Страница:
в Ферраре я вывел в трагедии «Софронисба» характер тирана, и притом с такой натуральностью, что князь Эрколе д'Эсте, не дождавшись утра, прогнал меня после представления из своих владений, усмотрев в моей игре намеки на его особу, но, по чести сказать, если какие совпадения и встречались, то я их не искал!
— Надо же! Тебя послушать, так ты первейший талант? — промолвил Лоренцино, начав проникаться интересом к болтовне комедианта.
— Испытайте меня, монсиньор, но, если вам угодно увидеть меня в по-настоящему выигрышной роли, позвольте прочесть отрывок из вашей же трагедии «Брут»; замечательное сочинение, признаться, но — увы! — более или менее запрещенное почти во всех краях, где говорят на том языке, на каком оно написано.
— И что же за роль ты отвел себе в этом шедевре? — спросил Лоренцо.
— Per Baccho! note 9 О чем тут спрашивать?.. Роль Брута.
— О-о! Да ты заговорил другим тоном, по которому за целую милю видно республиканца… Ты, случайно, за Брута?
— Я? Ни за Брута, ни за Цезаря: я комедиант, и только! Да здравствуют выигрышные роли! Итак, с вашего позволения, я продекламирую вашей милости, коль уж вы почтили меня своим вниманием, роль Брута.
— Ну, так что же ты мне прочтешь оттуда?
— Главную сцену пятого акта, если не возражаете.
— Это ту, где в конце Брут закалывает Цезаря кинжалом? — уточнил Лоренцино, и неуловимая улыбка скользнула по его губам.
— Именно ее.
— Ну что ж, пусть будет главная сцена.
— Но коль скоро ваша милость изъявляет желание, чтоб я развернулся в полную силу, прикажите кому-нибудь подавать мне реплики либо соблаговолите сделать это сами, — попросил комедиант.
— Изволь, — согласился Лоренцино, — хотя я слегка подзабыл написанные раньше трагедии, вынашивая замысел новой, которую создаю сейчас… Ах! Вот для нее-то мне и надобен актер! — добавил он со вздохом.
— Он перед вами! — воскликнул комедиант. — Вы только послушайте меня и сами увидите, на что я способен.
— Слушаю.
— Итак, мы с вами в вестибюле сената, а тут вот — статуя Помпея. Вы будете Цезарь, я — Брут; вы идете с площади, я поджидаю вас здесь. Мизансцена вас устраивает монсиньор?
— Вполне.
— Минуточку терпения, я облачусь в тогу. Добросовестный комедиант завернулся в плащ и, сделал шаг к Лоренцино, начал:
Комедиант: Привет, о Цезарь! Мне…
Лоренцино: Я весь вниманье, Брут.
Комедиант: Сегодня я решил тебя дождаться тут.
Лоренцино: Коль ты сторонник мой — я награжден судьбою.
Комедиант: Ошибся, Цезарь, ты: проситель пред тобою.
Лоренцино: Проситель? Ты? О чем?
Комедиант:
Как ведомо тебе,
Боренье двух начал живет в любой судьбе,
Всегда добро и зло между собою в споре,
И дни печальные за радостными вскоре
Идут привычно, как за осенью зима,
Как ночь идет за днем и как за светом — тьма.
Но гонит зависть нас — оспоришь ты едва ли —
Переступить предел, что боги начертали.
Будь трижды гений тот, кто перешел его, —
Он тут же светоча лишится своего
И, факел гаснущий в бессилии сжимая,
Застынет, ослеплен, у гибельного края.
Низвергнет дерзкого неверный шаг один
В пучину смертную с сияющих вершин.
О, выслушай, молю бессмертными богами!
Ждет темнота тебя — теряет светоч пламя…
Лоренцино
Да, так закон для всех решает наперед;
Но счастье нам судьба по-разному дает:
Решительный хотел великим стать — и стал им,
А нерешительный так и остался малым.
Есть голос тайный; он — сумей его найти! —
Велит змее: «Ползи!», велит орлу: «Лети!»
И мне он говорит: «Могучими руками
В постройку славную вложи последний камень,
Пусть рукоплещет мир творенью твоему,
Ведь не было еще подобного ему».
Комедиант
Чего же Цезарю еще недоставало?
Покорны бритты нам, сдались на милость галлы,
Сидит в наморднике надменный Карфаген
И воет на цепи, оплакивая плен.
Волчица римская, урча, грызет Египет,
Конями нашими Евфрат державный выпит.
Кто возразит тебе? Кто встанет на пути?
Вчерашних бунтарей смиренней не найти.
Надежда, страх, любовь или расчет бездушный —
Закону твоему, о Цезарь, все послушно.
Победный твой орел вознесся выше туч,
На солнце он глядит, и грозен и могуч.
Чего тебе еще, скажи мне, не хватает?
Божественным тебя при жизни называют.
Нет, Цезарь, ты не прав, наказывая Рим
За то, что он сумел создать тебя таким.
Лоренцино
Рим, чьим ходатаем ты рьяно выступаешь,
Не скажет так вовек, и ты об этом знаешь.
А скажет эта знать: как не глумиться ей
Над именем моим и славою моей?
Ведь это мне она по дьвольскому плану
На битву вывела соперника-титана;
Фарсальские поля, поверженный Помпеи —
Так оскорбил я знать и стал опасен ей.
Нет, сам ты знаешь, Брут, богов священна воля:
Народ наш — это я.
Комедиант
Молчи, не слова боле!
Терпение богов не стоит искушать,
Знай: преступлением победа может стать…
Не смейся над врагом, ведь, пав на поле боя,
Он увлечет тебя в паденье за собою,
И призрак явится, Историей влеком,
И ляжет кровь его на твой венец пятном.
Пока твой замысел рождает лишь сомненье,
Пусть боги за тебя — Катон иного мненья.
Лоренцино
Да, ненавистью ты по-прежнему богат.
И, как глашатай-раб, чей голос, как набат,
Вслед триумфатору неотвратимо мчится,
Средь криков радостных летя за колесницей,
Кричишь неистово, не замедляя бег:
«О Цезарь! Помни — ты всего лишь человек!»
Комедиант
Нет, Цезарь — бог, когда вручает он народу
Нетронутым его сокровище — свободу;
Но если этим он советом пренебрег
И предал Рим — то он не бог, не человек,
Он лишь тиран…
(Меняет угрожающий тон на умоляющий.)
Забудь, что слышал до сих пор ты.
И, если вот сейчас, у ног твоих простертый,
Я обращусь к тебе с предсмертною мольбой:
«О, римлян, пожалей и сжалься над собой!» —
Изменишь замысел?.. Молчишь ты? Что такое?..
Лоренцино
Дорогу, Брут!
Твой император пред тобою!
Комедиант
Умри ж, тиран!.. note 10
Произнося последние слова, комедиант шаг за шагом незаметно подошел почти вплотную к Лоренцино, выхватил из-за пазухи кинжал и, распахнув плащ, нанес Лоренцино удар, который непременно оказался бы смертельным, если бы острие кинжала под одеждой герцогского дружка не наткнулось на кольчугу и не притупилось.
Тем не менее, удар был такой страшной силы, что молодой человек еле устоял на ногах.
— Ах ты, дьявол! Он в панцире!.. — вырвался возглас у попятившегося комедианта.
В ответ Лоренцино искренне расхохотался — может, впервые за всю свою жизнь — и, одним прыжком бросившись на комедианта, схватил его за горло; завязалась борьба, тем более страшная, что противники бились молча и, как нетрудно было заключить по их виду, не на жизнь, а на смерть.
При первом взгляде на этих двоих — мужчины крепкого, мускулистого сложения и юноши с тщедушным, изнеженным телом — нельзя было даже на миг усомниться, что тот из них, кто имел все видимые признаки силы, выйдет победителем. Но уже через минуту спина атлета начала прогибаться назад, и, со сдавленным криком рухнув навзничь, именно он и очутился в полной власти своего хрупкого противника.
В то же мгновение в руках Лоренцино сверкнул тот дивный, острый, как жало гадюки, кинжальчик, которым час тому назад он пробивал флорины в герцогских покоях.
Затем, приставляя кинжал к горлу комедианта, он отрывистым голосом бросил с издевкой:
— А! Похоже на то, что роли переменились и Цезарь прикончит Брута…
— Благодари Небо, герцог Алессандро! — пробормотал придушенным голосом побежденный.
— Э! Погоди-ка… — произнес Лоренцино, отводя кинжал от горла, в которое тот готов был погрузиться. — Что ты сейчас сказал?
— Ничего, — угрюмо огрызнулся мнимый комедиант.
— Сказал, сказал, — не отставал Лоренцино. — Дьявольщина! Что-то вроде того…
— Я говорю, — с трудом выдавил из себя сбир, — видно, Небу не угодно, чтобы Флоренция обрела вольность, раз оно сделало тебя щитом для герцога Алессандро.
— Ну и ну! — протянул Лоренцино. — Ты, стало быть, хотел убить герцога Алессандро!
— Я поклялся, что он умрет не иначе как от моей руки.
— Вот как! Черт возьми, это же совсем меняет дело, — сказал Лоренцино, отпуская своего противника. — Поднимайся, садись и рассказывай. Я слушаю.
Сбир приподнялся на одно колено и заговорил: в голосе его слышались стыд и отчаяние.
— Не глумись надо мной, Лоренцино. Я хотел убить тебя, но это у меня не вышло: ты оказался сильнее… Позови же своих людей, отправь меня на виселицу, и покончим с этим…
— А это забавно: изволишь распоряжаться здесь как хозяин! — ответил Лоренцино обычным насмешливым тоном. — Если уж мне пришла блажь сохранить тебе жизнь, кто может мне в этом помешать, скажи на милость?
— Сохранить жизнь, мне? — проговорил сбир, протягивая руки к юноше. — Ты можешь пощадить меня?
— Возможно, Микеле Таволаччино, — сказал Лоренцо, особое ударение делая на имени того, кто только что пытался расправиться с ним.
Тебе известно мое имя? — вне себя от удивления воскликнул сбир. — И может, даже твоя история, бедняга Скоронконколо!
— Ну, тогда ты понимаешь, Лоренцино?
— Действительно, об этой истории я смутно слышал в Риме, где в то время жил. Расскажи же мне ее.
— Если ты меня узнал, то, верно, знаешь, кем я был? — спросил Микеле.
— Клянусь Богом, ты был шутом у герцога Алессандро, — ответил Лоренцино, располагаясь поудобней в кресле, и приготовился слушать.
— Любил ли ты когда-нибудь, Лоренцино?
— Я? Никогда! — отрезал молодой человек холодным, металлическим голосом.
— А я вот любил, на это мне достало безрассудства. О! Откуда тебе знать, что это такое: быть всеми отвергнутым, отовсюду гонимым, всеми презираемым, каким бывает несчастный шут, которого государь, наскучив им, толкает к своим прихвостням, чтоб те позабавились в свой черед? Откуда тебе знать, что это такое: вытравить в себе все человеческое и стать просто вещью, хохочущей, плачущей, корчащей гримасы… вещью, в которую каждый бьет, извлекая из нее нужный звук, марионеткой, которую всякий дергает за ниточки… Вот чем я был!.. И в этом мрачном уничижении, средь этой беспросветной ночи для меня однажды блеснул солнечный луч — меня полюбила девушка. Это было нежное и прекрасное дитя: юное, чистое, с улыбкой на устах; самая незапятнанная из лилий была не белее ее чела; вырванный из нераскрывшейся розы лепесток был не свежее ее щеки. Она меня полюбила!.. Вы понимаете, монсиньор?.. Меня, бедного шута, бедное одинокое сердце, бедную пустую голову!.. И тогда во мне пробудились все надежды мужчины: я грезил о любовном упоении, предвкушал радости семейного очага. Я отправился к герцогу и попросил его соизволения на мою женитьбу. Он расхохотался. «Жениться, тебе! — вскричал он. — Тебе жениться?.. Никак ты тронулся в самом деле, мой бедный шут? Или ты не знаешь, что такое женитьба? Ты заметил, что, с тех пор как я женат, меня стало труднее развеселить? Не успеешь ты жениться, бедняга Скоронконколо, как станешь унылым, хмурым, озабоченным; не успеешь ты жениться, как перестанешь меня смешить. Все, шут, и довольно об этом, а не то в первый же раз, когда ты заговоришь со мной на эту тему, я прикажу всыпать тебе двадцать розог». Назавтра я дерзнул вернуться к этому разговору, и он сдержал свое слово… Я был до крови высечен Джакопо и Венгерцем. На третий день я опять заикнулся о своем деле. «Ну, вот что, — изрек он, — теперь мне ясно, что болезнь твоя закоренелая и надобно пустить в ход сильнодействующие средства, дабы тебя исцелить». И перейдя на тон господина, принимающего близко к сердцу страдания слуги, он расспросил меня, как имя той, что мне полюбилась, где живет и из какой она семьи. Я уверился, что он печется о моем счастье: благословляя его за доброту, целовал ему колени, потом побежал со всех ног к Нелле, и мы провели этот день в несказанной радости. Вечером во дворце была устроена оргия; за столом собрались сам герцог, Франческо Гвич-чардини, Алессандро Вителли, Андреа Сальвиати, наконец, был там и я, неотъемлемая принадлежность всех пирушек. Когда они разгорячились речами, музыкой, вином, дверь отворилась и в их круг бросили девушку… Этой девственницей-мученицей, монсиньор, была моя возлюбленная, за которую я отдал бы свою жизнь, свою душу… это была Нелла… О! — воскликнул сбир, подползая к коленям Лоренцино. — Оставьте мне жизнь, монсиньор, позвольте отомстить, и, даю вам слово, когда я прирежу этого тигра, я вернусь, чтобы лечь у ваших ног… я подставлю вам горло со словами: «Твой черед, Лоренцино, твой черед! Отомсти мне, как я отомстил ему!»
— Это не все, Микеле, — сказал Лоренцино, по неподвижному лицу которого нельзя было судить о том, как отозвалось в его сердце то, что он услышал.
— Что вам угодно, чтоб я добавил к сказанному и так ли уж важно остальное? — заговорил опять сбир. — Я убежал от этого безбожного двора, я мчался как безумный, сам не зная куда, пока не миновал рубежей Тосканы. В Болонье я разыскал Филиппо Строцци. К нему, слывшему одним из самых заклятых врагов Алессандро, я и поступил на службу при одном условии: когда мы вернемся во Флоренцию, я, и только я, нанесу роковой удар герцогу. Мы вернулись вчера вечером, а когда проходили перед монастырем Санта Кроче, оттуда как раз выносили тело Неллы, угасшей от позора, горя и отчаяния!.. О! Теперь действительно все!..
— Да. А что до остального — до распоряжения Филиппо Строцци убить меня, потому что я не захотел стать супругом его дочери, до твоего неудавшегося покушения, до того, что здесь разыгралось, — ни к чему говорить об этом: я все понимаю…
Лоренцино умолк, но после минутного молчания продолжал:
— Ответь мне, Микеле… А если, вместо того чтоб звать людей и велеть им вздернуть тебя, как ты сам только что мне советовал, я подарю тебе жизнь, верну свободу, но с единственным условием?..
— Я приму его с закрытыми глазами, в чем подписываюсь своей кровью и ручаюсь своей жизнью! — вскричал сбир.
— Микеле, — угрюмо сказал Лоренцино, — я тоже должен свести счеты кое с кем…
— Ах! — вырвалось у сбира. — Уж вам-то, благородным господам, нет ничего легче, чем отомстить за себя!
— Ошибаешься, Микеле, этот кое-кто — один из людей, наиболее близких к герцогу, он был участником оргии с Неллой.
— О! Я твой, Лоренцино, твой!.. А если ты боишься, что я сбегу, если опасаешься, что я скроюсь, заточи меня в темницу, ключ от нее держи при себе и выпусти меня из нее, только чтоб поразить твоего врага. Но потом, о! потом оставь мне герцога!..
— Пусть будет так. Но кто мне поручится за твою верность?
— Клянусь вечным спасением Неллы!.. — поднимая ладонь, произнес сбир. — Теперь, какие будут приказания? Что мне делать?
— Ей-Богу, все что хочешь… Возвращайся обратно к Строцци — он, должно быть, с нетерпением тебя ждет; скажи ему, что никак нельзя было ко мне подобраться, что сегодня ты не убил меня, но непременно сделаешь это завтра.
— А потом?
— Потом?.. Только прогуливайся каждую ночь с одиннадцати вечера до часу ночи по виа Ларга, и больше от тебя ничего не требуется.
— Значит, вы подошлете этого «кое-кого» ко мне туда, монсиньор?
— Нет, я сам приду туда за тобой, когда ты понадобишься.
— Это все, что вы пожелаете мне приказать?
— Да, ступай. Кстати, может, тебе нужны деньги? И Лоренцино протянул Микеле кошелек, набитый золотом.
— Благодарю, — отстраняя его руку, сказал сбир, — но вы можете сделать мне куда более ценный подарок.
— Изволь.
— Разрешите мне взять шпагу из этой вашей коллекции.
— Выбирай.
Микеле внимательно осмотрел одну за другой пять или шесть превосходных рапир, развешанных на стене, и остановил свой выбор на клинке из Бреши, оправленном на испанский манер.
— Вот эту, монсиньор, — попросил он.
— Забирай, — ответил Лоренцино и добавил вполголоса: — А мошенник знает в этом толк.
— Итак? — уточнил Микеле.
— На виа Ларга, с одиннадцати до часа пополуночи.
— С сегодняшней ночи?
— Начиная с сегодняшней.
— По рукам, монсиньор, — сказал сбир, пристегивая шпагу. — Положитесь на меня.
— Черт возьми! И как еще полагаюсь, — ответил Лоренцино.
А когда тот скрылся в передней, молодой человек со своим обычным смешком произнес:
— Думаю, мне и в самом деле повезло больше, нежели Диогену: я нашел человека, какого искал.
Вдруг, хлопнув себя по лбу ладонью, он сказал:
— Как же это я забыл самое главное! И, присев к столу, он написал:
«Филиппо Строцци в монастыре Сан Марко, в келье фра Леонардо».
На резкий звук его маленького свистка вошел Плут.
— Герцогу Алессандро, — приказал Лоренцино. — И скажи там, внизу, что меня нет ни для кого, кроме монсиньора герцога, для которого я всегда здесь.
VIII. КЕЛЬЯ ФРА ЛЕОНАРДО
— Надо же! Тебя послушать, так ты первейший талант? — промолвил Лоренцино, начав проникаться интересом к болтовне комедианта.
— Испытайте меня, монсиньор, но, если вам угодно увидеть меня в по-настоящему выигрышной роли, позвольте прочесть отрывок из вашей же трагедии «Брут»; замечательное сочинение, признаться, но — увы! — более или менее запрещенное почти во всех краях, где говорят на том языке, на каком оно написано.
— И что же за роль ты отвел себе в этом шедевре? — спросил Лоренцо.
— Per Baccho! note 9 О чем тут спрашивать?.. Роль Брута.
— О-о! Да ты заговорил другим тоном, по которому за целую милю видно республиканца… Ты, случайно, за Брута?
— Я? Ни за Брута, ни за Цезаря: я комедиант, и только! Да здравствуют выигрышные роли! Итак, с вашего позволения, я продекламирую вашей милости, коль уж вы почтили меня своим вниманием, роль Брута.
— Ну, так что же ты мне прочтешь оттуда?
— Главную сцену пятого акта, если не возражаете.
— Это ту, где в конце Брут закалывает Цезаря кинжалом? — уточнил Лоренцино, и неуловимая улыбка скользнула по его губам.
— Именно ее.
— Ну что ж, пусть будет главная сцена.
— Но коль скоро ваша милость изъявляет желание, чтоб я развернулся в полную силу, прикажите кому-нибудь подавать мне реплики либо соблаговолите сделать это сами, — попросил комедиант.
— Изволь, — согласился Лоренцино, — хотя я слегка подзабыл написанные раньше трагедии, вынашивая замысел новой, которую создаю сейчас… Ах! Вот для нее-то мне и надобен актер! — добавил он со вздохом.
— Он перед вами! — воскликнул комедиант. — Вы только послушайте меня и сами увидите, на что я способен.
— Слушаю.
— Итак, мы с вами в вестибюле сената, а тут вот — статуя Помпея. Вы будете Цезарь, я — Брут; вы идете с площади, я поджидаю вас здесь. Мизансцена вас устраивает монсиньор?
— Вполне.
— Минуточку терпения, я облачусь в тогу. Добросовестный комедиант завернулся в плащ и, сделал шаг к Лоренцино, начал:
Комедиант: Привет, о Цезарь! Мне…
Лоренцино: Я весь вниманье, Брут.
Комедиант: Сегодня я решил тебя дождаться тут.
Лоренцино: Коль ты сторонник мой — я награжден судьбою.
Комедиант: Ошибся, Цезарь, ты: проситель пред тобою.
Лоренцино: Проситель? Ты? О чем?
Комедиант:
Как ведомо тебе,
Боренье двух начал живет в любой судьбе,
Всегда добро и зло между собою в споре,
И дни печальные за радостными вскоре
Идут привычно, как за осенью зима,
Как ночь идет за днем и как за светом — тьма.
Но гонит зависть нас — оспоришь ты едва ли —
Переступить предел, что боги начертали.
Будь трижды гений тот, кто перешел его, —
Он тут же светоча лишится своего
И, факел гаснущий в бессилии сжимая,
Застынет, ослеплен, у гибельного края.
Низвергнет дерзкого неверный шаг один
В пучину смертную с сияющих вершин.
О, выслушай, молю бессмертными богами!
Ждет темнота тебя — теряет светоч пламя…
Лоренцино
Да, так закон для всех решает наперед;
Но счастье нам судьба по-разному дает:
Решительный хотел великим стать — и стал им,
А нерешительный так и остался малым.
Есть голос тайный; он — сумей его найти! —
Велит змее: «Ползи!», велит орлу: «Лети!»
И мне он говорит: «Могучими руками
В постройку славную вложи последний камень,
Пусть рукоплещет мир творенью твоему,
Ведь не было еще подобного ему».
Комедиант
Чего же Цезарю еще недоставало?
Покорны бритты нам, сдались на милость галлы,
Сидит в наморднике надменный Карфаген
И воет на цепи, оплакивая плен.
Волчица римская, урча, грызет Египет,
Конями нашими Евфрат державный выпит.
Кто возразит тебе? Кто встанет на пути?
Вчерашних бунтарей смиренней не найти.
Надежда, страх, любовь или расчет бездушный —
Закону твоему, о Цезарь, все послушно.
Победный твой орел вознесся выше туч,
На солнце он глядит, и грозен и могуч.
Чего тебе еще, скажи мне, не хватает?
Божественным тебя при жизни называют.
Нет, Цезарь, ты не прав, наказывая Рим
За то, что он сумел создать тебя таким.
Лоренцино
Рим, чьим ходатаем ты рьяно выступаешь,
Не скажет так вовек, и ты об этом знаешь.
А скажет эта знать: как не глумиться ей
Над именем моим и славою моей?
Ведь это мне она по дьвольскому плану
На битву вывела соперника-титана;
Фарсальские поля, поверженный Помпеи —
Так оскорбил я знать и стал опасен ей.
Нет, сам ты знаешь, Брут, богов священна воля:
Народ наш — это я.
Комедиант
Молчи, не слова боле!
Терпение богов не стоит искушать,
Знай: преступлением победа может стать…
Не смейся над врагом, ведь, пав на поле боя,
Он увлечет тебя в паденье за собою,
И призрак явится, Историей влеком,
И ляжет кровь его на твой венец пятном.
Пока твой замысел рождает лишь сомненье,
Пусть боги за тебя — Катон иного мненья.
Лоренцино
Да, ненавистью ты по-прежнему богат.
И, как глашатай-раб, чей голос, как набат,
Вслед триумфатору неотвратимо мчится,
Средь криков радостных летя за колесницей,
Кричишь неистово, не замедляя бег:
«О Цезарь! Помни — ты всего лишь человек!»
Комедиант
Нет, Цезарь — бог, когда вручает он народу
Нетронутым его сокровище — свободу;
Но если этим он советом пренебрег
И предал Рим — то он не бог, не человек,
Он лишь тиран…
(Меняет угрожающий тон на умоляющий.)
Забудь, что слышал до сих пор ты.
И, если вот сейчас, у ног твоих простертый,
Я обращусь к тебе с предсмертною мольбой:
«О, римлян, пожалей и сжалься над собой!» —
Изменишь замысел?.. Молчишь ты? Что такое?..
Лоренцино
Дорогу, Брут!
Твой император пред тобою!
Комедиант
Умри ж, тиран!.. note 10
Произнося последние слова, комедиант шаг за шагом незаметно подошел почти вплотную к Лоренцино, выхватил из-за пазухи кинжал и, распахнув плащ, нанес Лоренцино удар, который непременно оказался бы смертельным, если бы острие кинжала под одеждой герцогского дружка не наткнулось на кольчугу и не притупилось.
Тем не менее, удар был такой страшной силы, что молодой человек еле устоял на ногах.
— Ах ты, дьявол! Он в панцире!.. — вырвался возглас у попятившегося комедианта.
В ответ Лоренцино искренне расхохотался — может, впервые за всю свою жизнь — и, одним прыжком бросившись на комедианта, схватил его за горло; завязалась борьба, тем более страшная, что противники бились молча и, как нетрудно было заключить по их виду, не на жизнь, а на смерть.
При первом взгляде на этих двоих — мужчины крепкого, мускулистого сложения и юноши с тщедушным, изнеженным телом — нельзя было даже на миг усомниться, что тот из них, кто имел все видимые признаки силы, выйдет победителем. Но уже через минуту спина атлета начала прогибаться назад, и, со сдавленным криком рухнув навзничь, именно он и очутился в полной власти своего хрупкого противника.
В то же мгновение в руках Лоренцино сверкнул тот дивный, острый, как жало гадюки, кинжальчик, которым час тому назад он пробивал флорины в герцогских покоях.
Затем, приставляя кинжал к горлу комедианта, он отрывистым голосом бросил с издевкой:
— А! Похоже на то, что роли переменились и Цезарь прикончит Брута…
— Благодари Небо, герцог Алессандро! — пробормотал придушенным голосом побежденный.
— Э! Погоди-ка… — произнес Лоренцино, отводя кинжал от горла, в которое тот готов был погрузиться. — Что ты сейчас сказал?
— Ничего, — угрюмо огрызнулся мнимый комедиант.
— Сказал, сказал, — не отставал Лоренцино. — Дьявольщина! Что-то вроде того…
— Я говорю, — с трудом выдавил из себя сбир, — видно, Небу не угодно, чтобы Флоренция обрела вольность, раз оно сделало тебя щитом для герцога Алессандро.
— Ну и ну! — протянул Лоренцино. — Ты, стало быть, хотел убить герцога Алессандро!
— Я поклялся, что он умрет не иначе как от моей руки.
— Вот как! Черт возьми, это же совсем меняет дело, — сказал Лоренцино, отпуская своего противника. — Поднимайся, садись и рассказывай. Я слушаю.
Сбир приподнялся на одно колено и заговорил: в голосе его слышались стыд и отчаяние.
— Не глумись надо мной, Лоренцино. Я хотел убить тебя, но это у меня не вышло: ты оказался сильнее… Позови же своих людей, отправь меня на виселицу, и покончим с этим…
— А это забавно: изволишь распоряжаться здесь как хозяин! — ответил Лоренцино обычным насмешливым тоном. — Если уж мне пришла блажь сохранить тебе жизнь, кто может мне в этом помешать, скажи на милость?
— Сохранить жизнь, мне? — проговорил сбир, протягивая руки к юноше. — Ты можешь пощадить меня?
— Возможно, Микеле Таволаччино, — сказал Лоренцо, особое ударение делая на имени того, кто только что пытался расправиться с ним.
Тебе известно мое имя? — вне себя от удивления воскликнул сбир. — И может, даже твоя история, бедняга Скоронконколо!
— Ну, тогда ты понимаешь, Лоренцино?
— Действительно, об этой истории я смутно слышал в Риме, где в то время жил. Расскажи же мне ее.
— Если ты меня узнал, то, верно, знаешь, кем я был? — спросил Микеле.
— Клянусь Богом, ты был шутом у герцога Алессандро, — ответил Лоренцино, располагаясь поудобней в кресле, и приготовился слушать.
— Любил ли ты когда-нибудь, Лоренцино?
— Я? Никогда! — отрезал молодой человек холодным, металлическим голосом.
— А я вот любил, на это мне достало безрассудства. О! Откуда тебе знать, что это такое: быть всеми отвергнутым, отовсюду гонимым, всеми презираемым, каким бывает несчастный шут, которого государь, наскучив им, толкает к своим прихвостням, чтоб те позабавились в свой черед? Откуда тебе знать, что это такое: вытравить в себе все человеческое и стать просто вещью, хохочущей, плачущей, корчащей гримасы… вещью, в которую каждый бьет, извлекая из нее нужный звук, марионеткой, которую всякий дергает за ниточки… Вот чем я был!.. И в этом мрачном уничижении, средь этой беспросветной ночи для меня однажды блеснул солнечный луч — меня полюбила девушка. Это было нежное и прекрасное дитя: юное, чистое, с улыбкой на устах; самая незапятнанная из лилий была не белее ее чела; вырванный из нераскрывшейся розы лепесток был не свежее ее щеки. Она меня полюбила!.. Вы понимаете, монсиньор?.. Меня, бедного шута, бедное одинокое сердце, бедную пустую голову!.. И тогда во мне пробудились все надежды мужчины: я грезил о любовном упоении, предвкушал радости семейного очага. Я отправился к герцогу и попросил его соизволения на мою женитьбу. Он расхохотался. «Жениться, тебе! — вскричал он. — Тебе жениться?.. Никак ты тронулся в самом деле, мой бедный шут? Или ты не знаешь, что такое женитьба? Ты заметил, что, с тех пор как я женат, меня стало труднее развеселить? Не успеешь ты жениться, бедняга Скоронконколо, как станешь унылым, хмурым, озабоченным; не успеешь ты жениться, как перестанешь меня смешить. Все, шут, и довольно об этом, а не то в первый же раз, когда ты заговоришь со мной на эту тему, я прикажу всыпать тебе двадцать розог». Назавтра я дерзнул вернуться к этому разговору, и он сдержал свое слово… Я был до крови высечен Джакопо и Венгерцем. На третий день я опять заикнулся о своем деле. «Ну, вот что, — изрек он, — теперь мне ясно, что болезнь твоя закоренелая и надобно пустить в ход сильнодействующие средства, дабы тебя исцелить». И перейдя на тон господина, принимающего близко к сердцу страдания слуги, он расспросил меня, как имя той, что мне полюбилась, где живет и из какой она семьи. Я уверился, что он печется о моем счастье: благословляя его за доброту, целовал ему колени, потом побежал со всех ног к Нелле, и мы провели этот день в несказанной радости. Вечером во дворце была устроена оргия; за столом собрались сам герцог, Франческо Гвич-чардини, Алессандро Вителли, Андреа Сальвиати, наконец, был там и я, неотъемлемая принадлежность всех пирушек. Когда они разгорячились речами, музыкой, вином, дверь отворилась и в их круг бросили девушку… Этой девственницей-мученицей, монсиньор, была моя возлюбленная, за которую я отдал бы свою жизнь, свою душу… это была Нелла… О! — воскликнул сбир, подползая к коленям Лоренцино. — Оставьте мне жизнь, монсиньор, позвольте отомстить, и, даю вам слово, когда я прирежу этого тигра, я вернусь, чтобы лечь у ваших ног… я подставлю вам горло со словами: «Твой черед, Лоренцино, твой черед! Отомсти мне, как я отомстил ему!»
— Это не все, Микеле, — сказал Лоренцино, по неподвижному лицу которого нельзя было судить о том, как отозвалось в его сердце то, что он услышал.
— Что вам угодно, чтоб я добавил к сказанному и так ли уж важно остальное? — заговорил опять сбир. — Я убежал от этого безбожного двора, я мчался как безумный, сам не зная куда, пока не миновал рубежей Тосканы. В Болонье я разыскал Филиппо Строцци. К нему, слывшему одним из самых заклятых врагов Алессандро, я и поступил на службу при одном условии: когда мы вернемся во Флоренцию, я, и только я, нанесу роковой удар герцогу. Мы вернулись вчера вечером, а когда проходили перед монастырем Санта Кроче, оттуда как раз выносили тело Неллы, угасшей от позора, горя и отчаяния!.. О! Теперь действительно все!..
— Да. А что до остального — до распоряжения Филиппо Строцци убить меня, потому что я не захотел стать супругом его дочери, до твоего неудавшегося покушения, до того, что здесь разыгралось, — ни к чему говорить об этом: я все понимаю…
Лоренцино умолк, но после минутного молчания продолжал:
— Ответь мне, Микеле… А если, вместо того чтоб звать людей и велеть им вздернуть тебя, как ты сам только что мне советовал, я подарю тебе жизнь, верну свободу, но с единственным условием?..
— Я приму его с закрытыми глазами, в чем подписываюсь своей кровью и ручаюсь своей жизнью! — вскричал сбир.
— Микеле, — угрюмо сказал Лоренцино, — я тоже должен свести счеты кое с кем…
— Ах! — вырвалось у сбира. — Уж вам-то, благородным господам, нет ничего легче, чем отомстить за себя!
— Ошибаешься, Микеле, этот кое-кто — один из людей, наиболее близких к герцогу, он был участником оргии с Неллой.
— О! Я твой, Лоренцино, твой!.. А если ты боишься, что я сбегу, если опасаешься, что я скроюсь, заточи меня в темницу, ключ от нее держи при себе и выпусти меня из нее, только чтоб поразить твоего врага. Но потом, о! потом оставь мне герцога!..
— Пусть будет так. Но кто мне поручится за твою верность?
— Клянусь вечным спасением Неллы!.. — поднимая ладонь, произнес сбир. — Теперь, какие будут приказания? Что мне делать?
— Ей-Богу, все что хочешь… Возвращайся обратно к Строцци — он, должно быть, с нетерпением тебя ждет; скажи ему, что никак нельзя было ко мне подобраться, что сегодня ты не убил меня, но непременно сделаешь это завтра.
— А потом?
— Потом?.. Только прогуливайся каждую ночь с одиннадцати вечера до часу ночи по виа Ларга, и больше от тебя ничего не требуется.
— Значит, вы подошлете этого «кое-кого» ко мне туда, монсиньор?
— Нет, я сам приду туда за тобой, когда ты понадобишься.
— Это все, что вы пожелаете мне приказать?
— Да, ступай. Кстати, может, тебе нужны деньги? И Лоренцино протянул Микеле кошелек, набитый золотом.
— Благодарю, — отстраняя его руку, сказал сбир, — но вы можете сделать мне куда более ценный подарок.
— Изволь.
— Разрешите мне взять шпагу из этой вашей коллекции.
— Выбирай.
Микеле внимательно осмотрел одну за другой пять или шесть превосходных рапир, развешанных на стене, и остановил свой выбор на клинке из Бреши, оправленном на испанский манер.
— Вот эту, монсиньор, — попросил он.
— Забирай, — ответил Лоренцино и добавил вполголоса: — А мошенник знает в этом толк.
— Итак? — уточнил Микеле.
— На виа Ларга, с одиннадцати до часа пополуночи.
— С сегодняшней ночи?
— Начиная с сегодняшней.
— По рукам, монсиньор, — сказал сбир, пристегивая шпагу. — Положитесь на меня.
— Черт возьми! И как еще полагаюсь, — ответил Лоренцино.
А когда тот скрылся в передней, молодой человек со своим обычным смешком произнес:
— Думаю, мне и в самом деле повезло больше, нежели Диогену: я нашел человека, какого искал.
Вдруг, хлопнув себя по лбу ладонью, он сказал:
— Как же это я забыл самое главное! И, присев к столу, он написал:
«Филиппо Строцци в монастыре Сан Марко, в келье фра Леонардо».
На резкий звук его маленького свистка вошел Плут.
— Герцогу Алессандро, — приказал Лоренцино. — И скажи там, внизу, что меня нет ни для кого, кроме монсиньора герцога, для которого я всегда здесь.
VIII. КЕЛЬЯ ФРА ЛЕОНАРДО
Между двумя красивейшими улицами Флоренции, виа Ларга и виа дель Кокомеро, стоит монастырь Сан Марко, где нашел себе убежище Филиппо Строцци. И поныне еще это место паломничества путешественников, привлекающее их напоминанием о прошлом искусства и веры: картинами, точнее, фресками Беато Анджелико и мученичеством Савонаролы.
Здесь, в келье одного из учеников этого человека, память о котором окружена во Флоренции столь глубоким благоговением, что там описывают его последние мгновения и пересказывают его последние слова так, будто это было вчера (а место его казни ежегодно устилают цветочным покровом), — здесь, в одной из келий, повторяем, был спрятан Филиппо Строцци.
Немного оправясь к утру от треволнений бессонной ночи, он послал хозяина кельи к Луизе. Поведав ей об отцовских упреках и выслушав исповедь девушки, фра Леонардо вернулся и, протягивая руки к Филиппо Строцци, заявил:
— Можете, как и прежде, благословить, любить, обнять свое дитя и простить Лоренцино.
— Но, говорю вам, она его любит! — в ответ воскликнул старик. — Говорю, я своими глазами видел, как он выходит от нее во втором часу ночи! Говорю вам, это — негодяй!
— Да, она его любит, — подтвердил монах, — и их любовь чиста, как у брата с сестрой.
— Любовь такого, как Лоренцино, — чистая, братская любовь?! И это говорите мне вы, отец, вы, привыкший читать в глубинах людских сердец! Вы вступаетесь за этого мерзавца!
Монах призадумался и, положа руку на плечо Филиппо Строцци, начал так:
— Да, сын мой, да, ты сам это сказал, немного найдется душ, куда бы я не проник умом, немного найдется этих темных пучин, кипящих человеческими страстями, дна которых бы я не измерил. И вот что я тебе скажу, Строцци: Лоренцино — один из тех, чьи помыслы мне всегда остаются неведомы. А ведь я не спускал с него глаз больше, чем с кого бы то ни было, ибо, кому, как не тебе, это знать, на нем долгое время зиждились надежды республиканцев. И что же? Чем глубже становилось мое знание человеческой природы, тем все хуже я различал что-либо в бездне его сердца. После своего возвращения из Рима — тому уж год — он стал непроницаемым для всех глаз, даже наших, так как ни разу за все это время не приступал к таинству покаяния. О! — ужаснулся монах. — Кому еще придется первым выслушать исповедь этого человека!..
— Да, — нахмурившись, промолвил Филиппо Строцци, — если только он не собирается умереть нераскаянным! Фра Леонардо сокрушенно покачал головой.
— Не беда, не беда, — возразил он, — не все потеряно для него, заблудшего, коль скоро он любит. Любовь — всегда упование, и сердце, в коем не угас луч любви, не вполне отступилось от Господа.
— Неужели не довольно с меня несчастий, — вскричал Строцци, — и нужно было окончательно разбить мое уже и без того переполненное сомнением сердце, раз любовь этого человека остановилась на Луизе, а Луиза ответила ему взаимностью!
— Строцци, Строцци, — обратился к нему монах, — вместо того чтоб винить Небо, вам скорее подобало бы возблагодарить его за то, что бедняжка, будучи покинута всеми старшими и свято веря, что послушна отцовскому выбору, полюбив как женщина, вела ангельски беспорочную жизнь.
— О! Когда б я поверил этому!.. — прошептал Строцци.
— Я заверяю тебя в этом, — сказал, клятвенно простерши руку, фра Леонардо.
— Но тогда почему она не придет сказать мне об этом сама? — воскликнул бедный отец, чье сердце рвалось на части. — Мне кажется, услышь я это из ее уст, моим сомнениям пришел бы конец.
— Не сомневайтесь же более, потому что ваша дочь перед вами, — раздался голос Луизы. (Приведенная монахом, она ждала в соседней келье первого слова нежности из уст отца, чтоб броситься ему на грудь.)
Как только девушка вошла в одну дверь, монах, не желая оказаться помехой излияниям отца и дочери, вышел в другую.
Последовало мгновение, когда слова смешались с поцелуями и когда один Бог мог внимать бессвязным от волнения благодарностям, которые эти двое воссылали ему.
Но, тут же поискав глазами фра Леонардо, Строцци увидел, что тот закрывает за собой дверь.
— Вы покидаете нас, святой отец? — спросил он.
— Счастье преходяще, — был ответ монаха, — и, когда человек счастлив, хорошо, чтобы кто-нибудь молился за него неподалеку.
И дверь за фра Леонардо затворилась.
Куда более уязвимый для радости, нежели для ударов судьбы, Строцци упал на одну из деревянных скамеек, служивших аскетичному доминиканцу для сидения.
Луиза присела у его ног.
— Боже мой, отец, — заговорила первой девушка, — если вы и вправду во мне усомнились, как же вы должны были тогда страдать!
— О да! — воскликнул Строцци. — О да, я очень страдал: ты ведь никогда и представить себе не могла, Луиза, насколько велика моя любовь к тебе. Родительская любовь — тайна между нами и Господом. За все те три года, что я провел вдалеке от Флоренции, вести о тебе приходили мне лишь несколько раз. У меня только и осталась любовь к тебе и любовь к Флоренции, и — да простит меня Бог! — думаю, что из двух угнетаемых страдалиц — ее, моей матери, и тебя, моей дочери, — я все же больше люблю тебя.
— С вами были мои братья, батюшка, и я радовалась при мысли, что они служат вам утешением.
— Твои братья — сильные мужчины, созданные для борьбы, для невзгод и лишений. Когда у отца родится сын, он не забывает, что должен будет вручить его родине, дочь же принадлежит ему почти безраздельно. Дочь — это ангел домашнего очага христианина, та статуя чистой, девственной любви, что заняла место античных пенатов. Суди же, дитя мое, о моих муках, когда каждый Божий день я думал об опасностях, подстерегающих тебя в этом злосчастном городе, и понимал, что бессилен тебя защитить. Но ты, дочь моя, что делала ты все это время?
— Отец, я все его отдавала молитвам и любви, — отвечала Луиза. — Я молила Бога за вас и любила Лоренцо.
— Так ты его любишь? — спросил Строцци, тяжко вздыхая.
— Страшно подумать, но, потеряй я Лоренцо, не знаю, удастся ли самому Господу Богу заменить его в моем сердце, — ответила его дочь.
— Но о вашей любви не знает никто, не правда ли? — нерешительно осведомился Строцци.
— Никто, отец.
— И где же ты видишься с ним? Как вы встречаетесь?
— До того момента как он сказал мне, что надобно уйти от тетушки, я встречалась с ним под ее кровом, но с тех пор мы видимся в домике на площади Санта-Кроче; он приходит туда то под одним обличьем, то под другим, но неизменно закрыв лицо маской. Каждый раз мы уславливаемся о новом сигнале для следующей встречи. Наверное, в его жизни существует какая-то великая тайна, но мне он ее не открывает. Он бывает то оживленным и торжествующим, то мрачным и удрученным; подчас он весел как ребенок, а порой плачет как женщина.
— А ты?
— Я? Я весела или грустна, смотря потому, грустен или весел он.
— А заводит ли он еще речь о вашей давно решенной свадьбе?
— О да! Очень часто, отец. При этом он загорается, начинает говорить о будущем, о могуществе, о короне, и я понимаю его тогда не больше, чем когда он отмалчивается: он такой скрытный, отец.
— Ах, дочь моя… дочь моя!
— Полно, отец, вовсе не Лоренцо вам надо бояться.
— Да, верно. Ты напомнила мне, что тебе грозит еще и другая опасность… Значит, ты нравишься этому негодяю-герцогу?
— Пока никто не заговаривал со мной об этом, но неоднократно — вот и сегодня утром опять — за мной следом увязывались какие-то личности в масках и с дрожью в сердце я чувствовала, что попала в беду.
— Он в неведении о том, где ты живешь?
— Ему это стало известно несколько часов назад.
— Милосердный Боже!
— Сначала я и сама страшно перепугалась, но потом Лоренцо сказал, что мне нечего бояться, и я успокоилась.
— Лоренцо! Так ты его видела?
— Утром, отец.
— А он сказал тебе, что мы с ним столкнулись вчера вечером?
— Сказал.
— Он сказал, что я предложил ему тебя в жены?
— Да, отец.
— И он сказал тебе, что ответил мне отказом?
Здесь, в келье одного из учеников этого человека, память о котором окружена во Флоренции столь глубоким благоговением, что там описывают его последние мгновения и пересказывают его последние слова так, будто это было вчера (а место его казни ежегодно устилают цветочным покровом), — здесь, в одной из келий, повторяем, был спрятан Филиппо Строцци.
Немного оправясь к утру от треволнений бессонной ночи, он послал хозяина кельи к Луизе. Поведав ей об отцовских упреках и выслушав исповедь девушки, фра Леонардо вернулся и, протягивая руки к Филиппо Строцци, заявил:
— Можете, как и прежде, благословить, любить, обнять свое дитя и простить Лоренцино.
— Но, говорю вам, она его любит! — в ответ воскликнул старик. — Говорю, я своими глазами видел, как он выходит от нее во втором часу ночи! Говорю вам, это — негодяй!
— Да, она его любит, — подтвердил монах, — и их любовь чиста, как у брата с сестрой.
— Любовь такого, как Лоренцино, — чистая, братская любовь?! И это говорите мне вы, отец, вы, привыкший читать в глубинах людских сердец! Вы вступаетесь за этого мерзавца!
Монах призадумался и, положа руку на плечо Филиппо Строцци, начал так:
— Да, сын мой, да, ты сам это сказал, немного найдется душ, куда бы я не проник умом, немного найдется этих темных пучин, кипящих человеческими страстями, дна которых бы я не измерил. И вот что я тебе скажу, Строцци: Лоренцино — один из тех, чьи помыслы мне всегда остаются неведомы. А ведь я не спускал с него глаз больше, чем с кого бы то ни было, ибо, кому, как не тебе, это знать, на нем долгое время зиждились надежды республиканцев. И что же? Чем глубже становилось мое знание человеческой природы, тем все хуже я различал что-либо в бездне его сердца. После своего возвращения из Рима — тому уж год — он стал непроницаемым для всех глаз, даже наших, так как ни разу за все это время не приступал к таинству покаяния. О! — ужаснулся монах. — Кому еще придется первым выслушать исповедь этого человека!..
— Да, — нахмурившись, промолвил Филиппо Строцци, — если только он не собирается умереть нераскаянным! Фра Леонардо сокрушенно покачал головой.
— Не беда, не беда, — возразил он, — не все потеряно для него, заблудшего, коль скоро он любит. Любовь — всегда упование, и сердце, в коем не угас луч любви, не вполне отступилось от Господа.
— Неужели не довольно с меня несчастий, — вскричал Строцци, — и нужно было окончательно разбить мое уже и без того переполненное сомнением сердце, раз любовь этого человека остановилась на Луизе, а Луиза ответила ему взаимностью!
— Строцци, Строцци, — обратился к нему монах, — вместо того чтоб винить Небо, вам скорее подобало бы возблагодарить его за то, что бедняжка, будучи покинута всеми старшими и свято веря, что послушна отцовскому выбору, полюбив как женщина, вела ангельски беспорочную жизнь.
— О! Когда б я поверил этому!.. — прошептал Строцци.
— Я заверяю тебя в этом, — сказал, клятвенно простерши руку, фра Леонардо.
— Но тогда почему она не придет сказать мне об этом сама? — воскликнул бедный отец, чье сердце рвалось на части. — Мне кажется, услышь я это из ее уст, моим сомнениям пришел бы конец.
— Не сомневайтесь же более, потому что ваша дочь перед вами, — раздался голос Луизы. (Приведенная монахом, она ждала в соседней келье первого слова нежности из уст отца, чтоб броситься ему на грудь.)
Как только девушка вошла в одну дверь, монах, не желая оказаться помехой излияниям отца и дочери, вышел в другую.
Последовало мгновение, когда слова смешались с поцелуями и когда один Бог мог внимать бессвязным от волнения благодарностям, которые эти двое воссылали ему.
Но, тут же поискав глазами фра Леонардо, Строцци увидел, что тот закрывает за собой дверь.
— Вы покидаете нас, святой отец? — спросил он.
— Счастье преходяще, — был ответ монаха, — и, когда человек счастлив, хорошо, чтобы кто-нибудь молился за него неподалеку.
И дверь за фра Леонардо затворилась.
Куда более уязвимый для радости, нежели для ударов судьбы, Строцци упал на одну из деревянных скамеек, служивших аскетичному доминиканцу для сидения.
Луиза присела у его ног.
— Боже мой, отец, — заговорила первой девушка, — если вы и вправду во мне усомнились, как же вы должны были тогда страдать!
— О да! — воскликнул Строцци. — О да, я очень страдал: ты ведь никогда и представить себе не могла, Луиза, насколько велика моя любовь к тебе. Родительская любовь — тайна между нами и Господом. За все те три года, что я провел вдалеке от Флоренции, вести о тебе приходили мне лишь несколько раз. У меня только и осталась любовь к тебе и любовь к Флоренции, и — да простит меня Бог! — думаю, что из двух угнетаемых страдалиц — ее, моей матери, и тебя, моей дочери, — я все же больше люблю тебя.
— С вами были мои братья, батюшка, и я радовалась при мысли, что они служат вам утешением.
— Твои братья — сильные мужчины, созданные для борьбы, для невзгод и лишений. Когда у отца родится сын, он не забывает, что должен будет вручить его родине, дочь же принадлежит ему почти безраздельно. Дочь — это ангел домашнего очага христианина, та статуя чистой, девственной любви, что заняла место античных пенатов. Суди же, дитя мое, о моих муках, когда каждый Божий день я думал об опасностях, подстерегающих тебя в этом злосчастном городе, и понимал, что бессилен тебя защитить. Но ты, дочь моя, что делала ты все это время?
— Отец, я все его отдавала молитвам и любви, — отвечала Луиза. — Я молила Бога за вас и любила Лоренцо.
— Так ты его любишь? — спросил Строцци, тяжко вздыхая.
— Страшно подумать, но, потеряй я Лоренцо, не знаю, удастся ли самому Господу Богу заменить его в моем сердце, — ответила его дочь.
— Но о вашей любви не знает никто, не правда ли? — нерешительно осведомился Строцци.
— Никто, отец.
— И где же ты видишься с ним? Как вы встречаетесь?
— До того момента как он сказал мне, что надобно уйти от тетушки, я встречалась с ним под ее кровом, но с тех пор мы видимся в домике на площади Санта-Кроче; он приходит туда то под одним обличьем, то под другим, но неизменно закрыв лицо маской. Каждый раз мы уславливаемся о новом сигнале для следующей встречи. Наверное, в его жизни существует какая-то великая тайна, но мне он ее не открывает. Он бывает то оживленным и торжествующим, то мрачным и удрученным; подчас он весел как ребенок, а порой плачет как женщина.
— А ты?
— Я? Я весела или грустна, смотря потому, грустен или весел он.
— А заводит ли он еще речь о вашей давно решенной свадьбе?
— О да! Очень часто, отец. При этом он загорается, начинает говорить о будущем, о могуществе, о короне, и я понимаю его тогда не больше, чем когда он отмалчивается: он такой скрытный, отец.
— Ах, дочь моя… дочь моя!
— Полно, отец, вовсе не Лоренцо вам надо бояться.
— Да, верно. Ты напомнила мне, что тебе грозит еще и другая опасность… Значит, ты нравишься этому негодяю-герцогу?
— Пока никто не заговаривал со мной об этом, но неоднократно — вот и сегодня утром опять — за мной следом увязывались какие-то личности в масках и с дрожью в сердце я чувствовала, что попала в беду.
— Он в неведении о том, где ты живешь?
— Ему это стало известно несколько часов назад.
— Милосердный Боже!
— Сначала я и сама страшно перепугалась, но потом Лоренцо сказал, что мне нечего бояться, и я успокоилась.
— Лоренцо! Так ты его видела?
— Утром, отец.
— А он сказал тебе, что мы с ним столкнулись вчера вечером?
— Сказал.
— Он сказал, что я предложил ему тебя в жены?
— Да, отец.
— И он сказал тебе, что ответил мне отказом?