, ползла сквозь темноту горящая свечка, да поднимались в такт шагам две обнявшиеся тени.
Я с трудом выпрямился. Завертелась, набирая скорость, пьяная голова. Карусель, да и только. Сучья карусель.
Повезло старикашке. Будто заранее знал – ни капли не выпил. Одной болтовней был пьян – и вот теперь тянется по лестнице, вдыхая приторно-сладкий запах ее духов. Вот скрипнула, отворяясь, дверь…
Обеими руками я свирепо растер лицо. Карусель приостановилась; ночь – время безнадежное. Сегодня я вдыхал запах пыли и травы, смотрел на солнце и верил, что теперь жизнь моя пойдет по-новому, забудутся волглые стенки, мокрицы и вши, весь последний месяц забудется напрочь…
«Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс – а там и в крови измараешься…»
Светлое Небо, но зачем-то ведь на свете наплодилось столько дураков?! Если на ярмарку приезжает сборщик налогов – ну хоть кто-нибудь посмотрел бы внимательнее в его бумаги! Нет, поворчали и понесли – по доброй воле, чтобы неприятностей с властями было поменее. Сборщик натурой не брал, а только деньгами – кошелек к земле не тянет, это не корзины на спине таскать… Ну разве я так уж их ограбил?! Родовое поместье в упадке, денег из него не выжмешь, все равно что из камня молоко доить, а отпрыску Рекотарсов как-то жить надо, нет?!
Я ушел за день до прибытия настоящего сборщика. Тому сперва морду набили – за самозванца приняли, налоги-то сданы уже, честь честью… Потом от местного князя усмирительный отряд прискакал – плохо обернулась ярмарка. Кого-то, говорят, до смерти затоптали…
Потом мне рассказывали, что хозяин, разъярившись, взыскал недостающую в казне сумму с этого самого сборщика. А тот повесился на воротах… Все мне рассказали длинные языки. И на меня же потом навели – иначе как объяснить, что меня взяли на большой дороге, в двух днях пути от места происшествия?!
«Ты тот же разбойник – где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетешь удавку жестоких выдумок…»
Дурака никто никогда не винит. Дурака жалеют; если ягненок шляется по лесу, то виноват, конечно, волк. Красиво говорит Судья – «удавка жестоких выдумок»… Прямо по-книжному. Как с листа читает.
«Год тебе гулять. По истечении срока казнен будешь…»
Я вздрогнул. Мне померещились шаги – наверху, над головой, кто-то ступал босыми ногами, не иначе как старикашка собирается с силами для занимательного эксперимента. В силе или нет приговор Судьи?
Собственно, эти, опознавшие во мне лжесборщика, могли разорвать меня голыми руками. И остановило их одно: близость Судной ночи…
Может быть, они тоже дураки? Законченные? И считают, что одна неприятная ночь, проведенная в обществе тонконогого Судьи, сполна накажет меня за разоренную ярмарку и труп сборщика на собственных воротах?..
Где-то там, наверху, сейчас заскрипит кровать. А потом шлюха, помятая, но счастливая, нетвердой походкой спустится вниз и объявит со смехом: прав был старикашка, во всем прав! Нет у призраков власти над живыми людьми, один страх бесплотный…
Гм. А если Судья знает про сборщика – значит и все, что он говорил про ювелира, тоже правда? И благо-образный старикашка изнасиловал, а потом и убил девчонку, бывшую у него в услужении?!
Мне сделалось дурно. Поплыл перед глазами вымытый пол, новой каруселью завертелась голова, захотелось лечь лицом в стол и подольше не просыпаться…
А потом сверху послышался тяжелый удар. И целую секунду было тихо. И еще секунду.
…От крика дрогнули огоньки свечей. Кричала женщина – да не обычным женским визгом, а с подвыванием, взахлеб, будто от нестерпимого ужаса, будто коврик у ее кровати поднялся на членистые лапы, алчно засучил бахромой и кинулся на горло – душить…
От крика заворочался на лавке разбойник. От крика проснулся воришка – и повел бессмысленными глазами. Застучали по всему дому двери, из комнаты для слуг высунулся перепуганный сонный работник. Она все кричала. Не уставая.
Трухлявые ступеньки чуть не лопались под ногами. Я рывком подскочил к двери, за которой захлебывалась воплем женщина, и вломился, судорожно отыскивая на поясе несуществующий кинжал.
В комнате горела единственная свечка. Шлюха стояла на кровати – в чем мать родила. Стояла, чуть не упираясь затылком в низкий потолок, и вопила, прижимая ладони к нагой груди. С первого взгляда мне показалось, что в комнате больше никого нет – но женщина смотрела вниз, в угол, я ожидал увидеть там что угодно, хоть и вставший на членистые лапы прикроватный коврик-Стойло только повыше поднять свечку. Он лежал на спине, белки глаз отсвечивали красным. Из-под затылка черной тарелкой расползалось круглое пятно крови.
– А-а-а, – выла женщина, забыв о своей наготе и не смущаясь толпы, завалившей в комнату вслед за мной. – А-а-а… Голова-а…
Я склонился над умирающим – а старикашка умирал, окровавленный рот подергивался в предсмертной судороге, будто желая сказать мне что-то важное, исключительно важное, стоящее предсмертного усилия. Я прекрасно понимал, что ничего он не скажет – еще секунда… другая…
Старичок мучительно испустил дух. Женщине за моей спиной грубо велели заткнуться.
Я поднес свечку к остановившемуся лицу. Так близко, что еще мгновение – затрещала бы седая всклокоченная борода.
Старик приколочен был к полу. Падая навзничь, он напоролся затылком на огромный, кривой, торчащий из пола гвоздь.
Утром я был далеко.
Что мне до путаных объяснений хозяина – умывальник, мол, стоял, приколоченный к полу, а потом унесли, а гвоздя не заметили?
Что мне до всхлипываний шлюхи – она, мол, не успела ничего проверить, старик как нацелился на кровать – так и поскользнулся на собственной пряжке?
И хозяину было все ясно, не зря он зябко ежился и втягивал голову в плечи.
И шлюхе все было ясно тоже – не зря она так рыдала, позволяя слезам вымывать дорожки на лице и свободно скапывать с подбородка.
«Ты, Кох, поплатишься скоро и страшно. Сердце твое выгнило, плесень осталась да картонная видимость-смерть тебе лютая в двадцать четыре часа…»
Прощай, убийца Кох.
Двадцать четыре часа миновало.
Один день из трехсот шестидесяти пяти.
И встающее над лесом солнце показалось мне похожим на огромные, поднимающиеся над миром песочные часы.
Глава вторая
Молодая женщина сидела на широком подоконнике, обняв руками колени. Девчоночья поза была ей удобна и привычна; ничуть не заботясь о том, как ее легкомыслие может быть воспринято со стороны, женщина смотрела за окно – туда, где грохотали по булыжной мостовой пузатые кареты, расхаживали уличные торговцы, прогуливались богатые горожане и стайками носились чумазые дети.
По ту сторону стекла опустилась на подоконник оранжевая с черным бабочка. Женщина невольно задержала дыхание; казалось, с крыльев бабочки пристально глядят два черных недобрых глаза.
– Это «глаз мага», – сказала женщина вслух, хоть в комнате не было никого, кто услышал бы и ответил.
Некоторое время бабочка сидела, подрагивая крыльями, потом сорвалась и полетела – трепещущий оранжевый огонек.
Женщина вздрогнула, будто о чем-то вспомнив. Соскользнула с подоконника; дверь не стала дожидаться, пока она коснется ручки. Дверь распахнулась сама собой, в комнату без приглашения шагнула девочка – или, скорее, девушка, потому что вошедшей было пятнадцать лет, тело ее понемногу обретало подобающие формы, но лицо оставалось вызывающе подростковым, угреватым, некрасивым и дерзким.
– Ты была в моей комнате? – спросила девушка вместо приветствия.
– Я принесла тебе книжки, – отозвалась женщина с подчеркнутым спокойствием.
– Я просила не переступите порога моей комнаты! – сказала девушка, и глаза ее сделались двумя голубыми щелями. – Никому, кроме прислуги!
– Считай, что я прислуга, – сухо усмехнулась женщина. – И я не трогала твоих вещей.
Девушка сжала губы. Женщина с тоской разглядывала ее лицо – знакомые черты дорогого ей человека претерпели здесь странное изменение, девочка казалась карикатурой на собственного отца. Женщина подавила вздох:
– Где ты была вчера, Алана? В «Северной корове?»
– Почему бы мне там не быть, – фыркнула девушка с вызовом.
– Разве отец не просил тебя…
Левушка круто повернулась и пошла прочь, на лестницу. И, уже спустившись на несколько ступенек, обернулась:
– А ты, Танталь? «Притон», «кабак»… Ты что, никогда не ходила по кабакам?!
– Сегодня утром отец запретил привратнику выпускать тебя из дому, – устало бросила женщина в удаляющуюся гордую спину.
Девушка споткнулась. Обернулась, и сузившиеся глаза казались уже не голубыми, а черными:
– Чего?! Он… ну так… Так будет хуже! Будет хуже, так и передай!
И побежала вниз, подметая ступени подолом темного мятого платьица.На закате распахнулась входная дверь, слуга поспешил в прихожую, на ходу кланяясь, не умея сдержать глупую улыбку от уха до уха:
– Добрый вечер, хозяин! Вернулись?
Женщина подавила желание бежать вслед за слугой. Поправила перед зеркалом прическу, пощипала себя за щеки – чтобы не вызывать беспокойства нездоровой бледностью – и только тогда вышла, остановилась на верхушке длинной лестницы, дожидаясь, пока человек со светлыми, наполовину седыми волосами поднимется по желтоватым, как клавиши, ступеням.
Это было своеобразным ритуалом. Она всегда дожидалась его здесь.
– Добрый вечер, Танталь.
– Добрый вечер, Эгерт…
Хорошо, что в вечернем полумраке он не может разглядеть ее лица. Ее безнадежно бледного лица с ввалившимися глазами, и невинная хитрость с пощипыванием щек ничего не может скрыть, тем более от него…
– Все в порядке, Эгерт?
Ее голос звучал тепло и ровно. Как обычно.
Он кивнул. Она взяла его под руку, пытаясь придумать какую-нибудь ничего не значащую фразу, но ничего подходящего не придумывалось; он молчал тоже, и так, в молчании, оба отправились в дальнюю комнату – самую большую и светлую спальню в доме.
На столе горел светильник. В глубоком кресле сидела женщина – ничей язык не повернулся бы назвать ее старухой. Черные тени лежали на белом, потрясающей красоты лице. Темные глаза смотрели в пространство.
– Привет, Тор, – ласково сказал Эгерт.
Сидящая улыбнулась и кивнула.
Вот уже три года она не делала ничего другого – сидела, глядя в пустоту перед собой, а услышав знакомый голос, улыбалась и кивала. Луша ее летала где-то так далеко, что даже самые близкие люди не могли до нее дозваться.
– Все в порядке, Тория, – спокойно подтвердила Танталь. И только внутри ее сжался невидимый комочек, та часть се, что не любила лгать.
Женщина в кресле улыбнулась и кивнула снова.
– Мы пойдем, – глухо сказал Эгерт.
Женщина кивнула в третий раз.
Танталь и Эгерт вышли, осторожно прикрыв за собой дверь. В коридоре вежливо дожидалась сиделка – добрая женщина, приходившая вечером и уходившая утром, она сменила компаньонку, которая с утра и до вечера сторожит спокойствие госпожи Тории, балагурит в пустоту и читает вслух книги, до которых госпоже Тории нет никакого дела…
– Что случилось? – отрывисто спросил Эгерт, когда служанка убрала со стола недоеденный ужин. Все видит, подумала Танталь устало.
– Алана?
– Заперлась в комнате. Я сказала ей, что ты… Вертикальные морщины на белом лбу Эгерта сделались глубже:
– Да, я думал. Ты знаешь, как я надеялся, что она…Перерастет. Тем более после поездки в Каваррен…
– Каваррен пошел ей на пользу, – пробормотала Танталь, водя пальцем по узору на скатерти.
– Надо было ее пороть, – Эгерт нервно передернул плечами. – Когда все это началось… Надо было наступить себе на горло и…
– Ерунда, – меланхолично отозвалась Танталь. – Ты просто устал… ты устал сегодня.
– Отвезти ее в Каваррен, – Эгерт сплел пальцы, – изменить… обстановку… надолго. Я бы перебрался в Каваррен, но Корпус…
– Что тебе дороже – чужие мальчишки или собственная дочь?
Танталь сама удивилась словам, сорвавшимся с ее губ как бы между прочим. Как бы невпопад.
– Извини, – добавила она тихо. – Собственно, и переезд ничего не изменит. Мне так кажется. Эгерт молчал.
– Извини, – повторила Танталь уже с беспокойством. – Я… я уже устала твердить тебе, что в этом нет твоей вины. Алана…
– Те дни ее сломили, – сказал Эгерт, глядя в стол. – Танталь, есть ли в этом доме человек, перед которым я не виноват?!
Наверху грохнула дверь. Послышался звон разбитой посуды, минуту спустя в столовую вбежала перепуганная служанка, и при виде ее окровавленного лица Эгерт поднялся из-за стола:
– Что?!
– Госпожа Алана, – служанка хлюпнула носом, – изволят… Ужинать не хотят, так посудой кидаются.
Танталь натянула платок на плечи. Непривычный, старушечий жест.
Поперек проезда стояла свинья.
Вероятно, то была королева свиней. Серая пятнистая туша занимала все пространство опущенного моста, от перил и до перил – а ведь мост не был узок, когда-то, в незапамятные времена, здесь свободно катались кареты!
Свинья неохотно посмотрела в мою сторону – и отвернулась снова. Где ей было меня узнать – когда я последний раз навещал родовое гнездо, дедушка этой свиньи был еще розовым поросенком.
Тишина и упадок.
Вздумай враги напасть на замок – вот он, берите голыми руками, вода во рву высохла и мост не поднимается, потому как подъемный механизм проржавел до самого нутра…
С другой стороны, на кой ляд врагам старая развалина, призрак давней славы Рекотарсов?
– Уйди, – сказал я свинье.
Та не обратила на меня никакого внимания – разве что серое ухо лениво дрогнуло, стряхивая муху.
…Куда возвращается путник, когда дорога намозолила ему ноги? Правильно, в отчий дом. Даже если вместо привратника его встретит серая свинья, вместо друзей – равнодушные собаки, а вместо заботливых родителей – располневший, подслеповатый слуга. Теперь, сидя перед камином в поросшем паутиной зале, я и не помнил толком, зачем так стремился сюда. Откуда взялась эта лживая надежда: вернусь, мол, домой, и все образуется, будто по воле мага.
Поместье, как и следовало ожидать, доходов не приносило никаких, жалкой ренты хватало только на прокорм домашним животным. В первый же вечер управляющий по имени Итер принес мне, вздыхая, груду пыльных расходных книжек; с отвращением пролистав мелко исписанные страницы, я отодвинул бухгалтерию прочь. Если старый слуга немножечко и крадет – что он, не имеет на это права?!
На другой день я открыл сундук со своими детскими вещами – и среди школьных принадлежностей отыскал затейливо разукрашенный календарь. Лет двадцать назад я изготавливал его сам, под присмотром учителя – про краю деревянного круга хороводом вились цифры, ближе к центру были коряво выписаны названия месяцев, и каждый из них сопровождался подобающей иллюстрацией: в детстве я любил рисовать. Щекастое солнце перебирало щупальцами-лучами, вились косматые бороды ветров, из пузатых туч охапками сыпался нарисованный снег; я устало присел на краешек сундука, мне страшно захотелось туда, в двадцатилетней давности вечер, когда, выпучив от усердия глаза, я покрывал лаком уже готовую картинку…
По ту сторону стекла опустилась на подоконник оранжевая с черным бабочка. Женщина невольно задержала дыхание; казалось, с крыльев бабочки пристально глядят два черных недобрых глаза.
– Это «глаз мага», – сказала женщина вслух, хоть в комнате не было никого, кто услышал бы и ответил.
Некоторое время бабочка сидела, подрагивая крыльями, потом сорвалась и полетела – трепещущий оранжевый огонек.
Женщина вздрогнула, будто о чем-то вспомнив. Соскользнула с подоконника; дверь не стала дожидаться, пока она коснется ручки. Дверь распахнулась сама собой, в комнату без приглашения шагнула девочка – или, скорее, девушка, потому что вошедшей было пятнадцать лет, тело ее понемногу обретало подобающие формы, но лицо оставалось вызывающе подростковым, угреватым, некрасивым и дерзким.
– Ты была в моей комнате? – спросила девушка вместо приветствия.
– Я принесла тебе книжки, – отозвалась женщина с подчеркнутым спокойствием.
– Я просила не переступите порога моей комнаты! – сказала девушка, и глаза ее сделались двумя голубыми щелями. – Никому, кроме прислуги!
– Считай, что я прислуга, – сухо усмехнулась женщина. – И я не трогала твоих вещей.
Девушка сжала губы. Женщина с тоской разглядывала ее лицо – знакомые черты дорогого ей человека претерпели здесь странное изменение, девочка казалась карикатурой на собственного отца. Женщина подавила вздох:
– Где ты была вчера, Алана? В «Северной корове?»
– Почему бы мне там не быть, – фыркнула девушка с вызовом.
– Разве отец не просил тебя…
Левушка круто повернулась и пошла прочь, на лестницу. И, уже спустившись на несколько ступенек, обернулась:
– А ты, Танталь? «Притон», «кабак»… Ты что, никогда не ходила по кабакам?!
– Сегодня утром отец запретил привратнику выпускать тебя из дому, – устало бросила женщина в удаляющуюся гордую спину.
Девушка споткнулась. Обернулась, и сузившиеся глаза казались уже не голубыми, а черными:
– Чего?! Он… ну так… Так будет хуже! Будет хуже, так и передай!
И побежала вниз, подметая ступени подолом темного мятого платьица.На закате распахнулась входная дверь, слуга поспешил в прихожую, на ходу кланяясь, не умея сдержать глупую улыбку от уха до уха:
– Добрый вечер, хозяин! Вернулись?
Женщина подавила желание бежать вслед за слугой. Поправила перед зеркалом прическу, пощипала себя за щеки – чтобы не вызывать беспокойства нездоровой бледностью – и только тогда вышла, остановилась на верхушке длинной лестницы, дожидаясь, пока человек со светлыми, наполовину седыми волосами поднимется по желтоватым, как клавиши, ступеням.
Это было своеобразным ритуалом. Она всегда дожидалась его здесь.
– Добрый вечер, Танталь.
– Добрый вечер, Эгерт…
Хорошо, что в вечернем полумраке он не может разглядеть ее лица. Ее безнадежно бледного лица с ввалившимися глазами, и невинная хитрость с пощипыванием щек ничего не может скрыть, тем более от него…
– Все в порядке, Эгерт?
Ее голос звучал тепло и ровно. Как обычно.
Он кивнул. Она взяла его под руку, пытаясь придумать какую-нибудь ничего не значащую фразу, но ничего подходящего не придумывалось; он молчал тоже, и так, в молчании, оба отправились в дальнюю комнату – самую большую и светлую спальню в доме.
На столе горел светильник. В глубоком кресле сидела женщина – ничей язык не повернулся бы назвать ее старухой. Черные тени лежали на белом, потрясающей красоты лице. Темные глаза смотрели в пространство.
– Привет, Тор, – ласково сказал Эгерт.
Сидящая улыбнулась и кивнула.
Вот уже три года она не делала ничего другого – сидела, глядя в пустоту перед собой, а услышав знакомый голос, улыбалась и кивала. Луша ее летала где-то так далеко, что даже самые близкие люди не могли до нее дозваться.
– Все в порядке, Тория, – спокойно подтвердила Танталь. И только внутри ее сжался невидимый комочек, та часть се, что не любила лгать.
Женщина в кресле улыбнулась и кивнула снова.
– Мы пойдем, – глухо сказал Эгерт.
Женщина кивнула в третий раз.
Танталь и Эгерт вышли, осторожно прикрыв за собой дверь. В коридоре вежливо дожидалась сиделка – добрая женщина, приходившая вечером и уходившая утром, она сменила компаньонку, которая с утра и до вечера сторожит спокойствие госпожи Тории, балагурит в пустоту и читает вслух книги, до которых госпоже Тории нет никакого дела…
– Что случилось? – отрывисто спросил Эгерт, когда служанка убрала со стола недоеденный ужин. Все видит, подумала Танталь устало.
– Алана?
– Заперлась в комнате. Я сказала ей, что ты… Вертикальные морщины на белом лбу Эгерта сделались глубже:
– Да, я думал. Ты знаешь, как я надеялся, что она…Перерастет. Тем более после поездки в Каваррен…
– Каваррен пошел ей на пользу, – пробормотала Танталь, водя пальцем по узору на скатерти.
– Надо было ее пороть, – Эгерт нервно передернул плечами. – Когда все это началось… Надо было наступить себе на горло и…
– Ерунда, – меланхолично отозвалась Танталь. – Ты просто устал… ты устал сегодня.
– Отвезти ее в Каваррен, – Эгерт сплел пальцы, – изменить… обстановку… надолго. Я бы перебрался в Каваррен, но Корпус…
– Что тебе дороже – чужие мальчишки или собственная дочь?
Танталь сама удивилась словам, сорвавшимся с ее губ как бы между прочим. Как бы невпопад.
– Извини, – добавила она тихо. – Собственно, и переезд ничего не изменит. Мне так кажется. Эгерт молчал.
– Извини, – повторила Танталь уже с беспокойством. – Я… я уже устала твердить тебе, что в этом нет твоей вины. Алана…
– Те дни ее сломили, – сказал Эгерт, глядя в стол. – Танталь, есть ли в этом доме человек, перед которым я не виноват?!
Наверху грохнула дверь. Послышался звон разбитой посуды, минуту спустя в столовую вбежала перепуганная служанка, и при виде ее окровавленного лица Эгерт поднялся из-за стола:
– Что?!
– Госпожа Алана, – служанка хлюпнула носом, – изволят… Ужинать не хотят, так посудой кидаются.
Танталь натянула платок на плечи. Непривычный, старушечий жест.
Поперек проезда стояла свинья.
Вероятно, то была королева свиней. Серая пятнистая туша занимала все пространство опущенного моста, от перил и до перил – а ведь мост не был узок, когда-то, в незапамятные времена, здесь свободно катались кареты!
Свинья неохотно посмотрела в мою сторону – и отвернулась снова. Где ей было меня узнать – когда я последний раз навещал родовое гнездо, дедушка этой свиньи был еще розовым поросенком.
Тишина и упадок.
Вздумай враги напасть на замок – вот он, берите голыми руками, вода во рву высохла и мост не поднимается, потому как подъемный механизм проржавел до самого нутра…
С другой стороны, на кой ляд врагам старая развалина, призрак давней славы Рекотарсов?
– Уйди, – сказал я свинье.
Та не обратила на меня никакого внимания – разве что серое ухо лениво дрогнуло, стряхивая муху.
…Куда возвращается путник, когда дорога намозолила ему ноги? Правильно, в отчий дом. Даже если вместо привратника его встретит серая свинья, вместо друзей – равнодушные собаки, а вместо заботливых родителей – располневший, подслеповатый слуга. Теперь, сидя перед камином в поросшем паутиной зале, я и не помнил толком, зачем так стремился сюда. Откуда взялась эта лживая надежда: вернусь, мол, домой, и все образуется, будто по воле мага.
Поместье, как и следовало ожидать, доходов не приносило никаких, жалкой ренты хватало только на прокорм домашним животным. В первый же вечер управляющий по имени Итер принес мне, вздыхая, груду пыльных расходных книжек; с отвращением пролистав мелко исписанные страницы, я отодвинул бухгалтерию прочь. Если старый слуга немножечко и крадет – что он, не имеет на это права?!
На другой день я открыл сундук со своими детскими вещами – и среди школьных принадлежностей отыскал затейливо разукрашенный календарь. Лет двадцать назад я изготавливал его сам, под присмотром учителя – про краю деревянного круга хороводом вились цифры, ближе к центру были коряво выписаны названия месяцев, и каждый из них сопровождался подобающей иллюстрацией: в детстве я любил рисовать. Щекастое солнце перебирало щупальцами-лучами, вились косматые бороды ветров, из пузатых туч охапками сыпался нарисованный снег; я устало присел на краешек сундука, мне страшно захотелось туда, в двадцатилетней давности вечер, когда, выпучив от усердия глаза, я покрывал лаком уже готовую картинку…