Страница:
– Погляди туда, на восток, – продолжала она, – и, хотя уже начинаются сумерки, вон там ты увидишь крепость Афин, похожую на белую точку, и Сунийский мыс, что вырисовывается на лазури волн будто наконечник копья; ближе к нам, в Саронийском заливе, вон тот остров в виде подковы – это Саламин, где сражался Эсхил и где Ксеркс потерпел поражение;[70] там, внизу, ближе к югу в направлении Коринфа и приблизительно в двух сотнях стадиев отсюда, – Немея и лес, где Геракл убил льва, чью шкуру он потом носил в память о своей победе; там, вдали, у подножия горной цепи, замыкающей горизонт – Эпидавр, любезный Эскулапу;[71] за Эпидавром – Аргос, родина царя царей.[72] На западе, в потоках золота от заходящего солнца, за плодородными равнинами Сикиона, за голубой полоской моря, на небосклоне виднеются, словно два завитка дыма, Сама[73] и Итака – видишь их? А теперь повернись спиной к Коринфу и погляди на север: справа от нас – гора Киферон, где бросили на погибель новорожденного Эдипа; налево – Левктры, где Эпаминонд разбил лакедемонян; прямо напротив нас – Платеи, где Аристид и Павсаний победили персов; а там, посредине и на оконечности горной цепи, тянущейся от Аттики до Этолии, – Геликон, заросший соснами, миртами и лаврами, и Парнас с его двумя заснеженными вершинами, а между ними бьет Кастальский ключ, получивший от муз способность наделять поэтическим даром тех, кто пьет его воду.
– Да, – сказал Луций, – твоя страна – край великих воспоминаний; прискорбно, что не все его дети хранят эти воспоминания столь же благоговейно, как ты; но утешься: если Греция уже не царица мира по силе, то она все еще остается ею по красоте, и эта царственная власть – самая кроткая и самая могущественная из всех.
Актея поднесла руку к покрывалу, но Луций удержал ее. Коринфянка вздрогнула, но все же не решилась отнять руку: будто пелена застлала ей глаза, и, чувствуя, что колени у нее слабеют, она оперлась о ствол шелковицы.
Был тот восхитительный час, когда день угас, а ночь еще не наступила; сумерки, разлившиеся по всей восточной части горизонта, объяли Архипелаг и Аттику; а с противоположной стороны пламенеющие волны Ионического моря и золотые облака на небе, казалось, отделяло друг от друга лишь солнце – подобное громадному раскаленному щиту, вышедшему из кузнечного горна, оно погрузило в воду нижний край. Город еще гудел вдалеке словно улей; но на равнине и в горах все звуки постепенно затихали; порой со стороны Киферона доносилась пронзительная песня пастуха или с Саронийского или Крисейского залива долетал крик матроса, тащившего свою лодку на берег. В траве запели ночные насекомые, а тысячи светляков в теплом вечернем воздухе сияли, как искры в невидимом очаге. Чувствовалось, что природа, утомленная дневными трудами, понемногу погружается в сон и что через несколько мгновений все вокруг умолкнет, дабы не нарушать ее сладостного покоя.
Охваченные благоговейным чувством, Луций и Актея хранили молчание, как вдруг со стороны Лехеи раздался звук настолько странный, что девушка вздрогнула. А римлянин живо повернул голову, и взгляд его упал на видневшуюся возле берега бирему, подобную золотой раковине. Ощутив какой-то бессознательный страх, девушка выпрямилась и хотела было направиться к городу, но Луций остановил ее. Она безмолвно повиновалась и, словно побежденная какой-то высшей силой, оперлась о дерево или, точнее, о руку Луция, незаметно обвившуюся вокруг ее талии, запрокинула голову и, полузакрыв глаза, полуоткрыв рот, устремила взгляд на небо. Луций залюбовался прелестной позой девушки, а она, хоть и чувствовала на себе страстный взгляд римлянина, не в силах была уклониться от этого взгляда, как вдруг тот же звук, более близкий и еще более устрашающий, снова разнесся в теплом и тихом воздухе и пробудил Актею от ее забытья.
– Бежим, Луций! – в ужасе воскликнула она. – Бежим отсюда! По горам бродит какой-то хищный зверь, бежим скорей! Стоит только пройти священную рощу – и мы будем в храме Венеры или в крепости. Идем же, Луций, идем!
Луций улыбнулся.
– Чего боится Актея, если она рядом со мной? – сказал он. – Что до меня, то ради Актеи я готов был бы сразиться со всеми чудовищами, которых победили Тесей, Геркулес и Кадм.
– А знаешь ты, что это за звук? – дрожа, спросила Актея.
– Да, – улыбаясь, ответил Луций, – это ревет тигр.
– О Юпитер! – воскликнула Актея, бросаясь в объятия римлянина. – Юпитер, спаси нас!
В самом деле, рев раздался в третий раз, еще ближе и еще ужаснее, чем прежде. Луций ответил на него почти похожим воплем. И в то же мгновение из священной рощи огромными прыжками выскочила тигрица и остановилась, приподнявшись на задних лапах, будто не зная, куда дальше идти; Луций как-то по особому свистнул – тигрица бросилась вперед, одним прыжком перелетая через кусты мирта, каменного дуба и олеандра, как собака перепрыгивает через вереск, и с радостным ревом приблизилась к нему. Тут Луций ощутил, как юная коринфянка всей тяжестью повисла на его руке: она не держалась на ногах, бесчувственная и полумертвая от страха.
Когда Актея пришла в себя, она покоилась в объятиях Луция, а тигрица лежала у их ног, ласково положив на колени хозяина свою страшную голову со сверкающими как рубины глазами. Девушка было приподнялась, но, увидев это зрелище, снова бросилась в объятия возлюбленного, отчасти от страха, отчасти от стыда: рука ее протянулась к поясу, развязанному и отброшенному на несколько шагов от нее.
Луций заметил этот запоздалый жест целомудрия; он снял с шеи тигрицы массивный золотой ошейник, с которого еще свисало звено от порванной цепи, и застегнул его на тонкой и гибкой талии своей юной подруги; затем подобрал пояс, украдкой развязанный им незадолго до этого, одним его концом обвив шею тигрицы, а другой вложил в дрожащие пальцы Актеи. После этого оба встали и молча направились вниз, к городу; Актея одной рукой опиралась на плечо Луция, а другой вела на поводке тигрицу, недавно внушавшую ей такой страх, а теперь укрощенную и покорную.
У городских ворот они встретили раба-нубийца, которому было велено надзирать за тигрицей Фебой: он отправился вслед за ней и потерял ее из виду в тот миг, когда она почуяла след хозяина и бросилась по направлению к крепости. Завидев Луция, он стал на колени и склонил голову, ожидая заслуженного им, как он думал, наказания. Но в этот миг Луций был слишком счастлив, чтобы обойтись с рабом жестоко, и к тому же Актея смотрела на него, умоляюще сложив руки.
– Встань, Либик, – сказал римлянин. – На этот раз я тебя прощаю; но впредь получше смотри за Фебой: из-за тебя эта прелестная нимфа так испугалась, что подумала, будто умрет от страха. Итак, моя Ариадна,[74] передай тигрицу ее сторожу. Я велю запрячь пару таких зверей в колесницу из золота и слоновой кости и в ней повезу тебя по городу, среди толпы, и та будет поклоняться тебе как богине. Ну хватит, Феба, довольно. Прощай…
Но тигрица не желала уходить просто так: она встала перед хозяином на задние лапы, положила передние ему на плечи и стала лизать его с ласковым ворчанием.
– Да, да, – вполголоса сказал Луций, – ты благородный зверь. Когда мы вернемся в Рим, я отдам тебе на съедение прекрасную рабыню-христианку с двумя детьми. Иди, Феба, иди.
Тигрица повиновалась так, словно поняла это жестокое обещание, и пошла за Либиком, но при этом раз двадцать обернулась вслед хозяину; только когда Луций и бледная, дрожащая Актея исчезли за городскими воротами, она решилась безропотно войти в золоченую клетку, служившую ей жилищем на борту корабля.
В вестибуле,[75] дома Амикла Луция ждал раб-кубикуларий[76] чтобы отвести гостя в его комнату. Молодой римлянин пожал руку Актеи и удалился, предшествуемый рабом со светильником в руках. А юная коринфянка по своей привычке направилась к отцу, чтобы поцеловать его в лоб. Тот, видя, как бледно и взволнованно ее лицо, спросил, что за страх терзает ее душу.
Тогда она рассказала, как напугала ее Феба и как этот страшный зверь повиновался каждому знаку Луция.
На мгновение старик задумался, затем с тревогой спросил:
– Что же это за человек, который играет с тиграми, приказывает проконсулам и хулит богов?
Актея приблизила бледные и похолодевшие губы ко лбу отца, но едва коснулась ими его седых волос. Она удалилась в свою комнату и в полной растерянности, не зная, случилось ли все это во сне или наяву, стала ощупывать себя, дабы убедиться, что она не спит. Тогда она почувствовала под рукой золотой обруч, заменивший ее девичий пояс, и, подойдя к светильнику, прочла на ошейнике слова, так точно отвечавшие ее мыслям: «Я принадлежу Луцию».
III
– Да, – сказал Луций, – твоя страна – край великих воспоминаний; прискорбно, что не все его дети хранят эти воспоминания столь же благоговейно, как ты; но утешься: если Греция уже не царица мира по силе, то она все еще остается ею по красоте, и эта царственная власть – самая кроткая и самая могущественная из всех.
Актея поднесла руку к покрывалу, но Луций удержал ее. Коринфянка вздрогнула, но все же не решилась отнять руку: будто пелена застлала ей глаза, и, чувствуя, что колени у нее слабеют, она оперлась о ствол шелковицы.
Был тот восхитительный час, когда день угас, а ночь еще не наступила; сумерки, разлившиеся по всей восточной части горизонта, объяли Архипелаг и Аттику; а с противоположной стороны пламенеющие волны Ионического моря и золотые облака на небе, казалось, отделяло друг от друга лишь солнце – подобное громадному раскаленному щиту, вышедшему из кузнечного горна, оно погрузило в воду нижний край. Город еще гудел вдалеке словно улей; но на равнине и в горах все звуки постепенно затихали; порой со стороны Киферона доносилась пронзительная песня пастуха или с Саронийского или Крисейского залива долетал крик матроса, тащившего свою лодку на берег. В траве запели ночные насекомые, а тысячи светляков в теплом вечернем воздухе сияли, как искры в невидимом очаге. Чувствовалось, что природа, утомленная дневными трудами, понемногу погружается в сон и что через несколько мгновений все вокруг умолкнет, дабы не нарушать ее сладостного покоя.
Охваченные благоговейным чувством, Луций и Актея хранили молчание, как вдруг со стороны Лехеи раздался звук настолько странный, что девушка вздрогнула. А римлянин живо повернул голову, и взгляд его упал на видневшуюся возле берега бирему, подобную золотой раковине. Ощутив какой-то бессознательный страх, девушка выпрямилась и хотела было направиться к городу, но Луций остановил ее. Она безмолвно повиновалась и, словно побежденная какой-то высшей силой, оперлась о дерево или, точнее, о руку Луция, незаметно обвившуюся вокруг ее талии, запрокинула голову и, полузакрыв глаза, полуоткрыв рот, устремила взгляд на небо. Луций залюбовался прелестной позой девушки, а она, хоть и чувствовала на себе страстный взгляд римлянина, не в силах была уклониться от этого взгляда, как вдруг тот же звук, более близкий и еще более устрашающий, снова разнесся в теплом и тихом воздухе и пробудил Актею от ее забытья.
– Бежим, Луций! – в ужасе воскликнула она. – Бежим отсюда! По горам бродит какой-то хищный зверь, бежим скорей! Стоит только пройти священную рощу – и мы будем в храме Венеры или в крепости. Идем же, Луций, идем!
Луций улыбнулся.
– Чего боится Актея, если она рядом со мной? – сказал он. – Что до меня, то ради Актеи я готов был бы сразиться со всеми чудовищами, которых победили Тесей, Геркулес и Кадм.
– А знаешь ты, что это за звук? – дрожа, спросила Актея.
– Да, – улыбаясь, ответил Луций, – это ревет тигр.
– О Юпитер! – воскликнула Актея, бросаясь в объятия римлянина. – Юпитер, спаси нас!
В самом деле, рев раздался в третий раз, еще ближе и еще ужаснее, чем прежде. Луций ответил на него почти похожим воплем. И в то же мгновение из священной рощи огромными прыжками выскочила тигрица и остановилась, приподнявшись на задних лапах, будто не зная, куда дальше идти; Луций как-то по особому свистнул – тигрица бросилась вперед, одним прыжком перелетая через кусты мирта, каменного дуба и олеандра, как собака перепрыгивает через вереск, и с радостным ревом приблизилась к нему. Тут Луций ощутил, как юная коринфянка всей тяжестью повисла на его руке: она не держалась на ногах, бесчувственная и полумертвая от страха.
Когда Актея пришла в себя, она покоилась в объятиях Луция, а тигрица лежала у их ног, ласково положив на колени хозяина свою страшную голову со сверкающими как рубины глазами. Девушка было приподнялась, но, увидев это зрелище, снова бросилась в объятия возлюбленного, отчасти от страха, отчасти от стыда: рука ее протянулась к поясу, развязанному и отброшенному на несколько шагов от нее.
Луций заметил этот запоздалый жест целомудрия; он снял с шеи тигрицы массивный золотой ошейник, с которого еще свисало звено от порванной цепи, и застегнул его на тонкой и гибкой талии своей юной подруги; затем подобрал пояс, украдкой развязанный им незадолго до этого, одним его концом обвив шею тигрицы, а другой вложил в дрожащие пальцы Актеи. После этого оба встали и молча направились вниз, к городу; Актея одной рукой опиралась на плечо Луция, а другой вела на поводке тигрицу, недавно внушавшую ей такой страх, а теперь укрощенную и покорную.
У городских ворот они встретили раба-нубийца, которому было велено надзирать за тигрицей Фебой: он отправился вслед за ней и потерял ее из виду в тот миг, когда она почуяла след хозяина и бросилась по направлению к крепости. Завидев Луция, он стал на колени и склонил голову, ожидая заслуженного им, как он думал, наказания. Но в этот миг Луций был слишком счастлив, чтобы обойтись с рабом жестоко, и к тому же Актея смотрела на него, умоляюще сложив руки.
– Встань, Либик, – сказал римлянин. – На этот раз я тебя прощаю; но впредь получше смотри за Фебой: из-за тебя эта прелестная нимфа так испугалась, что подумала, будто умрет от страха. Итак, моя Ариадна,[74] передай тигрицу ее сторожу. Я велю запрячь пару таких зверей в колесницу из золота и слоновой кости и в ней повезу тебя по городу, среди толпы, и та будет поклоняться тебе как богине. Ну хватит, Феба, довольно. Прощай…
Но тигрица не желала уходить просто так: она встала перед хозяином на задние лапы, положила передние ему на плечи и стала лизать его с ласковым ворчанием.
– Да, да, – вполголоса сказал Луций, – ты благородный зверь. Когда мы вернемся в Рим, я отдам тебе на съедение прекрасную рабыню-христианку с двумя детьми. Иди, Феба, иди.
Тигрица повиновалась так, словно поняла это жестокое обещание, и пошла за Либиком, но при этом раз двадцать обернулась вслед хозяину; только когда Луций и бледная, дрожащая Актея исчезли за городскими воротами, она решилась безропотно войти в золоченую клетку, служившую ей жилищем на борту корабля.
В вестибуле,[75] дома Амикла Луция ждал раб-кубикуларий[76] чтобы отвести гостя в его комнату. Молодой римлянин пожал руку Актеи и удалился, предшествуемый рабом со светильником в руках. А юная коринфянка по своей привычке направилась к отцу, чтобы поцеловать его в лоб. Тот, видя, как бледно и взволнованно ее лицо, спросил, что за страх терзает ее душу.
Тогда она рассказала, как напугала ее Феба и как этот страшный зверь повиновался каждому знаку Луция.
На мгновение старик задумался, затем с тревогой спросил:
– Что же это за человек, который играет с тиграми, приказывает проконсулам и хулит богов?
Актея приблизила бледные и похолодевшие губы ко лбу отца, но едва коснулась ими его седых волос. Она удалилась в свою комнату и в полной растерянности, не зная, случилось ли все это во сне или наяву, стала ощупывать себя, дабы убедиться, что она не спит. Тогда она почувствовала под рукой золотой обруч, заменивший ее девичий пояс, и, подойдя к светильнику, прочла на ошейнике слова, так точно отвечавшие ее мыслям: «Я принадлежу Луцию».
III
Всю ночь совершались жертвоприношения; храмы были украшены гирляндами цветов, как во время больших государственных праздников. Сразу по окончании священнодействия толпа, несмотря на ранний час, устремилась к гимнасию – настолько всем не терпелось увидеть игры, напоминавшие о прежних, прекрасных днях Греции.
Амикл был избран одним из восьми судей, и отведенное ему место судьи находилось напротив места римского проконсула, поэтому он явился к самому началу игр. У дверей он встретил Спора; тот пришел к своему хозяину, однако стражи не впустили его: увидев белое лицо, нежные руки и вялую походку, они приняли его за женщину. А согласно древнему закону, недавно введенному снова, всякая женщина, дерзнувшая присутствовать на состязаниях по бегу и борьбе, где атлеты выступали обнаженными, должна была быть сброшена со скалы. Старик поручился за Спора, и после этой заминки юноша пошел искать хозяина.
Гимнасий был похож на улей: не только ступеньки, на которых теснились рано прибывшие зрители, но и все пространство ристалища было заполнено людьми; вомитории,[77] казалось, были загорожены рядами голов как стенами. На крыше стояла шеренга зрителей, поддерживавших друг друга; единственной опорой им служили установленные через каждые десять шагов позолоченные балки; на них был натянут веларий; и все же великое множество других еще гудело, словно пчелиный рой, перед дверьми громадного здания, вместившего в себя не только все население Коринфа, но еще и посланцев всего мира, прибывших на эти праздники. Что касается женщин, то издали было видно, как они стоят у дверей и на городской стене, ожидая, когда будет объявлено имя победителя.
Как только Амикл занял свое место и судьи, таким образом, оказались в полном составе, проконсул встал и именем Цезаря Нерона, императора Рима и владыки мира, объявил игры открытыми; ответом на его слова были громкие крики и шумные рукоплескания; затем все взоры обратились к портику, где находились борцы. Семь молодых атлетов вышли оттуда и приблизились к трибуне проконсула. Лишь двое из них были родом из Коринфа; среди пяти остальных был один фиванец, один сиракузец, один сибарит и двое римлян.
Коринфские борцы были братья-близнецы; они шли обнявшись, в одинаковых туниках и были настолько схожи ростом, лицом и сложением, что цирк загремел от рукоплесканий при виде этих двух Менехмов.[78] Фиванец был молодой пастух; однажды, когда он пас стада у подножия Киферона, с горы спустился медведь, и безоружный юноша, не испугавшись, схватился врукопашную со страшным противником и в борьбе задушил его. В память об этой победе он накинул на плечи шкуру побежденного зверя; медвежья голова заменяла ему шлем, а оскаленные белые клыки ярче выделяли смуглость его лица, опаленного солнцем.
Сиракузец сумел дать не менее впечатляющее доказательство своей силы. Однажды, в то время как его соотечественники совершали жертвоприношение Юпитеру, недорезанный жертвенный бык, увенчанный цветами и украшенный лентами, бросился в самую гущу толпы и уже успел раздавить нескольких человек, когда сиракузец схватил его за рога, подняв один и нагнув другой, свалил его на бок и подмял под себя, словно побежденного атлета на арене, и держал так, пока какой-то солдат не вонзил в горло быка свой меч.
Что касается молодого сибарита, то он долгое время не подозревал своей собственной силы, пока не узнал о ней благодаря столь же неожиданному случаю. Он и его друзья возлежали на обитых пурпуром ложах за пиршественным столом, когда послышались крики: по улице неслась колесница, влекомая понёсшими конями, и вот-вот могла разбиться об угол дома; в этой колеснице находилась его возлюбленная; он выпрыгнул из окна и схватился за задок колесницы. От внезапной остановки кони стали на дыбы; один из них повалился на землю, а возлюбленная сибарита упала прямо к нему в объятия – бесчувственная, но невредимая.
Из двух же римлян один по своему основному занятию был атлетом, известным громкими победами, другим был Луций.
Судьи положили в урну семь бюллетеней. Два были помечены буквой А, два – буквой В, еще два – буквой С и последний – буквой D. Таким образом, жребий должен был определить три пары для поединка, а седьмому атлету предстояло помериться силами с победителями. Проконсул собственноручно смешал бюллетени, затем семеро борцов приблизились, каждый взял себе один и вручил председателю игр; тот развернул бюллетени один за другим и сложил попарно. Случаю угодно было, чтобы оба коринфянина получили букву А, буква В досталась фиванцу и сиракузцу, у сибарита и атлета-римлянина оказалась буква С, а букву D получил Луций.
Атлеты, не знавшие еще, в каком порядке им будет назначено бороться, все разделись, кроме Луция: ему надлежало выйти на ристалище последним; он по-прежнему стоял завернувшись в плащ. Проконсул вызвал двух атлетов на букву А; оба брата сразу же выбежали из тени портика и оказались друг перед другом, лицом к лицу, и у обоих вырвался изумленный крик, на который собравшиеся отвечали рокотом удивления; на мгновение братья замерли в нерешительности. Но это длилось не дольше чем вспышка молнии, а затем они кинулись в объятия друг друга; весь амфитеатр загремел единодушными рукоплесканиями, и два красавца-атлета, услышав эту дань уважения братской любви, улыбнулись, отступили в сторону, чтобы дать место другим состязающимся, и, подобные Кастору и Поллуксу, взялись за руки: из актеров, которыми эти коринфяне собирались быть, они превратились в зрителей.
Таким образом, те, что должны были быть вторыми по жребию, оказались первыми; и вот фиванец и сиракузец в свою очередь выступили вперед; победивший медведя и укротивший быка смерили друг друга взглядом и затем ринулись в бой. На какое-то время их сплетенные, слитые воедино тела стали похожи на узловатый, бесформенный древесный ствол, причудливо изогнутый природой; он вдруг покатился по земле, как будто удар молнии отсек его от корней. Несколько секунд ничего нельзя было разглядеть среди тучи поднявшейся пыли; шансы обоих противников казались равны, настолько быстро каждый из них оказывался то наверху, то внизу; наконец фиванцу все же удалось упереть свое колено в грудь сиракузца, и, обхватив горло противника двумя руками, словно железным кольцом, он сжал его так сильно, что тот вынужден был поднять руку в знак того, что признает себя побежденным. Единодушные рукоплескания, приветствовавшие развязку первого поединка, показывали всю любовь греков к этому зрелищу: трижды смолкал и трижды возобновлялся шум аплодисментов, пока победитель шел к ложе проконсула, а его посрамленный противник вернулся под сень портика, откуда сразу же вышла следующая пара борцов: сибарит и атлет-римлянин.
Примечательное зрелище представляли собой эти двое, когда они сбросили одежды и рабы стали натирать их маслом: совершенно различные по своему облику, они представляли два самых прекрасных типа античности – Геркулеса и Антиноя.[79][80] Первого напоминал атлет с его короткими волосами, смуглыми, мускулистыми руками и ногами; на второго походил сибарит с длинными, волнистыми, завивающимися в кольца волосами и округлыми линиями белого тела. Греки, великие ценители физической красоты, истовые ревнители формы, мастера, умеющие добиться совершенства во всем, не удержались от шепота восхищения, и оба противника подняли голову выше. Их горделивые взоры скрестились, словно две молнии, и, не дождавшись окончания этого предварительного ритуала, оба одновременно вырвались из рук рабов и двинулись навстречу друг другу.
Когда между ними осталось три-четыре шага, они снова внимательно оглядели друг друга, и каждый, по-видимому, понял, что перед ним достойный противник, так как в глазах у одного вспыхнула настороженность, а в глазах другого – хитрость. Наконец они одновременно, одним и тем же движением схватили друг друга за руки у плеча, прижались друг к другу лбами, как два дерущихся быка; каждый хотел показать свою силу, заставив соперника попятиться. Но оба не двинулись с места и стояли неподвижно; их можно было бы принять за две статуи, если бы не постепенное, все более усиливающееся напряжение мышц: казалось, они вот-вот разорвутся. После минуты такой неподвижности оба отпрянули назад, встряхивая влажными от обильного пота головами, шумно дыша, как ныряльщики, поднявшиеся на поверхность воды.
Передышка была недолгой; противники снова продолжили борьбу и на этот раз применили захват. Но сибарит, то ли плохо знакомый с этими приемами, то ли уверенный в своей силе, дал противнику преимущество, позволив обхватить себя под мышками; римлянин сразу же приподнял его и оторвал от земли. Однако при этом он согнулся под тяжестью противника и, пошатываясь, сделал три шага назад; в это время сибариту удалось ногой коснуться земли, силы вернулись к нему, и римлянин, уже терявший равновесие, упал и оказался внизу под противником. Но едва зрители успели увидеть его на земле, как он со сверхъестественной силой и ловкостью сумел встать на ноги, так что сибарит поднялся вторым.
Ни победителя, ни побежденного здесь не было, поэтому соперники продолжили борьбу столь же ожесточенно и в глубокой тишине. Казалось, тридцать тысяч зрителей окаменели и слились с камнем ступенек, на которых они сидели. Только изредка, когда фортуна благоволила к тому или к другому из соперников, из груди зрителей вырывался недолгий приглушенный рокот и по толпе проходило легкое движение, как по рядам колосьев, волнуемых ветром. Наконец соперники во второй раз потеряли равновесие, рухнули и покатились по арене, но теперь сверху оказался римлянин; его преимущество осталось бы незначительным, если бы к силе он не присоединил все ухищрения своего искусства. Благодаря им он сумел удержать сибарита в том невыгодном положении, из которого недавно так быстро освободился сам. Как змея, удавливающая свою добычу и ломающая ей кости перед тем как сожрать ее, он обвил ногами и руками ноги и руки соперника с такой ловкостью, что тот не в состоянии был пошевелиться, и сумел заставить его коснуться земли затылком, что в глазах судей означало признать себя побежденным. Раздались громкие крики, послышались шумные рукоплескания, отчасти заслуженно предназначавшиеся побежденному сибариту. Он был так недалек от победы, что никто бы и не подумал считать его поражение позором, поэтому он медленно удалился под сень портика без краски стыда и без смущения: он лишился венка, только и всего.
Итак, определились два победителя, и Луцию, еще не участвовавшему в состязании, предстояло теперь бороться с обоими. Все взоры обратились к молодому римлянину: все это время он стоял, прислонясь к колонне и завернувшись в свой плащ, спокойно и бесстрастно наблюдая за борьбой. Только сейчас все обратили внимание на его нежное, почти женственное лицо, длинные светлые волосы и узкую золотистую бородку, окаймлявшую щеки и подбородок. И каждый улыбнулся, видя, какой слабый состязатель вознамерился безрассудно оспаривать награду у могучего фиванца и искусного атлета. Луций услышал ропот, пробежавший по рядам, и понял настроение зрителей; нимало не обеспокоенный этим выражением чувств и не намеренный как-то отвечать на него, он сделал несколько шагов вперед и сбросил плащ. Тогда все увидели, что эта голова Аполлона сидит на крепкой шее и могучих плечах и – что еще более странно – все его тело, белизной кожи могущее поспорить с белотелыми девами-черкешенками, было усеяно темными пятнами, подобными тем, что испещряют рыжий мех пантеры. Фиванец беспечно поглядел на своего нового противника; атлет же, явно удивленный, отступил на несколько шагов. На арену вышел Спор и вылил на плечи хозяина флакон благовонного масла, а затем растер по всему телу куском пурпурной ткани.
Первым должен был бороться фиванец; он шагнул навстречу Луцию, выражая нетерпение: приготовления противника затянулись; однако Луций властным движением поднял руку, давая понять, что он еще не готов, и тут все услышали голос проконсула, сказавшего: «Жди». Между тем молодой римлянин растерся маслом, и теперь ему оставалось только броситься на пыльную арену, как обычно делают все; вместо этого он стал на одно колено, и Спор высыпал ему на плечи мешочек песка, который был собран на берегах Хрисорроэса[81] и в котором попадались крупинки золота. Покончив с этим, Луций встал и развел руки в стороны в знак того, что он готов начать борьбу.
Фиванец простодушно двинулся к Луцию, а тот спокойно ожидал его; но едва только шершавые руки противника коснулись плеча Луция, как в глазах у того сверкнули грозные молнии и он издал крик, подобный рычанию зверя. В то же мгновение он опустился на одно колено и своими мощными руками обхватил пастуха пониже ребер и выше бедер; затем, как бы свив руки в узел за спиной противника, притиснул его животом к своей груди и внезапно встал, удерживая гиганта в тисках своих рук. Это было проделано так быстро и с такой ловкостью, что у фиванца не было ни времени, ни сил сопротивляться и он оторвался от земли; голова его возвышалась над головой противника, а руки, которым не за что было ухватиться, били по воздуху. И греки как будто вновь увидели борьбу Геракла с Антеем; фиванец уперся ладонями в плечи Луция и, изо всех сил напрягая руки, попытался разомкнуть ужасное кольцо, задыхаясь в нем, но его усилия были тщетны; напрасно он в свою очередь обвил ногами, словно двумя змеями, бедра противника: на этот раз Лаокоон поборол змея.[82] Чем отчаяннее фиванец пытался высвободиться, тем сильней, казалось, Луций затягивал цепь, которой сдавил его; не трогаясь с места, как будто совершенно неподвижный, приникнув головой к груди противника, словно он прислушивался к его стесненному дыханию, сжимая все крепче, как если бы его мощь должна была перейти пределы человеческих сил, он держался так несколько минут; а в это время у фиванца проявились очевидные и нарастающие признаки агонии. Вначале смертный пот выступил у него на лице и потек на тело, увлажнив покрывавшую его пыль; затем лицо побагровело, из груди вырвался хрип, ноги отделились от тела соперника, руки и голова запрокинулись назад, и наконец из носа и ушей хлынула кровь. Тогда Луций разжал руки, и бесчувственный фиванец грузно упал к его ногам.
Амикл был избран одним из восьми судей, и отведенное ему место судьи находилось напротив места римского проконсула, поэтому он явился к самому началу игр. У дверей он встретил Спора; тот пришел к своему хозяину, однако стражи не впустили его: увидев белое лицо, нежные руки и вялую походку, они приняли его за женщину. А согласно древнему закону, недавно введенному снова, всякая женщина, дерзнувшая присутствовать на состязаниях по бегу и борьбе, где атлеты выступали обнаженными, должна была быть сброшена со скалы. Старик поручился за Спора, и после этой заминки юноша пошел искать хозяина.
Гимнасий был похож на улей: не только ступеньки, на которых теснились рано прибывшие зрители, но и все пространство ристалища было заполнено людьми; вомитории,[77] казалось, были загорожены рядами голов как стенами. На крыше стояла шеренга зрителей, поддерживавших друг друга; единственной опорой им служили установленные через каждые десять шагов позолоченные балки; на них был натянут веларий; и все же великое множество других еще гудело, словно пчелиный рой, перед дверьми громадного здания, вместившего в себя не только все население Коринфа, но еще и посланцев всего мира, прибывших на эти праздники. Что касается женщин, то издали было видно, как они стоят у дверей и на городской стене, ожидая, когда будет объявлено имя победителя.
Как только Амикл занял свое место и судьи, таким образом, оказались в полном составе, проконсул встал и именем Цезаря Нерона, императора Рима и владыки мира, объявил игры открытыми; ответом на его слова были громкие крики и шумные рукоплескания; затем все взоры обратились к портику, где находились борцы. Семь молодых атлетов вышли оттуда и приблизились к трибуне проконсула. Лишь двое из них были родом из Коринфа; среди пяти остальных был один фиванец, один сиракузец, один сибарит и двое римлян.
Коринфские борцы были братья-близнецы; они шли обнявшись, в одинаковых туниках и были настолько схожи ростом, лицом и сложением, что цирк загремел от рукоплесканий при виде этих двух Менехмов.[78] Фиванец был молодой пастух; однажды, когда он пас стада у подножия Киферона, с горы спустился медведь, и безоружный юноша, не испугавшись, схватился врукопашную со страшным противником и в борьбе задушил его. В память об этой победе он накинул на плечи шкуру побежденного зверя; медвежья голова заменяла ему шлем, а оскаленные белые клыки ярче выделяли смуглость его лица, опаленного солнцем.
Сиракузец сумел дать не менее впечатляющее доказательство своей силы. Однажды, в то время как его соотечественники совершали жертвоприношение Юпитеру, недорезанный жертвенный бык, увенчанный цветами и украшенный лентами, бросился в самую гущу толпы и уже успел раздавить нескольких человек, когда сиракузец схватил его за рога, подняв один и нагнув другой, свалил его на бок и подмял под себя, словно побежденного атлета на арене, и держал так, пока какой-то солдат не вонзил в горло быка свой меч.
Что касается молодого сибарита, то он долгое время не подозревал своей собственной силы, пока не узнал о ней благодаря столь же неожиданному случаю. Он и его друзья возлежали на обитых пурпуром ложах за пиршественным столом, когда послышались крики: по улице неслась колесница, влекомая понёсшими конями, и вот-вот могла разбиться об угол дома; в этой колеснице находилась его возлюбленная; он выпрыгнул из окна и схватился за задок колесницы. От внезапной остановки кони стали на дыбы; один из них повалился на землю, а возлюбленная сибарита упала прямо к нему в объятия – бесчувственная, но невредимая.
Из двух же римлян один по своему основному занятию был атлетом, известным громкими победами, другим был Луций.
Судьи положили в урну семь бюллетеней. Два были помечены буквой А, два – буквой В, еще два – буквой С и последний – буквой D. Таким образом, жребий должен был определить три пары для поединка, а седьмому атлету предстояло помериться силами с победителями. Проконсул собственноручно смешал бюллетени, затем семеро борцов приблизились, каждый взял себе один и вручил председателю игр; тот развернул бюллетени один за другим и сложил попарно. Случаю угодно было, чтобы оба коринфянина получили букву А, буква В досталась фиванцу и сиракузцу, у сибарита и атлета-римлянина оказалась буква С, а букву D получил Луций.
Атлеты, не знавшие еще, в каком порядке им будет назначено бороться, все разделись, кроме Луция: ему надлежало выйти на ристалище последним; он по-прежнему стоял завернувшись в плащ. Проконсул вызвал двух атлетов на букву А; оба брата сразу же выбежали из тени портика и оказались друг перед другом, лицом к лицу, и у обоих вырвался изумленный крик, на который собравшиеся отвечали рокотом удивления; на мгновение братья замерли в нерешительности. Но это длилось не дольше чем вспышка молнии, а затем они кинулись в объятия друг друга; весь амфитеатр загремел единодушными рукоплесканиями, и два красавца-атлета, услышав эту дань уважения братской любви, улыбнулись, отступили в сторону, чтобы дать место другим состязающимся, и, подобные Кастору и Поллуксу, взялись за руки: из актеров, которыми эти коринфяне собирались быть, они превратились в зрителей.
Таким образом, те, что должны были быть вторыми по жребию, оказались первыми; и вот фиванец и сиракузец в свою очередь выступили вперед; победивший медведя и укротивший быка смерили друг друга взглядом и затем ринулись в бой. На какое-то время их сплетенные, слитые воедино тела стали похожи на узловатый, бесформенный древесный ствол, причудливо изогнутый природой; он вдруг покатился по земле, как будто удар молнии отсек его от корней. Несколько секунд ничего нельзя было разглядеть среди тучи поднявшейся пыли; шансы обоих противников казались равны, настолько быстро каждый из них оказывался то наверху, то внизу; наконец фиванцу все же удалось упереть свое колено в грудь сиракузца, и, обхватив горло противника двумя руками, словно железным кольцом, он сжал его так сильно, что тот вынужден был поднять руку в знак того, что признает себя побежденным. Единодушные рукоплескания, приветствовавшие развязку первого поединка, показывали всю любовь греков к этому зрелищу: трижды смолкал и трижды возобновлялся шум аплодисментов, пока победитель шел к ложе проконсула, а его посрамленный противник вернулся под сень портика, откуда сразу же вышла следующая пара борцов: сибарит и атлет-римлянин.
Примечательное зрелище представляли собой эти двое, когда они сбросили одежды и рабы стали натирать их маслом: совершенно различные по своему облику, они представляли два самых прекрасных типа античности – Геркулеса и Антиноя.[79][80] Первого напоминал атлет с его короткими волосами, смуглыми, мускулистыми руками и ногами; на второго походил сибарит с длинными, волнистыми, завивающимися в кольца волосами и округлыми линиями белого тела. Греки, великие ценители физической красоты, истовые ревнители формы, мастера, умеющие добиться совершенства во всем, не удержались от шепота восхищения, и оба противника подняли голову выше. Их горделивые взоры скрестились, словно две молнии, и, не дождавшись окончания этого предварительного ритуала, оба одновременно вырвались из рук рабов и двинулись навстречу друг другу.
Когда между ними осталось три-четыре шага, они снова внимательно оглядели друг друга, и каждый, по-видимому, понял, что перед ним достойный противник, так как в глазах у одного вспыхнула настороженность, а в глазах другого – хитрость. Наконец они одновременно, одним и тем же движением схватили друг друга за руки у плеча, прижались друг к другу лбами, как два дерущихся быка; каждый хотел показать свою силу, заставив соперника попятиться. Но оба не двинулись с места и стояли неподвижно; их можно было бы принять за две статуи, если бы не постепенное, все более усиливающееся напряжение мышц: казалось, они вот-вот разорвутся. После минуты такой неподвижности оба отпрянули назад, встряхивая влажными от обильного пота головами, шумно дыша, как ныряльщики, поднявшиеся на поверхность воды.
Передышка была недолгой; противники снова продолжили борьбу и на этот раз применили захват. Но сибарит, то ли плохо знакомый с этими приемами, то ли уверенный в своей силе, дал противнику преимущество, позволив обхватить себя под мышками; римлянин сразу же приподнял его и оторвал от земли. Однако при этом он согнулся под тяжестью противника и, пошатываясь, сделал три шага назад; в это время сибариту удалось ногой коснуться земли, силы вернулись к нему, и римлянин, уже терявший равновесие, упал и оказался внизу под противником. Но едва зрители успели увидеть его на земле, как он со сверхъестественной силой и ловкостью сумел встать на ноги, так что сибарит поднялся вторым.
Ни победителя, ни побежденного здесь не было, поэтому соперники продолжили борьбу столь же ожесточенно и в глубокой тишине. Казалось, тридцать тысяч зрителей окаменели и слились с камнем ступенек, на которых они сидели. Только изредка, когда фортуна благоволила к тому или к другому из соперников, из груди зрителей вырывался недолгий приглушенный рокот и по толпе проходило легкое движение, как по рядам колосьев, волнуемых ветром. Наконец соперники во второй раз потеряли равновесие, рухнули и покатились по арене, но теперь сверху оказался римлянин; его преимущество осталось бы незначительным, если бы к силе он не присоединил все ухищрения своего искусства. Благодаря им он сумел удержать сибарита в том невыгодном положении, из которого недавно так быстро освободился сам. Как змея, удавливающая свою добычу и ломающая ей кости перед тем как сожрать ее, он обвил ногами и руками ноги и руки соперника с такой ловкостью, что тот не в состоянии был пошевелиться, и сумел заставить его коснуться земли затылком, что в глазах судей означало признать себя побежденным. Раздались громкие крики, послышались шумные рукоплескания, отчасти заслуженно предназначавшиеся побежденному сибариту. Он был так недалек от победы, что никто бы и не подумал считать его поражение позором, поэтому он медленно удалился под сень портика без краски стыда и без смущения: он лишился венка, только и всего.
Итак, определились два победителя, и Луцию, еще не участвовавшему в состязании, предстояло теперь бороться с обоими. Все взоры обратились к молодому римлянину: все это время он стоял, прислонясь к колонне и завернувшись в свой плащ, спокойно и бесстрастно наблюдая за борьбой. Только сейчас все обратили внимание на его нежное, почти женственное лицо, длинные светлые волосы и узкую золотистую бородку, окаймлявшую щеки и подбородок. И каждый улыбнулся, видя, какой слабый состязатель вознамерился безрассудно оспаривать награду у могучего фиванца и искусного атлета. Луций услышал ропот, пробежавший по рядам, и понял настроение зрителей; нимало не обеспокоенный этим выражением чувств и не намеренный как-то отвечать на него, он сделал несколько шагов вперед и сбросил плащ. Тогда все увидели, что эта голова Аполлона сидит на крепкой шее и могучих плечах и – что еще более странно – все его тело, белизной кожи могущее поспорить с белотелыми девами-черкешенками, было усеяно темными пятнами, подобными тем, что испещряют рыжий мех пантеры. Фиванец беспечно поглядел на своего нового противника; атлет же, явно удивленный, отступил на несколько шагов. На арену вышел Спор и вылил на плечи хозяина флакон благовонного масла, а затем растер по всему телу куском пурпурной ткани.
Первым должен был бороться фиванец; он шагнул навстречу Луцию, выражая нетерпение: приготовления противника затянулись; однако Луций властным движением поднял руку, давая понять, что он еще не готов, и тут все услышали голос проконсула, сказавшего: «Жди». Между тем молодой римлянин растерся маслом, и теперь ему оставалось только броситься на пыльную арену, как обычно делают все; вместо этого он стал на одно колено, и Спор высыпал ему на плечи мешочек песка, который был собран на берегах Хрисорроэса[81] и в котором попадались крупинки золота. Покончив с этим, Луций встал и развел руки в стороны в знак того, что он готов начать борьбу.
Фиванец простодушно двинулся к Луцию, а тот спокойно ожидал его; но едва только шершавые руки противника коснулись плеча Луция, как в глазах у того сверкнули грозные молнии и он издал крик, подобный рычанию зверя. В то же мгновение он опустился на одно колено и своими мощными руками обхватил пастуха пониже ребер и выше бедер; затем, как бы свив руки в узел за спиной противника, притиснул его животом к своей груди и внезапно встал, удерживая гиганта в тисках своих рук. Это было проделано так быстро и с такой ловкостью, что у фиванца не было ни времени, ни сил сопротивляться и он оторвался от земли; голова его возвышалась над головой противника, а руки, которым не за что было ухватиться, били по воздуху. И греки как будто вновь увидели борьбу Геракла с Антеем; фиванец уперся ладонями в плечи Луция и, изо всех сил напрягая руки, попытался разомкнуть ужасное кольцо, задыхаясь в нем, но его усилия были тщетны; напрасно он в свою очередь обвил ногами, словно двумя змеями, бедра противника: на этот раз Лаокоон поборол змея.[82] Чем отчаяннее фиванец пытался высвободиться, тем сильней, казалось, Луций затягивал цепь, которой сдавил его; не трогаясь с места, как будто совершенно неподвижный, приникнув головой к груди противника, словно он прислушивался к его стесненному дыханию, сжимая все крепче, как если бы его мощь должна была перейти пределы человеческих сил, он держался так несколько минут; а в это время у фиванца проявились очевидные и нарастающие признаки агонии. Вначале смертный пот выступил у него на лице и потек на тело, увлажнив покрывавшую его пыль; затем лицо побагровело, из груди вырвался хрип, ноги отделились от тела соперника, руки и голова запрокинулись назад, и наконец из носа и ушей хлынула кровь. Тогда Луций разжал руки, и бесчувственный фиванец грузно упал к его ногам.