- Валера, я хочу тебе кое-что сказать, - произнесла она, когда застольный шум приглушила закрывшаяся дверь. - Давай договоримся: то, что было, прошло и никогда уже не вернется. Как сказала мама: будто ничего не было. Это отрезанный ломоть. Мы его выбросим и начнем жить заново.
   - Да, - ответил Герасимов и притянул жену к себе. - Да… Мы начнем жить заново…
   Он начнет жить заново в этом мире, где звон посуды лишь отчасти напоминает звуки операционной, где женщины видят кровь в дни месячных, а мужчины - когда порежутся бритвой; где о войне никто ничего не знает, знать о ней не хочет и даже слушать о ней не желает, ибо тот, кто говорит о ней, быстро и жестко отрывает себя от этого мира, опускает между собой и ним высоченный железный занавес, похожий на лезвие гильотины, и эту преграду не сковырнуть, не подкопать, не обрушить. Никогда, никому, ни слова, ни полслова не рассказывать о войне! Не поймут. Отдалятся. Возненавидят. Мир способен воспринять вернувшихся с войны лишь в гробах. Выжившие - все равно что воскресшие, снятые с креста. Ну как можно смотреть им в глаза, видеть пробитые гвоздями ладони и ноги, шрамы под ребрами, исполосованные плетьми спины? Как можно это видеть и после этого уважать себя? Но мы ведь тут тоже не икру ложками жрали! И не развлекались, и не забавлялись! Мы тоже, как и вы, мы тоже! И детей рожали, и кариесы высверливали, и в очередях стояли, каждую копейку считая, и, главное, ждали - а потому у нас тоже руки пробиты и головы увенчаны терновыми венками. Мы такие же, такие же, не спорь, не говори, не открывай рта, слушать не буду, уши заткну, глаза зажмурю, отвернусь, не было у тебя ничего, не было, не было, нет-нет-нет!
   Ты чувствуешь, Герасимов, как отпускает, как слабеет хватка металлической клешни, что так долго сжимала твое сердце? Ты чувствуешь, как начинаешь оживать, и очистился горизонт твоей жизни, и он прозрачен, свеж, напоен светлым дождем? Ты чувствуешь, как на тебя снисходят золотые лучи? Не оглядывайся, отцепи от себя этот страшный якорь, выключи этот сводящий с ума грохот гусеничной техники, вертолетных лопастей, автоматных очередей, минометов, гаубиц; разбей динамик, из которого несутся треск и шипение команд, криков о помощи, монотонное, безнадежное, многочасовое повторение чьего-то позывного, зашифрованного имени, которое уже не числится в списках живых. Разве ты знаком со всеми этими далекими и безликими грызачами, власенками, ступиными, нефедовыми, шильцовыми, баклухами, думбадзами? Посмотри же в глаза жене!
   - …посмотри мне в глаза, - попросила Элла. - Скажи, это было?
   Она держала в руках лист. Строчки ровные. Слова разборчивые. Буквы - эталон каллиграфии.
   … «Уважаемая Элла Леонидовна! Как коммунист, я обязан поставить вас в известность, что ваш муж на протяжении одиннадцати месяцев сожительствует… политорганы обязаны строго следить за морально-нравственным обликом офицеров… я заверяю, что предприму все усилия для сохранения вашей семьи… будет строго наказан… неусыпный контроль со стороны товарищей и партийной организации… в соответствии с требованиями нравственного кодекса и коммунистической морали…
   Заместитель начальника политического отдела подполковник А. Куцый». - Скажи, - произнесла Элла, медленно перегибая письмо пополам, а потом еще раз пополам. - Ведь этого не было? Не было, Валера? Ведь ничего не было, так ведь?
   Ничего не было. Ничего. Ты права, Элла. Ты права, как твоя мама. Вы с ней засаживаете жизнь цветами и травами, чтобы головокружительный запах забил прогорклый запах дыма. Вы рассаживаете повсюду скрипачей и виолончелистов, чтобы они заглушили лязг гусениц. Была бы возможность - выстирали бы, выполоскали, выбелили бы хлоркой мозги.
   - Во-первых, с сегодняшнего дня ты прекращаешь пить. Больше - ни капли. Все, хватит.
   Элла рисует эскиз будущей жизни. Это одно сплошное солнце, облака и птицы.
   - Во-вторых, ты увольняешься из армии. Артур Михайлович пообещал назначить тебя инструктором в обком комсомола. Ты не представляешь, какая нас ждет жизнь! У тебя будут служебная машина, спецпаек, квартира, путевки за границу, уважение, почет, власть… Тебе надо завтра же купить костюм и пойти на собеседование. Обязательно нацепи свой орден…
   - Он не цепляется, Элла. Он привинчивается.
   - Не придирайся к словам. Ты стал заносчивым. Не забывай, что пока ты там… пока ты там был, моя мама очень много для тебя сделала. А ты, между прочим, даже пустячного сувенира ей не привез. Ну ладно, забудем все обиды. Я не сержусь. И мама тоже. Мы тебя простили.
   Строительство новой жизни идет бешеными темпами. Цветы вокруг распускаются прямо на глазах, со скрипом и скрежетом. Виолончелисты дрочат смычки до дыма.
   - Еще надо распределить деньги, которые у тебя на книжке. Во-первых, заплатить маме за твое проживание здесь. Второе: купить шифоньер и стиральную машину - это пригодится в будущем, когда у нас появится бэби. Дальше: надо купить телевизор для маминого начальника, чтобы он отправил ее на переподготовку - тебе как афганцу в универмаге без очереди продадут…
   Герасимов прислушался. Нет, уже почти не слышно, как кричит Ступин и скулит Курдюк… Сейчас все купим, родная. Сейчас весь мир купим!
   Артур Михайлович распрощался. Он позволил теще поухаживать за собой и надеть на себя пиджак. В прихожей поцеловал ей ручку. Теща посетовала на то, что руки у женщин стареют быстрее, чем тело. Герасимов поразился тому, как блестят его туфли - ни единой пылиночки! И вообще здесь нигде не было пыли. Можно окно настежь раскрыть, и даже если внизу проедет машина, воздух останется прозрачным, как родниковая вода… Но нет, нельзя вспоминать про пыль, табу!
   Как-то незаметно в квартиру просочился сосед Эдик. В сумрачной прихожей его почти не было видно, только глаза поблескивали, словно «сварка», огоньки крупнокалиберного пулемета под днищем вертолета… Стоп, стоп, стоп! Нельзя! Табу!
   - Привет, - сказал Эдик шепотом. - Приехал? Ну, как там? Слушай, будь другом, привези пару батников и джинсы… Вот бумажка, я тут размеры записал. И еще ручку чернильную - там, говорят, ручки клевые. Это не мне, это начальнику надо. Он как узнал, что у меня сосед в Афганистане, так каждый день про ручку напоминает. Ладно? А я тебе потом… тоже… Вот список, возьми! Не забудешь? Тут я еще записал кое-что, но это так, по мелочам…
   Теща прислушивается из кухни, уши от напряжения раскраснелись. Самой просить гордость не позволяет, снова послала дочу.
   - Валера, - сказала Элла. - Маме джинсы надо привезти. «Поп» не надо, лучше «Топ». Я сайза ее не знаю, сейчас обмеряю сантиметром и скажу… А чеков у тебя совсем нет? Совсем-совсем? Зря, конечно, ты их не привез. У нас в «Березке» импорта всякого навалом… Когда ты пойдешь деньги с книжки снимать? Я с тобой… Слушай, а почем там у вас лайковые плащи? Мне на осень такой плащ обязательно нужен. А говорят, детские вещи там дорогие. Что, в самом деле очень дорогие?.. Ах, если бы ты знал, как меня Маринка замучила! Ты не помнишь Маринку? Да подруга моя, с которой мы всегда на барахолку ходим. Привези ей кусачки для ногтей, она где-то их видела, теперь ни спать, ни есть не может, такие хочет…
   Но эти хромированные крокодильчики с вогнутой мордочкой вовсе не главное. Нужно держать руку на пульсе моды. Герасимов с Эллой теперь фигуры иного ранга, и следует соответствовать статусу. Пару отрезов на платье из люрекса - пока не вышел из моды. Маме - черный, доче - светлый. Японский кассетник, показатель материального благополучия и престижа… Ты записывай, записывай, Герасимов, не хлопай ушами. И не отставай от жены, которая тащит тебя по многолюдной улице в салон-парикмахерскую «Чародейка». Отдаешь себе отчет, что такое обком партии? Как там надо выглядеть? И не вздрагивай же так от каждого хлопка автомобильных глушителей - это не стрельба, не сжимайся пружиной, если сбоку неожиданно распахнется дверь парадного - это не душман, не уходи от действительности, не теряйся в толпе. Эти люди, шлифующие тротуар, не враги и не друзья. А кто? Да никто. Не поддаются квалификации. Человеческая масса, советский народ. Не обращай внимания, не фильтруй, не пытайся вглядываться в глаза, рассматривать складки одежды - в них не спрятано оружие, не греется английский кинжал или отполированный до белизны китайский «калаш». И в магазинах не торгуйся, это не дуканы, здесь цены зафиксированы советской экономикой… Сворачивай налево, через проходной двор. Не оглядывайся, никто не пошлет тебе в спину автоматную очередь. А теперь направо - срежем метров сто. Да что ж ты так боишься газонов?! Табличка «Не ходить!» вовсе не означает «Осторожно, мины!». И перестань гладить себя по груди, проверяя, сколько в «лифчике» осталось магазинов и патронов. На тебя смотрят как на идиота… Что тебя заинтересовало? Да, это водка. Четыре сорта. По червонцу за бутылку. «Девушка, три бутылки… Нет, четыре. А лучше давайте шесть!» Ты спятил! Зачем тебе столько? Взгляни, Элла в шоке! Она дергает Герасимова за руку, оттаскивает от прилавка. «Нет-нет, девушка, ничего не надо! Извините!» - «Голову морочаете!» - ворчит продавщица и возвращает бутылки на стеллажи. «Это с собой, в Афган! - сопротивляется Герасимов и отрывает мелкую, но цепкую ладошку жены от своей руки. - Две бутылки залью в китайский термос, еще две - в резиновую грелку. Оставшиеся две провезу официально». - «Потом, потом! Сейчас не о водке ты должен думать!» - проявляет настойчивость Элла.
   Наверное, Элла права. Она мудра. Она маяк, который показывает направление к новой жизни. В дверях магазина Герасимов сильно задел плечом какого-то человека. Не обратил внимания, пошел дальше. Но его окликнул голос:
   - Эй, братан! Афган?
   Герасимов обернулся. Жилистый мужик, постриженный почти наголо, с медным от загара лицом и шеей; под носом топорщатся неряшливые усы; вокруг глаз, словно трещинки, расползлись светлые морщинки; одет в новенькие синие джинсы с разноцветной каймой на карманах, что так странно сочетается с пожухлым, «рабочим» лицом… Но самое главное - глаза. По ним точно не ошибешься. Да, красноватые, да, подпухшие, но снимает последние сомнения своеобразный приглушенный блеск, легкая тоска во взгляде и выжидающая, пронизывающая внимательность.
   - Афган, - ответил Герасимов, поворачиваясь и медленно приближаясь к незнакомцу. Проклятье! Вмиг рухнула та хрупкая перегородка, которую Герасимов с таким трудом возводил. И прошлое хлынуло на него горькой водкой.
   - Откуда, брат?
   Незнакомец выпятил грудь, шлепнул по полу кроссовкой:
   - Двести семьдесят восьмая отдельная дорожно-комендантская бригада, Джабаль-ос-Сарадж. А ты?
   - Сто сорок девятый мотострелковый, шестая рота. Кундуз.
   - В отпуске, браток?
   - В отпуске!
   - В наших краях бывал?
   - Самого Джабаля не помню, но вот усерадж был точно, - ответил Герасимов затоптанной афганской шуткой.
   Незнакомец рассмеялся, протянул руку:
   - Сашка.
   - Валера… В этом году, весной, мы в ваш район десантировались на реализацию.
   - А я с колонной на Файзабад через Кундуз проезжал четырнадцатого июня. Слушай, а ты Горемычкина знаешь? Он прапорщиком в противотанковом дивизионе служит.
   - Нет, не слышал.
   - Мой кореш.
   Их толкали. Они всем мешали, но никого не замечали. Какой-то рослый мужчина с кривым носом обругал их матом. Сашка в ответ гаркнул на весь магазин:
   - Эй ты, чувак! Еще слово - и ты труп! Быстро закрыл хайло и проглотил язык!
   Здоровяк послушался, заткнулся, пристроился в хвост очереди за колбасой и стал невидим. Элла, поджимая губы, пыталась улыбаться и незаметно щипала Валеру за локоть. Но он ее не видел и не слышал. Прошлое вернулось в виде щемящей сердце горько-сладкой тоски. Просто обвал - не выкопаешься. Сашка, этот незнакомый прапор из далекой дорожно-комендантской бригады, оказался родным человеком, самым родным, роднее Эллы.
   - Слышь, Сань, может, по стопарику?
   - Конечно! Держи червонец!
   - С ума сошел? Убери бабки, я сам… Эй, товарищ продавщица! Бутылочку «Столичной»! Спокойно, граждане, я воин-интернационалист, только из Афгана, мне можно без очереди…
   Очередь притихла. Продавщица заулыбалась первый раз за последние семь лет.
   - Сдачи не надо, красавица! Пошли, Сашок, в сквер! Слушай, ну, тогда, в апреле, когда была реализация, ваших много полегло. Ой, много!
   - Четверо. Четвертый умер уже в Баграмском госпитале.
   - Да я слышал. Но и ваш Кундуз, блин, ну его на куй… Таких нам шиздюлей вставили…
   - Валера, - льдисто произнесла Элла, пытаясь повернуть мужа лицом к себе. - Нам надо идти. Ты записан в парикмахерскую на четырнадцать тридцать.
   - Потом! - отмахнулся Герасимов, даже не взглянув на жену. Он хлопал Сашку по плечу, разглядывал его лицо, выискивал в нем отметины того жуткого, но манящего прошлого - черт подери, как давно они не виделись! До встречи в магазине они были каждый сам по себе в этом шумном, многолюдном, странном городе - считай, попали в окружение, и вот теперь встретились, и теперь их голыми руками не возьмешь, они ж братья, они, блин, афганцы, они ж, е-мое, тверже стали!
   Сели на лавку. Глаза в глаза. Сашка откупорил бутылку. Как пить? Да из горла, конечно, по очереди! Родные ж. Давай, Валерка, за нас, за то, что выжили! Давай, Сашок! А я, Валер, недавно другана потерял. Он в баграмском инженерно-саперном батальоне служил. Мы из одного военкомата призывались. Подорвался на фугасе. Всего размолотило на кусочки. Закидали в гроб его ботинки да хэбэшку, запаяли - и жене… Понимаю, Сашок. Я когда в отпуск ехал, так пятерых бойцов потерял… Давай за них, Валер, за наших пацанов… Да, Сань, давай за ребят…
   - Валерий! Имей совесть! Ты же обещал мне, что больше ни капли! Что ты делаешь! Ты же как алкоголик! На лавке, из горла! На тебя противно смотреть! Или ты сейчас идешь со мной…
   Кто эта бесцеремонная и глупая женщина? Откуда она тут взялась? Как смеет она трепать языком в тот момент, когда Валерка с Сашкой пьют третий тост за погибших ребят? Как это несуразное бледное существо позволяет себе говорить с ними таким тоном? Встала бы рядом да выпила молча, как всегда делала Гуля Каримова… Гулечка… Гуленька. Солнышко, звездочка, милая, любимая, родная… Где же ты? Почему тебя здесь нет? Где мы вообще, Санек? Где наши бойцы, где броня, где «калаши»? Да все тут, Валер, в душе, в башке! Оглянись - вокруг залитые по самую горловину солнечным жаром терракотовые горы, а над ними, едва различимые, почти неподвижные, висят «вертушки», словно высотные ястребы, поймавшие восходящие потоки воздуха; а по дороге пылит колонна, боевые машины пехоты переваливаются с бугра на бугор, будто вереница катеров по морским волнам; броня облеплена людьми, они издали напоминают комок старой пергаментной бумаги; люди неподвижны, их глаз совсем не видно, руки опущены, из-под ног торчат стволы. Чуть ближе, в огороженном «колючкой» парке боевых машин, дробится по пронумерованным площадкам танковый батальон. От рева и дрожи Земля сходит с орбиты и гаснет солнце. Едва поднимая ноги, бредет в расположение саперный взвод, трупно-уставший, с дюжиной трофейных мин, похожих на песочные кексы, с торчащими из рюкзаков щупами; идут уставшие бояться парни, уставшие быть осторожными, уставшие жить, а потому желающие ошибиться первый и последний раз. Гулко шаркает по дороге поредевшая мотострелковая рота; солдаты безликие и бесформенные, белые и пыльные, как мучные черви, выпотрошенные близким общением со смертью, с притупленным, намозоленным рефлексом на смерть. Командир бредет где-то с краю, чуть поодаль от строя, будто ему стыдно, будто корит себя за то, что увел на войну больше ребятишек, чем привел. Потери напоминают о себе пустыми провалами в строю, заполненными лишь тенями выживших; эти провалы никто не смеет занять, сержанты не могут приказать бойцам заполнить пустоты, чтобы придать роте вид сплоченной и тугой коробочки. Погибшие еще пока здесь, в немом строю, идут с товарищами плечо к плечу, они будут здесь до тех пор, пока сохраняется строй, пока бойцы держат шеренги; но как только строй рассыплется, разбредется - тогда погибшие исчезнут окончательно и воспарят на небо, и будут напоминать о себе разве что ночью - нетронутыми, аккуратно заправленными койками… Ты понимаешь, Сашка, что самое страшное в жизни - это пустая солдатская койка? Я как представлю ее - душа переворачивается, и так плохо становится, так тяжко, такой стылый космос заполняет грудь… Понимаю, Валера, понимаю. Если б ты знал, как я рвался в этот отпуск, как мечтал о ресторанах, о троллейбусах, о пиве, о женщинах! А как окунулся в этот рай, так сразу почувствовал - что-то не то. Как собака в аквариуме. Тесно, душно, муторно. Я понял, что не так думаю, не о том говорю, не то вижу, не то слышу. Мы другие, Валер. Нас война под себя переделала. И я начал дни считать, быстрее б вернуться. Два ящика водяры выпил. Четыре привода в милицию, дюжина разбитых носов и челюстей! Все равно тону и задыхаюсь. Муторно, Валер. Здесь я одинок. Здесь я как танк без орудия и башни - грохочу среди «Жигулей» и «Запорожцев», люди на меня пальцем показывают. Назад, в Афган, хочу. К ребятам в бригаду… А где же та женщина, что тебя за руку тянула? Обиделась? Понимаю, не складывается. Кто нас, козлов, выдержит? У меня ведь тоже здесь была баба. Поверишь, меня аж трясти от нее начало. Когда с тифом в баграмской инфекционке валялся, то так не лихорадило, как здесь. Так у тебя, значит, жены нет? Что значит - в Афгане? Она там, а ты здесь? И как же ты, Валер, до сих пор трещинами не изошел от тоски и волнений? Как же ты не подох еще?
   Прапорщик Сашка все понимал, а этого понять не мог. Оставить в Афгане свою боевую подругу, самого родного человека, наироднейшего, самого проверенного, прокаленного, свое оружие, свою броню, в которую вплетены кровеносные сосуды, питающие сердце, и мерцающая нервная вязь, передающая разум, доброту и любовь, - оставить это сокровище в Афгане, а самому прилететь в Союз и жрать водку?
   Нудак ты, Валера… Ладно, отлипни от горлышка, захлебнешься. Благодари бога, что Сашку встретил. У него в штабе округа, на узле связи, кореш служит. Сейчас пойдете к нему, и он тебя за минуту с твоей любимой соединит. Да, пару бутылок водки хватит. Бакшиш какой-нибудь для него есть? Ну, ручка, гондон или кассеты? Ничего нет? Ну да, откуда у тебя бакшиш? Ничего за душой, кроме сберкнижки, которую Элла уже выпотрошила в свою сумочку. Ладно, Сашка отдаст японский «Пилот». Ему этого говна не жалко. Тем более на святое дело… А делов-то при наличии кореша на узле связи! Раз плюнуть: Рубин, соедини с Силикатным! Алло, Силикатный, дай мне Золотарник… Алло, что ж ты так долго не отвечаешь, Золотарник? Бегом соединил меня с Лощеным! Лощеный, соедини с Венозным! Кто, кто… Министр обороны спрашивает, пора уже по голосу узнавать… Венозный? Что-то тебя совсем плохо слышно, дорогой. Дай-ка быстренько женский модуль… Это дневальный? Представляться надо как положено, солдат! Позвать к телефону Гульнору Каримову! Разбудить, поднять с постели, вынести на руках, если будет сопротивляться. Скажи, что министр обороны срочно требует…
   В трубке минуту шипела тишина. Пьяный Герасимов ждал, когда Гуля ответит, когда она приблизится к нему настолько близко, насколько цивилизация научилась приближать любящие сердца, разделенные тысячами километров. Прапорщик Сашка с корешем вышли в коридор, чтобы не мешать. Герасимов ждал, дышать боялся, перекладывал трубку от одного уха к другому. Гуленька, родной мой человечек! Как тяжело, как мучительно осознавать то расстояние, которое пролегло между нами. Ты полусонна. Ты согрета постельным теплом. Твои волосы смяты. Твои губы слабы. Тебе не хочется подниматься, накидывать поверх ночнушки трехзвездочный бушлат и выходить в темный, продуваемый сквозняками коридор. Но ты все-таки приближаешься к исцарапанной, вечно качающейся тумбочке, на которой стоит полевой телефон, прижимая к груди серый колючий воротник бушлата. Я чувствую твое тепло. Я слышу твои шаги, твое дыхание…
   - Алло! Вы меня слышите?
   Стеклянный холод хлынул откуда-то сверху, растекся по жилкам Герасимова, закристаллизовался, сковал руки, ноги, шею - не пошевелиться. Это не ее голос. Это дневальный. Значит, она не смогла подойти к телефону. Она не захотела. Ее нет в женском модуле. Ее нет…
   - Мне сказали, что Каримова на выезде. Она выехала сегодня с колонной БАПО.
   - Куда выехала? - машинально спросил Герасимов. Вопрос глупый. Куда еще можно выехать с колонной БАПО? Не в Сочи же!
   - Не знаю, - ответил дневальный. Он очень громко говорил, наверное, перебудил весь модуль. - Но БАПО сегодня обстреляли. Сожгли несколько машин. Каримова в модуль не вернулась.
   Молодой солдат. Глупый. Разве можно так - открытым текстом про обстрел? Разве можно говорить об обстреле и отсутствии Каримовой в женском модуле в такой причинно-следственной связи?
   Герасимову показалось, что из трубки в ухо ударил электрический разряд - мощный, горячий, острый - и пронзил до самой сердцевины мозга. Он скрипнул зубами, ухватился за край стола. Проклятый Афган. Надо все узнать, всех обзвонить. Поставить на уши ЦБУ и командование медсанбата. Надо узнать в мельчайших деталях, что случилось с колонной БАПО, кто погиб, кто ранен… Сейчас… Сейчас. Он только возьмет себя в руки…
   Но хрупкая конструкция из телефонных соединений уже рушилась, как сбитая палкой весенняя сосулька, дробилась на сегменты, на рубины, золотарники, венозные и силикатные, и они сверкающими нитями улетали куда-то в черное пространство, и женский модуль с выстуженным коридором и дневальным у раздолбанной тумбочки стремительно удалялся, уменьшался в размерах, превращаясь в холодную колкую звездочку.
   - Валер, заканчивай! Больше нельзя!.. Куда ты, Валер! Да что с тобой?! Да куда ж ты бежишь?!!
   - Я возвращаюсь в Афган.
   - В Афган?!! Ополоумел?!! У тебя весь отпуск впереди!! Да погоди ж ты!! Вот же дикий человек, совсем плавленые мозги!!
   Герасимову надо торопиться, пока не остыла колонна БАПО, пока драма, случившаяся с ней, не покрылась пылью времени и еще можно что-то изменить, что-то исправить и переиграть. Надо снова составить сегменты венозных и силикатных, выстроить из них длинную путеводную нить, этакую гигантскую компасную стрелку, и безостановочно двигаться по ней до самой цели, до далекого-далекого женского модуля, где за фанерной дверью ждет теплая, нежная, сонная Гульнора Каримова, и прильнуть к ее податливым губам, и прижать ее тоненькое тело к себе, и обвить ее руками, и почувствовать своей грудью, как часто бьется ее сердце… И до этого счастливого мгновения всего ничего - на такси до аэропорта, затем самолетом до Ташкента, оттуда снова на такси: «Куда, брат, везти?» - «На пересылку». - «В тюрьму едешь??» - «На другую пересылку. В Тузель». - «А-а-а, так бы и сказал, что в Афган!»
   На пересылке, в провонявшей грязными носками и водкой палатке, где ждут своей очереди улететь на войну десятки офицеров и прапоров, надо записаться на борт. Если сделать бакшиш коменданту, то можно попасть на ближайший «Ил-76». В этой чудовищной летающей корове, похожей изнутри на спортзал или складской ангар, вперемешку с чемоданами, с проглоченными слезами, с напряженным ожиданием чего-то безрадостного, с перегаром, с тягостными мыслями, с многочасовым унылым гулом двигателей вытерпеть отсечение от себя Союза и того радужного счастья, какое было связано с ним. И перестроить себя, переделать, выбросить из души все нежное, слезливое, оптимистическое, сжаться, покрыться панцирем недоверия и жестокости, научиться говорить коротко и мало, научиться видеть и слышать; и незаметно выкурить в кулачок пачку сигарет, и смириться с судьбой - теперь ты под ее командованием. А под крылом уже серые, красные, желтые и оранжевые холмы с оголившимися на сыпучих склонах черными скалами, похожими на гнилые зубы, и снежные пики Гиндукуша, и глубокие, вечно затененные ущелья, утонувшие в зеленых ресницах рощ и полей. И кишлаки, похожие на греческие узоры, угловатые, квадратно-спиральные начертания, лабиринты смерти, двери в преисподнюю - повсюду, куда ни кинь взгляд. Притаились. Ждут: иди-иди сюда, мы готовы принять, зайди за серый ноздреватый дувал, покрытый, как щетиной, торчащими соломинками, походи по узким улочкам, покрути шеей во все стороны в надежде увидеть врага раньше чем в затылок вопьется пуля. Идите сюда, неверные, отсюда выхода нет. И пусть порхают над глиняными стенами юркие реактивные самолеты «стрижи», облегчаясь над кишлаками и оставляя под собой все те же руины. Пусть тяжело плюются гаубицы, брызжут воющим огнем «грады», пусть накатывается на шедевр глиняного зодчества гусеничная техника и топчется там до усрачки - все останется как прежде, ибо руины бомбежки не боятся. Века стояли и еще века простоят.
   Потому задрюченная походно-полевым бытом рота, налипшая на макушку Дальхани, зря боеприпасы не расходовала и с наступлением сумерек вела беспокоящий огонь исключительно по открытым полянам, аккуратно кладя мины между кишлаками. О подходе колонны БАПО исполняющий обязанности командира гарнизона Грызач узнал за пятнадцать минут, растолкал напившегося бражки старшину роты Хорошко и, подталкивая его в спину, велел пробежаться по всем позициям и предупредить бойцов, чтобы спрятали в камнях косяки и застегнули все пуговицы на куртках, а если пуговиц нет, то заправили куртки внахлест и потуже затянули ремни. А если ремней нет, то пусть натянут на себя маскхалаты, да чтоб штаны с резинкой были сверху. А у кого нет маскхалатов, то пусть закопаются в камни, чтоб не видно и не слышно было. И встретить начальника колонны в соответствии с требованием устава, по всей форме. И провести гостей в расположение роты мимо мин-растяжек, «лепестков» и куч дерьма, упаси господи, вляпаются… Так, что еще? Порнушный чешский журнал - с глаз долой, а не дай бог офицер политотдела подумает, что здесь не проводится работа по политико-нравственному воспитанию воинов и не бывает комсомольских собраний. Блин, почему у солдат такие черные руки и рожи? Вымыть немедленно! Нечем? Сам знаю, что нечем. Тогда поплюйте на ветошь и протрите. И выкиньте нафиг пепельницу, сделанную из черепа съеденного Душмана. А-а-а, забыл! Самое главное! Яма с бражкой! Закрыть ее носилками и снарядными ящиками, а чтобы запах не выдал, облейте штаны рядового Мамедгаджиева соляркой и подожгите, пусть смердит. Что еще? Всем улыбаться, на вопросы отвечать четко, знать основные наказы последнего пленума ЦК КПСС и весенние тезисы партии и правительства…