Но и это еще не все.
   Сверх этой сделки, Бэкон оставил за собой замок, усилил его людьми, и, запасшись оружием и продовольствием, стал грабить окрестности.
   Когда король Франции узнал о «подвигах» бандита, он, вместо того чтобы арестовать Бэкона и повесить, призвал его к себе, за двадцать тысяч экю купил у него замок, назначил своим телохранителем и держал в большом фаворе.
   Это доказывает, что уже в те времена добродетель в конце концов всегда вознаграждалась…
   Второй был, наверное, малым более лихим и хитрым, но менее честолюбивым: по крайней мере, он не рвался к придворным почестям, как Бэкон.
   Звали его Крокар; сначала он был бедным и долго служил пажом у сеньора Эйле, в Голландии.
   Когда он стал взрослым, он покинул сеньора, пробрался в Бретань и поступил в солдаты. Все сложилось так удачно, что, когда в одной стычке его командир был убит, боевые товарищи избрали Крокара капитаном вместо погибшего.
   Именно этого и добивался Крокар.
   С тех пор он, благодаря захвату пленных и выкупам за них, награбил столько, что оказался обладателем шестидесяти тысяч экю, не считая лошадей (их у него было немало, ибо в своих конюшнях он держал два-три десятка добрых боевых коней).
   Спустя два года он был отобран для участия в битве Тридцати, сражался на стороне англичан и оказался лучшим воином.
   Король Франции, узнав об этом, пожелал призвать его к себе; но, понимая, что ему необходимо сделать более заманчивые, чем Бэкону, предложения, посулил Крокару звание рыцаря, богатую невесту и две тысячи ливров годового дохода, если тот.захочет снова стать французом.
   Но Крокар не был честолюбцем; подобно Цезарю, он предпочитал быть первым в деревне, чем вторым в Риме. Крокар отказался.
   Должно быть, этот отказ принес ему несчастье, ибо через некоторое время, объезжая молодого коня, купленного за триста экю, Крокар чрезмерно его разгорячил; конь понес, всадник с лошадью упали в яму, где и погибли.
   «Я не знаю, — пишет Фруассар, — кому пошло его добро, не знаю, кто завладел его душой, но мне известно, что именно так Крокар кончил свои дни».

XVIII

   Теперь вернемся в город Кале, осада и окончательное взятие которого должны стать последним эпизодом этой книги.
   В то время, то есть в конце 1349 года, жил в городе Сент-Омер храбрый рыцарь мессир Жоффруа де Шарни.
   Присланный туда королем Франции, назначивший рыцаря стражем своих границ, он правил в этих краях словно король.
   Поэтому он был больше всех взбешен взятием Кале и постоянно раздумывал, изыскивая в своем воображении способы, какими мог бы отбить этот город.
   Сделать это силой было невозможно.
   Сделать это хитростью было невероятно.
   Оставалось предательство.
   Этот способ имел больше шансов на успех, ибо метр Эмери де Пави, кому доверили город, был ломбардец, а ломбардцы были падки на деньги.
   И Жоффруа де Шарни решил попытать счастья.
   Приняв решение, французский капитан не смыкал глаз до тех пор, пока не воплотил его в жизнь.
   Сам он в город не пошел, но тайком послал к Эмери де Пави посредников, ибо перемирие соблюдалось и жители Кале могли приходить в Сент-Омер, а жители Сент-Оме-ра — в Кале, чтобы покупать продукты и продавать свои товары.
   Наконец посланцы Жоффруа де Шарни, которых он ждал с большим нетерпением, вернулись. Выражение их лиц явно предвещало хорошие новости.
   — Ну и каков ответ? — спросил капитан.
   — Превосходный, мессир.
   — Значит, этот Эмери де Пави…
   — …полное ничтожество, но о нем мы не должны сейчас говорить слишком дурно, ибо он нам пригодится.
   — Значит, он согласен?
   — На все согласен!
   — И каковы его условия?
   — Они не чрезмерны.
   — Сколько он хочет?
   — Двадцать тысяч экю, и он выдаст замок.
   — Отлично — note 6 де Шарни. — Сегодня же вечером вы отправитесь в Париж, сообщите эту добрую весть королю Филиппу VI и попросите у него нужные нам двадцать тысяч экю.
   В тот же вечер гонцы Жоффруа де Шарни выехали из Сент-Омера, а примерно в тот же час замок Кале покинул какой-то человек и сел на корабль, отплывающий в Англию.
   Это был Эмери де Пави.
   Он приплыл в Дувр, доехал до Лондона и был допущен к королю Англии.
   — Ваше величество, я исполнил ваши приказы, — сказал он.
   — Ну и что?
   — Как что! Приходили французы и спрашивали меня, за какую цену я выдам замок. Я запросил двадцать тысяч экю, а поскольку у мессира Жоффруа де Шарни таких денег нет, то он послал просить их у Филиппа VI. Я же приехал сообщить вам об этом.
   — И прекрасно сделали, мессир, ибо вам известно, как мы любим вас.
   — Что же я должен делать?
   — Заключайте сделку. Только сообщите мне день, когда должны будете сдать замок.
   — А двадцать тысяч экю? — спросил Эмери де Пави, который никак не мог избавиться от ломбардской жадности к деньгам.
   — Они станут всего лишь слабым вознаграждением за честную службу. Храните их у себя, они будут вашей добычей. Раз Жоффруа де Шарни нарушил перемирие, делая вам подобное предложение, то мы вправе воспользоваться этими деньгами. Ступайте.
   Эмери де Пави поклонился и расстался с королем.
   Когда он вернулся в Кале, никто еще даже не знал о его отъезде.
   Король Франции отказался дать двадцать тысяч экю, сказав, что такие действия во время перемирия бесчестны.
   Но мессир Жоффруа де Шарни, желая блага королю Филиппу, вопреки воле последнего, придерживался иного мнения; он собрал многих рыцарей Пикардии, известив их обо всем, и они сошлись на том, что надо отдать двадцать тысяч экю и забрать назад город, а Филипп останется этим весьма доволен, если дело устроится, но без его вмешательства.
   Вследствие этого сеньоры Фреми и Рибомона, Жан де Ланда, Пепин де Вэр, сеньор де Креки, Анри де Блэ и многие другие сложились и собрали требуемые двадцать тысяч экю; потом они сообщили Эмери де Пави, что обмен произойдет в ночь на 1 января.
   Эмери едва успел предупредить короля.
   Но он не мог оставить город в столь опасные минуты и отправил к королю своего брата, в чьей преданности был абсолютно уверен.
   Король Англии, встретившись с братом Эмери и обо всем узнав, призвал Готье де Мони и рассказал ему о том, что готовится.
   — Мы скоро уезжаем, — прибавил король, — и вы, мессир, поедете с нами, встав во главе этого дела, ибо мы, мой сын и я, будем сражаться под вашим знаменем.
   — Благодарю за великую честь, — ответил Готье, — и если только Бог будет за нас, мы с честью выйдем из этого испытания.
   Король Англии выехал с тремя сотнями рыцарей, шестью сотнями лучников и принцем Уэльским; в Дувре он сел на корабль и ночью приплыл в Кале. Никто не знал причины возвращения короля и девятисот его людей.
   Король и его отряд пришли в замок, где и укрылись, ожидая прихода французов.
   Первого января 1350 года Жоффруа де Шарни вместе со своими рыцарями и арбалетчиками вышел из Сент-Омера, когда уже совсем стемнело.
   Он подошел довольно близко к Кале и, остановив своих людей, послал двух оруженосцев узнать у Эмери де Пави, не пришло ли время явиться в замок.
   Оба оруженосца под покровом темноты прискакали в Кале и пришли к поджидавшему их Эмери; тот спросил, где мессир Жоффруа.
   — Он недалеко отсюда, — ответили оруженосцы.
   — Прекрасно! Передайте ему, пусть приходит, — сказал Эмери.
   Оруженосцы не заставили его дважды повторять это и помчались передать Жоффруа де Шарни, что тот может идти на Кале.
   Тот построил свой маленький отряд, перешел мост Ньё-лэ и приблизился к крепостным стенам города.
   Остановившись здесь, он послал двенадцать рыцарей и сотню латников вступить во владение городом и вручил двадцать тысяч экю Удару де Ранти, доверив ему передать их Эмери де Пави и посоветовав при этом ломбардскому капитану открыть ворота замка, ибо лишь таким образом Жоффруа де Шарни хотел туда проникнуть.
   Эмери де Пави, человек умный, опустил подъемный мост и позволил мирно войти в замок всем, кто того желал. Сто латников и двенадцать рыцарей, поднявшись на верхнюю площадку замка, сочли, что они уже овладели им. Поняв это, Эмери де Пави спросил Удара де Ранти, где же двадцать тысяч экю.
   — Вот они, — сказал тот, передавая ему мешок с монетами. — Пересчитайте, если угодно.
   — У меня нет времени, — ответил Эмери, — и, кстати, мессир, я верю вашему слову.
   И, взяв мешок, швырнул его в соседнюю комнату.
   — Вам остается лишь сдержать ваше обещание, — сказал Удар.
   Тут Эмери закрыл на ключ дверь в комнату, куда только что бросил мешок с деньгами. Потом сказал мессиру де Ранти:
   — Подождите меня здесь с вашими спутниками, я пойду открою вход в большую башню; поднявшись туда, вы сможете легче овладеть замком.
   Выходя, Эмери де Пави закрыл дверь на засов и действительно пошел открывать дверь в башню.
   Там укрывались Эдуард, его сын, Готье де Мони и примерно двести воинов; обнажив мечи, они выскочили с криками:
   — Мони! Мони! На помощь! При этом они кричали:
   — Неужели эти французы думают, что так легко возьмут замок и город Кале?
   Когда французы увидели эти две сотни солдат, с яростью кинувшихся на них, они поняли, что защищаться бесполезно, и сдались.
   Среди них оказалось всего несколько раненых.
   Заперев пленников, англичане построились в колонну и стали спускаться из замка. Подойдя к воротам замка, они сели на коней и направились к Булонским воротам города.
   Именно у этих ворот стоял мессир Жоффруа де Шарни, развернув свое знамя, — на нем по красному полю были изображены три серебряных щита — и терпеливо поджидал той минуты, когда сможет въехать в город, куда хотел вступить первым; поэтому он проявлял нетерпение и изредка обращался к окружавшим его рыцарям:
   — Что он там копается, этот ломбардец! Он хочет заморозить нас!
   — Да, черт побери! — отвечал Пепин де Вэр. — Ломбардцы — люди хитрые, и вот он перебирает ваши экю, чтобы убедиться, все ли монеты на месте и нет ли поддельных… Тут спешка ни к чему.
   Такой шел разговор, когда ворота замка распахнулись и на французов понесся отряд всадников. На миг им почудилось, будто это возвращаются их люди, но они тотчас смекнули, что ошибаются, разглядев знамена Готье де Мони и сеньора де Бошана. И они услышали англичан, кричавших так же, как в башне: «Мони! Мони! На помощь!».
   — Нас предали! — вскричал Жоффруа де Шарни. — Если мы побежим, то погибнем, если сдадимся, то прослывем трусами. Будем защищаться и выживем.
   — Клянемся святым Дени! Вы правы! — закричали французские рыцари. — И горе тому, кто сбежит!

XIX

   Все французы спешились и отогнали своих лошадей на дорогу, так как они создали бы давку. Увидев это, король Англии повелел своему знаменосцу остановиться и сказал:
   — Я хочу сражаться здесь, но пусть большая часть наших солдат пойдет берегом реки и на мост Ньёлэ, ибо мне сообщили, что там скопилось немало пеших и конных французов.
   Все было исполнено так, как приказал король.
   Шесть знаменосцев и три сотни лучников оставили короля, выдвинувшись к мосту Ньёлэ; его охраняли мессир Моро де Фьен и сир де Крэзек.
   Между Кале и мостом занимали позицию арбалетчики из городов Сент-Омер и Эр; более ста двадцати из них погибли.
   Моро де Фьен и сир де Крэзек сопротивлялись долго и доблестно, но, поняв, что англичан становится все больше и к ним без конца подходят свежие силы из Кале, они вскочили на своих боевых скакунов и бежали с поля боя.
   Англичане бросились в погоню.
   Это был суровый день; когда взошло солнце, лучи его осветили немало мертвецов.
   Обе стороны бились отважно, и в тот день было взято много пленных.
   Король Англии в шлеме с опущенным забралом, по-прежнему сражавшийся под знаменем Готье де Мони, врезался в самую гущу врагов.
   Среди них Эдуард опознал мессира Эсташа де Рибомона и, не назвав себя, вызвал его на поединок.
   Эсташ де Рибомон, как мы уже знаем, был стойким турнирным бойцом, в битве же он был опасным противником. Дважды он вынуждал Эдуарда падать на колени, и дважды тот, с помощью Готье де Мони и Реньо Кобхэма, поднимался и продолжал бой.
   Но Эдуард был достойным соперником Эсташа и, не пав духом от двух первых неудач, ни за что не хотел прерывать схватку, как его ни умолял Готье; настал момент, когда французский рыцарь так сильно ослабел, что, в свой черед упав на колени и не в силах подняться, протянул меч Эдуарду, не догадываясь, что отдает оружие королю.
   Победа осталась за англичанами; после битвы Эдуард удалился в Кале и приказал, чтобы пленных привели в город. Когда пленники узнали, что сам король сражался под знаменем Готье де Мони, они весьма обрадовались, ибо рассчитывали на его всем известное великодушие.
   Эдуард сразу объявил им, что в эту первую ночь Нового года он желает всех их пригласить на ужин. В час, когда столы были накрыты, в пиршественную залу вошли пленники, богато разодетые и весело болтающие, о чем мы и упомянули в начале предыдущей главы.
   Когда все пленные французские рыцари сели за стол, английские рыцари и юный принц Уэльский поднесли им первое блюдо, после чего сами расположились за другим столом, где им подавали яства слуги.
   Эдуард, возглавлявший пир, рассадил пленников по обе руки от себя, дав каждому место, которое соответствовало его положению.
   Когда столы были убраны и пир закончен, король с непокрытой головой — на шее у него висели изящные жемчужные четки, и он перебирал их правой рукой — подошел побеседовать со своими самыми знатными пленниками.
   — Мессир, — обратился он к Жоффруа де Шарни, — я должен был бы сильно на вас гневаться, ведь именно вы хотели захватить в одну ночь то, что мне стоило года трудов, и за двадцать тысяч экю получить то, что мне обошлось в огромные деньги. Но Бог помог мне. Вы побеждены, а так как я уверен, что Бог снова мне поможет, я от всего сердца прощаю вас.
   — Ваше величество, во всем, что произошло, вините только меня, — ответил Жоффруа де Шарни, — потому что наш господин и повелитель король Франции не пожелал дать двадцать тысяч экю, которые мы у него просили, чтобы заключить сделку, сказав, что во время перемирия подобные дела бесчестны.
   — Я это знаю, мессир, — возразил король, — и буду менее строг, чем король Франции, ибо, полагаю, в борьбе с такими врагами, как мы, англичане, любая хитрость хороша.
   Потом Эдуард, оставив Жоффруа де Шарни, подошел к мессиру Эсташу де Рибомону.
   — Мессир Эсташ, — сказал он, — вы поистине рыцарь и нравитесь мне больше всех прочих, если не говорить о Готье де Мони. Кстати, я уже говорил вам об этом в Кале, куда вы приезжали ко мне послом.
   Эсташ поклонился.
   — Никто не нападает и не защищается лучше вас, — продолжал король. — Ах, какой вы грозный противник, мессир, и никогда ни с кем мне не приходилось так упорно сражаться, как сегодня против вас.
   — Против меня, ваше величество?
   — Ну да, черт возьми! Именно против вас! Дважды вы повергали меня на землю, но сдались все-таки вы.
   — Тогда, ваше величество, я менее сожалею о том, что был побежден, тем более что вы побеждаете меня не первый раз.
   — Это верно, — ответил король. — Посему, мессир, я хочу, на память о наших двух поединках и более счастливом для меня времени преподнести вам залог моего уважения к вам.
   Сказав это, король снял с шеи жемчужные четки и прибавил:
   — Возьмите эти четки, мессир. Я дарю их вам как лучшему воину минувшего дня и прошу вас носить их весь год из любви ко мне. Я знаю, что вы человек веселый и влюбчивый и с охотой вращаетесь в обществе красивых женщин. Когда вы снова встретитесь с ними, расскажите им, почему я подарил вам четки, они станут вас уважать еще больше. А пока вы мой пленник. Но, поскольку я ничего не хочу делать наполовину, я освобождаю вас от выкупа и вы можете уехать завтра, когда немного отдохнете.
   Мессир Эсташ де Рибомон, услышав слова короля, возликовал, и для радости у него были две причины.
   Первая: король оценил его смелость в обществе храбрых и доблестных рыцарей.
   Вторая: король миловал его и освобождал от тюрьмы. Вот почему он не смог сдержаться и сказал Эдуарду:
   — Милостивый государь, вы оказываете мне больше чести, чем я заслуживаю, и пусть Бог воздает вам те же милости, что вы оказываете мне. Я бедный человек и никогда не смог бы внести за себя выкуп, поэтому желаю продвинуться по службе. Благодарю вас, ваше величество, за ваше двойное поощрение, данное мне. Я буду носить эти четки не один год, а всю жизнь, и, кроме моего дражайшего и могущественнейшего короля, я не знаю другого короля, кому служил бы с большей охотой, чем вам.
   — От души благодарю вас, — ответил Эдуард, — ведь я знаю, что вы действительно так думаете.
   Тут принесли вино и десерт, но король попрощался со всеми и удалился к себе в покои.
   На следующее утро Эдуард прислал Эсташу двух вьючных лошадей и двадцать экю, чтобы тот смог добраться до родного дома.
   Эсташ простился с французскими рыцарями, остававшимся в плену, и возвратился во Францию, повсюду рассказывая о том, что произошло и как великодушно отнесся к нему Эдуард.

XX

   В два последних года, в течение которых совершались события, о коих мы рассказывали, Франция переживала великую беду.
   Как будто было мало Франции ее каждодневных поражений, нищеты и морального упадка, так вдруг страшный бич обрушился на нее из Италии. В праздник Всех святых 1347 года в Провансе обнаружился первый случай чумы, и эпидемия, словно огромный черный плащ, вскоре накрыла всю страну. Чума пересекла Лангедок, унеся жизнь десяти из двенадцати консулов; она пришла в Нарбон и оставила после себя тридцать тысяч трупов. В начале эпидемии у выживших не хватало сил хоронить умерших, и они скоро отказались от этого, бросая на смертном одре близких: сын — мать, отец — сына, брат — сестру.
   Беда по-прежнему захлестывала все вокруг. Всюду, где она проносилась, похожая на смертоносный прилив, не оставалось ничего, кроме ее отметин.
   Наконец она добралась до сердца страны — до Парижа. Она набросилась на город, как стервятник, беспрерывно терзая внутренности того вечного Прометея, которого мы называем Францией; этот Прометей, серьезный и задумчивый, испытывая величайшие муки, стоял, устремив глаза в небо: он хотел похитить у него пламя и поведать ему истину.
   Умирало страшно много мужчин и женщин, стариков и молодых людей. Но смерть, словно бесстыдная куртизанка, казалось, предпочитала юных и забирала их в расцвете молодости, силы и любви, заканчивая судорогами агонии песню, начатую на веселом пиру.
   Во Флоренции есть фреска Орканьи, которая рисует нам образ чумы. Смерть, пролетая в небесных просторах, не обращает внимания на несчастных и стариков, взывающих к ней, простирая худые руки; мрачная и злобная, она мощным ударом своей косы разбивает дверь, за которой пьют и танцуют молодые люди и юные красавицы.
   Так все в Париже и было.
   Заболевшие чумой страдали два-три дня, потом умирали. А те, кто им помогал, подхватывали заразу и гибли так же, как и те люди, при смерти коих они присутствовали.
   Священники не приходили к умирающим, но некоторые монахи, более твердые в своей вере, убежденные в своей миссии, ухаживали за больными.
   А сестры из главного парижского Божьего дома, казалось, носили в своих душах неисчерпаемую сокровищницу нежности, веры и кротости. Они благоговейно умирали, ни о чем в жизни не жалея и ни в чем не упрекая Бога.
   Никто не знал, кого винить в этом бедствии, ибо люди не могут отомстить за себя Богу, когда они обвиняют его; но если они страдают — им нужно мстить хотя бы кому-нибудь.
   Никогда не видно было столь великого изобилия съестного, поэтому землю нельзя было ни в чем упрекнуть. Тогда стали утверждать, что чума происходит от заражения воздуха и вод, и, как всегда, во всем винили евреев. Народ поднялся против них, и, поскольку огонь очищает, повсюду стали разводить огромные костры и сжигать тысячи евреев.
   Особенно зловещей чума была в Германии. Папа отлучил Германию от Церкви по причине ее истинной преданности, с одной стороны, умершему императору, а с другой — Людвигу Баварскому. Итогом было то, что умирающие верили, будто беда, поразившая их — это еще одна кара за их отлучение, помощь, которую Господь оказал гневу своего земного наместника.
   В Страсбурге умерло шестнадцать тысяч человек; они считали себя проклятыми, ибо при смерти им не помог ни один священнослужитель.
   Какое-то время доминиканцы упорно продолжали совершать божественную службу, потом и они, подобно другим служителям Господним, тоже отреклись от добрых дел.
   Только три человека, три мистика, не побоялись ослушаться папу. Первым из них был Таулер, который писал свое «Подражание горестной жизни Христа» и отправился в лес Суаньи, близ Лувена, исповедовать старого Рюйсбрука.
   Вторым был Лудольф, который тоже описывал жизнь Христа.
   Третьим был Сузо, создавший «Книгу о Девяти Твердынях».
   Тем временем народ пожелал чем-то восполнить ту пустоту, в какой его оставила Церковь: отпущение грехов он заменил экстазом, а наказание — умерщвлением плоти.
   Вдруг целые селения срывались с места и брели, сами не ведая куда, гонимые ветром смерти, подобно тому, как огненное дыхание самума поднимает в пустыне тучи песка, взвивающиеся красными смерчами. Толпы людские были охвачены какой-то странной жаждой скитаний; приходя в города, наполовину обнаженные женщины и мужчины, бледные и исхудавшие, собирались на площадях, бичуя себя хлыстами с острыми стальными наконечниками. Можно было бы подумать, что это внезапно раскаялись демоны ада.
   При этом звучали песнопения, вроде следующего:
   Бичами, братья, укротим Власть подлой плоти над собой, Но мыслию пребудем с Ним И с гибелью Его святой. Средь бедняков Он свет узнал, Христос наш, преданный людьми, Кнут Божье тело бичевал… Брат, плоти жалкой не щади.
   В каждом городе они оставались один день и одну ночь, дважды в день предаваясь бичеванию; после того как они умерщвляли свою плоть тридцать три с половиной дня, они считали себя столь же чистыми, как и в день крещения.
   Мысль эта вначале овладела немцами, потом через Фландрию и Пикардию перекинулась во Францию.
   Не только простой народ, но и дворяне, благородные дамы и сеньоры, пускались в скитания и прилюдно предавались кровавому умерщвлению плоти.
   Эти зловещие самоистязания севера не затронули Италию.
   Прочтите «Декамерон» Боккаччо. Автор рассказывает:
   «В этом я, повторяю, уверился воочию, между прочим, на таком примере: однажды кто-то выбросил на улицу рубище бедняка, скончавшегося от этой болезни, а две свиньи, по своему обыкновению, давай его наподдавать пятачком и рвать зубами, немного же спустя, точно наевшись отравы, они стали корчиться, а в конце концов повалились на злополучное тряпье и издохли.
   Сколько у нас опустело пышных дворцов, красивых домов, там было полно слуг, дам, господ, и все они вымерли, все до последнего кучеренка! — продолжает рассказчик. — Сколько знатных родов, богатых наследств, огромных состояний осталось без законных наследников! Сколько сильных мужчин, красивых женщин, прелестных юношей, которых даже Гален, Гиппократ и Эскулап признали бы совершенно здоровыми, утром завтракало с родными, товарищами и друзьями, а вечером ужинало со своими предками на том свете!
   Иные стояли на том, что жизнь умеренная и воздержанная предохраняет человека от заразы. Объединившись с единомышленниками своими, они жили обособленно от прочих, укрывались и запирались в таких домах, где не было больных и где им больше нравилось, в умеренном количестве потребляли изысканную пищу и наилучшие вина, не допускали излишеств, предпочитали не вступать в разговоры с людьми не их круга, боясь, как бы до них не дошли вести о смертях и болезнях, слушали музыку и, сколько могли, развлекались. Другие, придерживавшиеся мнения противоположного, напротив того, утверждали, что вином упиваться, наслаждаться, петь, гулять, веселиться, по возможности исполнять свои прихоти, что бы ни случилось, все встречать смешком да шуточкой, — вот, мол, самое верное средство от недуга. И они заботились о том, чтобы слово у них не расходилось с делом: днем и ночью шатались по тавернам, пили без конца и без счета, чаще всего в чужих домах — в тех, где, как им становилось известно, их ожидало что-нибудь такое, что было им по вкусу и по нраву. Вести подобный образ жизни было им тем легче, что они махнули рукой на себя и на свое достояние — все равно, мол, скоро умрем, — вот почему почти все дома в городе сделались общими: человек, войдя в чужой дом, распоряжался там как в своем собственном. Со всем тем эти по-скотски жившие люди любыми способами избегали больных. Весь город пребывал в глубоком унынии и отчаянии, ореол, озарявший законы Божеские и человеческие, померк, оттого что служители и исполнители таковых разделили общую участь: либо померли, либо хворали, подчиненные же их — те, что остались в живых, — не обладали надлежащими полномочиями, и оттого всякий что хотел, то и делал.
   Вследствие этого у сельчан, как и у горожан, наблюдалось ослабление нравов; они запустили свое хозяйство, запустили все свои дела и, каждый день ожидая смерти, не только не заботились о приумножении доходов, которые они могли получить и от скота и от земли, о пожинании плодов своего собственного труда, но, напротив того, старались все имеющееся у них тем или иным способом уничтожить. Волы, ослы, овцы, козы, свиньи, куры, даже верные друзья человека — собаки, изгнанные из своих помещений, безвозбранно бродили по заброшенным нивам, на которых хлеб был не только не убран, но даже не сжат. И многие из них, точно это были существа разумные, за день вволю наевшись, насытившись, на ночь, одни, без пастуха, возвращались в свои помещения.