Он обернулся; на лице его блуждало то рассеянно-счастливое выражение, с которым он проводил Господина Блондина. Правда, при виде меня оно несколько померкло – что хорошего в дряхлой старухе с растрепанными космами, когда она, старуха, появляется, как из под земли! Впрочем, он тут же овладел собой, и на лице его появилось подходящее к случаю внимание.

– Добрый юноша, – продребезжала я надтреснутым голоском. – Подскажи бедной глупой старухе, что за прекрасный господин только что разговаривал с тобой?

Его губы дрогнули – тут были и гордость, и застенчивость, и удовольствие, и некое превосходство:

– Это мой отец, почтеннейшая.

Мне понадобилось несколько секунд, чтобы переварить это сообщение. Лицо парня казалось непроницаемым, но я-то видела, что он вот-вот лопнет от гордости. Сочтя, что старушечье любопытство вполне удовлетворено, он повернулся и зашагал прочь; мне пришлось покряхтеть, чтобы нагнать его снова:

– Э-э… Деточка… Зовут-то его как?

Он остановился, уже с некоторым раздражением:

– Вы нездешняя?

Я охотно закивала, тряся седыми космами и разглядывая собеседника в узкую щель своего самодельного капюшона. Кажется, парень ни на минуту не сомневался, что уж здешние-то все как один обязаны узнавать его папашу в лицо.

– Это полковник Эгерт Солль, – сказал он. Таким же тоном он мог бы сказать – это повелитель облаков, обитатель заснеженных вершин и заклинатель солнца.

– Светлое небо! – воскликнула я, приседая чуть не до земли. Эгерт Солль! Подумать только! То-то я гляжу – личико знакомое!

Теперь он смотрел на меня удивленно.

– Маленький Эгерт, – прошептала я прочувственно. – Вот каким ты стал…

Он нахмурился, будто пытаясь что-то припомнить. Пробормотал нерешительно:

– Вы из Каваррена, что ли?

Милый мой мальчик, подумала я с долей нежности. Как с тобой легко. Из Каваррена…

– Из Каваррена! – задребезжала я воодушевлено. – Вот где он рос, родитель твой, на моих глазах рос, без штанишков бегал, пешком под стол ходил…

Он нахмурился – «без штанишков» было, пожалуй, слишком смело.

– Маленький Эгерт! – я тряслась от переполнявших меня чувств. – Да знаешь ли ты, юноша, что этого самого твоего родителя я и на коленках тетешкала, и головку беленькую гладила, и сопли подтирала, а он, сорванец, все норовил леденец с комода стянуть…

Парень отшатнулся, тараща глаза; тем временем мое сентиментальное старушечье сердце заходилось в сладких воспоминаниях:

– Глазки-то шустрые… Через забор к нам шмыгнет, бывало, и давай яблоки воровать…

Он сглотнул – шея дернулась – но сказать так ничего и не смог.

– А старик-то отец мой, покойничек, хворостину однажды взял…

– Что вы мелете, – выдавил он наконец. – Какой… покойник?

У него, бедного, все перемешалось в голове. Я наседала:

– …А как подрос наш орелик… Годков двенадцать было ему… Убегу, говорит, в актеры, лицедеить буду на сцене… В труппе господина Флобастера… Тут уж его батенька, дедушка твой, хворостину как взя…

– Вы, наверное, сумасшедшая, – осторожно предположил он. – Или перепутали имя.

Он пятился, и при этом все быстрее и быстрее, досадуя, наверное, что ему попалась на редкость прыткая и ловкая старуха:

– Я?! Помилуй, деточка, я уж восемьдесят лет как все помню! Актриса его сманила, и ведь так себе актриска, ни рожи ни кожи…

Он побагровел, резко повернулся и пошел прочь; я нагнала его и побежала рядом; по дороге попалась лужа, и я в азарте перемахнула так, что по поверхности воды пробежала рябь. Он замедлил шаг и подозрительно на меня покосился. Чтобы загладить оплошность, я закряхтела с удвоенной силой; седые патлы забились мне в рот:

– Тьфу… Сынок… Тьфу… Не беги… пожалей… старуху… Актриска то… паршивая была, это я тебе гово…

С неба обрушился грохот колес. Прямо перед моим лицом оказался карий лошадиный глаз в венчике из длинных ресниц; еще мгновение – и круглые мохнатые копыта втоптали бы меня в мостовую. Заорал кучер, в потоке его слов я разобрала только «старую суку»; обжигающее конское дыхание отодвинулось – и карета, огромная, золоченная, пузатая как боров карета прокатила мимо, окатив меня грязью, ослепив мельканием спиц, обругав черным языком ливрейного лакея, громоздившегося на запятках…

…Моя брань догнала его в спину; он обернулся, и я еще успела увидеть, как вытянулось и побагровело лакейское лицо. Карета давно скрылась за углом, а я стояла посреди улицы и орала, как базарная торговка, ругалась сквозь навернувшиеся на глаза слезы, бранилась вслед, пытаясь криком изгнать запоздалый ужас – еще волосок, и переехали бы…

Потом я обнаружила, что стою с непокрытой головой, что волосы растрепались у меня по плечам, а замечательный плащ из фарса о Трире-простаке зажат у меня в опущенной руке и купает в луже свои седые космы.

Мой недавний собеседник стоял чуть поодаль, и на лице его медленно сменяли друг друга всякие противоречивые чувства. Очевидно, превращение согбенной старухи в молодую и очень скандальную особу произвело на парня исключительное впечатление.

– Посетите представление, внучек, – сказала я ему сухо. – Труппа господина Флобастера, самые смешные на свете фарсы…

Развернулась и ушла, волоча плащ по мостовой и проклиная свой глупый, неожиданный, абсолютно бесполезный авантюризм.


Изрядно поплутав, я вернулась к месту нашей стоянки, получила выволочку от Флобастера и выстирала плащ в кадушке с ледяной водой. Жена нашего хозяина – веселая молодуха – вертелась вокруг да около, ей было любопытно поглазеть на бродячих комедиантов.

– Милейшая, – обратилась я к ней, – вы слыхали когда-нибудь о господине по имени Эгерт Солль?

Она чуть не подскочила:

– Полковник Солль? Как же, это, милая, герой… Это, милая, если б не он, так и город спалили бы, уж лет двенадцать или больше, как наскок этот был… Ты молодая, может, не помнишь, но уж слыхала, наверное, кто их знает, откуда набежали, как саранча, орда громадная, бешеные, голодные и по-нашему не понимали… Резали и старых, и малых. Осада была, бургомистр-то растерялся, начальник стражи убег… Полковник Солль, долгих лет ему, тогда еще не полковник… Вот уж кто боец, так это боец, стражу собрал, людей собрал, муж мой ходил, вот… Отбили извергов этих, со стен поскидывали, кого в лес загнали, кого в реке потопили… Ну, и своих положили – меньше, чем в Мор, а все поредел город… А если б не полковник Солль, так не знаю, девонька, что было бы, сожгли бы, пограбили, перебили да и все…

Я поблагодарила разговорчивую женщину. Плащ висел на ветхой веревке, заливая землю мыльными потоками.

Поистине, стыд – чудовище с горящими, как угли… ушами.

* * *

Кабинет назывался кабинетом декана Луаяна, хоть сам декан умер двадцать лет назад и никто из теперешних студентов никогда его не видел. Декана помнил кое-кто из профессоров; господин ректор, немощный старец, любил прервать лекцию ради рассказа о замечательном человеке, когда-то поднимавшемся на эту славную кафедру. Впрочем, самой живой памятью о декане Луаяне была его дочь, госпожа Тория Солль, которая царствовала в библиотеке, читала лекции и вершила научный труд в старом кабинете отца. Впервые в истории столь замечательного учебного заведения в святая святых науки была допущена женщина; Тория считалась достопримечательностью, поскольку была, ко всему прочему, безукоризненно красива и счастлива в браке, а мужем ее был герой осады, полковник Солль.

…Эгерт почтительно стукнул в тяжелую, до мелочей знакомую дверь. Тория восседала за огромным столом отца, простиравшемся перед ней, как усеянное фолиантами поле боя. С двух деревянных кресел с высокими спинками вскочили навстречу Соллю двое достаточно молодых еще профессоров. После церемонного поклона оба, заизвинявшись, сейчас же сослались на неотложные дела и шмыгнули прочь.

– Ты мне разогнал ученый совет, – сказала Тория.

Эгерт усмехнулся широко и плотоядно – будто сама мысль о бегстве ученых мужей доставила ему удовольствие. Гордо окинув взглядом опустевшую комнату, он плотно прикрыл за беглецами входную дверь.

– Что-то случилось? – неуверенно предположила Тория.

Эгерт двинулся через весь кабинет – так крадется барс, узревший в зарослях пятнистую спинку лани. Тория на всякий случай отступила под защиту письменного стола:

– Полковник, здесь храм науки!

Эгерт походя перемахнул через маленькую тележку на колесиках. Раскрытая книга на верхней полке испуганно всплеснула страницами.

– Полковник, брысь!

Солль ловко обогнул громаду письменного стола и очутился там, где Тория стояла за мгновение до того – но где ее уже не было, потому что, быстрая как ручеек в свои почти сорок лет, госпожа профессорша укрылась за высоким креслом:

– Караул! Незаконное нападение на мирных поселян!

Эгерт аккуратно уложил второе кресло на бок – чтобы противнику негде было спрятаться. Тория возмущенно завопила; некоторое время прошло в безжалостном преследовании улепетывающей жертвы – но полковник Солль так последовательно выкуривал беглянку из-за шкафов и портьер, что в конце концов изловил ее.

Строгая прическа Тории несколько пострадала.

– Это не по правилам… – отбивалась профессорша. – Сейчас же отпусти несчастную женщину.

– Я сделаю ее счастливой.

– Прямо здесь?!

– Где застигну.

– Полковник, что ты де… Сумасшедший Солль, сумасшедший, отпусти, иначе лекции…

– Лекции? – удивился Эгерт.

– Сорвутся… – блаженно выдохнула Тория в его смеющиеся глаза.

– Сорвутся лекции! – прошептал Эгерт в благоговейном ужасе. – Сорвутся!

Тогда она закрыла глаза, чтобы не видеть его лица, чтобы только чувствовать губами его губы, скулы и глаза. Ее ноздри раздувались от запаха Эгерта – запаха дома, свободы и спокойствия, дочери и сына; и Луар, и Алана унаследовали частичку запаха его кожи, это был лучший из известных ей ароматов.

– Давай сорвем лекции, – прошептал его голос в ее темноте.

– Имей совесть! – простонала она, наступая остроносой туфелькой на его мягкий ботфорт. – Это… нельзя, кабинет же!

Его руки чуть разжались, и ей пришлось сделать над собой усилие. Еще одно усилие за без малого двадцать лет супружества; почти двадцать лет Тория сражалась сама с собой – поразительно, как хрупка маска добропорядочной профессорши, если от одного прикосновения этого человека, ее полковника, ее Эгерта, ее мужа, вся выдержка и вся ученость уходит, как вода, обнажая на дне ее натуры неистовую, ненасытную, страстную желтую кошку…

Она задержала дыхание. Нельзя. Кабинет ее отца. Никогда.

В ту же секунду к запаху Эгерта примешался другой – запах свежевыпеченной сдобы. Удивленная, она открыла глаза – и оказалась лицом к лицу с румяной круглой булкой. Мордочка булки испещрена была веснушками маковых зерен.

– Утоли плотскую потребность, – серьезно попросил Эгерт. – Твоя плоть голодна, потому что почти не завтракала. Я пришел, потому что знал – жену надо кормить вкусно и вовремя, только тогда она…

Тория разломила булку пополам и половинкой ее заткнула Эгерту рот. В какой-то момент она чуть не вспомнила, как много лет назад она протянула Соллю, своему заклятому врагу, такую же булку – потому что он был голоден и несчастен; она готова была вспомнить об этом – но не вспомнила. В ее жизни были вещи, которые она забыла навсегда.

Эгерт расправился с булкой в считанные секунды. Тщательно вытер с губ белые крошки и черные зернышки мака; улыбнулся:

– Пусть будут лекции. Сегодня. Пусть твои студенты бледнеют от зависти к твоему мужу… Я ухожу, Тор.

Уже в дверях он обернулся:

– Наш осенний пикник… ты помнишь?

Она кивнула.

– Луар хочет пригласить комедиантов. Пусть?

Она снова кивнула – слова Эгерта скользнули мимо ее сознания. Она смотрела, как он шагает через порог, как светлые волосы на затылке касаются ворота куртки, как закрывается за его спиной тяжелая дверь.

Какие там, светлое небо, лекции.

* * *

Флобастер задумал авантюру – испросить у городских властей разрешения играть в городе всю зиму. Я слышала, как он шептался с Барианом, кому следует дать взятку и какую; по денежным делам Флобастер иногда советовался с Барианом, и только с ним.

Я тихо обрадовалась – кому охота скитаться по зимним дорогам в компании простуженных волков, изображать фей на голодный желудок и обмахиваться веером, в то время как нос синеет от холода; нет, на зиму любая труппа ищет пристанище – и что, если нашим пристанищем окажется не сеновал в глухой деревне, а какой-нибудь чистый дворик в стенах большого города!

Флобастер, однако, хмурился и морщил лоб, из чего я заключила, что дело это не простое и взятку придется давать немалую. С утра Флобастер надел свое лучшее платье (из «Игры о чародее»), Бариан нацепил шпагу и оба удалились в неизвестном направлении, оставив нас в растерянности и робкой надежде.

Парламентеры вернулись к обеду, и от одного взгляда на их хмурые лица всякая надежда приказала долго жить. Раздраженный Флобастер бранился, а Бариан, наоборот, молчал; только после наших долгих и униженных просьб он выдавил из себя, что южане нас обошли – похоже, им покровительствует влиятельная особа, и потому бургомистр позволил им поставить палатку на рынке и давать представления до самой весны. Флобастера с Барианом и слушать на стали – зачем городу целых две бродячие труппы?

– Даже денег не взяли, – заключил Бариан горько. – Что им наши гроши… Эти, вот, угодили какому-то – он за них замолвил… А мы не угодили, значит…

Я молча ушла к себе в повозку, села на сундук и укусила себя за палец. Никто из нашей труппы не знал, что известнейший в городе человек хохотал, как бешеный, над «Фарсом о рогатом муже» – и даже подарил мне монетку! Я могла бы стать героиней, явившись к господину Эгерту Соллю с просьбой о помощи; думаю, он не отказал бы. Вместо этого я сижу здесь, в сырых холщовых стенах, и грызу собственные руки: сама виновата! Кто ж заставлял меня насмехаться над Соллевым сыном, справлять малую нужду в колодец, из которого потом придется пить!

В какой-то момент я хотела рассказать все Флобастеру – но сдержалась. Слова, которые придется от него услышать, я с таким же успехом могу сказать себе сама.

Делать нечего; теперь, трясясь от холода в чистом поле или скучая в душном деревенском кабаке, я буду, по крайней мере, знать, за что наказана. Впрочем, впереди осталась еще неделя городской жизни; я со вздохом поднялась со своего сундука и принялась перетряхивать костюмы.

Незадолго до вечернего представления случилась еще одна неприятность. Перед подмостками, наскоро сооруженными прямо на улице, собирались уже первые зеваки – и один из них, тощий галантерейщик, положил глаз на Муху.

Муха приколачивал занавески – в руках молоток, и полон рот гвоздей. Галантерейщик долго стоял рядом, о чем-то расспрашивая; я готовила за кулисами реквизит и видела только, как Муха постепенно наливается краской. Потом галантерейщик протянул длинную как плеть руку – и погладил Муху по тощему заду; Муха развернулся и тюкнул его молотком.

Слава небу, что в последний момент рука его дрогнула. И все равно галантерейщик упал как подкошенный, обливаясь кровью. Кто-то, не разобравшись, истошно завопил «убивают», и тут же, откуда не возьмись, возникла пара стражников.

Бледный Муха стоял, не сопротивляясь, а два красно-белых чудища держали его с двух сторон; выскочил Флобастер – да так и замер с раскрытым ртом, он-то не видел, как дело было. Видела я.

Только теперь я поняла, какие бывают вблизи блюстители порядка. Они пахли железом, чесноком и казармой, брови у обоих были особым образом выстрижены, и они ни о чем не собирались разговаривать – будто глухие.

Не помню, что за слова я им говорила. Кажется, я хватала их за негнущиеся рукава мундиров, кажется, даже улыбалась; кто-то из собравшейся толпы встал на мою сторону, а кто-то стал кричать, что всех фигляров давно след засадить за решетку. Наконец, убитый галантерейщик завозился и застонал на земле, а Флобастер, соображавший на лету, тихонько зазвенел золотыми монетами; стражники насупили стриженые брови – и неохотно отступили, унося в рукавах нашу выручку за несколько дней…

Представление прошло вкривь и вкось. Муха запинался и забывал слова, и все по очереди шипели ему подсказку. Я шкурой чувствовала, как тает зрительский интерес, как расползается, подобно студню на солнце, внимающая нам толпа – и лезла из кожи вон, заполняя собой всю сцену.

После ужина, прошедшего в молчании, к Флобастеру подкатился круглый, как луна, парнишка и за монету платы сообщил, что цех галантерейщиков намерен подать на нас иск, и тогда нас оштрафуют, то есть отберут повозки. Впрочем, добавил парнишка, галантерейщики не держат на нас зла – просто ищут выгоду, где только возможно.

Черный как туча, Флобастер удалился – на этот раз в сопровождении Фантина; оба вернулись поздним вечером, причем глупый Фантин от души радовался счастливому, по его мнению, исходу дела. Зато на Флобастере лица не было, потому что от богатой праздничной выручки теперь почти ничего не осталось.

…Под утро мне приснился приют. Это был один и тот же повторяющийся сон – серый потолок над серыми рядами коек, длинное, как серая лента, лицо старшей наставницы: «А подите-ка сюда, любезная девица!» Алчно подрагивающая розга в узловатых пальцах…

Ночью шел дождь, и холщовые стены повозки хлопали, как мокрые паруса. Вздрагивая от падающих на лицо брызг, я лежала с открытыми глазами и слушала, как уходит из груди липкий, навалившийся во сне ужас.

* * *

Несколько дней Луар решал для себя, насколько оскорбительной можно считать странную выходку незнакомой девчонки-комедиантки; не придя к сколько-нибудь твердому заключению, он взял да и рассказал все отцу.

Полковник Солль смеялся долго и смачно; оказывается, сам он не так давно подарил монетку некой симпатичной актрисе. Кстати, какая-то труппа разбила палатку на рынке – если Луару интересно, он вполне может вручить своей «старухе» денежку, признав тем самым ее несомненный талант.

Рыночная палатка-балаганчик снабжена была цветными флажками на крыше и зазывалой у входа. В толпе зевак Луар чувствовал себя неуютно и сковано; представление показалось ему пошлым и скучным одновременно, среди актрис была настоящая сморщенная старуха – но Луаровой знакомой не оказалось, и приготовленная золотая монетка осталась невостребованной.

Луар ушел задолго до конца представления; при выходе он наконец-то догадался спросить зазывалу, а не труппа ли это господина Флобастера.

Парень оскорбился так, будто Луар обвинил его в святотатстве:

– Нет! Конечно, нет! Это труппа господина Хаара! Это, молодой человек, лучшая труппа от предгорий до самого моря!

Он набрал воздуха, намереваясь, по-видимому, продолжить свои славословия – но Луар опередил его вопросом:

– А где найти труппу господина Флобастера?

Зазывала сморщился, как человек, поедающий живую жабу:

– О… Они, наверное, уже уехали.

Луар ощутил не то чтобы огорчение – так, разочарование. Как будто пирог с вишнями на самом деле оказался капустной запеканкой.

Он брел по улицам, пытаясь самому себе объяснить, а зачем, собственно, ему понадобилось дарить денежку этой лгунье и притворщице; скорее всего затем, чтобы собственную неловкость – надо же, купился на лицедейство! – представить как спектакль, развлечение, за которое положено платить деньги…

Сумасшедший старик в рваном плаще служителя Лаш неподвижно стоял в чаше фонтана – высохшего фонтана, в центре которого, говорят, раньше помещалась статуя Священного привидения. Какая-то добрая рука положила рядом со стариком кусок хлеба; на глазах Луара хмурая пожилая женщина растоптала этот хлеб ногой. Старик остался совершенно безучастным.

Странно, что его до сих пор не забили камнями, подумал Луар. В детстве отец высек его за один только меткий бросок – а сам, мудрый и выдержанный человек, цепенеет от ненависти всякий раз, когда сталкивается с немощным, дряхлым, безумным старцем… Тайна. Тайна еще более глубокая, чем разрытая могила, из которой двадцать лет назад явился вызванный орденом Лаш Черный Мор. Бесполезно расспрашивать отца о Лаш – он замыкается, как та заколоченная Башня на площади…

Луар замедлил шаг. Подобные мысли посещали его не часто – но по уходе всегда оставляли смутное беспокойство пополам c неким болезненным возбуждением; вот и сейчас ему ни с того ни с сего померещился пристальный взгляд, брошенный ему вслед совершенно незнакомым человеком.

Несколько секунд Луар ругал себя за странную мнительность и клялся, что не обернется; потом обернулся-таки – незнакомец был немолод, равнодушен, смотрел, конечно, мимо Луара, на витрину ювелирной лавки. Вероятно, он собирался показать оценщику некое украшение – из ладони его свисала золотая цепочка…

На мгновение Луар нахмурился. Ему показалось, что он уже видел этого человека и вот именно с цепочкой – только не удавалось вспомнить, где и когда…

В этот самый момент мимо проследовали две горожанки – радостные и оживленные, они весело болтали на всю улицу, и Луар ясно расслышал слово «комедианты». Он вздрогнул и забыл о золотой цепочке; вслед за парой горожанок заспешила компания мальчишек, потом некий приличного вида господин с нарочито отсутствующим, гуляющим видом. На улице сделалось вдруг неожиданно многолюдно – и Луар совсем почти не удивился, когда на открывшемся перед ним перекрестке обнаружилась небольшая толпа. В центре толпы возвышались подмостки, с обоих боков подпираемые крытыми тележками. С подмостков доносилось звонкое:


– А ежели колдун без сердца Меня замучить пожелает Подобно маленькой пичуге – Пусть знает, что во тьме могилы Я буду о тебе, любимый, Я буду помнить в черной яме О том, кого я так любила…


Декламировала девица – тонкая, как стебелек, с разбросанными по плечам светлыми волосами; нежный голосок вполне равнодушно перечислял самые душераздирающие обещания. Луар понял, что уже в следующую минуту ему сделается невыносимо скучно.

Он решил уходить – но все-таки стоял, раздумывая и поглядывая по сторонам; пьеса благополучно подошла к концу, какая-то толстая дамочка из публики утерла слезу. Актеры раскланялись, с подмостков соскочил парнишка лет шестнадцати и пробежался по кругу с жестяной тарелочкой; послышалось реденькое звяк-звяк-звяк медяков о донышко. На лице парнишки проступило столь явное разочарование, что Луар не удержался и бросил серебряную монетку. Парень чуть повеселел, взобрался обратно на подмостки и объявил, что сейчас почтеннейшая публика увидит фарс о Трире-простаке.

Луар улыбнулся. Давным-давно, когда отец чуть ли не впервые взял его… На охоту? Или это было что-то вроде военного смотра? Луар запомнил только солнечный день, много лошадей, густой лошадиный запах, синее небо и дымящиеся каштаны на дороге, Луар в седле за спиной отца, весь мир лежит внизу, маленький и яркий, как картинка на крышке шкатулки. На обратном пути кавалькаде встретилась какая-то ярмарка – Луар точно помнил, что бродячий театрик играл именно этот фарс, о Трире-простаке. Простак идет с базара, где продал корову, а по дороге ему встречаются всевозможные хитрецы и выманивают понемногу все его денежки…

Над головами публики взвизгнул детский голос – строгая нянька оттаскивала от окошка едва не выпавшего оттуда сорванца. Цветочный горшок не удержался на подоконнике и сорвался вниз, чтобы со звоном расколоться о мостовую; сидевший под окном нищий увернулся с прытью, неожиданной для калеки, и тут же разразился громкой бранью. Надтреснутый вопль нищего на минуту перекрыл голос Трира-простака, крупного мужчины лет пятидесяти; озлившись, тот взревел, как ведомое на бойню стадо. Публика зааплодировала; Луар повернулся и пошел прочь.

– Да где ж пять монет, когда тут четыре монеты! – продребезжал ему в спину старушечий голос.

Так рыбина заглатывает сдобренный червем крючок. Луар вздрогнул и обернулся.

Старуха с головой утопала в просторном плаще, наружу торчали только седые космы. Танцуя и приседая, окружая несчастного простака сразу со всех сторон, старая мерзавка вытягивала из него монету за монетой – Луар тут же вообразил, какое у нее может быть лицо. Ухмыляющаяся рожа прожженной плутовки…

– Да где же четыре, когда три монетки всего! Сочти хорошенько, растяпа!

Трир-простак изо всех сил старался сосредоточиться. Маленькие глаза его напряженно моргали; Луар поймал себя на некотором сочувствии – Трир был сейчас его собратом по несчастью, его вот также провела эта самая старуха, это он, Луар, растяпа…

Ощущение сродства с персонажем фарса рассмешило его; он усмехнулся – впервые с начала представления.

Впрочем, прочая публика уже давно надрывала животы. Приличный господин позабыл о приличиях, да так, что ненароком пустил ветры. Сразу же вслед за этим он побагровел, как роза, и воровато огляделся – по счастью, за всеобщим весельем почти никто ничего и не услышал.

– Э-э, парень, да у тебя дыра в кармане! Смотри, всего одна монетка и осталась!

На глазах Трира-простака выступили настоящие слезы. Публику потряс новый взрыв хохота; один Луар стоял без улыбки, как каменный остров в бурном море. Ему было жаль Трира.

Один за другим последовали еще несколько коротеньких фарсов. Луар по-прежнему не смеялся – но стоял, как приклеенный. На подмостках сменяли друг друга хитрецы и дураки, злодеи и жертвы – и тут и там возникала горластая, как петух, девчонка. Вместе с платьем она всякий раз меняла лицо – пересмешница, пляшущая на гребне куража, неудержимая, как хлынувшее из горлышка шипучее вино; ее партнеры мелькали, как карты тасующейся колоды. Временами Луару казалось, что перед ним раскладывают большой и яркий пасьянс.