Александр Дюма
Парижане и провинциалы

I. МАГАЗИН «КОРОЛЕВА ЦВЕТОВ И ЦВЕТОК КОРОЛЕВ»

   Старый Париж уходит от нас!
   Признаемся, что мы скорбим всей душой не столько об его исчезающей живописности, сколько о невозвратно утраченной истории.
   Разумеется, мы с удовольствием любовались этими домами с выступающими и остроконечными крышами, с фасадами, которые смотрели на прохожих, как бы говоря нашим предкам, что здешние домовладельцы — важные особы; этими зданиями, потемневшими от времени, с нарисованным или высеченным на углу изображением Мадонны, которое представало вечерами в дрожащем свете фонаря; этими окнами, узкими, как бойницы, но полными подлинного очарования своей вытянутой, удлиненной формой и увенчанными стрельчатым трилистником; этими резными деревянными фризами — скромными парфенонами каких-то безвестных Фидиев, — дающими представление о наивном и исполненном религиозного духа искусстве средневековья; этими узкими улочками с их контрастом света и тени — излюбленным сюжетом живописцев; этими застывшими, словно подлинные вехи крепостной стены Карла VI, башенками с черновато-серыми остроконечными крышами, украшенными флюгерами. Но в особый восторг в этом старом Париже, разрушение которого мы оплакиваем, приводят нас памятники, еще целые или уже ставшие развалинами, красноречивые свидетели важнейших событий нашей истории: это стены дворца Сен-Поль, отбрасывавшие свою тень на лоб мудрого короля Карла V; это образ Богоматери, у подножия которого, на улице Барбетт, оборвалась эта почти кровосмесительная и все же такая поэтичная любовная связь герцога Орлеанского, прославившаяся в веках скорее благодаря его супруге Валентине, чем его любовнице Изабелле; это Венсенский замок, где добрый король Людовик IX читал молитвы, а г-н де Бофор вешал раков в знак своей ненависти к знаменитому плуту Мазарино Мазарини; это замок Тампль, где кровавым потом истекала королевская власть; это тюрьма Аббатства, откуда вышли жертвы 2 и 3 сентября; наконец, все эти остатки других эпох, кажущиеся вехами истории: с их помощью летописец восстанавливает прошлое, историк описывает настоящее, а философ справляется о будущем.
   Напрасные сожаления! Как мы уже сказали в первой строке этой главы, старый Париж уходит от нас.
   Все исчезает, рушится под кирками рабочих: и достопамятные следы прошедших веков; и эти старые улицы со странными названиями, часто весьма циничными, а порой просто неприличными; узкие и грязные улочки, обладавшие, несмотря на эти два неудобства, достоинством контраста и, благодаря непрекращающейся суете их многочисленных обитателей, выглядевшие на фоне праздной, беспечной и роскошной жизни города беспокойным, вечно озабоченным улеем, исполняющим нравственное предназначение жизни — необходимость постоянно трудиться. Все это превращается как по мановению волшебника, вышедшего из мастерской классической архитектуры, в огромные, широкие, тщательно вылизанные проспекты, которым, несмотря на восхищение парижских буржуа, с гордостью взирающих на них, вполне можно поставить в упрек монотонное однообразие их великолепия. Очаровательные лавочки и мастерские, с детства привычные нашему взгляду, мало-помалу исчезают, не поведав нам, что стало с их скромными обитателями, как исчезли те балаганные подмостки на бульваре Тампль, где жители предместий изумлялись шутовским выходкам Бобеша и Галимафре, в то время как провинциал застывал на месте от восторга, увидев в приоткрытую дверь, охраняемую служащим Курция, добродетельную Сусанну, одеяние которой состояло лишь из ее собственного целомудрия, меж двух похотливых старцев, и бессмертный суд царя Соломона с фигурами настоящей матери, обманщицы и ребенка, которого чуть было не разрубили на две части!
   Прощай, старый Париж! Прощай Париж Филиппа Августа, Карла VI, Франциска I и Генриха IV! Полукруглые своды, стрельчатые арки, круглые витражи прожили свой гранитный век; владельцы домов обязаны заново красить или очищать их фасады каждые три года; строительный шнур торжествует, малярная кисть царствует!
   Еще несколько лет — и от семнадцати прошедших веков, начиная с терм Юлиана и кончая Триумфальной аркой на площади Звезды, от всех этих разрушающихся памятников не останется ничего, кроме воспоминания, смутного и неопределенного как тень, уцелевшего лишь в памяти некоторых фанатичных поклонников живописности.
   Однако, как ни быстро исчезает всякий след на земле, не может быть, чтобы те наши читатели, что достигли зрелого возраста и живут в Париже, уже забыли даже название той улицы, из которой вырос Севастопольский бульвар.
   Мы имеем в виду старую и почтенную улицу Бур-л'Аббе.
   Улица Бур-л'Аббе представляла собой некий просвет, появившийся благодаря случаю (мы говорим «благодаря случаю», потому что наши славные предки даже и не задумывались о тех гигиенических требованиях, которыми озабочены современные городские власти) в сплетении улочек и переулков, соединявших улицы Сен-Дени и Сен-Мартен. Хотя ей было далеко до блеска и величия ее прославленного преемника, столь безжалостно поглотившего ее, улица Бур-л'Аббе была чище и шире соседних улиц, на ней гораздо легче дышалось и по ее тротуарам можно было даже отважиться прогуляться, имея некоторую возможность уклониться от брызг грязи или столкновения с повозками, безостановочно сновавшими взад и вперед по ее мостовой.
   Итак, в 1846 году улицу Бур-л'Аббе или, точнее (поскольку мы говорим о целом, подразумевая его часть), острый угол, образовавшийся там, где Бур-л'Аббе выходила к улице Гренета, занимала — сегодня мы сказали бы «украшала» — лавка, вывеска которой сохранила дух вычурной простоты наших предков.
   На доске, подвешенной на стыке двух стен, висел гигантский цветок, лепестки которого по какому-то волшебству, не имевшему ни малейшего отношения к садоводству, переливались всеми цветами радуги. Это чудо искусства, чтобы помочь тем, кто мог принять цветок за экзотическое растение из страны феи Морганы или королевства Титании, окружала следующая надпись:
   «У КОРОЛЕВЫ ЦВЕТОВ И У ЦВЕТКА КОРОЛЕВ»
   Под этой любезно-предупредительной вывеской с чисто купеческим самодовольством, с той поры широко вошедшим в моду, хозяин лавки — сегодня мы сказали бы «магазина» — поместил свое имя, написанное большими золотыми буквами, словно одного этого имени было достаточно, чтобы показать городу и двору, чего они вправе ждать от «Королевы цветов и Цветка королев».
   Эти сияющие прописные буквы сливались в слово из двух слогов: «ПЕЛЮШ». Правда, несколько искусственных букетов, несколько пирамид фруктов из
   раскрашенного воска и жуткая подделка апельсинового дерева с висящими на нем плодами могли рассеять смущение любопытного невежи и более или менее точно указать занятие предпринимателя, носившего столь изысканную и благозвучную фамилию.
   Господин Пелюш и в самом деле изготавливал искусственные цветы и плоды. Если вы хотите знать наше откровенное мнение о том промысле, каким занимался один из героев нашей истории, то с присущей нам прямотой признаемся, что мы небольшие поклонники подобного никчемного таланта, требующего огромных затрат терпения и денег, чтобы получить более чем несовершенную подделку весенних сокровищ, которые природа столь щедро дарит всем нам. Мы никогда не могли понять ни страсть, которую женщины питают к этим уродцам из батиста, воска, перьев или бумаги, ни зачем они втыкают их в свою прическу и прикрепляют к платьям, в то время как луга, леса, сады, поля, цветники, кустарники и оранжереи отвечают таким богатым, таким легкодоступным, таким благоухающим разнообразием растений на столь естественное желание каждой из них стать еще более изящной и красивой.
   Однако надо быть справедливым даже к тем вещам, к которым питаешь отвращение: отметим, что за последние годы искусство разного рода Наттье и Баттонов достигло значительного развития.
   Но зато следует добавить, что, к стыду парижан и их вкуса, в этом искусстве, как и во многих других, совершенство редко служит мерилом успеха. Множество фабрикантов разорилось, пытаясь довести до наивысшей точки это соперничество с природой, но все эти дерзкие и безрассудные попытки новоявленных Икаров и Фаэтонов в большинстве случаев кончаются крахом.
   Но мы никоим образом не относим эти слова к достопочтенному г-ну Пелюшу. Его коммерческие способности помогали ему обнаружить склонности людей, с которыми он жил в одну эпоху, и тем самым обойти этот подводный камень; тайное чутье подсказало г-ну Пелюшу, что его современники предпочитают дешевые изделия и с равнодушием — а если сказать точнее, с пренебрежением — относятся к прекрасному. Он угадал стремление к пышной роскоши скупых буржуа, даже не подозревая этого. Черпающий силу в своей природной пошлости и воистину избранный Господом, чтобы стать сыном века, г-н Пелюш, в то время как его собратья напрасно пытались осуществить честолюбивые бесплодные проекты, оставался верен культу и производству того, что на коммерческом жаргоне принято называть «дешевка», и, подобно праведнику Горация, с полной безучастностью относясь к тому грохоту, с которым вокруг него рушились империи, продолжал при Бурбонах младшей ветви, точно так же как он делал это при Бурбонах старшей ветви, наводнять Францию, Европу, Старый и Новый Свет своим флёрдоранжем из тонкой замши и своими красными букетами пирамидальных соцветий с россыпью шариков из золотистого стекла, в огромном количестве расходившимися в Южной Америке, где они употреблялись во время религиозных церемоний.
   Наконец, именно он самостоятельно стал производить и сбывать во множестве те ужасные наборы цветов и фруктов, которые накрывают стеклянным колпаком, без сомнения, для того, чтобы даже у слепцов не возникало искушения принять их за то, что они изображают; это национальное украшение, которое провинциальные хозяева гостиниц непременно ставят по обе стороны от часов и водружают на комоды и которое, преодолев Средиземное море, равно как и океан, напомнило мне во дворце Кьятамоне, что французская промышленность — царица вселенной и что в благословенном королевстве Фердинанда II, куда не проникают ни наши газеты, ни наши романы, ни наши драмы, продукция г-на Пелюша благодаря просвещенному вкусу королевских обойщиков сумела отвоевать права буржуазии. Таким образом, пародируя природу, вышеупомянутый метр Пелюш сумел, покровительствуемый все тем же могучим гением посредственности, добиться того, что скромное состояние, оставленное ему отцом, основавшим «Королеву цветов и Цветок королев», в его руках мало-помалу достигло огромных размеров.
   Это состояние в самом деле во много раз превышало сумму, необходимую г-ну Пелюшу, чтобы обеспечить ему не только независимое, но и роскошное существование. Имея высокий чин в национальной гвардии, он получил красную ленточку — предел всех тщеславных желаний буржуа. Оставшись в сорок пять лет вдовцом с единственной дочерью на руках, он вторично женился на продавщице из своего магазина. После пяти лет замужества новая г-жа Пелюш, похоже, не собиралась подарить мадемуазель Камилле братьев или сестер; тем не менее, имея достаточно оснований подумать о том, чтобы отдохнуть от трудов и насладиться жизнью, г-н Пелюш после тридцати пяти лет неустанных сражений — но не на полях Беллоны, а на полях Флоры, — по-видимому, нисколько не помышлял об отставке.
   Вовлеченный в круговорот дел, поглощенный заботами коммерции, г-н Пелюш избежал разрушительного влияния страстей молодости. В тридцать лет он женился; в тридцать два г-жа Пелюш-первая, как мы уже сказали, сделала его отцом девочки, которую, несмотря на свою любовь к ней, он сразу же, как только это стало возможно, поместил и пансион, чтобы заботы и тревоги отцовства не отвлекали его от дел. Затем потекли годы, но за все это время невозмутимый коммерсант даже и не подумал бросить любопытный взгляд за пределы того круга, в котором он вращался. Вот почему в самом сердце Парижа, рядом со своим сейфом, до отказа набитым банковскими билетами, этот образчик парижского Прюдома оставался, так же как и дикарь с Ван-Дименовой земли или Новой Каледонии, несведущ в радостях жизни, не более чем символом которых для определенных характеров служат деньги.
   Он откровенно признавался, что не понимает, как человека может волновать в жизни еще что-то, кроме купли-продажи.
   Лишь привычка внушала ему порой в его деле некоторые из тех порывов, что совершенно ошибочно приписывают только страсти; но когда вдруг эта лихорадка овладевала им, то он гораздо больше помышлял о счастье заниматься коммерцией, чем о счастье обогатиться.
   Безусловно, после проведения блестящей инвентарной описи, когда с пером в руке, высунув кончик языка в уголке губ, переводя дыхание лишь в конце каждой колонки, г-н Пелюш подсчитывал суммы, поднимавшие его актив, он испытывал глубочайшее удовлетворение, но гораздо больше от того, что они свидетельствовали о его ловкости и удаче, чем от того, что они увеличивали его состояние.
   Господин Пелюш любил торговлю ради торговли, ради спора с клиентурой, ради возможности доказать превосходство своих подделок над природой и, наконец, как художник любит искусство ради искусства.
   Судя по этому вступлению, возможно чересчур многословному для нашего читателя и, однако, весьма краткому по сравнению с тем, что нам еще предстоит рассказать, можно было бы поставить сто против одного, что этот фанатик текущего счета, конторских книг и гроссбуха умрет на поле брани, то есть на углу улиц Бур-л'Аббе и Гренета, с резинкой во рту, на ложе из бумаги, набитой пестиками и тычинками из навощенных нитей, как и подобает хозяину «Королевы цветов и Цветка королев».
   Но Судьба распорядилась иначе; Судьба, единственное языческое божество, которое пережило античный пантеизм и, все столь же могущественное и почитаемое, перешло от наших предков к нам.
   Посмотрим же, каким средством воспользовалось это слепое божество, чтобы нарушить покой г-на Пелюша.

II. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ, УЖЕ ПОЗНАКОМИВШИСЬ С ПЕЛЮШЕМ, ЗНАКОМИТСЯ С ЕГО ДРУГОМ МАДЛЕНОМ

   У г-на Пелюша был друг.
   Этого друга звали Мадлен; он был того же возраста, что и продавец цветов. Бог, ведающий рождениями, предопределил им увидеть свет вблизи друг от друга. Детьми они играли вместе в одни и те же игры, повзрослев, ни на миг не теряли друг друга из виду, за исключением семи лет, пока Мадлен оставался на военной службе.
   За эти семь лет его службы состоялась Испанская кампания 1823 года, в которой Мадлен участвовал вопреки своим убеждениям: он имел либеральные воззрения и даже предчувствовал веяния республиканского образа мыслей.
   Пелюш и Мадлен не могли обходиться друг без друга, и тем не менее они служили доказательством того лукавого удовольствия, с каким случай ради своей забавы сводит вместе два характера, предначертанные природой для взаимной неприязни.
   Насколько г-н Пелюш был методичен и любил порядок в делах; насколько он был совершенно равнодушен к любым другим удовольствиям, кроме тех, что находил в изучении бухгалтерских книг или в своих семейных привязанностях, деля их между женой и дочерью, которую регулярно каждое воскресенье и каждый четверг забирал из пансиона на улице Сен-Клод в Маре; насколько он был постоянен в образе жизни и сдержан в словах, этот добропорядочный национальный гвардеец, приверженец порядка, а следовательно, сторонник Луи Филиппа, не допускающий ни малейшей дискуссии по поводу своей любви к королю и его августейшей фамилии, — настолько, напротив, Мадлен был жизнерадостен и криклив; настолько он любил шумные и рискованные удовольствия, предавался ночным похождениям, а в разговоре постоянно вставлял более чем легкомысленные шуточки, но никогда не делал этого в присутствии своей крестницы, мадемуазель Камиллы Пелюш; настолько он, наконец, казалось, был готов превратить — пусть даже заранее, пусть даже в счет далекого и кабального будущего — в маленькие материальные радости скромные доходы, полученные им от продажи самых ничтожных товаров парижской мелкой торговли.
   Мадлен продавал те детские игрушки, благодаря которым добрый отец семейства доставлял радость своим отпрыскам, тратя несколько су на каждого.
   Но, будучи помимо своей воли настоящим торговцем, Мадлен, в противоположность своему другу Пелюшу, просиживающему за конторкой с шести часов утра до одиннадцати вечера и закрывающему магазин по воскресеньям лишь в два часа пополудни, уходил из дома в семь часов утра под тем благовидным предлогом, что ему необходимо выпить свой ежедневный утренний стаканчик, и возвращался, лишь когда у него уже не было другого выхода, и при этом он переступал порог магазина с такими тяжелыми вздохами, что они могли разорвать сердца чувствительных людей. Но чаще всего, следует сказать, эти неуместные вздохи имели следствием лишь одно — они разжигали благородное негодование г-на Пелюша, к которому торговец игрушками считал уместным наведываться всякий раз, выходя из кафе, где он проводил лучшую часть своих дней. Что же касается его ночных вылазок, то, вместо того чтобы из скромности скрывать их от глаз своего друга, Мадлен, возвращаясь с городских или загородных танцев, никогда не забывал, даже если ему приходилось ради этого сделать большой крюк, сильным ударом кулака по ставням магазина «Королева цветов» заявить о своем приходе и крикнуть при этом:
   — Доброй ночи, Пелюш!
   А по воскресеньям (хотя в этот день возможность продать детские игрушки была особенно велика, учитывая просто невероятное число ребятишек, казалось буквально выраставших из-под земли на мостовых Парижа в эти двенадцать праздничных часов, когда солнце освещает день отдыха), вместо того чтобы открывать свою витрину в обычное время, как делал его друг Пелюш, и закрывать двери и ставни не ранее двух часов пополудни, Мадлен (и вовсе не потому, что он боялся предписаний полиции или гнева Церкви, но потому, что предавался воскресной праздности во всем ее великолепии) не открывал даже глазок в двери, даже уголок глазка — напротив, его лавка оставалась наглухо закрытой с десяти часов вечера субботы до семи часов утра понедельника.
   Где Мадлен проводил воскресенья, никто не мог бы сказать; да он и сам не знал этого заранее. Он опускал в карман десять, пятнадцать, даже двадцать франков и отправлялся в поисках приключений; возвращался же он порой после весьма бурно проведенного дня в два-три часа ночи, причем почти всегда с пустыми карманами (и это в том случае, если возвращался).
   Легко понять, что распущенность Мадлена причиняла неподдельное огорчение владельцу «Королевы цветов». Он глубоко и искренне страдал из-за беспорядочного образа жизни своего старого друга. Конечно, г-ну Пелюшу было нетрудно порвать с человеком, имеющим столь порочащие его привычки, и весьма часто г-жа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, его вторая супруга, еще краснея от некоторых солдафонских историй, рассказанных во всех подробностях в ее присутствии новобранцем 1820 года, ставшим ветераном в 1846-м, давала мужу подобный совет. И столь же часто продавец цветов клялся своей честью, что, как только Мадлен появится у него, он найдет дверь магазина открытой, но его собственное сердце будет для него закрыто. Напрасные обещания, бесполезные клятвы: едва заметив из-за конторки, где он восседал, через стекло витрины своего друга, заворачивающего за угол улицы Бур-л'Аббе, в шляпе, сдвинутой набок, и с засунутыми в карман руками, идущего энергичной, уверенной походкой, г-н Пелюш, повинуясь закону притяжения и уступая центростремительной силе, увлекающей спутник к светилу, бросался ему навстречу, опасаясь, как бы супружеская преданность г-жи Пелюш не заставила ее выполнить в отношении двери магазина ту клятву, которую ее супруг давал и так плохо держал в отношении своего сердца.
   Более того — пусть Кант и г-н Кузен, эти два великих философа, объяснят эту странность, если смогут! — незаметно, мало-помалу, привязанность г-на Пелюша к Мад-лену стала еще сильнее, возможно благодаря упорству, с каким его друг оставался верен своим порокам. Владельцу «Королевы цветов» доставляло удовольствие то моральное превосходство, которое он испытывал, глядя на выходки своего старого приятеля. Он не упускал ни малейшей возможности прочесть Мадлену строгое поучение; недоставало лишь того, чтобы тот выслушивал напыщенные речи продавца искусственных цветов с таким же вниманием и наслаждением, с каким сам оратор ловил раскатистое звучание своих фраз, неизменно заканчивавшихся следующими патетическими словами, которые г-н Пелюш произносил, подняв глаза и воздев к небу руки:
   «Несчастный! Ты катишься в пропасть!»
   Мы же, вслед за Ларошфуко, утверждавшим, что в несчастье друга, как бы дорог он ни был нашему сердцу, всегда есть нечто доставляющее нам удовольствие, осмелимся сказать, что в нравственных несовершенствах Мадлена было нечто весьма льстившее самолюбию его друга Пелюша и что Мадлен, раскаявшийся и добродетельный, каким бы хотел его видеть г-н Пелюш, стал бы после своего исправления менее интересным для владельца «Королевы цветов», чем Мадлен теперешний, как бы порочен он ни был.
   Впрочем, мой долг правдивого историка вынуждает меня признать, что этот закоренелый грешник выказывал себя весьма покладистым человеком. Он со стоическим смирением переносил все упреки, которыми его другу было угодно осыпать его, когда, как уже говорилось, г-н Пелюш, впадая в пафос, пытался устрашить преступного Мадлена, напоминая о бледных призраках нищеты, болезней и смерти, которые, пошатываясь, надвигались, чтобы покарать его за скандалы. Тогда Мадлен униженно склонял голову и всегда приводил в свое оправдание один чрезвычайно странный довод, который не заслуживал бы быть упомянутым в повествовании, предназначенном изобразить превратности его жизни, если бы это повествование не должно было бы со всей добросовестностью представлено на суд нашего читателя.
   По утверждению Мадлена, он так горячо любил свежий воздух, привольную жизнь, простую и непринужденную деревенскую обстановку, что рассматривал эту непреодолимую потребность покинуть Париж, охватывающую его по воскресеньям, как физическую и моральную необходимость найти забвение от несчастья быть обреченным вести городской образ жизни.
   Однажды Мадлен предстал перед владельцем «Королевы цветов» в неурочное время.
   Лицо торговца игрушками пылало такими яркими красками — хотя это и была пятница, то есть не только будний день для коммерсантов, но и день поста для христиан, — лицо Мадлена, повторяем, пылало такими яркими красками, его взгляд так сверкал, наклон шляпы так бросался в глаза, а его походка выдавала столь чрезмерное возбуждение, что г-н Пелюш, увидев друга в подобном состоянии, побледнел, но тут же опустил голову под полным упреков взглядом супруги.
   Госпожа Атенаис Пелюш, урожденная Крессонье, внушала своему мужу нечто вроде того боязливого уважения, которое Юнона вызывала у Юпитера.
   Мадлен открыл дверь с таким проворством, что зазвенели стекла, и, размахнувшись, закинул внутрь магазина шляпу; описав параболу, она разбила колпак масляного светильника, а упав, смяла букет фуксий, который г-жа Пелюш укладывала в картонную коробку; после подобного приветствия, вполне уместного в Шомьере и совершенно неподобающего в таком уважаемом магазине, как «Королева цветов», Мадлен немедленно принялся исполнять возле прилавка самые выразительные хореографические па из своего репертуара.
   Госпожа Пелюш обеими руками закрыла свое красное от стыда лицо. Господин Пелюш, бледный от гнева, бросился на друга, схватил его в охапку и, упрекая его в том, что тот запачкал дотоле незапятнанные лепестки «Королевы цветов», попытался сдержать размашистые движения рук разнузданного танцора и парализовать беспорядочные взмахи его длинных ног.
   Попытки г-на Пелюша унять Мадлена бесславно провалились; будучи выше и сильнее друга, Мадлен увлек его против воли в этот вихрь и заставил проделать вместе с ним все эти прыжки, которые должны были немало заинтересовать вольтижеров из роты Пелюша — те случайно проходили мимо и, привлеченные шумом и непривычным оживлением в магазине, заглянули в его дверь, оставшуюся приоткрытой.
   Внезапно возбуждение Мадлена прошло и без всякого перехода он разрыдался, порывисто обнимая своего старого товарища с видом человека, охваченного глубокой скорбью и жаждущего дружеского участия.
   Перед лицом этого неожиданного взрыва горя г-н Пелюш не знал, что и думать; он уронил руки вдоль тела и с грустью посмотрел на Мадлена, предположив, что торговца игрушками внезапно поразило безумие и что одно из множества несчастий, которые он предсказывал тому и которые гнев Божий держал занесенными над его головой, в конце концов обрушилось на его приятеля. От этой мысли г-н Пелюш едва не лишился чувств и, не осмеливаясь ни о чем расспрашивать друга, беспокойно огляделся вокруг, отыскивая какой-нибудь ориентир среди обуревавших его сомнений, луч света, способный выявить истину.
   Мадлен, словно догадавшись о том, что происходило в уме торговца цветами, поспешил вывести его из этого замешательства. Рыдая, он поведал другу, что один из его дядей скончался и что это событие послужило ему одновременно источником самой горячей радости и самого искреннего горя. Он добавил, вытирая слезы и улыбаясь, подобно Авроре, сквозь затихающие рыдания, что покойный дядя сделал его своим единственным наследником; эта новость доставила торговцу игрушками столь сильное удовлетворение, что у него не хватило слов и, чтобы передать это чувство должным образом, ему пришлось прибегнуть к пантомиме.