Страница:
Он умылся в фонтане, потом болтал о любви с мирными девчонками, потом снова забрел в какой-то ресторан, где пил шампанское на брудершафт с мирным бородатым мужиком, называвшим себя капитаном дальнего флота. Официант откровенно вымогал щедрые чаевые. Капитан дальнего флота уснул на столе. Ночной город радужными огнями кружился перед глазами Герасимова. Обрывочные и нестройные воспоминания о войне казались ему жутким и грубым вымыслом. Он не хотел вспоминать о Гуле. Союз, как могучий и чистый водопад, сильно и быстро сорвал с него коричневые пальцы войны. Кассовый зал аэропорта был заполнен людьми под завязку. Воздуха и билетов не было. У окошек томились огромные мирные очереди, люди обмахивались журналами, газетами и ладонями. Толстые бабки в длинных бархатных халатах и платках с золотыми нитками, восседали на мешках и узлах, сваленных в кучу. Пассажиры разлагались от усталой ненависти друг к другу. Кассирши сидели за стеклянными перегородками и с провокационным спокойствием читали книги. Герасимова не пропустили к окошку и не позволили спросить о наличии билета. «В очередь! - брызгая слюной, орали мирные люди, намертво оцепившие все подходы к кассе. - Мы тоже все спросить! Встаньте в очередь, а потом спрашивайте!» Девушка в национальном полосатом халате осторожно заметила, что «товарищ офицер приехал из Афганистана», но ее тотчас заглушили; очередь справедливо заявила, что не они посылали товарища офицера в Афган. «Как она догадалась, что я оттуда?» - удивился Герасимов и встал в конец. Невысокий мужичок с мокрой лысой головой предупредил, что за ним «занимали еще шестеро, но билетов все равно нет и не будет». Было совсем непонятно, чего в таком случае народ ждет.
Герасимова морило в сон. Он завидовал бабкам, лежащих на тюках. Его незаметно толкнули в плечо. Небритый человек с беспокойными глазами едва слышно предложил билет «на любое направление». Отошли в сторону. «Паспорт и деньги, - сказал человек. - Двойной тариф».
Через час Герасимов спал в кресле самолета на высоте 11 600 метров. По правую руку от него молодая мамаша никак не могла справиться с капризным ребенком. По левую руку сидел полный краснолицый мужчина; он часто и тяжело дышал, считал свой пульс, вытирал платком пот со лба и полными ужаса глазами косился в иллюминатор. Самолет покачивало, иногда подкидывало на воздушных кочках, и мужчина стремительно бледнел и дрожащей рукой доставал из кармана валидол. Он боялся лететь. Герасимов не мог понять, что именно так пугало мужчину. Под ними же Союз! А значит, что ни ДШК, ни ПЗРК, ни «стингер» по самолету не ударит. С этой земли же не стреляют! Полет совершенно безопасный. Все равно что прогулка по парковым газонам - хоть ходи, хоть бегай, хоть валяйся - на мине не подорвешься. Это же такое благо - без боязни ходить, без боязни летать. Толстый дурачок этого не понимает. Все люди, которые живут в Союзе, это благо получают просто так, задаром. Они должны быть расслабленны и веселы. Они должны скакать от радости с утра до вечера, как козлы. Все их заботы и печали - ничтожны, потому как накрыты великим благом. Здесь не опасно, здесь не надо трястись за свою шкуру. Здесь не стреляют, не жгут, не пытают, не подрывают. Здесь можно жить и строить планы на будущее, не добавляя «если, конечно, не погибну». Уу-аа-уу-аа, - на плач ребенка отзывался самолет, словно он прочитал мысли пассажира в грязной военной рубашке, сидящего на месте 8 «б», и выражал свою полную солидарность. Самолет был тертый калач. Как-то он угодил в план Министерства обороны, и его погнали в Кабул за дембелями. Забрал парней на поджаренной кабульской бетонке и глубокой ночью отправился назад, в Союз. Черный крест взметнулся в черное афганское небо. Никаких стробов, никаких сигнальных огней, никакого света в салоне. Все наружное и внутреннее освещение было выключено. Заменщики застыли в тревожном оцепенении. Никто не спал, не дремал. Все тихо дышали, смотрели в темноту и слушали гул двигателей. «Вот сейчас ка-а-а-ак шизданет ракета в двигатель!» - думал каждый. Самолет взбирался вверх по крутой спирали, и подъем был настолько крут, и перегрузки столь велики, что трудно было удержать голову - под собственной тяжестью она заваливалась то на плечо, то на грудь. Подальше от земли, подальше от мрачных ущелий, в которых затаились кровожадные дикари с зенитными комплексами, вверх, вверх, к звездам! И летчики вели самолет в томительном напряжении. Эх, если бы двигатели работали бесшумно! Тогда самолет не только увидеть было бы невозможно, но и услышать. Летел бы он, словно крадучись, совершенно бесшумно, как летучая мышь. Но три двигателя общей мощностью 30 тысяч лошадок - это не хухры-мухры. На какую бы высоту ни взобрался, все равно внизу будет слышно, особенно ночью. И проснется, заворочается на своем каменном ложе моджахед, откинет рваный хитон, раскроет рот, прислушается, буркнет что-то невразумительное и станет расчехлять увесистую трубу «стингера». Помолится наспех, вскинет систему на плечо, прицелится на звук и - пшик! - полетела узконосая тварь с зеркальными глазами на тепло двигателей, стремительно, мощно пронизывая воздух, как торпеда воду; и с каждой секундой все выше, выше, и ее чувствительная головка будет умело управлять оперением, и ракета станет рыскать в черном небе, как волк, бегущий по следу жертвы, и когда почует жар двигателей, то уже полетит прямо, как по натянутой струне, легко догоняя тяжелый самолет, с ходу вонзится в сопло двигателя, разорвется внутри, разворотит рубашку, обвитую патрубками, как венами, искромсает лопатки, перерубит крыло, и в ужасе встрепенутся пассажиры, и горячая волна подлого страха ошпарит их сердца, и вскрикнет борттехник в кабине: «Пожар правого двигателя!» - и командир попытается взять ситуацию под свой контроль, и закричат самые нервные пассажиры, когда почувствуют, что самолет заваливается на бок, переворачивается вверх дном, и последнее в их жизни пламя озолотит отблесками черные глазницы иллюминаторов… Так они думают, пассажиры, дембеля, которым уж поднадоело общаться со смертью, для которых крушение самолета никак не входит в планы - да хватит уж, полтора года на смерть озирались, ее поганый оскал принимали во внимание и обязательно учитывали, когда задумывались о завтрашнем дне. А теперь неохота помирать, коль уж выжил, выкарабкался, с орденом-то на груди, с новеньким «дипломатом», где чудные подарки из дуканов, когда уже маманька с папаней не дни, а часы до встречи считают - нет, теперь погибать западло. И сидят они в кромешной тьме и, наверное, с удивлением замечают, что им страшно, страшно до жути, как было давно-давно, под первым в жизни обстрелом. Ой, парни, пронесло бы! Хоть бы эта бородатая сука, что в каменной щели затаилась, проспала, хоть бы у нее понос начался, хоть бы спусковой крючок на «стингере» заклинило, хоть бы, хоть бы… И уж пальцы немеют, сжатые в замок, и зубы ноют, и скулы от напряжения сводит. Щас ка-а-ак шарахнет, щас как грохнет… Не дай бог, не дай бог. И вздрагивает весь салон от хлопка крышки багажного ящика. «Да какого куя, зема, костями своими гремишь?!! - негодует весь салон. - Сядь на место, мучитель, не шурши ластами, притихни!!» - «Да вы че, братцы, всполошились?! Я только флягу хотел достать, водички попить…» - «Перебьешься! Затухни! Спать не даешь!»
Врут они, никто не спит, да в темноте не увидишь. А напряжение все не отпускает, грудь словно гипсовая - так свело, что вздохнуть тяжело, слово сказать тяжело, даже повернуться в тягость. Когда же граница, когда же, наконец, Союз? Почему так долго летим? По кругу, что ли, через Джелалабад и Кандагар? А летим ли вообще? Прильнешь лбом к заиндевевшему иллюминатору - ни черта не видать. Один сплошной мрак. Ни огонька внизу, ни искорки. Проклятая страна. Черная, зловредная, коварная. Когда ж Союз, пестрый, веселый, жизнерадостный, бесконечно строящий какой-то мудреный коммунизм? Где ты, родная, ласковая, как девица?
И вдруг салон пронзает бешеный звонок - оглушительно громкий, сумасшедший, какой-то запыхавшийся, с огромными глазами, примчавшийся откуда-то из района пилотской кабины, с эврикой, с новостью, и будто сняли с паузы видеозапись, и все пришло в движение, и вспыхнул нестерпимо яркий свет, и цветными огоньками расцветились крылья самолета, и салон залила волна единого вздоха облегчения: СОЮЗ! СОЮЗ! Мы пересекли границу! Под нами уже не Афган! Мы выжили! И страшное напряжение сразу отпустило, оттаяла грудь, и наполнились воздухом легкие, и от головокружительного счастья хочется петь и кричать, и тут уже артиллерийским дивизионом загрохотали крышки багажных ящиков, дембеля начали распатронивать свои запасы, пошли по рядам бутылки с самогоном и шаропом, запрудили весь проход полосатые черти, столпилась у туалетов очередь, и закурили все, даже некурящие. Ура! Все кончилось! Все самое страшное позади! Мы выжили!
Над Союзом - это и не полет вовсе. Это прогулка на лодке по пруду парка культуры и отдыха. А вы, толстый дядечка, все за пульс хватаетесь, на каждой воздушной ямке бледнеете, трясетесь за свою жалкую жизнь. По самолету-то не стреляют! Чего ж вы боитесь?
Самолет, взбалтывая пассажиров, как в огромном миксере, летел через ночь к рассвету. Афган остался где-то очень далеко позади. Герасимов не оглядывался, он интуитивно чувствовал это огромное расстояние, что отделяло его сейчас от Гули, от пыли, от унылых модулей и серых, одетых в мятую рвань бойцов с неживыми глазами. Он думал о предстоящей встрече с женой. Нельзя сказать, что он очень хотел этой встречи, но не сомневался, что она будет приятной. Ее облепили какие-то полузабытые воспоминания, что-то уютное, малоподвижное и пресное, в общем, полная противоположность войне. И пресность эта сейчас была Герасимову в охотку, как все новенькое - хорошо забытое старенькое. И тело, и душа, истерзанные предельной остротой и горечью, желали стариковского комфорта и покоя. Гуля сидела в складках его памяти, как стакан теплой водки, выпитой натощак, как сигарета, обжигающая горло, как заросли роз, разрывающие тело до крови. И она, выплакавшая все стратегические запасы слез, в эти минуты точно так - же вспоминала все оборванные ночи, проведенные в кабинете Герасимова. С его отъездом ей пришлось вернуться в женский модуль, на свою сиротливую койку, которую обитательницы модуля использовали для своих ночных маневров. И здесь ей было пресно и душно, как в санатории для престарелых. Койка казалась слишком просторной, слишком мягкой, рядом сопела новенькая соседка - машинистка из политотдела, строгая дама, чья расческа у рукомойника с намотанным на ней клубком седых волос всегда вызывала у Гули позывы тошноты. Здесь было слишком спокойно, чтобы можно было крепко и быстро заснуть, экономя каждую минутку. Здесь не надо было говорить шепотом, не надо было прислушиваться к голосам за стеной в готовности мышкой юркнуть в подпол, здесь Гуля находилась на законных основаниях, ее бессонные мучения на этой койке не противоречили нравственному кодексу, и это почему-то напрочь отбивало сон.
Она встала раньше, чем надо было, и, не обращая внимания на ворчание соседки, долго и шумно умывалась под фыркающим краном, стянула волосы резиночкой, сняла развешенные на веревке трусики - всю «Недельку», подаренную Герасимовым, упаковала в сумку, похожую на школьный портфель. Туда же кинула туалетные принадлежности, десяток индивидуальных перевязочных пакетов на всякий случай: не дай бог ранит кого-нибудь или у нее раньше времени месячные начнутся; ИПП - штука универсальная, использовать можно при всяком случае, связанном с кровотечением. Ну, и еще кое-что по мелочи: влажные салфетки, чтобы протирать лицо, ночной крем, маникюрный набор, лак для ногтей, губную помаду, хозяйственное мыло. Думала, взять ли порошок, но, повертев коробку в руках, оставила - где там стираться и сушиться? Лучше побольше с собой чистого белья набрать.
Потом надела выстиранную и отглаженную накануне «афганку» Герасимова. Это не было актом дерзкого вызова дивизионной общественности. В одном из африканских племен замужним женщинам выбивают передние зубы, в другом вышедшие замуж красавицы вешают на мочки ушей длинные жемчужные серьги. В Индии замужние женщины вставляют в ноздрю кольцо. Аборигенки Новой Зеландии, связанные семейными узами, татуируют себе губы и подбородки. В Афгане жены и матери надевают паранджу. В нормальной стране, Советском Союзе, семейные женщины носят обручальные кольца. А в ограниченном контингенте прижилось такое правило: отправляясь в незнакомые уголки дивизии, женщина надевала форму своего возлюбленного и тем самым показывала, что она занята, она - ППЖ. Спокойнее, товарищи офицеры! Не надо краснеть и пыхтеть, товарищ прапорщик: видите на моих погонах звезды? Это значит, что мой защитник - старший лейтенант, и я вам не советую совершать необдуманные поступки и вызывать у него чувство ревности.
В семь утра она уже была на задворках разведбата, где собиралась колонна. Сердцевину ее составлял БАПО - боевой агитационно-пропагандистский отряд, подчиненное начальнику политотдела образование, которое разъезжало по гарнизонам, «точкам» и кишлакам, внушая всем подряд оптимизм и веру в революцию и попутно отстреливаясь от нападок моджахедов. Сейчас перед БАПО стояла задача объехать всю зону ответственности дивизии и объяснить отупевшим от войны, завшивленным, обкуренным, истощенным, просоляренным бойцам, что где-то далеко, в прекрасном и счастливом Союзе, грядут выборы в местные советы, что является высочайшим примером советской демократии и величайшим доказательством единства партии и народа в едином шествии к нашей высокой цели - коммунизму. Попутно предполагалось показывать изголодавшим, одуревшим от холода и жары, зачерствевшим от стрельбы, крови и смерти бойцам художественные фильмы о войне, для чего в состав колонны включили походную киноустановку с подгнившим, прохудившимся в некоторых местах экраном. А заодно, балуя озверевших от неугасаемой жестокости, огрубевших от кумара и вседозволенности бойцов культурно-просветительными мероприятиями, оказать им квалифицированную медицинскую помощь.
- Смотри, здесь все, что необходимо, - говорил Гуле капитан медицинской службы Карпенко, подозрительно сутулый и многословный сегодня. Он дрожащим пальцем надавил на язычок большого саквояжа с красным крестом на боку и открыл крышку лишь после нескольких мучительных неудач. - Все упаковано, все в соответствии со сроком годности. Вот ромазулан, вот энзистал, вот дифлюкан, вот ровамицин, вот лемови… лемаце…
- Левомицетин, - подсказала Гуля.
Он все время уводил взгляд, и невозможно было заглянуть в его глаза и выяснить, то ли капитан медицинской службы мучается от жестокого похмелья, то ли ему стыдно, что в опасную поездку отправляется не он, а эта девушка, невероятно нелепо выглядящая рядом с военным железом. И начальник колонны подполковник Быстроглазов, выпускник института иностранных языков, никогда не знающий, что ему делать со своей невостребованной интеллигентностью здесь, на войне, понятия не имел, зачем начальник политотдела воткнул в колонну это милое улыбчивое существо, и куда его теперь посадить, чтобы было покомфортнее и безопаснее, и где потом разместить на ночлег, и как оградить девушку хотя бы от безудержного офицерского мата, солдатской грубости, массового ссанья на обочину во время привалов, повальной антисанитарии и замасленных банок с холодной тушенкой. Как сберечь девушке нервы и пока что не окончательно загаженное впечатление о военных? Как потом, после марша, смотреть ей в глаза и хорохориться перед ней, ежели она узнает всю подноготную, все неприкрытое нутро подполковника Быстроглазова, которое ничто так безжалостно не обнажает, как война?
Гусеничные машины кружились на месте, сдирая с земли скальп, коптили небо, угрожающе раскачивали антеннами. Антенны напоминали стайку мелких змеек, вставших торчком и отлавливающих некую летающую живность. Для антенн добычей были короткие радиоволны с мелкой амплитудой, напоминающие зубчики ножовки по металлу: «Общая команда! Заводи!.. БТР «сто одиннадцать»! Я не ясно выразился? Кому там прочистить уши, козлы сраные! Техническое замыкание! Чего вы дергаетесь? Кто дал команду трогаться с места? Сейчас я вас самих под траки положу!» А вот радиоволны, большие, покатые, вальяжно гуляющие по афганским просторам, пролетали мимо, не обращая на такую мелочь внимания. Великаны, хозяева радиоэфира, они покоряли сотни километров, задевая своими горбатыми спинами стратосферу, отражаясь от гор и облаков, оттого начальник политотдела, разговаривая со знакомым кадровиком из штаба армии в Кабуле, слышал свой же голос, похожий на многократное эхо.
- Михалыч! Что ты мне… халыч! Что… все время каких-то… ты мне все время… крокодилов присылаешь… каких-то крокодилов… Прислал бы нормальную… присылаешь. Прислал бы… бабенку, только без особого гонора нормальную бабенку, только… а то у меня нет времени ухаживать… только без особого гонора… И не слишком молодую… а то у меня нет времени ухаживать… я ведь уже старый, Михалыч… И не слишком молодую… А, Михалыч?.. старый, старый… халыч… халыч… халыч…
Начпо морщился, отнимал трубку от уха, смотрел на нее, будто хотел увидеть того маленького подлеца, который сидел внутри и передразнивал его. И в помещении львовского аэропорта слова диктора пьяно двоились и троились, но там это никого не раздражало, а жену Герасимова Эллу даже радовало: получалось, что приятную новость повторяли несколько раз:
- Прибыл самолет… прибыл… рейса 263… самолет… рейса 263…
Она стояла на горячем сквозняке перед распахнутыми дверями, ведущими на летное поле, и смотрела на свое отражение. Так коротко она, конечно, зря постриглась. Ей не идет короткая стрижка - тифозный парень, а не женщина. Да ладно, для одичавшего в Афгане сойдет. А вот то, что на румяна не поскупилась, это хорошо. Лицо должно полыхать от волнения и радости. Пусть увидит, какая она красная и взволнованная. Сначала хотела выглядеть бледной, ненакрашенной, как безутешная вдова. Но мама отговорила: «Бледная женщина с невыразительным лицом оставляет впечатление безразличной, холодной, болезненно равнодушной барышни. А ты должна гореть от восторга, что он жив, что вернулся». Уже в аэропорту Элла подумала, что неплохо бы купить букетик цветов, чтобы подчеркнуть значимость момента, тем паче что бабки у стоянки такси почти задаром отдавали гладиолусы. Но опять же, позвонила из автомата маме - та отговорила. «Вообще-то цветы по этикету он обязан преподнести тебе. И вообще, доча, не суетись, не принижай себя. Вы оба в равной мере хлебнули лиха. Ждать - это не меньший подвиг, чем где-то там исполнять интернациональный долг. И ты ждала, ты хранила верность. Знай себе цену!»
Элла смотрела, как пассажиры выходят из самолета и идут по бетонке к терминалу. Герасимова пока не видно, значит, еще есть время соответственно подготовить себя. Она придирчиво смотрела на свое отражение. Сделала радостное, восторженное лицо, разомкнула полные губы, обнажила зубы… М-да, такое выражение бывает, наверное, у счастливчиков, которые в «Спортлото» тысячу рублей выиграли. Он же вернулся из Афгана, а не из Анапы, он же, так сказать, герой, кровь проливал, родину защищал. Значит, встречать его надо со слезами на глазах… Элла напряглась, но со слезами ничего не получилось, чтобы их выдавить, нужно было хотя бы минут пятнадцать. Черт с ними, со слезами. С лицом бы разобраться. Значит, так. Брови. Они должны быть безвольно опущены по краям, как у уставшей от слез женщины. Лоб чуть наморщить - но только самую малость, чтобы лицо не выглядело старым. Глаза - полны любви, боли и страданий. Губы сжаты, со страдальческим изломом, подбородок дрожит… Вот так лучше. Сохранить бы эту позицию до его прихода, не смазать.
Она даже дышать перестала и осторожно, словно наполненный до краев горшок, повернула голову. А вот и он! Идет к терминалу, чуть ссутулившись. Похудел, осунулся. Какой-то не такой. Сейчас начнет орденами звенеть и взахлеб про свои подвиги рассказывать. Нос задерет так, что о-е-ей, не подступись! Этого Элла боялась больше всего. Боялась потерять свою цену, боялась, что не она, а Герасимов станет центром внимания и восхищения. А Элла что? Совсем дешевка, получается? Совсем пустое место? Правильно мама учила - надо все время заставлять мужа уважать себя, надо мягко и тактично принижать его, убеждать его в том, что его заслуги - это в первую очередь заслуги жены. Если этого не делать, то муж в конце концов возомнит о себе слишком много, перестанет замечать достоинства супруги и уважать ее. А без достоинств что Элла из себя представляет? Собственно, ничего. Ни рожи, ни кожи, как иногда мама шутит. Но это тайна, что у Эллы ни рожи, ни кожи! Тайна за семью печатями, о которой Герасимов не должен узнать никогда в жизни…
Все, не отвлекаться! Собрать в кучу страдальческое выражение! Он уже близко. Уже смотрит по сторонам, выискивая ее в толпе встречающих. Как-то он странно одет. Брюки военные, а вместо рубашки - серенькая дешевая футболка, явно не из Афгана. Элла однажды видела знакомого ее подруги, который служил в Афгане прапорщиком. Ах, как тот был одет! Мама родная! Джинсы «Поп джинс» с цветной окаемкой по контуру карманов, черный батник с короткими рукавами и вышитыми желтыми звездами на груди, белые кроссовки, солнцезащитные очки с перламутровыми стеклами и золотистым ярлычком. Он как на улицу выходил - все вокруг оборачивались. Еще привез подруге настоящую дубленку, пушистую, пахнущую каким-то зверем, с кожаным поясом, да какой-то обалденный чайный сервиз на шесть персон - там и чашки с блюдцами, и сахарница, и еще какая-то фигня вроде маленького кувшинчика. А самое главное - чайник! Большой, с изящно изогнутым носиком, с витиеватой ручечкой. И у него была одна замечательная особенность. Когда он стоит на столе - ничего особенного. А стоит взять его, так чайник начинает тихонечко играть, мелодично-мелодично, будто гномики маленькими фарфоровыми молоточками тюкают. Элла, помнится, обзавидовалась. А подруга утешила: «Не бойся, твой тоже все это привезет! Мужики из Афгана шмотки вагонами вывозят!» А еще этот прапорщик привез кучу чеков «Внешпосылторга», и они с подругой ходили отовариваться в «Березку»! Но про этот поход подруга почти ничего не рассказывала - боялась, что пронюхают воры и ограбят квартиру. Элла еще за месяц до прилета Герасимова тоже ходила в «Березку». В сам магазин ее не пустили, но зато Элла переписала в блокнот график работы, перерыв на обед, выходные и не преминула заметить, что рядом с магазином крутятся какие-то подозрительные кавказцы и все время шепотом спрашивают ее, не хочет ли она поменять чеки.
Ну вот, он ее уже увидел, улыбается. Так, все внимание - к себе. Страдальческое лицо. Влажные глаза. Элла столько его ждала! Столько бессонных ночей, столько слез в подушку! Это так трудно - ждать. Это настоящий подвиг. И он вернулся живым только потому, что «она умела ждать, как никто другой». (Спасибо маме, она очень кстати напомнила эти замечательные стихи!) Он обязан ее очень-очень любить, он непременно должен носить ее за это на руках… Вот, встретились. Обнялись, поцеловались… Слезы были бы сейчас очень кстати… Слова бы какие-нибудь найти… Чем-то от него пахнет… Чем-то чужим, незнакомым… Усы колючие… Какой-то жесткий, тугой, как ствол корявого дерева… О чем же в такой ситуации говорят жены?
- Как долго я тебя ждала…
Ужасно фальшиво прозвучало, но ничего иного в голову Элле не пришло. Кажется, эта фраза из фильма «Москва слезам не верит». Элле она ужасно понравилась, потому и осталась в памяти. Они с мамой обрыдались, когда досматривали финальную сцену… Надо же что-то еще говорить. А что?
Герасимов тоже молчит, тоже не знает, что сказать, но слова не подыскивает. Думает. Прислушивается к себе. Но чувства, эта неорганизованная толпа непредсказуемых обезьянок, затихли, недоуменно переглядываются, не знают, как реагировать: скакать и улюлюкать от восторга, швыряться банановыми корками, ломать ветки, раскачиваться и скалить зубы либо впасть в дрему, лениво почесываться, выковыривать из щетинки блошек… Чувства сами не знают, что происходит.
«Какая-то она не такая», - подумал Герасимов. Лицо вроде знакомое, привычное, но что-то в жене изменилось, добавилась какая-то неуловимая черта… Герасимов почувствовал, что невольно сравнивает Эллу с Гулей. Гуля красивее, утонченнее, изящнее. И она… как бы это сказать… она честная, но не в том смысле, что никогда не лукавит, а что не вешает на себя маски. Ее лицо, глаза, губы, брови не подчиняются воле, но напрямую связаны с сердцем; захочет, например, рассердиться («вот сейчас как стану злой!») или рассмеяться на плоскую шутку начальника - ничего не получится, на лице все будет написано: и что не сердится вовсе, и что совсем не смешно, а даже очень глупо пошутил начальник. У Эллы же сразу видно, что выражение на лице не ее, что оно придуманное, составленное, и в этом обман - она хочет казаться Герасимову другой. А почему не доверяется чувствам? Пусть они сами лепят лицо по своему усмотрению, у чувств всегда лучше и тоньше получается, чем у человека, если он, конечно, не талантливый актер… Да ладно, что это он в первую же минуту к жене придирается? Встречает. Соскучилась, должно быть.
Герасимова морило в сон. Он завидовал бабкам, лежащих на тюках. Его незаметно толкнули в плечо. Небритый человек с беспокойными глазами едва слышно предложил билет «на любое направление». Отошли в сторону. «Паспорт и деньги, - сказал человек. - Двойной тариф».
Через час Герасимов спал в кресле самолета на высоте 11 600 метров. По правую руку от него молодая мамаша никак не могла справиться с капризным ребенком. По левую руку сидел полный краснолицый мужчина; он часто и тяжело дышал, считал свой пульс, вытирал платком пот со лба и полными ужаса глазами косился в иллюминатор. Самолет покачивало, иногда подкидывало на воздушных кочках, и мужчина стремительно бледнел и дрожащей рукой доставал из кармана валидол. Он боялся лететь. Герасимов не мог понять, что именно так пугало мужчину. Под ними же Союз! А значит, что ни ДШК, ни ПЗРК, ни «стингер» по самолету не ударит. С этой земли же не стреляют! Полет совершенно безопасный. Все равно что прогулка по парковым газонам - хоть ходи, хоть бегай, хоть валяйся - на мине не подорвешься. Это же такое благо - без боязни ходить, без боязни летать. Толстый дурачок этого не понимает. Все люди, которые живут в Союзе, это благо получают просто так, задаром. Они должны быть расслабленны и веселы. Они должны скакать от радости с утра до вечера, как козлы. Все их заботы и печали - ничтожны, потому как накрыты великим благом. Здесь не опасно, здесь не надо трястись за свою шкуру. Здесь не стреляют, не жгут, не пытают, не подрывают. Здесь можно жить и строить планы на будущее, не добавляя «если, конечно, не погибну». Уу-аа-уу-аа, - на плач ребенка отзывался самолет, словно он прочитал мысли пассажира в грязной военной рубашке, сидящего на месте 8 «б», и выражал свою полную солидарность. Самолет был тертый калач. Как-то он угодил в план Министерства обороны, и его погнали в Кабул за дембелями. Забрал парней на поджаренной кабульской бетонке и глубокой ночью отправился назад, в Союз. Черный крест взметнулся в черное афганское небо. Никаких стробов, никаких сигнальных огней, никакого света в салоне. Все наружное и внутреннее освещение было выключено. Заменщики застыли в тревожном оцепенении. Никто не спал, не дремал. Все тихо дышали, смотрели в темноту и слушали гул двигателей. «Вот сейчас ка-а-а-ак шизданет ракета в двигатель!» - думал каждый. Самолет взбирался вверх по крутой спирали, и подъем был настолько крут, и перегрузки столь велики, что трудно было удержать голову - под собственной тяжестью она заваливалась то на плечо, то на грудь. Подальше от земли, подальше от мрачных ущелий, в которых затаились кровожадные дикари с зенитными комплексами, вверх, вверх, к звездам! И летчики вели самолет в томительном напряжении. Эх, если бы двигатели работали бесшумно! Тогда самолет не только увидеть было бы невозможно, но и услышать. Летел бы он, словно крадучись, совершенно бесшумно, как летучая мышь. Но три двигателя общей мощностью 30 тысяч лошадок - это не хухры-мухры. На какую бы высоту ни взобрался, все равно внизу будет слышно, особенно ночью. И проснется, заворочается на своем каменном ложе моджахед, откинет рваный хитон, раскроет рот, прислушается, буркнет что-то невразумительное и станет расчехлять увесистую трубу «стингера». Помолится наспех, вскинет систему на плечо, прицелится на звук и - пшик! - полетела узконосая тварь с зеркальными глазами на тепло двигателей, стремительно, мощно пронизывая воздух, как торпеда воду; и с каждой секундой все выше, выше, и ее чувствительная головка будет умело управлять оперением, и ракета станет рыскать в черном небе, как волк, бегущий по следу жертвы, и когда почует жар двигателей, то уже полетит прямо, как по натянутой струне, легко догоняя тяжелый самолет, с ходу вонзится в сопло двигателя, разорвется внутри, разворотит рубашку, обвитую патрубками, как венами, искромсает лопатки, перерубит крыло, и в ужасе встрепенутся пассажиры, и горячая волна подлого страха ошпарит их сердца, и вскрикнет борттехник в кабине: «Пожар правого двигателя!» - и командир попытается взять ситуацию под свой контроль, и закричат самые нервные пассажиры, когда почувствуют, что самолет заваливается на бок, переворачивается вверх дном, и последнее в их жизни пламя озолотит отблесками черные глазницы иллюминаторов… Так они думают, пассажиры, дембеля, которым уж поднадоело общаться со смертью, для которых крушение самолета никак не входит в планы - да хватит уж, полтора года на смерть озирались, ее поганый оскал принимали во внимание и обязательно учитывали, когда задумывались о завтрашнем дне. А теперь неохота помирать, коль уж выжил, выкарабкался, с орденом-то на груди, с новеньким «дипломатом», где чудные подарки из дуканов, когда уже маманька с папаней не дни, а часы до встречи считают - нет, теперь погибать западло. И сидят они в кромешной тьме и, наверное, с удивлением замечают, что им страшно, страшно до жути, как было давно-давно, под первым в жизни обстрелом. Ой, парни, пронесло бы! Хоть бы эта бородатая сука, что в каменной щели затаилась, проспала, хоть бы у нее понос начался, хоть бы спусковой крючок на «стингере» заклинило, хоть бы, хоть бы… И уж пальцы немеют, сжатые в замок, и зубы ноют, и скулы от напряжения сводит. Щас ка-а-ак шарахнет, щас как грохнет… Не дай бог, не дай бог. И вздрагивает весь салон от хлопка крышки багажного ящика. «Да какого куя, зема, костями своими гремишь?!! - негодует весь салон. - Сядь на место, мучитель, не шурши ластами, притихни!!» - «Да вы че, братцы, всполошились?! Я только флягу хотел достать, водички попить…» - «Перебьешься! Затухни! Спать не даешь!»
Врут они, никто не спит, да в темноте не увидишь. А напряжение все не отпускает, грудь словно гипсовая - так свело, что вздохнуть тяжело, слово сказать тяжело, даже повернуться в тягость. Когда же граница, когда же, наконец, Союз? Почему так долго летим? По кругу, что ли, через Джелалабад и Кандагар? А летим ли вообще? Прильнешь лбом к заиндевевшему иллюминатору - ни черта не видать. Один сплошной мрак. Ни огонька внизу, ни искорки. Проклятая страна. Черная, зловредная, коварная. Когда ж Союз, пестрый, веселый, жизнерадостный, бесконечно строящий какой-то мудреный коммунизм? Где ты, родная, ласковая, как девица?
И вдруг салон пронзает бешеный звонок - оглушительно громкий, сумасшедший, какой-то запыхавшийся, с огромными глазами, примчавшийся откуда-то из района пилотской кабины, с эврикой, с новостью, и будто сняли с паузы видеозапись, и все пришло в движение, и вспыхнул нестерпимо яркий свет, и цветными огоньками расцветились крылья самолета, и салон залила волна единого вздоха облегчения: СОЮЗ! СОЮЗ! Мы пересекли границу! Под нами уже не Афган! Мы выжили! И страшное напряжение сразу отпустило, оттаяла грудь, и наполнились воздухом легкие, и от головокружительного счастья хочется петь и кричать, и тут уже артиллерийским дивизионом загрохотали крышки багажных ящиков, дембеля начали распатронивать свои запасы, пошли по рядам бутылки с самогоном и шаропом, запрудили весь проход полосатые черти, столпилась у туалетов очередь, и закурили все, даже некурящие. Ура! Все кончилось! Все самое страшное позади! Мы выжили!
Над Союзом - это и не полет вовсе. Это прогулка на лодке по пруду парка культуры и отдыха. А вы, толстый дядечка, все за пульс хватаетесь, на каждой воздушной ямке бледнеете, трясетесь за свою жалкую жизнь. По самолету-то не стреляют! Чего ж вы боитесь?
Самолет, взбалтывая пассажиров, как в огромном миксере, летел через ночь к рассвету. Афган остался где-то очень далеко позади. Герасимов не оглядывался, он интуитивно чувствовал это огромное расстояние, что отделяло его сейчас от Гули, от пыли, от унылых модулей и серых, одетых в мятую рвань бойцов с неживыми глазами. Он думал о предстоящей встрече с женой. Нельзя сказать, что он очень хотел этой встречи, но не сомневался, что она будет приятной. Ее облепили какие-то полузабытые воспоминания, что-то уютное, малоподвижное и пресное, в общем, полная противоположность войне. И пресность эта сейчас была Герасимову в охотку, как все новенькое - хорошо забытое старенькое. И тело, и душа, истерзанные предельной остротой и горечью, желали стариковского комфорта и покоя. Гуля сидела в складках его памяти, как стакан теплой водки, выпитой натощак, как сигарета, обжигающая горло, как заросли роз, разрывающие тело до крови. И она, выплакавшая все стратегические запасы слез, в эти минуты точно так - же вспоминала все оборванные ночи, проведенные в кабинете Герасимова. С его отъездом ей пришлось вернуться в женский модуль, на свою сиротливую койку, которую обитательницы модуля использовали для своих ночных маневров. И здесь ей было пресно и душно, как в санатории для престарелых. Койка казалась слишком просторной, слишком мягкой, рядом сопела новенькая соседка - машинистка из политотдела, строгая дама, чья расческа у рукомойника с намотанным на ней клубком седых волос всегда вызывала у Гули позывы тошноты. Здесь было слишком спокойно, чтобы можно было крепко и быстро заснуть, экономя каждую минутку. Здесь не надо было говорить шепотом, не надо было прислушиваться к голосам за стеной в готовности мышкой юркнуть в подпол, здесь Гуля находилась на законных основаниях, ее бессонные мучения на этой койке не противоречили нравственному кодексу, и это почему-то напрочь отбивало сон.
Она встала раньше, чем надо было, и, не обращая внимания на ворчание соседки, долго и шумно умывалась под фыркающим краном, стянула волосы резиночкой, сняла развешенные на веревке трусики - всю «Недельку», подаренную Герасимовым, упаковала в сумку, похожую на школьный портфель. Туда же кинула туалетные принадлежности, десяток индивидуальных перевязочных пакетов на всякий случай: не дай бог ранит кого-нибудь или у нее раньше времени месячные начнутся; ИПП - штука универсальная, использовать можно при всяком случае, связанном с кровотечением. Ну, и еще кое-что по мелочи: влажные салфетки, чтобы протирать лицо, ночной крем, маникюрный набор, лак для ногтей, губную помаду, хозяйственное мыло. Думала, взять ли порошок, но, повертев коробку в руках, оставила - где там стираться и сушиться? Лучше побольше с собой чистого белья набрать.
Потом надела выстиранную и отглаженную накануне «афганку» Герасимова. Это не было актом дерзкого вызова дивизионной общественности. В одном из африканских племен замужним женщинам выбивают передние зубы, в другом вышедшие замуж красавицы вешают на мочки ушей длинные жемчужные серьги. В Индии замужние женщины вставляют в ноздрю кольцо. Аборигенки Новой Зеландии, связанные семейными узами, татуируют себе губы и подбородки. В Афгане жены и матери надевают паранджу. В нормальной стране, Советском Союзе, семейные женщины носят обручальные кольца. А в ограниченном контингенте прижилось такое правило: отправляясь в незнакомые уголки дивизии, женщина надевала форму своего возлюбленного и тем самым показывала, что она занята, она - ППЖ. Спокойнее, товарищи офицеры! Не надо краснеть и пыхтеть, товарищ прапорщик: видите на моих погонах звезды? Это значит, что мой защитник - старший лейтенант, и я вам не советую совершать необдуманные поступки и вызывать у него чувство ревности.
В семь утра она уже была на задворках разведбата, где собиралась колонна. Сердцевину ее составлял БАПО - боевой агитационно-пропагандистский отряд, подчиненное начальнику политотдела образование, которое разъезжало по гарнизонам, «точкам» и кишлакам, внушая всем подряд оптимизм и веру в революцию и попутно отстреливаясь от нападок моджахедов. Сейчас перед БАПО стояла задача объехать всю зону ответственности дивизии и объяснить отупевшим от войны, завшивленным, обкуренным, истощенным, просоляренным бойцам, что где-то далеко, в прекрасном и счастливом Союзе, грядут выборы в местные советы, что является высочайшим примером советской демократии и величайшим доказательством единства партии и народа в едином шествии к нашей высокой цели - коммунизму. Попутно предполагалось показывать изголодавшим, одуревшим от холода и жары, зачерствевшим от стрельбы, крови и смерти бойцам художественные фильмы о войне, для чего в состав колонны включили походную киноустановку с подгнившим, прохудившимся в некоторых местах экраном. А заодно, балуя озверевших от неугасаемой жестокости, огрубевших от кумара и вседозволенности бойцов культурно-просветительными мероприятиями, оказать им квалифицированную медицинскую помощь.
- Смотри, здесь все, что необходимо, - говорил Гуле капитан медицинской службы Карпенко, подозрительно сутулый и многословный сегодня. Он дрожащим пальцем надавил на язычок большого саквояжа с красным крестом на боку и открыл крышку лишь после нескольких мучительных неудач. - Все упаковано, все в соответствии со сроком годности. Вот ромазулан, вот энзистал, вот дифлюкан, вот ровамицин, вот лемови… лемаце…
- Левомицетин, - подсказала Гуля.
Он все время уводил взгляд, и невозможно было заглянуть в его глаза и выяснить, то ли капитан медицинской службы мучается от жестокого похмелья, то ли ему стыдно, что в опасную поездку отправляется не он, а эта девушка, невероятно нелепо выглядящая рядом с военным железом. И начальник колонны подполковник Быстроглазов, выпускник института иностранных языков, никогда не знающий, что ему делать со своей невостребованной интеллигентностью здесь, на войне, понятия не имел, зачем начальник политотдела воткнул в колонну это милое улыбчивое существо, и куда его теперь посадить, чтобы было покомфортнее и безопаснее, и где потом разместить на ночлег, и как оградить девушку хотя бы от безудержного офицерского мата, солдатской грубости, массового ссанья на обочину во время привалов, повальной антисанитарии и замасленных банок с холодной тушенкой. Как сберечь девушке нервы и пока что не окончательно загаженное впечатление о военных? Как потом, после марша, смотреть ей в глаза и хорохориться перед ней, ежели она узнает всю подноготную, все неприкрытое нутро подполковника Быстроглазова, которое ничто так безжалостно не обнажает, как война?
Гусеничные машины кружились на месте, сдирая с земли скальп, коптили небо, угрожающе раскачивали антеннами. Антенны напоминали стайку мелких змеек, вставших торчком и отлавливающих некую летающую живность. Для антенн добычей были короткие радиоволны с мелкой амплитудой, напоминающие зубчики ножовки по металлу: «Общая команда! Заводи!.. БТР «сто одиннадцать»! Я не ясно выразился? Кому там прочистить уши, козлы сраные! Техническое замыкание! Чего вы дергаетесь? Кто дал команду трогаться с места? Сейчас я вас самих под траки положу!» А вот радиоволны, большие, покатые, вальяжно гуляющие по афганским просторам, пролетали мимо, не обращая на такую мелочь внимания. Великаны, хозяева радиоэфира, они покоряли сотни километров, задевая своими горбатыми спинами стратосферу, отражаясь от гор и облаков, оттого начальник политотдела, разговаривая со знакомым кадровиком из штаба армии в Кабуле, слышал свой же голос, похожий на многократное эхо.
- Михалыч! Что ты мне… халыч! Что… все время каких-то… ты мне все время… крокодилов присылаешь… каких-то крокодилов… Прислал бы нормальную… присылаешь. Прислал бы… бабенку, только без особого гонора нормальную бабенку, только… а то у меня нет времени ухаживать… только без особого гонора… И не слишком молодую… а то у меня нет времени ухаживать… я ведь уже старый, Михалыч… И не слишком молодую… А, Михалыч?.. старый, старый… халыч… халыч… халыч…
Начпо морщился, отнимал трубку от уха, смотрел на нее, будто хотел увидеть того маленького подлеца, который сидел внутри и передразнивал его. И в помещении львовского аэропорта слова диктора пьяно двоились и троились, но там это никого не раздражало, а жену Герасимова Эллу даже радовало: получалось, что приятную новость повторяли несколько раз:
- Прибыл самолет… прибыл… рейса 263… самолет… рейса 263…
Она стояла на горячем сквозняке перед распахнутыми дверями, ведущими на летное поле, и смотрела на свое отражение. Так коротко она, конечно, зря постриглась. Ей не идет короткая стрижка - тифозный парень, а не женщина. Да ладно, для одичавшего в Афгане сойдет. А вот то, что на румяна не поскупилась, это хорошо. Лицо должно полыхать от волнения и радости. Пусть увидит, какая она красная и взволнованная. Сначала хотела выглядеть бледной, ненакрашенной, как безутешная вдова. Но мама отговорила: «Бледная женщина с невыразительным лицом оставляет впечатление безразличной, холодной, болезненно равнодушной барышни. А ты должна гореть от восторга, что он жив, что вернулся». Уже в аэропорту Элла подумала, что неплохо бы купить букетик цветов, чтобы подчеркнуть значимость момента, тем паче что бабки у стоянки такси почти задаром отдавали гладиолусы. Но опять же, позвонила из автомата маме - та отговорила. «Вообще-то цветы по этикету он обязан преподнести тебе. И вообще, доча, не суетись, не принижай себя. Вы оба в равной мере хлебнули лиха. Ждать - это не меньший подвиг, чем где-то там исполнять интернациональный долг. И ты ждала, ты хранила верность. Знай себе цену!»
Элла смотрела, как пассажиры выходят из самолета и идут по бетонке к терминалу. Герасимова пока не видно, значит, еще есть время соответственно подготовить себя. Она придирчиво смотрела на свое отражение. Сделала радостное, восторженное лицо, разомкнула полные губы, обнажила зубы… М-да, такое выражение бывает, наверное, у счастливчиков, которые в «Спортлото» тысячу рублей выиграли. Он же вернулся из Афгана, а не из Анапы, он же, так сказать, герой, кровь проливал, родину защищал. Значит, встречать его надо со слезами на глазах… Элла напряглась, но со слезами ничего не получилось, чтобы их выдавить, нужно было хотя бы минут пятнадцать. Черт с ними, со слезами. С лицом бы разобраться. Значит, так. Брови. Они должны быть безвольно опущены по краям, как у уставшей от слез женщины. Лоб чуть наморщить - но только самую малость, чтобы лицо не выглядело старым. Глаза - полны любви, боли и страданий. Губы сжаты, со страдальческим изломом, подбородок дрожит… Вот так лучше. Сохранить бы эту позицию до его прихода, не смазать.
Она даже дышать перестала и осторожно, словно наполненный до краев горшок, повернула голову. А вот и он! Идет к терминалу, чуть ссутулившись. Похудел, осунулся. Какой-то не такой. Сейчас начнет орденами звенеть и взахлеб про свои подвиги рассказывать. Нос задерет так, что о-е-ей, не подступись! Этого Элла боялась больше всего. Боялась потерять свою цену, боялась, что не она, а Герасимов станет центром внимания и восхищения. А Элла что? Совсем дешевка, получается? Совсем пустое место? Правильно мама учила - надо все время заставлять мужа уважать себя, надо мягко и тактично принижать его, убеждать его в том, что его заслуги - это в первую очередь заслуги жены. Если этого не делать, то муж в конце концов возомнит о себе слишком много, перестанет замечать достоинства супруги и уважать ее. А без достоинств что Элла из себя представляет? Собственно, ничего. Ни рожи, ни кожи, как иногда мама шутит. Но это тайна, что у Эллы ни рожи, ни кожи! Тайна за семью печатями, о которой Герасимов не должен узнать никогда в жизни…
Все, не отвлекаться! Собрать в кучу страдальческое выражение! Он уже близко. Уже смотрит по сторонам, выискивая ее в толпе встречающих. Как-то он странно одет. Брюки военные, а вместо рубашки - серенькая дешевая футболка, явно не из Афгана. Элла однажды видела знакомого ее подруги, который служил в Афгане прапорщиком. Ах, как тот был одет! Мама родная! Джинсы «Поп джинс» с цветной окаемкой по контуру карманов, черный батник с короткими рукавами и вышитыми желтыми звездами на груди, белые кроссовки, солнцезащитные очки с перламутровыми стеклами и золотистым ярлычком. Он как на улицу выходил - все вокруг оборачивались. Еще привез подруге настоящую дубленку, пушистую, пахнущую каким-то зверем, с кожаным поясом, да какой-то обалденный чайный сервиз на шесть персон - там и чашки с блюдцами, и сахарница, и еще какая-то фигня вроде маленького кувшинчика. А самое главное - чайник! Большой, с изящно изогнутым носиком, с витиеватой ручечкой. И у него была одна замечательная особенность. Когда он стоит на столе - ничего особенного. А стоит взять его, так чайник начинает тихонечко играть, мелодично-мелодично, будто гномики маленькими фарфоровыми молоточками тюкают. Элла, помнится, обзавидовалась. А подруга утешила: «Не бойся, твой тоже все это привезет! Мужики из Афгана шмотки вагонами вывозят!» А еще этот прапорщик привез кучу чеков «Внешпосылторга», и они с подругой ходили отовариваться в «Березку»! Но про этот поход подруга почти ничего не рассказывала - боялась, что пронюхают воры и ограбят квартиру. Элла еще за месяц до прилета Герасимова тоже ходила в «Березку». В сам магазин ее не пустили, но зато Элла переписала в блокнот график работы, перерыв на обед, выходные и не преминула заметить, что рядом с магазином крутятся какие-то подозрительные кавказцы и все время шепотом спрашивают ее, не хочет ли она поменять чеки.
Ну вот, он ее уже увидел, улыбается. Так, все внимание - к себе. Страдальческое лицо. Влажные глаза. Элла столько его ждала! Столько бессонных ночей, столько слез в подушку! Это так трудно - ждать. Это настоящий подвиг. И он вернулся живым только потому, что «она умела ждать, как никто другой». (Спасибо маме, она очень кстати напомнила эти замечательные стихи!) Он обязан ее очень-очень любить, он непременно должен носить ее за это на руках… Вот, встретились. Обнялись, поцеловались… Слезы были бы сейчас очень кстати… Слова бы какие-нибудь найти… Чем-то от него пахнет… Чем-то чужим, незнакомым… Усы колючие… Какой-то жесткий, тугой, как ствол корявого дерева… О чем же в такой ситуации говорят жены?
- Как долго я тебя ждала…
Ужасно фальшиво прозвучало, но ничего иного в голову Элле не пришло. Кажется, эта фраза из фильма «Москва слезам не верит». Элле она ужасно понравилась, потому и осталась в памяти. Они с мамой обрыдались, когда досматривали финальную сцену… Надо же что-то еще говорить. А что?
Герасимов тоже молчит, тоже не знает, что сказать, но слова не подыскивает. Думает. Прислушивается к себе. Но чувства, эта неорганизованная толпа непредсказуемых обезьянок, затихли, недоуменно переглядываются, не знают, как реагировать: скакать и улюлюкать от восторга, швыряться банановыми корками, ломать ветки, раскачиваться и скалить зубы либо впасть в дрему, лениво почесываться, выковыривать из щетинки блошек… Чувства сами не знают, что происходит.
«Какая-то она не такая», - подумал Герасимов. Лицо вроде знакомое, привычное, но что-то в жене изменилось, добавилась какая-то неуловимая черта… Герасимов почувствовал, что невольно сравнивает Эллу с Гулей. Гуля красивее, утонченнее, изящнее. И она… как бы это сказать… она честная, но не в том смысле, что никогда не лукавит, а что не вешает на себя маски. Ее лицо, глаза, губы, брови не подчиняются воле, но напрямую связаны с сердцем; захочет, например, рассердиться («вот сейчас как стану злой!») или рассмеяться на плоскую шутку начальника - ничего не получится, на лице все будет написано: и что не сердится вовсе, и что совсем не смешно, а даже очень глупо пошутил начальник. У Эллы же сразу видно, что выражение на лице не ее, что оно придуманное, составленное, и в этом обман - она хочет казаться Герасимову другой. А почему не доверяется чувствам? Пусть они сами лепят лицо по своему усмотрению, у чувств всегда лучше и тоньше получается, чем у человека, если он, конечно, не талантливый актер… Да ладно, что это он в первую же минуту к жене придирается? Встречает. Соскучилась, должно быть.