Страница:
– Спор! – удивленно воскликнула Актея.
– Спор! – пробормотала Агриппина, покрывая голову столой.
– Цезарь ждет, – добавил раб после недолгого молчания.
– Что ж, иди! – сказала Агриппина.
– Я иду с тобой, – сказала Актея рабу.
VIII
– Спор! – пробормотала Агриппина, покрывая голову столой.
– Цезарь ждет, – добавил раб после недолгого молчания.
– Что ж, иди! – сказала Агриппина.
– Я иду с тобой, – сказала Актея рабу.
VIII
Взяв покрывало и плащ, Актея пошла за Спором. Покружив какое-то время в закоулках дома, который его новая обитательница еще не успела осмотреть, они очутились у двери. Спор открыл дверь золотым ключом, тут же передав его юной гречанке, чтобы она смогла вернуться одна, и они вышли в сад Золотого дворца.
Актея подумала, что находится за городом – настолько широкий и великолепный вид открылся перед нею. За деревьями она увидела водоем размером с целое озеро. А на другом берегу озера, над густолиственными деревьями, в синей дали, посеребренной лунным светом, виднелась колоннада дворца. Воздух был чистым; ни единое облачко не пятнало ясную синеву неба; озеро казалось огромным зеркалом; последние звуки, поднимавшиеся над засыпающим Римом, гасли в пространстве. Спор и юная гречанка, одетые в белое и молча идущие по этому чудесному саду, казались двумя тенями, блуждающими в Елисейских полях. По берегам озера и по широким лужайкам на опушках рощ, словно в безлюдных просторах Африки, пробегали стада диких газелей; на искусственных руинах, напоминавших им руины их древнего отечества, стояли большие белые птицы с крыльями цвета пламени,[179] важные, неподвижные, словно часовые, и, как настоящие часовые, через равные промежутки времени издавали хриплый монотонный крик. Когда раб и девушка очутились на берегу озера, Спор сел в лодку и дал знак Актее следовать за ним. Он поднял маленький пурпурный парус, и они словно по волшебству заскользили по воде, на поверхности которой посверкивали золотой чешуей самые редкостные рыбы Индийского моря. Это ночное плавание напоминало Актее путешествие по Ионическому морю, и, глядя на Спора, она вновь удивлялась необычайному сходству брата и сестры, как и прежде, когда смотрела на Сабину. Что до юноши, то его робко опущенные глаза как будто избегали взгляда гречанки, не так давно приютившей его в своем доме. Этот молчаливый кормчий правил лодкой, не произнося ни единого слова. Наконец Актея первой нарушила молчание, и сколь ни был мягок ее голос, все же он заставил вздрогнуть того, к кому она обращалась.
– Сабина сказала мне, Спор, что ты остался в Коринфе, – произнесла она. – Значит, Сабина меня обманула?
– Сабина сказала тебе правду, госпожа, – ответил раб. – Однако я не смог долго оставаться вдали от Луция. Я сел на корабль, отправлявшийся в Калабрию; но, поскольку этот корабль, вместо того чтобы пройти Мессинским проливом, бросил якорь прямо в Брундизии, я поехал Аппиевой дорогой и, хотя пустился в путь на два дня позже императора, прибыл в Рим одновременно с ним.
– Наверное, Сабина очень рада была увидеться с тобой, ведь вы должно быть так привязаны друг к другу?
– Да, действительно, – ответил Спор, – ведь мы не просто брат и сестра, но еще и близнецы.
– Ну так вот, скажи Сабине, что я хочу поговорить с ней. Пусть придет ко мне завтра утром.
– Сабины уже нет в Риме, – ответил Спор.
– А почему она уехала?
– Такова была воля божественного Цезаря.
– И где она теперь?
– Не знаю.
Голос раба был полон почтения, и все же в нем слышались какая-то принужденность и смущение, и это заставило Актею прекратить расспросы. К тому же в эту самую минуту лодка коснулась берега, Спор вытащил ее на песок и, видя, что Актея выбралась из нее, зашагал вперед. Гречанка вновь пошла за ним, молча, но невольно ускоряя шаг: она вошла в рощу сосен и смоковниц, а под сенью их густых ветвей ночь казалась непроницаемо темной, и Актея, прекрасно понимая, что от ее провожатого помощи ждать нечего, все же в порыве безотчетного страха приблизилась к нему. Дело в том, что несколькими мгновениями раньше ее слух уловил какие-то жалобные звуки, повторявшиеся с короткими промежутками и доносившиеся, казалось, из самых недр земли. Наконец послышался внятный, несомненно человеческий крик; девушка вздрогнула и в ужасе тронула Спора за плечо.
– Что это? – спросила она.
– Ничего, – ответил раб.
– Но мне показалось, что я слышала… – упорствовала Актея.
– Ты слышала стон. Да, мы проходим мимо темниц!
– А что за узники в этих темницах?
– Христиане, обреченные умереть в цирке.[180] «Актея пошла дальше, но вновь ускорила шаг: проходя мимо тюремной отдушины, она уловила самые жалобные и душераздирающие звуки, какие может издавать человеческий голос. И хотя при ней всегда говорили о христианах не иначе как о членах преступной, нечестивой секты, предающихся всевозможным порокам и злодеяниям, она испытывала невольное сострадание, возникающее обычно при мысли о людях, пусть даже преступных, которым предстоит умереть ужасной смертью. Поэтому она быстро прошла эту мрачную рощу, а выйдя на опушку, увидела ярко освещенный дворец, услышала звуки музыки. Одно впечатление сменилось другим – вместо мрака и стонов здесь царили свет и гармония, и Актея вошла в вестибул дворца более твердым, хотя и менее быстрым шагом.
Войдя, Актея застыла на месте, потрясенная увиденным. Никогда, даже в детских снах, где нет преграды воображению, ей не могло бы присниться такое великолепие. Этот вестибул, весь сверкающий бронзой, слоновой костью и золотом, был так обширен, что его обегали колонны в три ряда, образовывавшие портик длиной в тысячу шагов, и так высок, что посредине его стояла статуя высотой в сто двадцать ступней, изваянная Зенодором[181] и представляющая божественного императора во весь рост и в облике бога. Актею охватила дрожь, когда она проходила мимо этой статуи. Какая же чудовищная власть была у этого человека, если он приказывал запечатлеть себя в изваяниях втрое выше Юпитера Олимпийского, гулял среди садов и прудов, больше похожих на леса и озера, и для своей потехи и развлечения отдавал узников на растерзание тиграм и львам? В этом дворце были извращены все законы человеческой жизни: достаточно было одного движения, одного знака, одного взгляда этого человека, чтобы все было кончено – какой-нибудь несчастный, целая семья, целый народ навеки исчезали с лица земли, и ни единая живая душа не посмела воспротивиться исполнению его воли, и не раздалось ни единой жалобы, кроме воплей умирающих, и ничто не содрогнулось в природе, солнце не померкло, не грянул гром, возвещавший, что над людьми есть небо, а над императорами есть боги!
Эти мысли вызвали у Актеи глубокую, мучительную и все возрастающую тревогу; пока она поднималась по лестнице, ведущей в покои Луция, тревога усилилась настолько, что, оказавшись у двери, которую Спор стал отпирать своим ключом, она остановилась и положила руку ему на плечо, а другую руку прижала к неистово бьющемуся сердцу. Наконец, после минутного колебания, она знаком приказала Спору открыть дверь – раб повиновался; они вошли, и в глубине покоя она увидела Луция, возлежавшего на ложе для отдыха, в простой белой тунике и венке из оливковой ветви. И все печальное мгновенно улетучилось из ее памяти. Ей показалось, что после того, как она узнала, кто этот человек, узнала, что он властитель мира, в чем-то он должен был измениться. Но с первого взгляда она убедилась, что перед ней все тот же Луций, златобородый красавец, которого она привела в дом своего отца; Цезарь исчез – она снова увидела победителя игр. Она хотела броситься к нему, но на полпути силы отказали ей, она упала на одно колено и, простирая руки к возлюбленному, с трудом произнесла:
– Луций… все тот же Луций, правда?
– Да, да, моя коринфская красавица, успокойся! – мягко ответил Цезарь, знаком подзывая ее к себе, – все тот же Луций! Ведь ты узнала и полюбила меня под этим именем, полюбила ради меня самого, а не за мою власть и не за мою корону, как все, кто меня окружает!.. Иди ко мне, Актея! Встань! Пусть мир лежит у моих ног, но ты будешь в моих объятиях!
– О! Я это знала! – воскликнула Актея, бросаясь на шею возлюбленному. – Я знала, это неправда, что мой Луций – злой человек!..
– Злой человек! – повторил Луций. – Кто же успел тебе сказать такое?
– Никто, никто! – спохватилась Актея. – Прости меня! Но люди порою думают, что лев – он благороден и отважен, как ты, он царь над зверьми, как ты император над людьми, – порою люди думают, будто лев жесток: не зная своей силы, он может убить лаской. О мой лев! Пощади свою газель!..
– Ничего не бойся, Актея, – с улыбкой ответил Цезарь, – лев приберегает когти и зубы для тех, кто нападет на него… Видишь, он ложится к твоим ногам, словно ягненок.
– Но я не Луция боюсь. О! Луций для меня – это гость и возлюбленный, он отнял меня у родины и у отца, он должен любовью воздать мне за похищенную у меня чистоту. Нет, тот, кого я боюсь… – она осеклась, Луций сделал ободряющий жест, – это Цезарь, сославший Октавию… это Нерон, будущий муж Поппеи!
– Ты виделась с моей матерью! – крикнул Луций, вскакивая и глядя в лицо Актее. – Ты виделась с моей матерью!
– Да, – прошептала девушка, вся дрожа.
– Да, – с горечью отозвался Нерон, – и это она сказала тебе, что я жесток, не правда ли? Что я могу задушить в объятиях, так? Что у меня только одно свойство Юпитера – губительная молния? Это она рассказала тебе об Октавии, которой она покровительствует и которую я ненавижу; это она против моей воли бросила ее в мои объятия, и мне стоило такого труда ее оттолкнуть! Октавия, от скудости своей любви всегда одарявшая меня лишь холодными, принужденными ласками! О! Глубоко ошибается и плохо рассчитывает тот, кто воображает, будто от меня можно чего-то добиться, докучая мольбами и угрозами! Я пожелал забыть эту женщину, последнее отродье проклятого семейства! Так пусть меня не заставляют о ней вспоминать!..
Едва успев произнести эти слова, Луций умолк, испуганный впечатлением, какое они произвели на Актею. С побледневшими губами, глазами, полными слез, запрокинув голову, она прижалась к изголовью ложа и вся дрожала, впервые наблюдая вспышку гнева своего возлюбленного: в самом деле, его нежный голос, вначале задевший самые потаенные струны ее сердца, внезапно зазвучал мрачно и устрашающе, а глаза, в которых она до сих пор читала одну лишь любовь, метали грозные молнии, перед которыми Рим в ужасе закрывал свое лицо.
– О отец мой! Отец мой! – рыдая, воскликнула Актея. – Отец мой, прости меня!
– Ну, разумеется, ведь Агриппина, должно быть, сказала тебе, что за твою любовь ко мне ты будешь в полной мере наказана моей любовью; она, конечно, поведала тебе, какого дикого зверя довелось тебе полюбить, рассказала о смерти Британика, гибели Юлия Монтана,[182] да мало ли о чем еще! Но при этом, конечно, забыла упомянуть, что один из них хотел лишить меня трона, а другой ударил палкой по лицу. Это и понятно: ведь жизнь моей матери совершенно безупречна…
– Луций! Луций! – воскликнула Актея. – Замолчи, во имя богов, замолчи!
– О! – откликнулся Нерон, – она наполовину посвятила тебя в тайны нашей семьи. Что ж, выслушай теперь остальное. Эта женщина, что ставит мне в вину смерть подростка и смерть негодяя, была изгнана за развратное поведение своим братом Калигулой, а ведь он не отличался большой строгостью нравов!.[183] Когда Клавдий взошел на трон и вернул ее из ссылки, она стала женой Криспа Пассиена, патриция из знатнейшего рода, который имел неосторожность завещать ей свои несметные богатства и которого она приказала убить, посчитав, что он зажился на свете. Тогда началась борьба между ней и Мессалиной. Мессалина проиграла. Победным трофеем стал Клавдий. Агриппина обрела власть над своим дядей; вот тогда-то у нее и созрел план – править империей от моего имени. Октавия, дочь императора, была помолвлена с Силаном[184] Она оторвала Силана от подножия алтаря, нашла лжесвидетелей, обвинивших его в кровосмешении. Силан лишил себя жизни, и Октавия стала вдовой. Она еще оплакивала Силана, когда ее бросили в мои объятия, и мне пришлось принять жену, чье сердце было отдано другому! Но вскоре одна женщина попыталась отбить у племянницы ее безмозглого дядю. Тогда те же свидетели, что обвинили Силана в кровосмешении, выдвинули против Лоллии Павлины.[185] обвинение в колдовстве, и Лоллия Павлина, считавшаяся красивейшей женщиной своего времени, – на ней, имея примером Ромула и Августа, женился Калигула[186] и показал ее римлянам в драгоценном уборе, где было изумрудов и жемчуга на сорок миллионов сестерциев, – медленно умерла от пыток. Теперь дорога к трону была свободна. Племянница вышла замуж за дядю. Клавдий усыновил меня, и сенат дал Агриппине титул Августы[187] Погоди, это еще не все, – продолжал Нерон, схватив за руки Актею: она хотела заткнуть уши, чтобы не слышать обвинений сына против матери. – Однажды Клавдий приговорил к смерти какую-то женщину за супружескую неверность. Этот приговор заставил задрожать Агриппину и Палланта.[188] На следующий день Клавдий ужинал на Капитолии со жрецами. Его отведыватель Галот подал ему грибы, приготовленные Локустой. Но доза яда оказалась недостаточной; император, упав на пиршественное ложе, боролся с агонией, и тогда его врач Ксенофон, якобы желая вызвать рвоту, ввел ему в глотку отравленное перо – и Агриппина овдовела в третий раз.[189] Она обошла молчанием всю эту первую часть своей истории, верно? Она начала рассказ с того дня, когда она посадила меня на трон, думая, что будет править от моего имени, что я стану ее тенью, что она будет явью, а я призраком; и какое-то время действительно так оно и было. Она взяла себе в охрану преторианцев, председательствовала в сенате, издавала указы; она приговорила к смерти вольноотпущенника Нарцисса,[190] приказала отравить проконсула Юния Силана.[191] Насмотревшись на эти зверства, я однажды посетовал, что она ничего не дает мне делать, и услышал в ответ, что для постороннего человека, для усыновленного, я делаю даже слишком много и что, к счастью, она и боги сберегли Британика!.. Клянусь тебе, пока она этого не сказала, я думал о мальчишке не больше, чем сейчас думаю об Октавии, и настоящей причиной его смерти стал не яд, который я ему дал, а эта ее угроза! Мое преступление не в том, что я совершил убийство, а в том, что я захотел стать императором! И вот тогда – терпение, скоро конец! – и тогда, послушай это, ты, девушка чистая и целомудренная даже в опьянении любви, и тогда, потеряв надо мною власть как мать, она попыталась стать моей любовницей.
– О! Замолчи! – вскричала потрясенная Актея.
– А! Ты говорила со мной об Октавии и Поппее, но не подозревала, что у тебя есть еще одна соперница.
– Молчи, молчи!..
– И не среди ночного безмолвия, не в тихом, таинственном полумраке уединенного покоя подступила она ко мне с этим намерением. Нет, это произошло за трапезой, во время буйного пира, в присутствии моих приближенных: Сенека был при этом, и Бурр, и Парис,[192] и Фаон[193] – все они там были. Она подошла ко мне полуобнаженная, в венке из цветов, среди песен и огней. Именно после этого ее враги, напуганные этими планами, боясь ее красоты, – ведь она красива! – ее враги сделали так, что между нею и мной стала Поппея. Вот! Что ты скажешь о моей матери, Актея?
– Позор! Позор! – прошептала девушка, закрывая руками красное от стыда лицо.
– Да, наш род особенный, непохож на другие, верно? И поэтому, не считая нас достойными звания людей, из нас делают богов! Мой дядя задушил своего опекуна подушкой, а тестя убил в бане.[194] Мой отец на Форуме выбил жезлом глаз всаднику.[195] На Аппиевой дороге он раздавил своей колесницей юношу-римлянина, не успевшего посторониться, а во время путешествия на Восток, куда он сопровождал молодого Цезаря,[196] он за трапезой зарезал столовым ножом вольноотпущенника, отказавшегося пить. О делах моей матери я уже говорил: она убила Пассиена,[197] убила Силана, убила Лоллию Павлину, убила Клавдия, а сам я, последний в роду,[198] я, с кем умрет наше имя, если б был не почтительным сыном, а справедливым императором, убил бы мою мать!..
Актея испустила ужасный крик и упала на колени, простирая руки к Цезарю.
– Да что это ты? – сказал Нерон, улыбаясь какой-то странной улыбкой. – Неужели ты приняла всерьез то, что было всего лишь шуткой: несколько стихов, которые остались у меня в голове с тех пор, как я последний раз пел «Ореста»,[199] перемешались с прозой моих речей? Ну, успокойся, глупый ребенок, успокойся же. Да, впрочем, для того ли ты пришла, чтобы о чем-то просить и чего-то пугаться? Разве я послал за тобой для того, чтобы ты разбивала себе колени и ломала руки? Давай-ка встанем. Кто сказал, что я Цезарь? Кто сказал, что я Нерон? Кто сказал, что Агриппина – моя мать? Все это тебе приснилось, милая моя коринфянка: я Луций, атлет, цирковой возница, сладкоголосый певец с золотой лирой – вот и все.
– О! – отозвалась Актея, опуская голову на плечо Луция. – В самом деле, бывают минуты, когда я думаю, будто сплю и вот-вот проснусь в родительском доме, – если бы любовь в моем сердце не была явью. О Луций, Луций, не играй со мной так, разве ты не видишь, что я повисла на тонкой нити над бездной ада, сжалься над моей слабостью, не своди меня с ума.
– Откуда эти страхи, эти тревоги? Разве моя прекрасная Елена может пожаловаться на своего Париса? Если дворец, в котором она живет, недостаточно великолепен, мы построим ей другой, где колонны будут серебряные, а капители – золотые. Если рабы, что прислуживают ей, были непочтительны – она вольна распорядиться их жизнью и смертью. Чего она хочет? Чего желает? Пусть просит всего, что может дать человек, что может дать император, что может дать бог, – и она получит это!
– Да, я знаю, ты всемогущ; я верю, что ты меня любишь; я надеюсь получить от тебя все, о чем только ни попрошу, – все, кроме душевного покоя, кроме тайной уверенности в том, что Луций принадлежит мне, так же как я принадлежу Луцию. Вышло так, что какая-то часть твоей жизни ускользает от меня, окутывается тенью, тонет во мраке. Рим, империя, весь мир предъявляют на тебя свои права! Мне в тебе принадлежит только то, к чему я прикасаюсь. У тебя есть тайны, которые не могут быть моими. Ты испытываешь к кому-то ненависть, которую я не могу разделить, любовь, о которой я не должна знать. Во время самых нежных излияний, самых сладостных бесед, самых блаженных минут откроется какая-нибудь дверь – как сейчас открывается вон там, – и бесстрастный вольноотпущенник сделает тебе таинственный знак, и я не смогу его понять, да и не должна буду понимать… А вот и начало моего ученичества.
– Чего ты хочешь, Аникет?[200] – спросил Нерон.
– Та, за кем послал божественный Цезарь, здесь, и ожидает его.
– Скажи, что я сейчас приду, – ответил император. Вольноотпущенник вышел.
Актея подумала, что находится за городом – настолько широкий и великолепный вид открылся перед нею. За деревьями она увидела водоем размером с целое озеро. А на другом берегу озера, над густолиственными деревьями, в синей дали, посеребренной лунным светом, виднелась колоннада дворца. Воздух был чистым; ни единое облачко не пятнало ясную синеву неба; озеро казалось огромным зеркалом; последние звуки, поднимавшиеся над засыпающим Римом, гасли в пространстве. Спор и юная гречанка, одетые в белое и молча идущие по этому чудесному саду, казались двумя тенями, блуждающими в Елисейских полях. По берегам озера и по широким лужайкам на опушках рощ, словно в безлюдных просторах Африки, пробегали стада диких газелей; на искусственных руинах, напоминавших им руины их древнего отечества, стояли большие белые птицы с крыльями цвета пламени,[179] важные, неподвижные, словно часовые, и, как настоящие часовые, через равные промежутки времени издавали хриплый монотонный крик. Когда раб и девушка очутились на берегу озера, Спор сел в лодку и дал знак Актее следовать за ним. Он поднял маленький пурпурный парус, и они словно по волшебству заскользили по воде, на поверхности которой посверкивали золотой чешуей самые редкостные рыбы Индийского моря. Это ночное плавание напоминало Актее путешествие по Ионическому морю, и, глядя на Спора, она вновь удивлялась необычайному сходству брата и сестры, как и прежде, когда смотрела на Сабину. Что до юноши, то его робко опущенные глаза как будто избегали взгляда гречанки, не так давно приютившей его в своем доме. Этот молчаливый кормчий правил лодкой, не произнося ни единого слова. Наконец Актея первой нарушила молчание, и сколь ни был мягок ее голос, все же он заставил вздрогнуть того, к кому она обращалась.
– Сабина сказала мне, Спор, что ты остался в Коринфе, – произнесла она. – Значит, Сабина меня обманула?
– Сабина сказала тебе правду, госпожа, – ответил раб. – Однако я не смог долго оставаться вдали от Луция. Я сел на корабль, отправлявшийся в Калабрию; но, поскольку этот корабль, вместо того чтобы пройти Мессинским проливом, бросил якорь прямо в Брундизии, я поехал Аппиевой дорогой и, хотя пустился в путь на два дня позже императора, прибыл в Рим одновременно с ним.
– Наверное, Сабина очень рада была увидеться с тобой, ведь вы должно быть так привязаны друг к другу?
– Да, действительно, – ответил Спор, – ведь мы не просто брат и сестра, но еще и близнецы.
– Ну так вот, скажи Сабине, что я хочу поговорить с ней. Пусть придет ко мне завтра утром.
– Сабины уже нет в Риме, – ответил Спор.
– А почему она уехала?
– Такова была воля божественного Цезаря.
– И где она теперь?
– Не знаю.
Голос раба был полон почтения, и все же в нем слышались какая-то принужденность и смущение, и это заставило Актею прекратить расспросы. К тому же в эту самую минуту лодка коснулась берега, Спор вытащил ее на песок и, видя, что Актея выбралась из нее, зашагал вперед. Гречанка вновь пошла за ним, молча, но невольно ускоряя шаг: она вошла в рощу сосен и смоковниц, а под сенью их густых ветвей ночь казалась непроницаемо темной, и Актея, прекрасно понимая, что от ее провожатого помощи ждать нечего, все же в порыве безотчетного страха приблизилась к нему. Дело в том, что несколькими мгновениями раньше ее слух уловил какие-то жалобные звуки, повторявшиеся с короткими промежутками и доносившиеся, казалось, из самых недр земли. Наконец послышался внятный, несомненно человеческий крик; девушка вздрогнула и в ужасе тронула Спора за плечо.
– Что это? – спросила она.
– Ничего, – ответил раб.
– Но мне показалось, что я слышала… – упорствовала Актея.
– Ты слышала стон. Да, мы проходим мимо темниц!
– А что за узники в этих темницах?
– Христиане, обреченные умереть в цирке.[180] «Актея пошла дальше, но вновь ускорила шаг: проходя мимо тюремной отдушины, она уловила самые жалобные и душераздирающие звуки, какие может издавать человеческий голос. И хотя при ней всегда говорили о христианах не иначе как о членах преступной, нечестивой секты, предающихся всевозможным порокам и злодеяниям, она испытывала невольное сострадание, возникающее обычно при мысли о людях, пусть даже преступных, которым предстоит умереть ужасной смертью. Поэтому она быстро прошла эту мрачную рощу, а выйдя на опушку, увидела ярко освещенный дворец, услышала звуки музыки. Одно впечатление сменилось другим – вместо мрака и стонов здесь царили свет и гармония, и Актея вошла в вестибул дворца более твердым, хотя и менее быстрым шагом.
Войдя, Актея застыла на месте, потрясенная увиденным. Никогда, даже в детских снах, где нет преграды воображению, ей не могло бы присниться такое великолепие. Этот вестибул, весь сверкающий бронзой, слоновой костью и золотом, был так обширен, что его обегали колонны в три ряда, образовывавшие портик длиной в тысячу шагов, и так высок, что посредине его стояла статуя высотой в сто двадцать ступней, изваянная Зенодором[181] и представляющая божественного императора во весь рост и в облике бога. Актею охватила дрожь, когда она проходила мимо этой статуи. Какая же чудовищная власть была у этого человека, если он приказывал запечатлеть себя в изваяниях втрое выше Юпитера Олимпийского, гулял среди садов и прудов, больше похожих на леса и озера, и для своей потехи и развлечения отдавал узников на растерзание тиграм и львам? В этом дворце были извращены все законы человеческой жизни: достаточно было одного движения, одного знака, одного взгляда этого человека, чтобы все было кончено – какой-нибудь несчастный, целая семья, целый народ навеки исчезали с лица земли, и ни единая живая душа не посмела воспротивиться исполнению его воли, и не раздалось ни единой жалобы, кроме воплей умирающих, и ничто не содрогнулось в природе, солнце не померкло, не грянул гром, возвещавший, что над людьми есть небо, а над императорами есть боги!
Эти мысли вызвали у Актеи глубокую, мучительную и все возрастающую тревогу; пока она поднималась по лестнице, ведущей в покои Луция, тревога усилилась настолько, что, оказавшись у двери, которую Спор стал отпирать своим ключом, она остановилась и положила руку ему на плечо, а другую руку прижала к неистово бьющемуся сердцу. Наконец, после минутного колебания, она знаком приказала Спору открыть дверь – раб повиновался; они вошли, и в глубине покоя она увидела Луция, возлежавшего на ложе для отдыха, в простой белой тунике и венке из оливковой ветви. И все печальное мгновенно улетучилось из ее памяти. Ей показалось, что после того, как она узнала, кто этот человек, узнала, что он властитель мира, в чем-то он должен был измениться. Но с первого взгляда она убедилась, что перед ней все тот же Луций, златобородый красавец, которого она привела в дом своего отца; Цезарь исчез – она снова увидела победителя игр. Она хотела броситься к нему, но на полпути силы отказали ей, она упала на одно колено и, простирая руки к возлюбленному, с трудом произнесла:
– Луций… все тот же Луций, правда?
– Да, да, моя коринфская красавица, успокойся! – мягко ответил Цезарь, знаком подзывая ее к себе, – все тот же Луций! Ведь ты узнала и полюбила меня под этим именем, полюбила ради меня самого, а не за мою власть и не за мою корону, как все, кто меня окружает!.. Иди ко мне, Актея! Встань! Пусть мир лежит у моих ног, но ты будешь в моих объятиях!
– О! Я это знала! – воскликнула Актея, бросаясь на шею возлюбленному. – Я знала, это неправда, что мой Луций – злой человек!..
– Злой человек! – повторил Луций. – Кто же успел тебе сказать такое?
– Никто, никто! – спохватилась Актея. – Прости меня! Но люди порою думают, что лев – он благороден и отважен, как ты, он царь над зверьми, как ты император над людьми, – порою люди думают, будто лев жесток: не зная своей силы, он может убить лаской. О мой лев! Пощади свою газель!..
– Ничего не бойся, Актея, – с улыбкой ответил Цезарь, – лев приберегает когти и зубы для тех, кто нападет на него… Видишь, он ложится к твоим ногам, словно ягненок.
– Но я не Луция боюсь. О! Луций для меня – это гость и возлюбленный, он отнял меня у родины и у отца, он должен любовью воздать мне за похищенную у меня чистоту. Нет, тот, кого я боюсь… – она осеклась, Луций сделал ободряющий жест, – это Цезарь, сославший Октавию… это Нерон, будущий муж Поппеи!
– Ты виделась с моей матерью! – крикнул Луций, вскакивая и глядя в лицо Актее. – Ты виделась с моей матерью!
– Да, – прошептала девушка, вся дрожа.
– Да, – с горечью отозвался Нерон, – и это она сказала тебе, что я жесток, не правда ли? Что я могу задушить в объятиях, так? Что у меня только одно свойство Юпитера – губительная молния? Это она рассказала тебе об Октавии, которой она покровительствует и которую я ненавижу; это она против моей воли бросила ее в мои объятия, и мне стоило такого труда ее оттолкнуть! Октавия, от скудости своей любви всегда одарявшая меня лишь холодными, принужденными ласками! О! Глубоко ошибается и плохо рассчитывает тот, кто воображает, будто от меня можно чего-то добиться, докучая мольбами и угрозами! Я пожелал забыть эту женщину, последнее отродье проклятого семейства! Так пусть меня не заставляют о ней вспоминать!..
Едва успев произнести эти слова, Луций умолк, испуганный впечатлением, какое они произвели на Актею. С побледневшими губами, глазами, полными слез, запрокинув голову, она прижалась к изголовью ложа и вся дрожала, впервые наблюдая вспышку гнева своего возлюбленного: в самом деле, его нежный голос, вначале задевший самые потаенные струны ее сердца, внезапно зазвучал мрачно и устрашающе, а глаза, в которых она до сих пор читала одну лишь любовь, метали грозные молнии, перед которыми Рим в ужасе закрывал свое лицо.
– О отец мой! Отец мой! – рыдая, воскликнула Актея. – Отец мой, прости меня!
– Ну, разумеется, ведь Агриппина, должно быть, сказала тебе, что за твою любовь ко мне ты будешь в полной мере наказана моей любовью; она, конечно, поведала тебе, какого дикого зверя довелось тебе полюбить, рассказала о смерти Британика, гибели Юлия Монтана,[182] да мало ли о чем еще! Но при этом, конечно, забыла упомянуть, что один из них хотел лишить меня трона, а другой ударил палкой по лицу. Это и понятно: ведь жизнь моей матери совершенно безупречна…
– Луций! Луций! – воскликнула Актея. – Замолчи, во имя богов, замолчи!
– О! – откликнулся Нерон, – она наполовину посвятила тебя в тайны нашей семьи. Что ж, выслушай теперь остальное. Эта женщина, что ставит мне в вину смерть подростка и смерть негодяя, была изгнана за развратное поведение своим братом Калигулой, а ведь он не отличался большой строгостью нравов!.[183] Когда Клавдий взошел на трон и вернул ее из ссылки, она стала женой Криспа Пассиена, патриция из знатнейшего рода, который имел неосторожность завещать ей свои несметные богатства и которого она приказала убить, посчитав, что он зажился на свете. Тогда началась борьба между ней и Мессалиной. Мессалина проиграла. Победным трофеем стал Клавдий. Агриппина обрела власть над своим дядей; вот тогда-то у нее и созрел план – править империей от моего имени. Октавия, дочь императора, была помолвлена с Силаном[184] Она оторвала Силана от подножия алтаря, нашла лжесвидетелей, обвинивших его в кровосмешении. Силан лишил себя жизни, и Октавия стала вдовой. Она еще оплакивала Силана, когда ее бросили в мои объятия, и мне пришлось принять жену, чье сердце было отдано другому! Но вскоре одна женщина попыталась отбить у племянницы ее безмозглого дядю. Тогда те же свидетели, что обвинили Силана в кровосмешении, выдвинули против Лоллии Павлины.[185] обвинение в колдовстве, и Лоллия Павлина, считавшаяся красивейшей женщиной своего времени, – на ней, имея примером Ромула и Августа, женился Калигула[186] и показал ее римлянам в драгоценном уборе, где было изумрудов и жемчуга на сорок миллионов сестерциев, – медленно умерла от пыток. Теперь дорога к трону была свободна. Племянница вышла замуж за дядю. Клавдий усыновил меня, и сенат дал Агриппине титул Августы[187] Погоди, это еще не все, – продолжал Нерон, схватив за руки Актею: она хотела заткнуть уши, чтобы не слышать обвинений сына против матери. – Однажды Клавдий приговорил к смерти какую-то женщину за супружескую неверность. Этот приговор заставил задрожать Агриппину и Палланта.[188] На следующий день Клавдий ужинал на Капитолии со жрецами. Его отведыватель Галот подал ему грибы, приготовленные Локустой. Но доза яда оказалась недостаточной; император, упав на пиршественное ложе, боролся с агонией, и тогда его врач Ксенофон, якобы желая вызвать рвоту, ввел ему в глотку отравленное перо – и Агриппина овдовела в третий раз.[189] Она обошла молчанием всю эту первую часть своей истории, верно? Она начала рассказ с того дня, когда она посадила меня на трон, думая, что будет править от моего имени, что я стану ее тенью, что она будет явью, а я призраком; и какое-то время действительно так оно и было. Она взяла себе в охрану преторианцев, председательствовала в сенате, издавала указы; она приговорила к смерти вольноотпущенника Нарцисса,[190] приказала отравить проконсула Юния Силана.[191] Насмотревшись на эти зверства, я однажды посетовал, что она ничего не дает мне делать, и услышал в ответ, что для постороннего человека, для усыновленного, я делаю даже слишком много и что, к счастью, она и боги сберегли Британика!.. Клянусь тебе, пока она этого не сказала, я думал о мальчишке не больше, чем сейчас думаю об Октавии, и настоящей причиной его смерти стал не яд, который я ему дал, а эта ее угроза! Мое преступление не в том, что я совершил убийство, а в том, что я захотел стать императором! И вот тогда – терпение, скоро конец! – и тогда, послушай это, ты, девушка чистая и целомудренная даже в опьянении любви, и тогда, потеряв надо мною власть как мать, она попыталась стать моей любовницей.
– О! Замолчи! – вскричала потрясенная Актея.
– А! Ты говорила со мной об Октавии и Поппее, но не подозревала, что у тебя есть еще одна соперница.
– Молчи, молчи!..
– И не среди ночного безмолвия, не в тихом, таинственном полумраке уединенного покоя подступила она ко мне с этим намерением. Нет, это произошло за трапезой, во время буйного пира, в присутствии моих приближенных: Сенека был при этом, и Бурр, и Парис,[192] и Фаон[193] – все они там были. Она подошла ко мне полуобнаженная, в венке из цветов, среди песен и огней. Именно после этого ее враги, напуганные этими планами, боясь ее красоты, – ведь она красива! – ее враги сделали так, что между нею и мной стала Поппея. Вот! Что ты скажешь о моей матери, Актея?
– Позор! Позор! – прошептала девушка, закрывая руками красное от стыда лицо.
– Да, наш род особенный, непохож на другие, верно? И поэтому, не считая нас достойными звания людей, из нас делают богов! Мой дядя задушил своего опекуна подушкой, а тестя убил в бане.[194] Мой отец на Форуме выбил жезлом глаз всаднику.[195] На Аппиевой дороге он раздавил своей колесницей юношу-римлянина, не успевшего посторониться, а во время путешествия на Восток, куда он сопровождал молодого Цезаря,[196] он за трапезой зарезал столовым ножом вольноотпущенника, отказавшегося пить. О делах моей матери я уже говорил: она убила Пассиена,[197] убила Силана, убила Лоллию Павлину, убила Клавдия, а сам я, последний в роду,[198] я, с кем умрет наше имя, если б был не почтительным сыном, а справедливым императором, убил бы мою мать!..
Актея испустила ужасный крик и упала на колени, простирая руки к Цезарю.
– Да что это ты? – сказал Нерон, улыбаясь какой-то странной улыбкой. – Неужели ты приняла всерьез то, что было всего лишь шуткой: несколько стихов, которые остались у меня в голове с тех пор, как я последний раз пел «Ореста»,[199] перемешались с прозой моих речей? Ну, успокойся, глупый ребенок, успокойся же. Да, впрочем, для того ли ты пришла, чтобы о чем-то просить и чего-то пугаться? Разве я послал за тобой для того, чтобы ты разбивала себе колени и ломала руки? Давай-ка встанем. Кто сказал, что я Цезарь? Кто сказал, что я Нерон? Кто сказал, что Агриппина – моя мать? Все это тебе приснилось, милая моя коринфянка: я Луций, атлет, цирковой возница, сладкоголосый певец с золотой лирой – вот и все.
– О! – отозвалась Актея, опуская голову на плечо Луция. – В самом деле, бывают минуты, когда я думаю, будто сплю и вот-вот проснусь в родительском доме, – если бы любовь в моем сердце не была явью. О Луций, Луций, не играй со мной так, разве ты не видишь, что я повисла на тонкой нити над бездной ада, сжалься над моей слабостью, не своди меня с ума.
– Откуда эти страхи, эти тревоги? Разве моя прекрасная Елена может пожаловаться на своего Париса? Если дворец, в котором она живет, недостаточно великолепен, мы построим ей другой, где колонны будут серебряные, а капители – золотые. Если рабы, что прислуживают ей, были непочтительны – она вольна распорядиться их жизнью и смертью. Чего она хочет? Чего желает? Пусть просит всего, что может дать человек, что может дать император, что может дать бог, – и она получит это!
– Да, я знаю, ты всемогущ; я верю, что ты меня любишь; я надеюсь получить от тебя все, о чем только ни попрошу, – все, кроме душевного покоя, кроме тайной уверенности в том, что Луций принадлежит мне, так же как я принадлежу Луцию. Вышло так, что какая-то часть твоей жизни ускользает от меня, окутывается тенью, тонет во мраке. Рим, империя, весь мир предъявляют на тебя свои права! Мне в тебе принадлежит только то, к чему я прикасаюсь. У тебя есть тайны, которые не могут быть моими. Ты испытываешь к кому-то ненависть, которую я не могу разделить, любовь, о которой я не должна знать. Во время самых нежных излияний, самых сладостных бесед, самых блаженных минут откроется какая-нибудь дверь – как сейчас открывается вон там, – и бесстрастный вольноотпущенник сделает тебе таинственный знак, и я не смогу его понять, да и не должна буду понимать… А вот и начало моего ученичества.
– Чего ты хочешь, Аникет?[200] – спросил Нерон.
– Та, за кем послал божественный Цезарь, здесь, и ожидает его.
– Скажи, что я сейчас приду, – ответил император. Вольноотпущенник вышел.