И все же -- вот он, вот он, сигнал далекого Разума, который мы искали под Баальбекской верандой и на фресках Тассили, в Култубской колонне в Дели и в японских фигурках догу. Сигнал дошел до нас распахнуто и нетленно. И так просто, как в руки случайного поклонника попадает фотография с автографом любимого артиста.
   Это и есть автограф для всех нас, для всего человечества. Автопортрет...
   Лишенный всяческой растительности череп я бы все же не рискнул назвать голым -- он постепенно, без четкой границы переходил в окружающий фон. Не зря Алекса Петров набросал по краям несуществующий у оригинала реденький пушок -- ему нечем было выделить лицо из пространства. Над теменем плясало несколько пучков голубоватого пламени. Я не знаю, в чем тут смысл восприятия, но они именно плясали, постоянно и незаметно для глаза меняя цвет и контур около какого-то общего положения. Все три глаза были накрыты резко изломанными бровями. Веерообразные дыхательные отверстия и круглый рот не вызывали отвращения и тем более -- сомнения в закономерности пребывания их на этом лице. И насколько бережно и даже однообразно расходовались цвета при переходе от лица к фону, настолько безудержно, ярко, без полутонов выписаны глаза, щеки, одежда. Некоторые провалы в палитре -- конечные, емкие, густые -- были на наш земной взгляд совершенно необоснованны. Такими пятнами, например, разделялись язычки голубоватого пламени, делая неправдоподобным мгновенный переход света в тьму. Другие накапливались так постепенно, что оставляли глухое беспокоящее чувство: казалось, напряги всю свою силу воли, и уловишь то, что скрыто за этой недосказанностью. Так у самой грани распада зрительного ощущения написан почти невидимый ореол вокруг головы. Вероятно, такой ореол мы могли бы увидеть у каждого землянина, если бы научились воспринимать биотоки мозга.
   Художник чужой планеты писал не для землян, вкладывая в портрет тонко схваченную объемность и не ограничивая себя в выборе цвета. Это понял древний живописец Земли и смело покрыл чистыми земными красками неземное лицо. Быть может, тем самым он спас его от уничтожения воинствующими монахами.
   Но главное -- заботясь о ширме, о маске для пришельца, он создал новое оригинальное произведение. Спустя семь веков легкие краски тончайшей пленкой сняты с оригинала и наклеены на новую доску (помните "Курочку Рябу"? "Я снесу вам яичко не золотое, а простое..."). Так в наше время родилась икона, не освященная церковью, но еще более чудотворная, чем все святые мощи, вместе взятые. Она висит у меня над столом и ежедневно рассказывает свою историю. Так что пусть не удивляются верующие -- и у атеистов могут висеть образа.
   А настоящая "Фантастическая гравюра"? Она все еще исследуется учеными, и тот самый криминалист, по-моему, собирается выжать из нее диссертацию. Кстати, я слышал, после этой истории многие начали скупать древние иконы и вываривать их до проявления второго изображения. Дай им, святой Никола, стать свидетелями еще и не таких открытий!
   Да, портрет писался не для земного зрителя. Мы смотрим на него глазами дальтоника, даже не подозревая о немыслимой полноте чьих-то цветоощущений. Но что же, в конце концов, цвет как не свойство окрашенной поверхности отражать световые лучи преимущественно одной длины волны? Пусть световые волны попадали в невидимые для нас области спектра -- мы понимали гораздо больше, чем видели. И что-то здесь было от изощренного змеиного инстинкта. Мы ощущали энергию чужих красок по всей области спектра -- от инфракрасного до ультрафиолетового цветов. И краски эти приносили нам неосознанную эмоциональную информацию...
   Мы улавливали эту информацию на ощупь -- вполне заметной живой теплотой. Но и расстояние не умело ее убивать -- мы ощущали ее через всю комнату. Портрет излучал, мы впитывали это излучение даже с закрытыми глазами -- всей кожей, нервами, волосами. Оно приходило к нам периодическим и безболезненным жжением языка, внезапной искоркой по руке, неожиданным и приятным нытьем зубов. А может, еще более тонкими способами восприятия?
   Несомненно одно: наше зрение прогрессирует. Обезьяны видят два-три цвета. Говорят, неандерталец различал около четырех оттенков. Мы -- семь и множество нюансов. Не исключено, что наши потомки увидят мир в двенадцати цветах. И, естественно, оценят всю прелесть "Фантастической гравюры".
   Но одна мысль не дает мне покоя: вернется ли когда-нибудь к человеку утерянный на ступенях эволюции третий глаз?
   Сиреневый туман
   Письмо из Крутечек и на этот раз было деловитым, подробным и монотонным. Позади прочих деревенских новостей, следом за поименными приветами от соседей, тетка Изварина писала: "А еще сообщаю тебе, доченька, пропала Динка. Последние дни воем выла, я уж решила --сбесилась. И то сказать, двадцать три годочка почти бы стукнуло, собачий век. Погладишь ее -- прикусит зубами руку -- и тянет за собой. Я, конечное дело, стара теперь с псами хороводиться, не пошла. Может, зря, как думаешь? Ты бы, знаю, пошла... Третий день как пропала. Отмаялась..."
   Леля опустила письмо на колени.
   Динка была кудлатой беспородной прелестью с куцым от природы хвостом и человеческим взглядом грустных карих глаз. Такие в этом взгляде были тоска и собачья неустроенность, что Леля без колебаний вывалила ей на лопушок из собственной миски половину картошки с тушенкой. Псина нежадно поела, подошла и уткнулась носом в голые Лелины колени.
   Хозяйкой Динки была тетка Изварина, крутая краснощекая бабенка с молодыми крепкими ногами и длинной черной косой. На шестом десятке на нее заглядывались приезжие парни, и дурная слава приклеивала к ней внимание не хуже невянущей красоты. Но тетке Извариной наплевать было на любую славу -хорошенькие веселые дочки ее, нагулянные от неизвестных отцов, ни в чем не уступали соседским ребятишкам. Разве только уединенные и гордые чересчур, ни с кем не водились!
   Крутечки -- деревенька небольшая, вся на виду. Не успели студенты набить соломой матрацы, как у них появились гости. По случаю первого дня приезда и дождя танцы устроили в помещении. В углу, в самом освещенном месте, заносился патефон. Смазки или чего иного не хватало ему в этом климате, но пластинку приходилось подгонять пальцем. Звук получался неравномерный -- заунывный или не по мотиву бойкий -- в зависимости от темперамента крутилы...
   Знакомство с Динкой состоялось на следующий день, к вечеру, когда уже вернулись с поля. Доев, Леля посидела минут пять, отогревая коленями липкий собачий нос. Потом поднялась, собрала посуду, отнесла к ручью. Пучком травы оттерла с песочком миски-ложки, принялась мыть их в стылой воде. Динка, помахивая куцым хвостом, терпеливо ждала на берегу. Леля подумала-подумала -- и позвала ее с собой к хозяевам.
   На скамейке у калитки сидели девчонки Изварины. Та, что постарше, начесывала сестре "бабетту". Леля замедлила шаг -- слава дома вместе с глиной прилипала к резиновым сапогам, делала ноги непослушными.
   -- Эй! -- окликнула Леля негромко. -- Я собаку привела.
   -- Динку, что ли? -- Младшая отвела с глаз реденькую прядь. -Подумаешь, и сама бы не заблудилась. Она когда и по три дня кряду не возвращается.
   Обе настороженно и с любопытством глядели на городскую, шагнувшую к ним из "приличного" мира. Одна защитительно выставила перед собой остроконечную расческу. Другая замерла с наполовину взбитыми волосами. Пауза текла и текла, и никто не решался ее нарушить. Тут Динка даже не заскулила, а как-то горестно взвизгнула, и девчонки опомнились, заговорили разом, преувеличенно задвигались.
   -- Давай кончай быстрее, размечталась!
   -- Шпилек мало! -- Старшая вздохнула.
   -- А вот возьмите мои! -- Леля, нашаривая левой рукой "невидимки", торопливо ступила ближе. Узел волос на затылке распустился, тяжелое золото заструилось по плечам.
   -- У вас красивые волосы. Мягкие, должно быть! -- взросло восхитилась младшая. И без всякого перехода добавила: -- Меня зовут Ада. А ее Ксюта.
   -- Не дергайся, егоза! -- прикрикнула старшая. -- Точно, Ксюта. Будем знакомы...
   Между ними троими сразу установилась легкая доверчивая атмосфера. Леля выхватила у Ксюты расческу, присела на краешек скамейки и двумя руками притянула к себе голову Ады.
   В доме у Извариных было чисто и не то что уютно, а как-то всласть дышалось. Посредине пыжилась печка, деля избу на закутки -- кухоньку и две комнатушки. Парадная стенка над кроватью была залеплена фотографиями. На самой большой, в резной рамке, застигнуто пялился в объектив паренек лет восемнадцати, простоволосый и хмурый, как всегда бывает на портретах, увеличенных с маленькой карточки. Там же, вставленные за рамку, а также в простенке от окна до окна красовались разнокалиберные семейные фото -случайные мгновения счастливой довоенной жизни.
   Тетка Изварина с мужем.
   Она же и сын.
   Муж с сыном на коленях. Она стоит рядом, положив деревянно согнутую руку на мужнино плечо.
   Коллективные школьные снимки, белесые от плохой выдержки.
   Муж возле трактора. "Сгорел в танке в первый месяц войны", -- осторожно поясняет Ксюта, никак не называя мужчину, который должен был бы стать и не успел стать ее отцом.
   Тетка Изварина -- в берете и с ямочками на щеках.
   И вдруг -- тот же самый парнишка с портрета: в пилотке, гимнастерке, с напряженным и рассредоточенным взглядом. А поперек фото, фиолетовыми, трудно выведенными буквами, точно писал внезапно потерявший зрение: "Я убит шестого марта 1943 года".
   Хлопнула дверь. Леля медленно обернулась.
   Оставив за порогом привычную бойкость и ставшую привычной независимость, тетка Изварина внесла в избу усталое тело, притаившуюся в глазах тоску, бессильно перекинутую на грудь косу. При виде незнакомой в доме она было спохватилась, живенько подтянулась, заранее ощетинилась, распустила ленточку, стягивающую кончик косы, и затеребила волосы. И все это вышло ладно, гладко, не без кокетства и вкуса. Но все же маска беззаботности и естественного озорства к хозяйке не вернулась. Родные стены да простодушный Лелькин вид не располагали к защитительному притворству -женщина приветливо кивнула и вопросительно посмотрела на дочек.
   -- Это Леля! -- сказали девочки хором. Ксюта стала стаскивать с матери сапоги. Ада принесла тапки.
   -- Я Динку привела. Прибилась ко мне сегодня, -- поспешила на всякий случай оправдаться Леля. И сразу поняла, что ей здесь рады без всяких пояснений, можно не выдумывать себе сложностей и вообще не мудрить.
   -- Она ко всем приезжим жалиться бегает! С сорок шестого года места себе не находит, как Колюшка потерялся.
   Тетка Изварина сказала это просто, с устоявшейся грустью и располагающей на разговор откровенностью. Что-то подсказало ей -- не стоит стесняться студентки, заявившейся в гости к дочерям. И это вот ласковое, относящееся обычно к слабому "потерялся" вместо "пропал" или "исчез" вышло тоже убедительно и немножко провокационно, как бы подталкивая на дальнейшие расспросы. Леля без труда догадалась, как же хочется порассказать о себе этой гордой женщине, избравшей тяжкую долю ни с кем не делить горя. И так же точно догадалась, что Колюшка и есть тот изображенный на фотографии тетки Извариной сын.
   Но тогда это входило в противоречие с чернильной строчкой поперек фото: "Я убит..."
   Тетка Изварина повесила на самодельные плечики жакетку, села у стола. Ксюта, чмокнув мать в щеку, принялась накрывать на стол.
   -- Значит, говоришь, "Леля"? Ну-ну. Спасибо, что зашла, не побрезговала...
   Леля чуть покраснела, но все же храбро выдержала теткин взгляд. Подошла Динка, опрокинулась у Лелиных ног, голову положила ей на ступню.
   -- За свою приняла, -- заметила тетка Изварина. -- А так, кроме Колюшки, никого не признавала. Два года ему за поводыря была.
   И вдруг, круто меняя тему, повернулась всем крепким ладным корпусом к Аде:
   -- Географию не выдали? Или так и будешь ходить без учебника?
   -- Да ну, мамочка, четверть длинная. Выдадут...
   Поговорили о школе. О книжках. О весовщице Вагилевой, которая не вызывает мастера регулировать весы и обманывает шоферов. О картошке, которую комбайн приминает в землю, и ее трудно выворачивать ногтями, а некоторые бессовестные даже сами зароют и сверху припорошат, чтоб лишний раз не нагинаться. Окончив ужин, тетка Изварина спросила:
   -- Ты, небось, давно ломаешь голову, как это может потеряться человек, которого убили за три года до того, а?
   Леля кивнула.
   -- Его на фронте в голову ранило. Несильно, а токо вот видеть почти перестал, токо то, что по центру взора. И память у него раскрошилась. Три буквы зараз мог распознать, а от этого кусочка в обе стороны -- темень. Да и чего мог рассмотреть, сей же миг забывалось, лишь глаза отведи. Читать, бедолага, разучился. А писать не глядя старался, как сама рука помнит... -Тетка Изварина покосилась на фотографию, длинно вздохнула. -- И еще, веришь ли, лево-право начал путать, дом свой от других различить не умел. Доктор говорил -- в памяти его признаки вещей не держались. Отойдет куда подальше -- я уж бегу разыскивать, не то убредет куда ни попадя... После потом щенка ему раздобыла...
   Динка, не поднимая головы, покрутила культяпкой хвоста.
   Ада быстро обогнула стол, уселась на пол, прижалась к материному боку. Тетка Изварина обняла ее, запустила пальцы в мягкие редкие волосы.
   -- Опять "бабетту" начесали? Талдычу ж вам, из моды она теперь вышла. Да и для головы вредно. А вы чего ж? Хоть ты, Леля, подтверди им.
   Ворчание тетки Извариной было славным. Уютным. Ада лишь слегка пошевелила плечиком и глубже зарылась в мамин бок. Ксюта, не закончив убирать посуду, потребовала:
   -- Дальше, мамочка, дальше!
   Тетка Изварина будто не слышала. Губы ее как-то сразу затвердели и выцвели, уголки рта опустились, глаза отсутствующе уставились за окно.
   -- А седьмого августа после полудня потерялся. -- Голос хозяйки на этой фразе дважды переломился. -- Я уж поуспокоилась, думала, отойдет помаленьку. Пускай бы калекой жил, чем совсем с войны не вернуться. Водила гулять. Читала. Он понимал, если медленно, чуть не по складам... А все же мучился: до войны учительствовать мечтал. Вот бы их мне учил... Хотя, откуда ж бы им при нем взяться!
   Она оттолкнула Аду, но опомнилась, крепче обхватила за плечи. С другого бока тотчас приткнулась Ксюта. Мать обняла и ее.
   -- К зеркалу подойдет: "Нет меня, мама, там. Тьма. Глаз чужой посреди мрака торчит". Потом обернется ко мне -- как только угадывал? -- рукой воздух ощупает вокруг себя: "И здесь тоже нет. Нет меня больше. Личность я, мама, утерял... Жить не хочется..."
   За окном стемнело. Но света не зажгли. Голос тетки Извариной стал ломким и сухим и больше не обрывался.
   -- Прихожу, значит, домой седьмого августа -- нет его. Я сначала не испугалась. Решила, опять с Динкой за деревню подался. На ручей, тоску отливать. Они часто к ручью уходили. Я ж и всего-то в правление на минутку -- насчет машины договориться: хотела его в город, к профессору... Подошла к подоконнику полить цветок -- а там эта фотка. И чернилом поперек: "Я убит шестого марта 1943 года". У меня так все внутри и трепыхнулось. Далеко ж, думаю, за час не мог уйти. Сама все вокруг избегала. И другие тоже колхозом. И из милиции двое. С собакой. Все допытывались, не затаил ли он от войны оружия. Да если б и затаил, тут же б из головы выронил... Бегали мы все, бегали, так представляешь -- ну нигде ни следочка! Ни слезы. Ни кровинки. Собака их здоровущая хвост под брюхо, наземь повалилась и уши лапами заслонила, даром что овчарка! А Динка лишь через три дня объявилась. Облезлая. Бока проваленные. Под крыльцо заползла и еще неделю скулила точно по покойнику. Да уж и совсем зазря. Какой там покойник, когда и так два раза умер! Чую, сам он на себя руки наложил. Незнамо где теперь и косточки незарытые валяются... Как раз с седьмого августа...
   Седьмого августа 1946 года Лелька родилась на свет.
   -- Оставайся ночевать, -- предложила тетка Изварина. -- А то, хочешь, и вовсе переселяйся.
   -- Что вы, спасибо, перед ребятами неудобно! -- отказалась Леля.
   На самом деле, испугалась стен, которые не уберегли человека, не уговорили остаться и жить. Лелька не доверяла им, видевшим, как металась между ними четырьмя обезумевшая от горя женщина, едва примирившаяся со смертью мужа. И как, наверное, тихо кусала ночью губы в печали о сыне-калеке. И как обманывала здесь себя с чужими мужчинами -- лишь бы не быть одной! Может, она уже не имела ни надежды, ни права на новую семью. Но очень хотела ее иметь...
   -- Я завтра вечерком забегу, можно? -- спросила Леля. -- Спокойной ночи!
   -- Прощай пока... Почаще заходи... Ладно?
   Леля пришла завтра. И послезавтра. И еще четыре вечера подряд. А на седьмой не пришла.
   ...Динка прибежала прямо в поле во время обеда. Есть не стала. И все нетерпеливо тыкалась в колени, тянула Лелю за руку, деликатно повизгивала.
   -- Доедай живее да уматывай, мы тебя отпускаем!-- распорядился Женька Жук. -- Твоя четвероногая Санчо Панса у любого скулежом аппетит отобьет.
   -- У тебя отобьешь! -- Леля забрала в горсть сухой собачий нос, подула. -- Пошли, что ли? Нас с тобой милостиво отпускают.
   -- Не понимаю, чего ты среди женского рода выискала? -- Верзила Силкин подмигнул ребятам и гулко захохотал. -- Будь на твоем месте я, никто бы не ломал голову, чем можно с такой аппетитной мамашей заниматься...
   Леля подошла и трахнула его алюминиевой миской по спине. Он недоуменно пошевелил лопатками:
   -- Уж и пошутить нельзя. Недотрога!
   -- Поищи себе другой повод для шуток. А с такими мыслями даже во сне сторонись этого дома! Динка вздыбила шерсть на загривке и зарычала.
   -- Ну-ну, умничка моя, не надо! -- успокоила Леля. -- Дяденька осознал...
   И они пошли куда глаза глядят...
   Оказалось, глаза у них у обеих глядят на ручей. Спустились к берегу. Побрели вниз по течению, не торопясь и не оглядываясь. Динка держалась у ноги. Однако стоило Леле приостановиться, хватала за брюки и тянула дальше вниз. Где-то там за несколько километров отсюда ручей сливается с рекой. А река, как известно, бежит в Волгу. Которая, в свою очередь, впадает в Каспийское море. По морю гуляют волны. И всякая мысль, обегая даже безмозглую голову, рождает волны. Мысленные волны. Биополе. Которое объединяет волны всех людей и тоже образует море, целый мысленный океан. На Земле есть скрытые от глаз лагуны, где океан этот пенится невиданными взлетами энергии.
   Пиками энергии. Со своими приливами и отливами.
   Леля удивилась неожиданным, невесть чем навеянным рассуждениям. Ну, поле. Ну, море. Ну, океан. Если мысленный, то почти и не существующий. А о несуществующем зачем думать? Зачем ненужными мыслями маяться?
   Тут Леля споткнулась, опомнилась и лишь тогда осмотрелась внимательнее. Ручей здесь ударялся в обрывистый берег, взъяривался, слегка отскакивал назад и под прямым углом катился в сторону. В месте изгиба крутило пенный водоворот. И именно здесь кому-то понадобилось брать песок. Вода не доставала до выемки, а точнее, до ниши примерно человеческого роста и метровой глубины, куда солнечный луч не попадал из-за берегового уступа. Там отчетливо просматривались слои песка, крепленные охряными прожилками глин и срезанные вкось штыковой лопатой. Ничего, в общем, интересного. И Леля не остановила бы на нише своего внимания, если бы не Динка.
   Динка сунула туда нос, поскребла когтями землю и заскулила. К кончику ее куцего хвоста подползла острая тень двузубого валуна.
   Лелька за ошейник потянула псину внутрь. Но Динка прижалась брюхом к земле, мелко-мелко задрожала, попятилась, и девушка не стала настаивать. Пригнувшись, ступила в нишу. Конечно же, заслонила собой свет. Но не настолько, чтобы не видеть в упор той же песчаной, со следами штыковой лопаты стенки. Подняла руку потрогать охряной узор. И, к своему удивлению, не встретила преграды: рука по локоть исчезла в породе. От любопытства, а больше все-таки от неожиданности сделала еще шаг -- и провалилась в невыразимо длительное падение лицом вниз в слоистую темноту...
   Сперва ощутила сложный смрадный запах вымоченной в керосине хамсы, ила, перестоявшейся фиалки и широко расплывшуюся во рту боль прикушенного или обожженного языка. Внутрь тела, начиная от кончиков пальцев, поползло, отступая, тепло. Озябли колени и плечи, посинели ногти, в мурашках растаял низ живота. Горячий комок задержался у сердца, на мгновение затопил горло и маленьким радужным пятнышком аккумулировался в центре затылка. Тело потеряло вес. Руки и ноги поплыли в неуправляемом и бесплотном парении. Пенистые пузырчатые огоньки -- как шампанское на свету! -- впитались в кожу. Взлетел и опал сильный звук, распухая из высокого колющего тона в ужасающе низкий ватный хрип. И ливень, огнепад, бездна всепоглощающего света растворили мир и мозг.
   "Сиреневый туман над нами проплывает, -- родился откуда-то мысленный ритм. -- Все в мире поглотил сиреневый туман..."
   Внутри и снаружи Лельки качалась сухая размягчающая дымка. Висел ровный лазорево-фиолетовый туман. Воздух, осязаемый без удушья, не обжигал ни губ, ни глаз. Густая, как в полуденную жару, истома скопилась на месте несуществующего Лелькиного тела, окончательно похитив умение что-то делать или хотя бы шевелиться,
   -- Свежа-а-тинку занесло-о! -- прозвучал заунывный, как в анекдоте о дистрофиках, синюшный голос.
   Странно он прозвучал. Будто провибрировал в каждой клеточке утраченного тела. И был, похоже, ее и не ее. Лелька напряглась. И бесконечно долго отрывала голову от земли. Потом еще дольше поднимала веки.
   Вокруг сидело множество людей. Они мерно и медленно раскачивались и то ли пели, то ли жужжали, не разжимая губ. Слова были неразборчивы. Но гораздо труднее воспринимался этот выворачивающий зевотой скулы ритм.
   -- Как ты попала сюда, дитя? -- засасывающе долго пропел старик, глядя в сторону и вверх на остановившееся в зените солнце.
   Девушка тоже посмотрела туда. И ей не пришлось щуриться: солнце не пекло и не ослепляло. И все же размягчающий свет проникал всюду. Ничто здесь не отбрасывало тени.
   -- Как попала? -- переспросила Лелька. -- Просто гуляла. -- И добавила для убедительности: -- С Динкой.
   Старик беспокойно поворочал шеей. И продолжил свое нудное пение:
   -- У тебя несчастье? Или бедствия снизошли на Землю? Язва? Мор? Война?
   -- Ну, почему же?--Девушка пожала плечами. -- Обычные дела.
   -- Не трудись говорить. Думай! -- посоветовала молодая женщина ослепительной мертвенной красоты.
   Неразборчивый фон отодвинулся, распался на куски. И Лелька вдруг догадалась, что слышит никакое вовсе не пение, тем более не жужжание, а самые натуральные человеческие мысли. Мозг был набит чужими мыслями, они гудели и жалились помалу, как осы в чемодане.
   -- Думай, думай, цыпочка! Напрягайся, я тебя почти не слышу! -- синюшно проверещала старушонка, подсовываясь ближе.
   Лелька наморщила лоб и с таким зверским усилием принялась сосредоточивать разбегающийся разум, что у нее заболело темя и вместе с челкой ходуном заходили уши. Зато по рядам вокруг прокатилось движение, там довольно оскалились и, потирая руки, потянулись к ней как к огоньку.
   -- Затлело-затеплилось!
   -- Греет! Греет, братцы!
   -- У, моя прелесть, сияет, словно тебе свечечка!
   -- Блесточками играет! --послышались выкрики в том же явственном и диком темпе сна.
   Но Лелька уже немного свыклась. И по мере того, как течение мыслей делалось насыщенным, редким, глубоким, по мере вживания в ритм, разные голоса начали выделяться из тающего времени. Она могла уже указать, кому какой голос принадлежит и какой эмоцией окрашен. Нельзя было ошибиться, даже глядя совсем в другую сторону или на сиреневый сгусток в зените, изображающий солнце.
   -- Теплышко-то какое, господи! --умиленно запричитала синюшная бабка. -- Ну, каждую же извилинку будто парком обдало...
   -- Сильна девка!--согласился сочный баритон. -- До мозжечка проняло...
   -- А мне все одно знобко, -- донесся издали завистливый надтреснутый шепоток. -- Вконец иссохлась мудрилка. К вечному упокою, видать...
   -- Да тебе уж и без толку, Гурикан! Почитай один светлячок на лысине остался! -- внезапно окрысилась красавица. -- Ты и так ни одного новичка не пропустил. Лучше, голубок, рассасывайся помалу...
   Леля поежилась от этого бесцеремонного требования, да еще переданного непосредственно в мозг. Она уловила, как корежит там вдали крохотный островок сознания, перемежающийся беспамятством. Ясно представимые волны мысленного моря клубились по соседству, норовя окончательно загасить и растворить островок до кванта.
   -- Расскажи, дитя, о себе. Зачем явилась? -- вновь пропел старик, оборачивая наконец свое лицо, а вернее бы сказать, не лицо, а пергаментного цвета череп, слегка обтянутый истончившейся кожей, и с глубокими глазными провалами, со дна которых мерцали белые бельма.
   -- А нам какое дело? Главное -- что с собой принесла! -- игриво возразила бабка. -- Ух, какая башковитенькая, цып-цып-цып!
   И она, причмокнув, так сильно втянула в себя живой человеческий дух, что неподвластное Лельке Лелькино тело перекособочилось, засвербило под лопаткой, сама собой задергалась левая ступня.
   -- Э-э-э, полегче, Фунтюшка! -- завопила красавица. -- Не все тебе одной, оставь другим. До чего же к чужим умственным силам жадная -- а самой тоже, небось, рассасываться пора!