Робер, полагая, что способен повлиять на короля, сказал, что он, как и прежде, будет отстаивать свои права, так же как отстаивал их всегда, и заявил об этом так надменно, что король, едва Робер вышел от него, не только перестал видеть в нем одного из верных ему людей, но уже заподозрил в этом человеке врага.
   Тем не менее объявилось пятьдесят пять свидетелей, давших показания в пользу Робера. Кое-кто из них даже утверждал, что Ангерран де Мариньи перед смертью признался в сговоре с епископом Арраса и вместе с ним изъял эти документы.
   Но среди свидетелей нашелся человек, признавшийся во всем; это была Ладивьон: придя в ужас от последствий этого дела, она думала снискать снисхождение, раскрыв подлог, в коем столь деятельно участвовала.
   Вслед за Ладивьон признались и все остальные свидетели. Один из главных, Жак Рондель, встал и вскричал, что он лжесвидетельствовал лишь потому, что в обмен на это ему обещали поездку в Галисию.
   Потом поднялся Жерар де Жювиньи и рассказал, что ему до смерти надоели посещения его светлости графа Робера, упрашивавшего свидетельствовать в свою пользу, и он согласился на это, дабы избавиться от его визитов.
   Тогда слово взял Робер и, воздев руки к небу, поклялся, что документы, подтверждающие его права на графство Артуа, передал ему человек, одетый в черное, словно епископ Руанский.
   И здесь Робер не солгал. Он лишь забыл сказать, что накануне того дня, когда получил эти письма из рук своего духовника, сам передал их ему, попросив наутро вернуть; хитрость эта никого не обманула, ибо Ладивьон, несмотря на свое признание и покровительство, обещанное ей Робером Артуа, была сожжена на Свином рынке, близ ворот Сент-Оноре, а на белых рубахах главных свидетелей, прикованных к позорному столбу, дрожали красные отблески пламени.
   Робер Артуа не стал ждать, какое решение вынесет суд — в его пользу или против, — и уехал в Брюссель (по крайней мере, распространился слух о его отъезде).
   Однако Робер, в душе которого его отвергнутые притязания породили ненависть, стремясь добиться передачи ему желанного графства Артуа, стал прибегать к самым отчаянным средствам как за границей, так и внутри страны. Его люди пытались убить герцога Бургундского, канцлера, главного казначея и других особ, кого Робер считал своими врагами. Убийцы были схвачены и сознались, что действовали по наущению мессира Робера Артуа.
   Граф стал для Филиппа VI опасным врагом, потому что, будучи не в силах сражаться открыто, он боролся тайком и, словно разбойник, не брезговал ни ядом, ни кинжалом. Филипп, не сумевший схватить графа, жестоко преследовал дорогих тому людей; графиню де Фуа, обвиненную в распутстве, заточили в замке Ортез под стражей ее сына Гастона. Жанну, которая, как мы уже знаем, была соучастницей в изготовлении подложных писем, сослали в Нормандию, и граф Артуа лишился и отечества и семьи.
   Но граф был не из тех людей, что теряют мужество под ударами судьбы.
   Все думали, что граф уже далеко, когда он незаметно, без шума, вернулся ночью, один и инкогнито.
   Он сразу же приехал к жене, и ей удалось убедить Робера, что весь Париж встанет на его сторону, если он сможет убить короля.
   Большего и не требовалось, чтобы придать Роберу решимости. Поэтому он отправился в Париж, куда и прибыл под покровом ночи.
   Однако он убедился, что шпага или яд отныне стали бесполезными и даже опасными средствами для того, кто захочет к ним прибегнуть. И посему требовалось такое убийство, которое не оставило бы следов и казалось бы карой Божьей, а не возмездием человека.
   Поэтому в праздник святого Ремигия в 1333 году Робер в ночную пору призвал к себе монаха по имени Анри.
   Брат Анри пошел за посыльным, тот привел его к мрачному дому, расположенному в отдаленном квартале. На первый взгляд казалось, что в нем никто не живет; но провожатый, открыв дверь, прошел узким коридором, поднялся на второй этаж, и брат Анри очутился в комнате с окнами, закрытыми изнутри широкими деревянными ставнями, чтобы с улицы нельзя было заметить света.
   В комнате находился граф Артуа.
   — Вы в Париже, ваша светлость! — удивился брат Анри.
   — Да, брат мой, но вы один знаете об этом, — ответил Робер. — Я здесь по столь важному делу, что не могу терять времени.
   — И в этом деле я могу быть вам полезен?
   — Да.
   — Я вас слушаю, ваша светлость.
   Робер Артуа встал и сам проверил, не подслушивают ли их; убедившись, что они одни, он подошел к шкафу, открыл его, достал необычной формы плотно закрытый ларец и поставил его на стол, ближе к свету.
   Ларец был фута в полтора длины.
   — Что в нем? — спросил монах.
   — Что? — переспросил Робер, пристально вглядываясь в лицо брата Анри, словно хотел убедиться, какое впечатление произведут на того слова, которые собирался сказать. — В нем обет, данный, чтобы нанести мне вред.
   — В чем же выражается этот обет? — сказал монах.
   — Это фигура из воска: ее надо окрестить, чтобы убить того, кому желают зла.
   — И этот обет направлен против вас, мессир?
   — Да.
   — Кем же?
   — Королевой Франции.
   Брат Анри улыбнулся, как человек, который не может в подобное поверить.
   — Вы не верите? — спросил Робер.
   — Не только не верю, — ответил монах, — но даже знаю, что наша королева слишком ревностная служанка Бога, чтобы просить у него чего-либо иного, кроме добра. Эту ложь возвел на вас какой-либо враг королевы или, может быть, ваш враг.
   Граф промолчал и, казалось, некоторое время колебался, продолжать ли ему разговор или удалить монаха.
   — Вы правы, это все к королеве отношения не имеет, — неожиданно признался он. — Но мне нужно открыть вам важную тайну, однако я вам доверю ее лишь тогда, когда вы дадите мне клятву, что отнесетесь к ней как к исповеди и никому не скажете ни единого слова.
   — Я клянусь, мессир.
   — Кроме того, мне, разумеется, придется вас кое о чем попросить, и, исполните вы мою просьбу или нет, вы должны будете еще раз поклясться, что все останется между нами.
   — Я снова клянусь.
   — Хорошо. Тогда выслушайте меня. Вам известно, сколько страданий мне пришлось претерпеть от его величества короля за графство, по праву принадлежащее мне?
   — Мне это известно, мессир.
   — Но вы не знаете, что его величество непричастен ко всему этому и явил бы мне полную справедливость, не будь рядом королевы, которая советует ему прямо противоположное и вынуждает поступать так из-за лживых наветов.
   Монах ничего не ответил.
   Робер посмотрел на него, но брат Анри сохранял непроницаемое лицо человека, выслушивающего исповедь.
   — Вот почему я не могу снести столь великого оскорбления, желаю отомстить за себя, — продолжал Робер, — и рассчитываю в этом на вас.
   — На меня? — удивился монах.
   — Да.
   — Продолжайте вашу исповедь, ваша светлость. Вместо этого Робер Артуа раскрыл ларец, поставленный им на стол, и достал восковую фигурку, изображающую молодого человека в роскошных одеждах и с короной на голове.
   — Вам знакомо это лицо? — спросил он монаха.
   — Да. Это лицо принца Иоанна, — ответил брат Анри, протягивая руку, чтобы взять фигурку и рассмотреть ее повнимательнее.
   — Не дотрагивайтесь до нее, — посоветовал Робер, — ибо она окрещена и уже способна причинять зло, но признаюсь вам совершенно откровенно, что мне хотелось бы иметь еще одну такую.
   — И кому же вы хотите причинить зло?
   — Королеве, ибо король не сделает никакого добра, пока жива эта проклятая женщина. Когда королева и ее сын Иоанн умрут, я добьюсь от короля всего, чего желаю, и тогда, брат мой, вспомню всех, кто мне помог. Ваше содействие, — прибавил он, заметив, что монах сделал протестующий жест, — содействие ваше ограничится совсем немногим и никак не сможет подорвать вашу репутацию. Едва будет готова фигура королевы, — причем это дело я беру на себя, — вам останется окрестить ее, произнося все ее имена, как вы крестите младенца. Все подготовлено, подобраны крестный отец и крестная мать. Совершив крещение, мы спрячем фигурку в ларец, подобный этому, и вы забудете обо всем, что здесь происходило, а остальное — дело мое. Что вы на это скажете?
   — Скажу, ваша светлость, что для этого вам надобно поискать слугу, менее преданного Богу и королю, или человека более честолюбивого. Сие крещение суть проклятие, но я ни в сердце, ни в мыслях не смог бы предать проклятию королеву, нашу повелительницу. Так вот, я не только откажу вам в своем содействии, ваша милость, но еще и постараюсь уговорить вас не совершать деяние, что
   вы хотите сотворить, а посему сошлюсь на вашу собственную выгоду — эту веру сильных мира сего. Не подобает столь знатной особе, как вы, посягать с подобным деянием на вашего короля и вашу королеву, коих вам надлежит почитать более всех прочих людей.
   — Хорошо, брат мой, — сказал Робер, закрывая ларец. — Значит, это ваше последнее слово?
   — Да, ваша светлость.
   — Ну что ж, нам придется поискать менее честного человека, нежели вы.
   — А мне, ваша светлость, молить Бога, чтобы он отказал вам ради вашего счастья и покоя Франции.
   — Но вы не забудете, надеюсь, что поклялись хранить в тайне мою исповедь?
   — Когда я переступлю порог этой комнаты, ваша светлость, тайна сия будет покоиться в моем сердце, словно мертвец в могиле.
   — Отлично, брат мой. Ступайте, и да ниспошлет Бог мир вашей душе! Монах подошел к двери; в то мгновение, когда он взялся за ручку, Робер обернулся к нему и сказал:
   — В последний раз, брат мой, я прошу вас помочь мне сотворить добро под видом зла.
   — Я уже обо всем забыл, ваша светлость, — ответил монах и ушел.
   Этой же ночью Робер покинул Париж, не сумев осуществить задуманное им последнее отмщение.
   С той ночи и началась для Робера жизнь, которую он вел до приезда ко двору Эдуарда III, и, казалось, она стала прологом того возмездия, что уготовил ему Господь.
   Сначала он нашел пристанище у своего двоюродного брата, герцога Брабантского, достаточно могущественного, чтобы оказать ему поддержку; герцог действительно великолепно принял Робера и утешил за все его невзгоды. Но Филипп VI, воспылавший к Роберу ненавистью, которая должна была угаснуть только вместе с жизнью короля, уже обрушился с преследованиями на сыновей Робера Артуа Жака и Робера, заточив их сначала в Немурский замок, потом в замок Гайар д'Андели; король, узнав, что герцог Брабантский приютил кузена, осыпал герцога угрозами, уведомив его, что если он будет держать Робера в своих владениях, то он, король, станет его злейшим врагом и будет вредить ему повсюду. Поэтому герцог не посмел держать у себя графа и тайком переправил его в замок Аржанто, где Робер должен был оставаться до тех пор, пока не выяснится, что же намерен предпринять король.
   Однако король, получив известие об этом, устроил так, что король Богемии, епископ Льежский, архиепископ Кёльнский, герцог Герльский, маркиз Юлих, граф де Бар, граф де Лас, сир де Фокемон и другие сеньоры составили коалицию против герцога Брабантского и объявили ему войну, по настойчивому требованию Филиппа VI опустошая, грабя и предавая огню его землю.
   Чтобы герцог не заблуждался насчет причины этого нападения, Филипп послал против него своего коннетабля графа д'Э с большим войском. Граф Вильгельм Геннегауский пообещал вмешаться в это дело, отправив к королю Франции свою жену, сестру короля Филиппа, и своего брата, сеньора де Бомона, чтобы добиться перемирия между королем и герцогом Брабантским. Филипп был в ярости, но пошел на это перемирие, правда с тем условием, что в день, им самим назначенный, графа Артуа не будет во владениях герцога Брабантского. Герцог был вынужден на это согласиться, и Робер снова отправился в путь в поисках пристанища и покровителя.
   Так он прибыл к графу Намюрскому; тот принял его столь же любезно, как и герцог Брабантский. Но Филипп был неумолим в своей ненависти и тотчас отправил гонца к Адольфу Ламарку, епископу Льежскому, требуя от него объявить войну и разгромить графа, если тот как можно скорее не удалит Робера от себя.
   «Этот епископ, очень любивший короля Франции и соседей своих, — пишет Фруассар, — дал знать об этом молодому графу Намюрскому, и тот выгнал родного дядю, мессира Робера Артуа, из своей страны и со своей земли».
   Тогда, затравленный, словно дикий зверь, и убежденный, что не найти ему во Франции уголка, где бы его не настиг Филипп, Робер Артуа, в чьем сердце эти преследования лишь сильнее укрепляли жажду мести, переоделся торговцем, пробрался в Англию и явился просить у Эдуарда III покровительства, в котором, как он был совершенно уверен, король не только ему не откажет, но и предоставит его от всей души.
   Мы уже знаем, что Робер не ошибся и в обмен на оказанное ему гостеприимство заставил короля Англии дать над цаплей тот страшный обет, который прежде всего позволит отомстить за графа и нанести Франции одну из тех ран, что заживают лишь через столетия.
   Теперь, когда мы изложили — наверно, слишком подробно — первопричину этой долгой войны, посмотрим, смогла ли Франция в том положении, в каком находилась, ее выдержать и было ли благоразумным со стороны Филиппа VI проявлять несправедливость к своему зятю.

II

   Итак, Эдуард III вновь заявил свои притязания на корону Франции, и мы находим в хрониках Сен-Дени отправленное им Филиппу VI письмо; оно будет не лишено интереса для читателя. Вот оно:
   «От Эдуарда, короля Франции и Англии, сеньора Ирландии.
   Ваше Величество Филипп де Валуа, уже давно через послов своих и многими другими способами мы добивались от Вас, чтобы Вы признали нашу правоту и вернули нам наше наследственное право на королевство Франции, которым Вы надолго завладели силой. И поскольку мы прекрасно понимаем, что Вы намерены упорствовать в своей неправоте, не признавая правоты нашей, мы вступили на землю Фландрии как суверенный сеньор названной земли и извещаем Вас, что совершили это с помощью Господа нашего Иисуса Христа».
   В конце письма Эдуард вызывал Филиппа на единоборство.
   А вот что написал Филипп; ответ его исполнен благородства и достоинства, хотя, к несчастью, показывает, насколько король Франции ошибался в отношении своих союзников.
   «Филипп, король Франции милостью Божьей, Эдуарду, королю Англии.
   Мы видели посланное Филиппу де Валуа и доставленное к нашему двору письмо, в коем содержатся некоторые требования; но так как упомянутое письмо писано не нам, а требования сии нас не касаются, что явствует из содержания сего письма, то мы оставляем его без ответа.
   И все же из упомянутого письма мы уразумели, что Вы пришли с войной в наше королевство, к великим невзгодам народа нашего и нас, пришли без повода, забыв, что Вы человек от нас зависимый, о чем свидетельствуют скрепленные Вашей печатью грамоты, кои хранятся у нас, а посему намерены, когда того пожелаем, изгнать Вас из нашего королевства во благо народа нашего, ради чести нашей и королевского величия и при сем твердо уповаем на Иисуса Христа, от коего нисходят на нас все благодеяния. Ибо Ваше вторжение, являющееся проявлением неразумной воли, помешало святому походу за море, и через это погибло великое множество христиан, служение Господу стало менее ревностным, а Святая Церковь украшена меньшим почтением. Вы полагаете, будто фламандцы помогут Вам, но мы думаем и уверены, что славные города и коммуны будут помогать нашему кузену графу Фландрскому, которому они с честью сохранят свою преданность. То, что до сих пор делали фламандцы, советовали им люди, заботившиеся не о благе простого народа, а лишь о собственной корысти.
   Дано на землях монастыря Сент-Анри, близ Эра, и, из-за отсутствия нашей большой печати, скреплено нашей секретной печатью в тридцатый день июля, года 1340».
   Мы привели это письмо лишь потому, что обратили внимание на три содержащиеся в нем важных обстоятельства, к которым хотим вернуться: это доверие Филиппа к своим рыцарям, сожаление, что он не совершил крестового похода, уверенность во фламандском союзнике.
   Филипп имел основания доверять французским рыцарям, ибо они считались лучшими в мире, и даже катастрофа при Креси это подтвердила.
   Несостоявшийся крестовый поход, о коем он так сильно сожалел, представлял собой не столько деяние христианина, сколько торговую сделку, в которую он намеревался его превратить. Филипп, действительно, оговорил свой отъезд в Святую Землю двадцатью семью условиями: он хотел королевство Арль для своего сына, корону Италии для своего брата, желал свободна распоряжаться казной Иоанна XXII, которому грозил как еретику преследованиями со стороны Парижского университета. Кроме того, он требовал, чтобы папа предоставил ему на три года право получать все бенефиции Франции, а на десять лет — право взымать десятину на крестовый поход со всего христианского мира.
   Как видим, этот крестовый поход должен был быть угоден Богу и не бесполезен королю.
   Папа Бенедикт XII был одним из тех, кого Филипп преследовал ожесточеннее всего. Папа со слезами признавался, что король Франции угрожает обойтись с ним, если он отпустит грехи императору, еще хуже, нежели поступили с Бонифацием VIII. Филипп сам хотел стать во главе Империи, ибо, ведя переговоры с императором, принуждал папу выпускать против того буллы.
   Все эти преимущества и терял Филипп из-за вызова, брошенного ему Эдуардом. Правда, Филипп дал себе три года на сборы в крестовый поход, а в случае необходимости, если за это время возникло бы какое-либо препятствие, которое заставило бы его отречься от своего похода, право судить об обоснованности этого отречения оставалось за двумя прелатами из французского королевства.
   Итак, возникшее препятствие было обоснованным.
   Но Филипп продолжал верить в преданность фламандцев.
   Мы уже знаем, каким образом Эдуард подрывал основы этой преданности при встрече с Артевелде и как он привлек на свою сторону торговлю, отвергаемую Францией, хотя торговля была самым верным средством покорить те страны, на которые Филипп хотел напасть. В конце XIII века на смену крестовым походам за веру пришли крестовые походы торговцев, караваны паломников сменились купеческими караванами. Появилась написанная венецианцем Сануто книга; в ней автор советовал добрым христианам завоевать Иерусалим, а купцам — завладеть пряностями Святой Земли.
   Генуя и Венеция были маклерами этих новых крестовых походов; алтарь Господен перевернули, превратив его в прилавок.
   Вся торговля тогда шла лишь по двум великим путям: по одному Север переправлял на Юг все, что производил; по другому Юг слал на Север свои товары; но самое главное заключалось в том, чтобы сделать безопасными дороги, которые в ту эпоху не всегда были таковыми. Купец, везший товар из Александрии в Венецию, мог опасаться только непостоянства стихий, но по пути из Венеции на Север ему приходилось страшиться людского разбоя. Он углублялся в горы Тироля, плыл по Дунаю, пробирался сквозь леса и, миновав замки Рейна, только в Кёльне делал остановку. Он мог также проникнуть во Францию через графство Шампань и разложить свои товары на ярмарках в Труа, Бар-сюр-Об, Ланьи и Провэне, возникших до образования самого графства.
   Впрочем, так было до тех пор, пока Филипп Красивый, ставший благодаря своей жене сеньором Шампани, не издал указы против ломбардцев, не внес путаницу в монеты и не пожелал брать проценты с купцов за право торговать на ярмарках.
   При Людовике Сварливом дела пошли еще хуже. Он обложил пошлинами все, что можно было купить или продать, вообще запретив торговлю с фламандцами, генуэзцами, итальянцами и провансальцами, то есть со всем миром, посредниками которого являлись четыре этих народа.
   Вот почему Франция, отгородившаяся от торговли, будет беднеть день ото дня. Сеньоры, правда, больше не занимались грабежом, но их сменили уполномоченные короля, а он сам был более алчен, чем все феодалы, вместе взятые.
   Англия, кажется, поняла ошибку своей соперницы, но не только ни от чего не отказывается, но и привлекает все, что отвергают французские короли. Во Франции ценность денег изменяется в зависимости от алчности короля; в Англии она остается неизменной. Во Франции грабят купцов, и те отныне бегут от нас; в Англии для них открыты все порты и законы принимаются к их выгоде.
   Эдуард выпускает хартию, в которой, в отличие от Людовика Сварливого, запретившего торговать с четырьмя перечисленными нами выше великими народами, объявляет о своей величайшей заинтересованности во всех торговых людях — немцах, французах, испанцах, португальцах, ломбардцах, тосканцах, провансальцах, фламандцах и прочих. Защищенность, правосудие, верные весы и точные меры — эти четыре стража торговли стоят у врат Англии. Дела иностранцев в тех случаях, когда они вынуждены обращаться к защите закона, рассматриваются судом, одну половину которого составляют судьи-англичане, а другую — судьи из соответствующей страны.
   И несмотря на это, мы отмечаем, что в начале своего царствования Эдуард III изъявляет покорность Филиппу; правда, реванша он будет ждать недолго и первые зубы, что Прорежутся у молодого леопарда, нанесут Франции страшные раны.
   В начале своего правления Филипп предстает великим королем, и вполне можно было поверить, что найденный король составит счастье Франции. Он разбивает фламандцев при Касселе, возвращает графу Фландрскому его владения, и те попадают в зависимость от Филиппа. Эдуард приносит ему дань уважения. Один из двоюродных братьев Филиппа владеет короной Неаполя, другой восседает на троне Венгрии. Филипп покровительствует королю Шотландии. Иоанн Богемский, кого мы увидим в битве при Креси, утверждает, что Париж — мировая столица рыцарства.
   Но все эти упования оказались лишь мечтами. В 1336 году Филипп умудрился поссориться со всеми: с сеньорами из-за изгнания Робера Артуа; с купцами — из-за введенных им налогов; с императором — из-за войны булл (Филипп заставлял римского папу вести ее); с папой — из-за рабского положения, в которое Филипп его поставил; наконец, со всеми христианами — из-за выдвинутого им условия взимать десятину на крестовый поход.
   В «Графине Солсбери» мы уже видели, каковы были последствия того незавидного положения, в каком оказался Филипп. Но еще большая опасность грозила ему потому, что, как мы помним, в обмен на свое освобождение Оливье де Клисон и Годфруа д'Аркур дали письменное, скрепленное их печатями обещание помогать королю Англии в его походе на Францию, ибо, как мы опять-таки знаем, Эдуард III еще не узрел колоколен Сен-Дени, а следовательно, не исполнил своего обета.
   Вот почему Эдуард доверил Солсбери печати двух французских пленников, и тот, в ожидании приказов своего короля, удалился в замок Уорк.
   Мы знаем, в какой глубокой печали он нашел графиню.

III

   Свидание графа с женой длилось долго. Никому не известно, что происходило во время этой встречи. Мы лишь можем сказать одно: вышедший из комнаты Алике граф был столь бледен, что больше походил на привидение, чем на человека.
   Он снова спустился во двор, приказал переседлать своего коня и, не сказав ни слова, даже не отдохнув и не перекусив, сел в седло и покинул замок.
   Удар, обрушившийся на графа, был суров.
   После многих лет его безупречной службы королю предательство Эдуарда было гнусной подлостью; после той любви, которую он испытывал к Алике, раскрытие ее невольного бесчестия было страшным горем. Поверить, что его жена по своей воле уступила королю, граф не мог, ведь вместо того чтобы носить траур по потерянной чести, она могла бы прятать свой позор за улыбками и цветами. Значит, Алике пала, как в древности Лукреция, уступив хитрости и силе, но к супругу вернулась чистой сердцем и помыслами. Однако Солсбери, человек честный, рыцарь пылкий, был не из тех людей, что убаюкивают подобными отговорками свою честь. Король обманул его в том, что Солсбери любил больше всего на свете; поэтому надлежало, нанести удар по самому дорогому, что было у Эдуарда, и в сердце графа клокотала месть, тем более грозная, что она не могла осуществиться сейчас.
   Если бы в эти минуты кто-либо встретил Солсбери, он не узнал бы его. Граф медленно спускался с холма, терзаясь в душе тем, что сбылись страхи, мучившие его, когда он поднимался по склону к замку и, подобно Лоту, бегущему из горящего Содома, не смел оглянуться назад. Солнце садилось за горизонт, опускался вечер, и бледный Солсбери, чье лицо время от времени выхватывал из темноты последний луч заката, напоминал фантастического рыцаря из немецких баллад, какого-нибудь Вильгельма, ищущего свою Ленору.
   Изредка попадался на пути крестьянин; в испуге он останавливался, завидев этого мрачного путника, кланялся ему, когда тот оказывался перед ним, и осенял себя крестным знамением, когда тот проезжал дальше.
   Страдания, подобные тем мукам, какие переживал Солсбери, кладут свой знак на чело того, кто их претерпевает, и в глазах толпы делают его предметом восхищения, когда он смиряется, и предметом ужаса, когда он не покоряется.
   Но граф был отнюдь не намерен мириться с тем, что с ним случилось. Мы уже видели, как сильно он любил прекрасную Алике и с какой поспешностью исполнил обет, который дал в ее честь. Алике была его единственной отрадой (не считая битв), его единственным упованием на возвращение. Находясь в плену во Франции, он верил в свое освобождение, ибо знал, что в Англии, не выходя из своего замка, Алике молит Бога за него и Бог должен внять мольбам этого ангела. И вот это короткое блаженство, что было лишь залогом счастливого будущего, развеялось от одного вздоха развратного короля; пока Солсбери сражался за него, Эдуард подло украл честь его имени и покой его жизни. Когда все эти мысли вновь и вновь возникали в уме графа, он еще больше бледнел от позора и гнева, нетерпеливо хватаясь за рукоятку меча; к тому же ночной ветер бил ему в лицо, он озирался по сторонам, находя в природе ту тьму и одиночество, что жили в его сердце, и успокаивал себя: «Я отомщу позднее».