– Ну-ка, вызвать мне командира роты! – вдруг трубно прозвучал голос Кокуна.
Шевченко выругался в сердцах, с трудом поднялся, забросил за плечо автомат. Солдаты смотрели выжидательно и с сочувствием.
– Эрешев, захвати мой «лифчик».
Кокун не поздоровался, не протянул руки, с ходу приказал построить роту.
– Потери есть?.. Значит, взвод остался там, на высоте? Хорошо... Приказ такой: в ночь пойдете вдоль реки. Все ясно?
Ставя задачу, Кокун смотрел куда-то поверх головы ротного, будто видел там только ему одному ведомое.
– Товарищ майор! – вдруг быстро и с жаром заторопился замполит. – Люди вымотались. Такие потери!
– Вы кто такой? – удивился Кокун.
– Я замполит роты, – сказал он и коротко кивнул.
– А я ставлю задачу командиру роты, а не вам! – рыкнул майор и снова повернулся к Шевченко.
– Рота деморализована! Люди на пределе, – горячо продолжал Лапкин. – Вы посмотрите на них!
Рота выжидающе затихла, замерла, будто вмерзла в камни. Серые, потухшие лица следили без выражения и интереса, вроде и не принадлежали молодым парням, а были лишь бесконечным одинаковым слепком с маски усопшего.
– Замолчите! – Кокун дернул ногой и задохнулся. – Истерику тут! Да кто вы такой?
– Я – заместитель командира роты по политчасти! – звонко отчеканил Лапкин.
– Я отстраняю вас от роты! Вы у меня партбилет на стол положите! – Кокун перевел дух. – В чем дело, Шевченко?
Ротный пожал плечами.
– Замполит говорит правду. Люди действительно вымотались. Потери. А вот во второй роте никого не убило... Почему нам никто не помог, когда нас зажали?
– Был интенсивный огонь... Сам понимаешь. Хорошо, ладно, хватит уговоров... Всем ждать в строю! – мрачно бросил он и решительно удалился.
Через несколько минут послышался его голос:
– А ну-ка, сюда, Шевченко!
Кокун сидел у радиостанции, при виде ротного деловито проговорил:
– Вот, отвечай командиру полка.
– Шевченко, – заурчала радиостанция, – ты слышишь меня?
– Да, товарищ Первый... – тихо ответил ротный.
– Сергей, действительно ли рота небоеспособна? Я тебя спрашиваю, говори честно.
– Люди выдохлись, только из боя. Трое «ноль двадцать первых» [5]у нас.
– Знаю... Сергей, я спрашиваю тебя как офицер офицера. Пойми, я спрашиваю, потому что у меня нет другого выхода. Рота сможет идти?
Шевченко молчал.
Несколько мгновений он колебался, представляя измученную массу людей, хриплую, голодную, невыспавшуюся, провонявшую порохом, потом и кровью, – свою родную роту...
– Люди выдохлись, – медленно проговорил Шевченко.
– Что – мне прилететь уговаривать твою роту? – громыхнул голос командира.
– Не надо, – ответил Шевченко.
«Запрещенный прием, – остановившись перед строем, с горечью подумал Шевченко. – Они ведь ни за что не откажутся».
Кокун хотел было что-то сказать, но Шевченко, даже не глянув в его сторону, громко, с расстановкой произнес:
– Командир полка спрашивает, может ли рота идти в бой... Я сказал, что вы все выдохлись, на пределе...
Он замолчал. Какое-то время стояла тишина, потом вразнобой, все громче и громче зазвучали голоса: «Сможем... Если надо – пойдем!..»
Так же молча Шевченко повернулся, отошел к радиостанции, доложил. Радиостанция удовлетворенно пророкотала: «Спасибо, Шевченко». Он встал и ощутил острый приступ горького веселья и тоски.
Рота по-прежнему мучилась в строю. Кокун ходил вдоль шеренги и что-то вещал. Видно было, застоялся за день.
– Ну? – громко вопросил он, уперев руку в бок и отставив ногу.
– Всем готовиться к выходу. Пойдем в ночь под утро, – сказал Шевченко роте.
Никто не проронил ни слова.
Кокун ушел спать; предварительно он произнес небольшую речь об интернациональном долге и ответственности. После чего стал безопасен. Комбат пропадал во второй роте. «Мудрый начальник знает, когда его присутствие излишне», – подумал устало Шевченко и распорядился вслух, чтобы рота немедленно начала чистку оружия.
Прихрамывая, подошел Эрешев. За ним безмолвной тенью – Атаев.
– Товарищ капитан, почему так: майор Кокун нас трусами обозвал!
– Не понял... – недоуменно покосился Шевченко.
– За то, что в бою мы не были.
– Сказали, что вас я оставил?
– Он не хотел слушать. Ему прапорщик Стеценко сказал, что мы обманули вас. Я знаю...
– Ерунда, не слушайте Кокуна...
– Он перед всем строем назвал, – вставил Атаев. – Когда вы по рации говорили.
– Разве мы трусы? – глухо продолжал Эрешев. – У меня медаль «За отвагу» есть, и у Атаева есть.
– Да ну его к черту, вашего Кокуна! – раздраженно отрубил Шевченко. – Забудьте.
Эрешев потоптался, медленно повернулся и скрылся в темноте. За ним так же безмолвно исчез Атаев.
Сергей сел к огоньку. В жестянке из-под патронов, наполненной соляркой, мокло пламя. Костерок светил под себя и все же притягивал теплом и уютом.
В темноте проявилась худая фигурка замполита. Шевченко краем глаза увидел ее и подумал, что лицо у Бориса, вероятно, синее. Хотя и было тепло.
– Садись...
– Не могу поверить, что Воробья уже нет. И тех ребят...
– А ты и не старайся. Человека из памяти сразу не выкинешь и не выключишь – не лампочка на кухне.
– Как ты думаешь, Сергей, что мне теперь будет из-за Кокуна?
– Ничего не будет. Пойдешь со мной.
В тишине рассыпалась автоматная очередь.
– Надо бы огонь погасить, – заволновался Лапкин и посмотрел на командира. Но он не отреагировал.
Сумерки разорвала яркая вспышка. Еще звенел воздух, а в него уже вплелся истошный крик:
– Духи! Из миномета!
Шевченко вскочил, судорожным движением опрокинул банку с соляркой, затоптал огонь.
– К бою!
Подскочил Козлов:
– Убило двоих: Эрешева и Атаева!
– Где? Веди!
...Они лежали вповалку, за бруствером. В пятне света фонаря разметанные, исковерканные взрывом тела казались страшнее: вокруг была только темнота. Эрешев лежал в луже крови, которая подтекала под него, медленно сочилась из многочисленных осколочных ран. Атаева же узнать было невозможно: лицо стерло взрывом.
Шевченко отвел луч в сторону, чтобы не видеть оголенных костей, торчащих из обрубков руки и ноги.
– Кажется, дышит, – первым пришел в себя Козлов.
– Он склонился над Эрешевым, тут же распорол штыком вязкую от крови куртку, достал бинты – и в замешательстве остановился, не зная, с чего начинать.
Лицо Эрешева представляло сплошную кровавую маску. Один глаз вытек и свисал студенистым комком. Козлов стал наматывать бинт вокруг головы, он тут же промокал насквозь. Левая рука Эрешева была почти оторвана. Его осторожно приподняли, завели бинт за спину, рука беспомощно обвисла на сухожилиях. Козлов привязал ее, как что-то чужое, к телу, потом встал с колен, выпрямился.
– Все, – выдохнул глухо, украдкой глянул на руки, стал вытирать их об штаны.
Шевченко и Лапкин стояли молча, в стылом оцепенении наблюдали, как неотвратимо проступала кровь из-под бинтов, как быстро набухали они и краснели.
– Откуда взялся миномет? – тихо спросил Шевченко. – Не могло быть миномета... Не могло! – Он с хрустом сжал пальцы.
Лучик света дернулся, скользнул в сторону – замполит выронил фонарь, судорожно схватился за голову и вдруг взвыл ломким, нелепым голосом:
– Сволочи, суки поганые! Ну, что же вы не стреляете? Ну, где вы, духи, где, вылазьте, шакалы!
– Успокойся, черт тебя, – осадил Шевченко. – Иди отсюда, и без тебя тошно.
На негнущихся ногах, пошатываясь, как с тяжкого перепоя, Лапкин побрел в темноту.
– Эрешев, – осторожно произнес Сергей, опустился на колени. – Узнаешь меня?
Эрешев чуть приоткрыл глаз.
– Скажи, что случилось? Что произошло, Эрешев?..
– Без сознания, – прошептал Козлов.
Шевченко наклонился ниже и увидел, как дрожат под почерневшей от крови надбровной дугой ресницы. Единственный глаз Эрешева, иссушенный дикой болью, смотрел пусто, отрешенно. И не осталось в нем ничего для Земли, для жизни, для постижения последней истины – ничего, кроме долготерпения последних, обреченных своей ненужностью минут, может, часов.
– Дай флягу!
Шевченко быстро отвернул пробку, приставил горлышко к черной щели рта. Но вода проливалась на подбородок, на красно-белые бинты. И он понял, что все тщетно.
– Так надо... – вдруг еле слышно сказал Эрешев.
– Что, что, Эрешев? – встрепенулся Шевченко.
– Так надо, – еще тише произнес он и умолк.
– Что, Эрешев, ты можешь сказать, что случилось? – заторопился командир. – Ты держись, слышишь, все будет хорошо... слышишь?
Но умирающий смотрел уже сквозь командира. А Шевченко продолжал убеждать, умолять Эрешева подождать помощи, которая непременно появится в виде вертолета, крепиться и не умирать – и понимал, что говорит он просто в открытую, беззвучно кричащую от боли рану.
Эрешев все равно умер. В бреду он по-туркменски звал маму. И все понимали, что он зовет мать, чтоб она пришла и спасла его. Потом Эрешев умолк. Единственный глаз его чуть дрогнул, ухватывая последнее, что простиралось перед ним. То были смутные пятна склонившихся лиц, опрокинутое черное небо и рассыпанные по нему белые-белые звезды.
– Все, – сказал Шевченко. – Скоро пойдем.
Замполит кивнул в темноте. Он никак не мог сглотнуть ком в горле. Шевченко чувствовал в себе тягостную злую силу. Это была та яростная, ненавидящая сила, отчаяние последнего броска, после которого не может уже ничего остаться, кроме желания упасть на землю и умереть.
– Стеценко, построить людей! – приказал он.
Поднимались тяжело, с мат-перематом. Шевченко плеснул с ладони на пересохшие глаза, снарядил магазины патронами.
Уже почти сутки все перебивались сухарями. С вертолетов сбросили патроны, гранаты, баки с водой, о провизии то ли забыли, то ли не смогли. Главным питанием было питание для войны.
С вершины спускались в полной тишине. Путь продолжался по хребту, потом по долине и снова – по хребту. Через час Шевченко подталкивал отстающих, задыхающихся, хрипящих. Еще через полчаса долгого затяжного подъема стволом автомата толкал меж лопаток.
Шевченко знал одно: жесткий темп, который он выбрал, давал шанс выйти к цели незамеченными.
– Стеценко, – еле слышно прохрипел Шевченко. – Стеценко, на кой черт я поставил тебя замыкающим?
Старшина перебросил автомат с плеча на плечо. Держал его по-особому: тремя пальцами за откидной приклад.
– Понял, командир. Сейчас буду пинать!
– Вперед, Стеценко! Иди вперед!
Стеценко ухмыльнулся, снова перебросил оружие с плеча на плечо, зашагал широким твердым шагом.
Никто не видел дальше трех метров. Смутно – камни, спина впереди идущего, липкая куртка, вещмешок, растирающий в кровь плечи, задубевшие на жаре и ветру лица, черные руки пахаря войны, автоматы, шибающие жестким духом горелого пороха.
Замполит с каждым шагом покачивается все сильней. Так ему казалось. Он боится, что вот-вот рухнет влево, где откос, или вправо на скалу. «Хочется отдохнуть», – думает он. У него нет желания подбодрить кого-нибудь шуткой или тем паче взять автомат у выдохшегося бойца. Все эти благие позывы закончились час назад.
Ряшин непрерывно считает до девятнадцати – столько ему исполнилось лет. Каждый шаг от одного до девятнадцати он проклинает, потому как не надо было его матери рожать его, не надо было жить столько, чтоб теперь так мучиться, страдать, убивать чужих людей и, в конце концов, самому подохнуть ни за что, ни про что... Здесь он познал ненависть. И прежде всего – к покойному «деду» Трушину. Ему стыдно своего подловатого чувства, но ничего не может с собой поделать: он тихо радуется его смерти. Как и каждый «салабон», он беззащитен перед обрушившейся на него жизнью и молча терпит выпавшее на его долю лихолетье.
Козлов идет как заведенный, широкая спина не ощущает проклинающих взглядов идущих сзади. Он «старик», и время для него движется в иной системе измерения. Он не фаталист, он гораздо проще, но, как и все, боится смерти. Обидной смерти после всего, что сотворил с ним Афган.
Шевченко идет последним, поглядывает на небо, которое угрожающе светлеет, наливается смертельной для них спелостью, блекнут и гаснут звезды, которые только-только были такими стылыми и пронзительными. Шевченко подталкивает шатающуюся перед ним спину, хрипло ворчит. Худосочная спина принадлежит бойцу по кличке Ркацители. Фамилия у него такая, созвучная сорту винограда. Ркацители ужасно коверкает язык и всем обещает в туманном «потом», после Афгана, много вина, много шашлыка в своем доме и еще чего-то... Но пока он и без вина еле волочит ноги: толчок в спину – безропотно ускоренный шаг.
– Командир, там впереди духи! – торопливо сообщает Козлов. – Я видел огни.
«Что он такое говорит? – не понимает Шевченко. Он видит в его лице тревогу, мысленно сравнивает Козлова с невозмутимым Эрешевым: – Козлов не хочет умереть перед самым дембелем. Никто не хочет умирать».
И убегающий взывает к богу, и догоняющий...
Шевченко стряхивает посторонние мысли, энергично движется вдоль растянувшейся колонны.
– Ребята, собрались, ощетинились! Сейчас будет жарко... Собрались, ребята, не расслабляться, бдительность, братва! Не робеть, всыплем духам по первое число...
Ротный чувствует, что всем уже на все наплевать. Особенно молодым – Ряшину по кличке Ранец, бойцу Ркацители, – которым еще предстояло исчеркать крестиками два календарика – целых полтора года! И какие нужны были силы, чтобы пережить, стерпеть, пройти эту не последнюю высоту, эти оставшиеся полтора года...
Вдруг повеяло холодом, посерела предутренняя мгла – то ли горный туман, то ли застоявшийся пороховой дым. И тут послышался тихий посвист, будто настороженный, опробывающий, а потом закашлялась очередь пулемета, видно, старинного, может, еще времен Антанты.
Рота развернулась, с облегчением залегла: под огнем, но краткий перерыв. Шевченко по инерции пробежал вперед, присел за камнем, свистнул Козлова. Подползли Ряшин и Ркацители.
– Разрешите с вами?
– Что – ожил? – спросил ротный у грузина.
Тот кивает: «Да-да».
– Пошли, – разрешил, поколебавшись, Шевченко. – А ты, замполит, будешь продвигаться за мной вперед и вверх, прикрывать нас огнем.
Вчетвером они обогнули скалу, пригибаясь, прошли по узкому карнизу над зевом пропасти, потом стали взбираться наверх. Рота отчаянно трещала всеми стволами, гулкой дробью шарахал по перепонкам автоматический гранатомет «пламя». А с горы стремительно падали трассеры, вспарывали утреннее небо, отрывисто частили винтовки, горное эхо затрепетало, дрогнуло от жестких и грубых звуков и пошло, пошло швырять во все стороны искореженные звуки боя.
Моджахеды не заметили, как подобралась почти вплотную группа захвата. Трое афганцев возились у крупнокалиберного пулемета ДШК: заклинило патрон; торопились, чтобы прижать шурави кинжальной очередью. Еще двое устроились за камнями, стреляли сквозь узкие щели. Поодаль шевелился раненый, тихо мычал, корчился от боли. Внезапно он заметил чужих, сразу умолк, в ужасе округлил глаза, потянулся к винтовке. В тот же миг Шевченко, а вслед Козлов швырнули гранаты. Грохнуло, затянуло пылью. Опрокинулся, задрав сошку, пулемет, и в этом положении было что-то безобразное и отвратительное. Козлов спрыгнул сверху, стал переворачивать разметанные тела, встряхивать с силой, пробовать носком ботинка под ребро. Двое оказались лишь контуженными. Их рывком подняли, поставили на колени. Афганцы затравленно вертели головами, а когда им стали вязать в «крендель» руки вместе с ногами, пытались сопротивляться. Раненый моджахед, так и не добитый гранатами, продолжал громко стонать. Его стоны вплетались в перепалку выстрелов, очередей, визг пуль – эти звуки создавали жуткую какофонию войны.
Откуда-то появился старшина. Он толкал перед собой высокого духа с изможденным лицом. Тот мелко семенил ногами, отчего казалось, что вот-вот он грохнется оземь. Рукав его промок от крови, но пленный даже не морщился, а тупо смотрел перед собой.
– Ну, что, дядя, – прорычал Стеценко, – расскажи, как ты советского прапорщика хотел к Аллаху отправить!
Старшина хрипло рассмеялся, в этих звуках мало чего осталось от смеха. Вслед ему весело хмыкнул Козлов. Шевченко заметил, что рубец на лице старшины приобрел багровый оттенок.
– С бедра, не целясь, прямо в руку ему заделал. Он и обгадился. У-у, морда! Бессрочный дембель хотел мне устроить...
Солдаты рассмеялись, а Стеценко круто развернулся и резким ударом сбил пленного с ног. Шевченко поморщился:
– Ряшин, перевяжи его. А потом посмотришь того. – Он кивнул на лежащего, который не стонал уже – тихо мычал.
Стеценко покосился на распростертое, залитое кровью тело, перевернул ногой, скинул автомат, щелкнул затвором, отступил на шаг.
– Что делаешь, сволочь! – обернулся Шевченко.
– Все равно сдохнет... Брось, командир, чего их жалеть! Думаешь, тебя бы они пожалели? – Он опустил автомат. – Помнишь, что с Мальцевым сделали, на сколько частей порезали? На двадцать или на тридцать? А кожа его на дереве сохла – помнишь?
– Плохой ты смертью умрешь, прапорщик. Попомни...
– Хороших смертей не бывает, капитан. Уж поверьте. Между прочим, когда вы в Союзе все балдели, я в разведке все уже прошел: и огонь, и воду... Пулеметчиком был.
– Помню, Стеценко. «Косарь-пулеметчик».
– Угу... – Он горько вздохнул. – Вы еще, товарищ капитан, не выварились на этой войне. А мне вот, можете не верить, в Союз до жути ехать не хочется. Хотя и здесь бывает страшно... Я ведь детдомовец, Сергей. У меня никого нет. Воспитатели были сволочи. Это только в газетах они – родней матери. Старшие пацаны всегда пиндюрили младших. Вот так, командир. И никому я в Союзе не нужен. По мне – хоть бы эта война никогда не кончалась. Здесь я умею все, что надо уметь. Могу завалить бабая – и он даже пикнуть не успеет. Всадить ему в чалму – нет лучше удовольствия...
С вершины опять нервозной дробью застучал пулемет.
– Шарипов! – вдруг рявкнул старшина. – А ну, дай свою игрушку!
Он с легкостью выхватил пулемет, нацепил его на шею, будто гитару, выскочил из-за укрытия и вперемешку с матом выпустил длинную очередь.
– А ну, верни пулемет!
– Пожал-те! – Стеценко церемонно поклонился ротному, стянул с плеча пулемет, сунул Шарипову.
Тот хмуро забрал оружие.
Тем временем три пары вызванных вертолетов поочередно сделали заход и начали молотить вершину бомбами и «нурсами».
После РБУ [6]все смолкло, гора дымилась, как вулкан, и рота вновь ползла вперед.
Прошло еще некоторое время – Шевченко перестал следить за часами, – и уцелевшие моджахеды не выдержали.
Рота с криком и матом вкатилась на вершину, лежа, с колена бойцы целились в уходящих душманов.
Мертвых моджахедов потом сбросили под откос. Трупы с шорохом съехали вниз и вызвали небольшой камнепад.
Стеценко приволок покореженный взрывом «льюис», картинно швырнул его на камни. Шевченко отвернулся, отправился смотреть укрепления. Здесь была построена многоярусная оборона. Он приказал восстановить разрушенные огневые точки, подправить каменную кладку.
Настроение у всех заметно повеселело, несмотря на то, что двое – Шарипов и Кириллов – были ранены. Плохо, что оставалось совсем мало воды, кончились последние сухари. Оттого каждый ощущал в себе легкость и злость. «Пора бы и честь знать», – подумал Шевченко, связался по радио с комбатом, доложил об отсутствии воды и продовольствия. Комбат пообещал все: забрать раненых, привезти воду, жратву, боеприпасы и все, что им угодно. В заключение попросил держаться изо всех сил. Шевченко понял, что обещания вилами на воде писаны.
Снизу закричали наблюдатели:
– Духи идут!
Моджахеды шли с двух сторон: маленькие фигурки в одинаковых защитных френчах, растянувшиеся в неровную цепь. В их передвижении и самом присутствии не было ничего пугающего. Фигурки подпрыгивали, медленно приближались, кто-то все время отставал, командиры покрикивали, звучали пронзительные голоса. «Они идут нас убивать», – подумал Шевченко, и в который раз и мысль, и ситуация показались ему нелепыми, невозможными.
Нервно щелкнул одиночный выстрел. Шевченко тут же громко выкрикнул:
– Без команды не стрелять! Беречь патроны.
...Душманские цепи приближались слева и справа – уступом друг к другу. Кажется, ухо уже улавливало чужое сорванное дыхание, и ветер доносил терпкий запах потных, возбужденных тел. Крики, команды с обеих сторон временно прекратились. Сближение происходило в полной тишине.
Шевченко выругался в сердцах, с трудом поднялся, забросил за плечо автомат. Солдаты смотрели выжидательно и с сочувствием.
– Эрешев, захвати мой «лифчик».
Кокун не поздоровался, не протянул руки, с ходу приказал построить роту.
– Потери есть?.. Значит, взвод остался там, на высоте? Хорошо... Приказ такой: в ночь пойдете вдоль реки. Все ясно?
Ставя задачу, Кокун смотрел куда-то поверх головы ротного, будто видел там только ему одному ведомое.
– Товарищ майор! – вдруг быстро и с жаром заторопился замполит. – Люди вымотались. Такие потери!
– Вы кто такой? – удивился Кокун.
– Я замполит роты, – сказал он и коротко кивнул.
– А я ставлю задачу командиру роты, а не вам! – рыкнул майор и снова повернулся к Шевченко.
– Рота деморализована! Люди на пределе, – горячо продолжал Лапкин. – Вы посмотрите на них!
Рота выжидающе затихла, замерла, будто вмерзла в камни. Серые, потухшие лица следили без выражения и интереса, вроде и не принадлежали молодым парням, а были лишь бесконечным одинаковым слепком с маски усопшего.
– Замолчите! – Кокун дернул ногой и задохнулся. – Истерику тут! Да кто вы такой?
– Я – заместитель командира роты по политчасти! – звонко отчеканил Лапкин.
– Я отстраняю вас от роты! Вы у меня партбилет на стол положите! – Кокун перевел дух. – В чем дело, Шевченко?
Ротный пожал плечами.
– Замполит говорит правду. Люди действительно вымотались. Потери. А вот во второй роте никого не убило... Почему нам никто не помог, когда нас зажали?
– Был интенсивный огонь... Сам понимаешь. Хорошо, ладно, хватит уговоров... Всем ждать в строю! – мрачно бросил он и решительно удалился.
Через несколько минут послышался его голос:
– А ну-ка, сюда, Шевченко!
Кокун сидел у радиостанции, при виде ротного деловито проговорил:
– Вот, отвечай командиру полка.
– Шевченко, – заурчала радиостанция, – ты слышишь меня?
– Да, товарищ Первый... – тихо ответил ротный.
– Сергей, действительно ли рота небоеспособна? Я тебя спрашиваю, говори честно.
– Люди выдохлись, только из боя. Трое «ноль двадцать первых» [5]у нас.
– Знаю... Сергей, я спрашиваю тебя как офицер офицера. Пойми, я спрашиваю, потому что у меня нет другого выхода. Рота сможет идти?
Шевченко молчал.
Несколько мгновений он колебался, представляя измученную массу людей, хриплую, голодную, невыспавшуюся, провонявшую порохом, потом и кровью, – свою родную роту...
– Люди выдохлись, – медленно проговорил Шевченко.
– Что – мне прилететь уговаривать твою роту? – громыхнул голос командира.
– Не надо, – ответил Шевченко.
«Запрещенный прием, – остановившись перед строем, с горечью подумал Шевченко. – Они ведь ни за что не откажутся».
Кокун хотел было что-то сказать, но Шевченко, даже не глянув в его сторону, громко, с расстановкой произнес:
– Командир полка спрашивает, может ли рота идти в бой... Я сказал, что вы все выдохлись, на пределе...
Он замолчал. Какое-то время стояла тишина, потом вразнобой, все громче и громче зазвучали голоса: «Сможем... Если надо – пойдем!..»
Так же молча Шевченко повернулся, отошел к радиостанции, доложил. Радиостанция удовлетворенно пророкотала: «Спасибо, Шевченко». Он встал и ощутил острый приступ горького веселья и тоски.
Рота по-прежнему мучилась в строю. Кокун ходил вдоль шеренги и что-то вещал. Видно было, застоялся за день.
– Ну? – громко вопросил он, уперев руку в бок и отставив ногу.
– Всем готовиться к выходу. Пойдем в ночь под утро, – сказал Шевченко роте.
Никто не проронил ни слова.
Кокун ушел спать; предварительно он произнес небольшую речь об интернациональном долге и ответственности. После чего стал безопасен. Комбат пропадал во второй роте. «Мудрый начальник знает, когда его присутствие излишне», – подумал устало Шевченко и распорядился вслух, чтобы рота немедленно начала чистку оружия.
Прихрамывая, подошел Эрешев. За ним безмолвной тенью – Атаев.
– Товарищ капитан, почему так: майор Кокун нас трусами обозвал!
– Не понял... – недоуменно покосился Шевченко.
– За то, что в бою мы не были.
– Сказали, что вас я оставил?
– Он не хотел слушать. Ему прапорщик Стеценко сказал, что мы обманули вас. Я знаю...
– Ерунда, не слушайте Кокуна...
– Он перед всем строем назвал, – вставил Атаев. – Когда вы по рации говорили.
– Разве мы трусы? – глухо продолжал Эрешев. – У меня медаль «За отвагу» есть, и у Атаева есть.
– Да ну его к черту, вашего Кокуна! – раздраженно отрубил Шевченко. – Забудьте.
Эрешев потоптался, медленно повернулся и скрылся в темноте. За ним так же безмолвно исчез Атаев.
Сергей сел к огоньку. В жестянке из-под патронов, наполненной соляркой, мокло пламя. Костерок светил под себя и все же притягивал теплом и уютом.
В темноте проявилась худая фигурка замполита. Шевченко краем глаза увидел ее и подумал, что лицо у Бориса, вероятно, синее. Хотя и было тепло.
– Садись...
– Не могу поверить, что Воробья уже нет. И тех ребят...
– А ты и не старайся. Человека из памяти сразу не выкинешь и не выключишь – не лампочка на кухне.
– Как ты думаешь, Сергей, что мне теперь будет из-за Кокуна?
– Ничего не будет. Пойдешь со мной.
В тишине рассыпалась автоматная очередь.
– Надо бы огонь погасить, – заволновался Лапкин и посмотрел на командира. Но он не отреагировал.
Сумерки разорвала яркая вспышка. Еще звенел воздух, а в него уже вплелся истошный крик:
– Духи! Из миномета!
Шевченко вскочил, судорожным движением опрокинул банку с соляркой, затоптал огонь.
– К бою!
Подскочил Козлов:
– Убило двоих: Эрешева и Атаева!
– Где? Веди!
...Они лежали вповалку, за бруствером. В пятне света фонаря разметанные, исковерканные взрывом тела казались страшнее: вокруг была только темнота. Эрешев лежал в луже крови, которая подтекала под него, медленно сочилась из многочисленных осколочных ран. Атаева же узнать было невозможно: лицо стерло взрывом.
Шевченко отвел луч в сторону, чтобы не видеть оголенных костей, торчащих из обрубков руки и ноги.
– Кажется, дышит, – первым пришел в себя Козлов.
– Он склонился над Эрешевым, тут же распорол штыком вязкую от крови куртку, достал бинты – и в замешательстве остановился, не зная, с чего начинать.
Лицо Эрешева представляло сплошную кровавую маску. Один глаз вытек и свисал студенистым комком. Козлов стал наматывать бинт вокруг головы, он тут же промокал насквозь. Левая рука Эрешева была почти оторвана. Его осторожно приподняли, завели бинт за спину, рука беспомощно обвисла на сухожилиях. Козлов привязал ее, как что-то чужое, к телу, потом встал с колен, выпрямился.
– Все, – выдохнул глухо, украдкой глянул на руки, стал вытирать их об штаны.
Шевченко и Лапкин стояли молча, в стылом оцепенении наблюдали, как неотвратимо проступала кровь из-под бинтов, как быстро набухали они и краснели.
– Откуда взялся миномет? – тихо спросил Шевченко. – Не могло быть миномета... Не могло! – Он с хрустом сжал пальцы.
Лучик света дернулся, скользнул в сторону – замполит выронил фонарь, судорожно схватился за голову и вдруг взвыл ломким, нелепым голосом:
– Сволочи, суки поганые! Ну, что же вы не стреляете? Ну, где вы, духи, где, вылазьте, шакалы!
– Успокойся, черт тебя, – осадил Шевченко. – Иди отсюда, и без тебя тошно.
На негнущихся ногах, пошатываясь, как с тяжкого перепоя, Лапкин побрел в темноту.
– Эрешев, – осторожно произнес Сергей, опустился на колени. – Узнаешь меня?
Эрешев чуть приоткрыл глаз.
– Скажи, что случилось? Что произошло, Эрешев?..
– Без сознания, – прошептал Козлов.
Шевченко наклонился ниже и увидел, как дрожат под почерневшей от крови надбровной дугой ресницы. Единственный глаз Эрешева, иссушенный дикой болью, смотрел пусто, отрешенно. И не осталось в нем ничего для Земли, для жизни, для постижения последней истины – ничего, кроме долготерпения последних, обреченных своей ненужностью минут, может, часов.
– Дай флягу!
Шевченко быстро отвернул пробку, приставил горлышко к черной щели рта. Но вода проливалась на подбородок, на красно-белые бинты. И он понял, что все тщетно.
– Так надо... – вдруг еле слышно сказал Эрешев.
– Что, что, Эрешев? – встрепенулся Шевченко.
– Так надо, – еще тише произнес он и умолк.
– Что, Эрешев, ты можешь сказать, что случилось? – заторопился командир. – Ты держись, слышишь, все будет хорошо... слышишь?
Но умирающий смотрел уже сквозь командира. А Шевченко продолжал убеждать, умолять Эрешева подождать помощи, которая непременно появится в виде вертолета, крепиться и не умирать – и понимал, что говорит он просто в открытую, беззвучно кричащую от боли рану.
Эрешев все равно умер. В бреду он по-туркменски звал маму. И все понимали, что он зовет мать, чтоб она пришла и спасла его. Потом Эрешев умолк. Единственный глаз его чуть дрогнул, ухватывая последнее, что простиралось перед ним. То были смутные пятна склонившихся лиц, опрокинутое черное небо и рассыпанные по нему белые-белые звезды.
– Все, – сказал Шевченко. – Скоро пойдем.
Замполит кивнул в темноте. Он никак не мог сглотнуть ком в горле. Шевченко чувствовал в себе тягостную злую силу. Это была та яростная, ненавидящая сила, отчаяние последнего броска, после которого не может уже ничего остаться, кроме желания упасть на землю и умереть.
– Стеценко, построить людей! – приказал он.
Поднимались тяжело, с мат-перематом. Шевченко плеснул с ладони на пересохшие глаза, снарядил магазины патронами.
Уже почти сутки все перебивались сухарями. С вертолетов сбросили патроны, гранаты, баки с водой, о провизии то ли забыли, то ли не смогли. Главным питанием было питание для войны.
С вершины спускались в полной тишине. Путь продолжался по хребту, потом по долине и снова – по хребту. Через час Шевченко подталкивал отстающих, задыхающихся, хрипящих. Еще через полчаса долгого затяжного подъема стволом автомата толкал меж лопаток.
Шевченко знал одно: жесткий темп, который он выбрал, давал шанс выйти к цели незамеченными.
– Стеценко, – еле слышно прохрипел Шевченко. – Стеценко, на кой черт я поставил тебя замыкающим?
Старшина перебросил автомат с плеча на плечо. Держал его по-особому: тремя пальцами за откидной приклад.
– Понял, командир. Сейчас буду пинать!
– Вперед, Стеценко! Иди вперед!
Стеценко ухмыльнулся, снова перебросил оружие с плеча на плечо, зашагал широким твердым шагом.
Никто не видел дальше трех метров. Смутно – камни, спина впереди идущего, липкая куртка, вещмешок, растирающий в кровь плечи, задубевшие на жаре и ветру лица, черные руки пахаря войны, автоматы, шибающие жестким духом горелого пороха.
Замполит с каждым шагом покачивается все сильней. Так ему казалось. Он боится, что вот-вот рухнет влево, где откос, или вправо на скалу. «Хочется отдохнуть», – думает он. У него нет желания подбодрить кого-нибудь шуткой или тем паче взять автомат у выдохшегося бойца. Все эти благие позывы закончились час назад.
Ряшин непрерывно считает до девятнадцати – столько ему исполнилось лет. Каждый шаг от одного до девятнадцати он проклинает, потому как не надо было его матери рожать его, не надо было жить столько, чтоб теперь так мучиться, страдать, убивать чужих людей и, в конце концов, самому подохнуть ни за что, ни про что... Здесь он познал ненависть. И прежде всего – к покойному «деду» Трушину. Ему стыдно своего подловатого чувства, но ничего не может с собой поделать: он тихо радуется его смерти. Как и каждый «салабон», он беззащитен перед обрушившейся на него жизнью и молча терпит выпавшее на его долю лихолетье.
Козлов идет как заведенный, широкая спина не ощущает проклинающих взглядов идущих сзади. Он «старик», и время для него движется в иной системе измерения. Он не фаталист, он гораздо проще, но, как и все, боится смерти. Обидной смерти после всего, что сотворил с ним Афган.
Шевченко идет последним, поглядывает на небо, которое угрожающе светлеет, наливается смертельной для них спелостью, блекнут и гаснут звезды, которые только-только были такими стылыми и пронзительными. Шевченко подталкивает шатающуюся перед ним спину, хрипло ворчит. Худосочная спина принадлежит бойцу по кличке Ркацители. Фамилия у него такая, созвучная сорту винограда. Ркацители ужасно коверкает язык и всем обещает в туманном «потом», после Афгана, много вина, много шашлыка в своем доме и еще чего-то... Но пока он и без вина еле волочит ноги: толчок в спину – безропотно ускоренный шаг.
– Командир, там впереди духи! – торопливо сообщает Козлов. – Я видел огни.
«Что он такое говорит? – не понимает Шевченко. Он видит в его лице тревогу, мысленно сравнивает Козлова с невозмутимым Эрешевым: – Козлов не хочет умереть перед самым дембелем. Никто не хочет умирать».
И убегающий взывает к богу, и догоняющий...
Шевченко стряхивает посторонние мысли, энергично движется вдоль растянувшейся колонны.
– Ребята, собрались, ощетинились! Сейчас будет жарко... Собрались, ребята, не расслабляться, бдительность, братва! Не робеть, всыплем духам по первое число...
Ротный чувствует, что всем уже на все наплевать. Особенно молодым – Ряшину по кличке Ранец, бойцу Ркацители, – которым еще предстояло исчеркать крестиками два календарика – целых полтора года! И какие нужны были силы, чтобы пережить, стерпеть, пройти эту не последнюю высоту, эти оставшиеся полтора года...
Вдруг повеяло холодом, посерела предутренняя мгла – то ли горный туман, то ли застоявшийся пороховой дым. И тут послышался тихий посвист, будто настороженный, опробывающий, а потом закашлялась очередь пулемета, видно, старинного, может, еще времен Антанты.
Рота развернулась, с облегчением залегла: под огнем, но краткий перерыв. Шевченко по инерции пробежал вперед, присел за камнем, свистнул Козлова. Подползли Ряшин и Ркацители.
– Разрешите с вами?
– Что – ожил? – спросил ротный у грузина.
Тот кивает: «Да-да».
– Пошли, – разрешил, поколебавшись, Шевченко. – А ты, замполит, будешь продвигаться за мной вперед и вверх, прикрывать нас огнем.
Вчетвером они обогнули скалу, пригибаясь, прошли по узкому карнизу над зевом пропасти, потом стали взбираться наверх. Рота отчаянно трещала всеми стволами, гулкой дробью шарахал по перепонкам автоматический гранатомет «пламя». А с горы стремительно падали трассеры, вспарывали утреннее небо, отрывисто частили винтовки, горное эхо затрепетало, дрогнуло от жестких и грубых звуков и пошло, пошло швырять во все стороны искореженные звуки боя.
Моджахеды не заметили, как подобралась почти вплотную группа захвата. Трое афганцев возились у крупнокалиберного пулемета ДШК: заклинило патрон; торопились, чтобы прижать шурави кинжальной очередью. Еще двое устроились за камнями, стреляли сквозь узкие щели. Поодаль шевелился раненый, тихо мычал, корчился от боли. Внезапно он заметил чужих, сразу умолк, в ужасе округлил глаза, потянулся к винтовке. В тот же миг Шевченко, а вслед Козлов швырнули гранаты. Грохнуло, затянуло пылью. Опрокинулся, задрав сошку, пулемет, и в этом положении было что-то безобразное и отвратительное. Козлов спрыгнул сверху, стал переворачивать разметанные тела, встряхивать с силой, пробовать носком ботинка под ребро. Двое оказались лишь контуженными. Их рывком подняли, поставили на колени. Афганцы затравленно вертели головами, а когда им стали вязать в «крендель» руки вместе с ногами, пытались сопротивляться. Раненый моджахед, так и не добитый гранатами, продолжал громко стонать. Его стоны вплетались в перепалку выстрелов, очередей, визг пуль – эти звуки создавали жуткую какофонию войны.
Откуда-то появился старшина. Он толкал перед собой высокого духа с изможденным лицом. Тот мелко семенил ногами, отчего казалось, что вот-вот он грохнется оземь. Рукав его промок от крови, но пленный даже не морщился, а тупо смотрел перед собой.
– Ну, что, дядя, – прорычал Стеценко, – расскажи, как ты советского прапорщика хотел к Аллаху отправить!
Старшина хрипло рассмеялся, в этих звуках мало чего осталось от смеха. Вслед ему весело хмыкнул Козлов. Шевченко заметил, что рубец на лице старшины приобрел багровый оттенок.
– С бедра, не целясь, прямо в руку ему заделал. Он и обгадился. У-у, морда! Бессрочный дембель хотел мне устроить...
Солдаты рассмеялись, а Стеценко круто развернулся и резким ударом сбил пленного с ног. Шевченко поморщился:
– Ряшин, перевяжи его. А потом посмотришь того. – Он кивнул на лежащего, который не стонал уже – тихо мычал.
Стеценко покосился на распростертое, залитое кровью тело, перевернул ногой, скинул автомат, щелкнул затвором, отступил на шаг.
– Что делаешь, сволочь! – обернулся Шевченко.
– Все равно сдохнет... Брось, командир, чего их жалеть! Думаешь, тебя бы они пожалели? – Он опустил автомат. – Помнишь, что с Мальцевым сделали, на сколько частей порезали? На двадцать или на тридцать? А кожа его на дереве сохла – помнишь?
– Плохой ты смертью умрешь, прапорщик. Попомни...
– Хороших смертей не бывает, капитан. Уж поверьте. Между прочим, когда вы в Союзе все балдели, я в разведке все уже прошел: и огонь, и воду... Пулеметчиком был.
– Помню, Стеценко. «Косарь-пулеметчик».
– Угу... – Он горько вздохнул. – Вы еще, товарищ капитан, не выварились на этой войне. А мне вот, можете не верить, в Союз до жути ехать не хочется. Хотя и здесь бывает страшно... Я ведь детдомовец, Сергей. У меня никого нет. Воспитатели были сволочи. Это только в газетах они – родней матери. Старшие пацаны всегда пиндюрили младших. Вот так, командир. И никому я в Союзе не нужен. По мне – хоть бы эта война никогда не кончалась. Здесь я умею все, что надо уметь. Могу завалить бабая – и он даже пикнуть не успеет. Всадить ему в чалму – нет лучше удовольствия...
С вершины опять нервозной дробью застучал пулемет.
– Шарипов! – вдруг рявкнул старшина. – А ну, дай свою игрушку!
Он с легкостью выхватил пулемет, нацепил его на шею, будто гитару, выскочил из-за укрытия и вперемешку с матом выпустил длинную очередь.
– А ну, верни пулемет!
– Пожал-те! – Стеценко церемонно поклонился ротному, стянул с плеча пулемет, сунул Шарипову.
Тот хмуро забрал оружие.
Тем временем три пары вызванных вертолетов поочередно сделали заход и начали молотить вершину бомбами и «нурсами».
После РБУ [6]все смолкло, гора дымилась, как вулкан, и рота вновь ползла вперед.
Прошло еще некоторое время – Шевченко перестал следить за часами, – и уцелевшие моджахеды не выдержали.
Рота с криком и матом вкатилась на вершину, лежа, с колена бойцы целились в уходящих душманов.
Мертвых моджахедов потом сбросили под откос. Трупы с шорохом съехали вниз и вызвали небольшой камнепад.
Стеценко приволок покореженный взрывом «льюис», картинно швырнул его на камни. Шевченко отвернулся, отправился смотреть укрепления. Здесь была построена многоярусная оборона. Он приказал восстановить разрушенные огневые точки, подправить каменную кладку.
Настроение у всех заметно повеселело, несмотря на то, что двое – Шарипов и Кириллов – были ранены. Плохо, что оставалось совсем мало воды, кончились последние сухари. Оттого каждый ощущал в себе легкость и злость. «Пора бы и честь знать», – подумал Шевченко, связался по радио с комбатом, доложил об отсутствии воды и продовольствия. Комбат пообещал все: забрать раненых, привезти воду, жратву, боеприпасы и все, что им угодно. В заключение попросил держаться изо всех сил. Шевченко понял, что обещания вилами на воде писаны.
Снизу закричали наблюдатели:
– Духи идут!
Моджахеды шли с двух сторон: маленькие фигурки в одинаковых защитных френчах, растянувшиеся в неровную цепь. В их передвижении и самом присутствии не было ничего пугающего. Фигурки подпрыгивали, медленно приближались, кто-то все время отставал, командиры покрикивали, звучали пронзительные голоса. «Они идут нас убивать», – подумал Шевченко, и в который раз и мысль, и ситуация показались ему нелепыми, невозможными.
Нервно щелкнул одиночный выстрел. Шевченко тут же громко выкрикнул:
– Без команды не стрелять! Беречь патроны.
...Душманские цепи приближались слева и справа – уступом друг к другу. Кажется, ухо уже улавливало чужое сорванное дыхание, и ветер доносил терпкий запах потных, возбужденных тел. Крики, команды с обеих сторон временно прекратились. Сближение происходило в полной тишине.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента