Страница:
– О, неплохо, совсем неплохо! – сказал Жибасье, начавший угадывать первые буквы шарады. – Продолжайте, я весь внимание.
– Итак, сего дня утром, в половине восьмого, Барбет отправилась на улицу По-де-Фер. Я повторяю, что «Длинный Овес» несколькими словами ввел ее в курс дела. Поэтому первое, что она заметила в уголке одного из окон, было письмо, адресованное мсье Доминику Сарранти.
– Слушайте, – сказала Барбет своей подружке, – так, значит, ваш монашек еще не вернулся домой?
– Нет, – ответила та. – Но он может прийти с минуты на минуту.
– Удивительно, что он так подолгу не бывает дома.
– Да разве узнаешь, чем занимаются эти монахи? А почему это вы о нем заговорили?
– Просто увидела, что для него есть письмо, – ответила Барбет.
– Да, это письмо на его имя пришло вчера вечером.
– Странно, – снова сказала Барбет, – почерк очень похож на женский.
– Да нет же, – ответила ее подружка. – Какие могут быть женщины… Аббат Доминик живет здесь вот уже пять лет, и я ни разу не видела здесь ни одной женщины.
– Зря вы так в этом уверены…
– Да я просто знаю: письмо это написал мужчина. К тому же он очень меня напугал.
– Он что, оскорбил вас, кумушка?
– Нет, слава богу, этого не было. Но видите ли, я, вероятно, вздремнула… А когда открыла глаза, увидела перед собой высокого мужчину во всем черном.
– А это, случаем, был не дьявол?
– Нет. Ведь после его ухода должно было пахнуть серой… Он спросил, не вернулся ли аббат Доминик. Я ответила, что пока его нет дома. «Так вот, я сообщаю вам, что он вернется либо сегодня ночью, либо завтра утром», – сказал он мне. Это было, по-моему, очень странно!
– Конечно.
«Ах, – сказала я ему, – значит, он вернется ночью или завтра утром! Право слово, я рада узнать об этом. – Он что, ваш духовник? – спросил он с улыбкой. – Мсье, – сказала я ему в ответ, – знайте, что я не исповедуюсь молодым людям его возраста. – Вот оно что… Ладно, тогда, будьте любезны, передать ему… Хотя нет, сделаем лучше так… У вас найдутся перо, чернила и бумага? – Черт возьми, и вы еще спрашиваете! – Я оставлю ему записку, дайте мне все, что нужно».
Я дала ему перо, чернила и бумагу, и он написал это письмо. «А теперь, – сказал он, – нет ли у вас сургуча или воска? – Ну, уж чего нет, того нет, – сказала я ему».
– А у вас и правда их не было? – поинтересовалась Барбет.
– Были! Но в честь чего это я должна давать всяким незнакомым мне людям мой сургуч и мой воск?
– И правда, если давать всем подряд, то и разориться можно.
– Ну, разориться-то не разоришься, а вот людям, которые хотят запечатать письма, доверять особенно не станешь.
– И к тому же, когда эти люди уйдут, очень неудобно читать запечатанные письма. Но в таком случае, – продолжала Барбет, бросив взгляд на письмо, – каким же это образом оно оказалось запечатанным?
– Это другая история! Он стал рыться в бумажнике, и рылся так долго, что в конце концов нашел старый огрызок сургуча.
– И вы, значит, не знаете, о чем говорится в этом письме?
– Слово даю, что не знаю. Да и что интересного в том, чтобы узнать, что мсье Доминик является сыном этого человека, что он будет ждать мсье Доминика сегодня в полдень в церкви Вознесения у третьей слева от входа колонны и что в Париже он находится под фамилией Дюбрей?
– Так, значит, вы все же сумели прочесть это письмо?
– О! Я только слегка приоткрыла его: мне было очень интересно узнать, почему это он так хотел заполучить сургуч, чтобы запечатать послание.
В этот момент послышался бой колокола Сен-Сюльпис.
– Ах! – воскликнула консьержка с По-де-Фер. – Я чуть было не забыла!
– О чем же?
– Да о том, что сегодня в девять часов похороны. А мой прощелыга-муженек отправился куда-то пьянствовать. Ему ни до чего нет дела! На кого же я смогу оставить дом? Не кошка же будет его сторожить?!
– Может, я пока посижу? – спросила Барбет.
– И то правда, – сообразила ее подружка. – Не окажете ли вы мне такую услугу?
– Какие мелочи! Разве мы не должны помогать друг другу в этом мире?
Получив это заверение, консьержка отправилась в Сен-Сюльпис на свою вторую работу.
– Понятно, – произнес Жибасье. – А когда она ушла, Барбет тоже приоткрыла это письмо.
– Нет! Она подержала его над паром, прекрасно его распечатала и переписала. Таким образом, через десять минут у нас в руках было все письмо.
– И что же в нем говорилось?
– Все то же, о чем рассказала консьержка дома номер 28. Кстати, можете сами его прочесть.
И Карманьоль, вынув из кармана бумагу, стал вслух зачитывать письмо, в то время как Жибасье читал его про себя. Там было написано следующее:
«Дорогой сын, я прибыл в Париж сегодня вечером под фамилией Дюбрей и сразу же отправился навестить вас. Мне сказали, что вас нет дома, но что первое мое письмо вам было передано и, следовательно, вы не задержитесь надолго. Если вы вернетесь домой сегодня ночью или завтра утром, вы сможете найти меня в церкви Вознесения: я буду стоять, прислонившись к третьей колонне слева от входа».
– Ага! – сказал Жибасье. – Отлично!
И, поскольку за разговорами о своих делах и о делах других людей они подошли уже к ступенькам портика церкви Вознесения, они вошли в церковь с началом полуденного боя часов.
У третьей слева от входа колонны стоял, прислонившись к ней спиной, господин Сарранти, а рядом с ним на коленях стоял никем не замеченный Доминик и целовал руку отца.
Впрочем, мы ошиблись, Жибасье и Карманьоль увидели его сразу же.
Глава VII
– Итак, сего дня утром, в половине восьмого, Барбет отправилась на улицу По-де-Фер. Я повторяю, что «Длинный Овес» несколькими словами ввел ее в курс дела. Поэтому первое, что она заметила в уголке одного из окон, было письмо, адресованное мсье Доминику Сарранти.
– Слушайте, – сказала Барбет своей подружке, – так, значит, ваш монашек еще не вернулся домой?
– Нет, – ответила та. – Но он может прийти с минуты на минуту.
– Удивительно, что он так подолгу не бывает дома.
– Да разве узнаешь, чем занимаются эти монахи? А почему это вы о нем заговорили?
– Просто увидела, что для него есть письмо, – ответила Барбет.
– Да, это письмо на его имя пришло вчера вечером.
– Странно, – снова сказала Барбет, – почерк очень похож на женский.
– Да нет же, – ответила ее подружка. – Какие могут быть женщины… Аббат Доминик живет здесь вот уже пять лет, и я ни разу не видела здесь ни одной женщины.
– Зря вы так в этом уверены…
– Да я просто знаю: письмо это написал мужчина. К тому же он очень меня напугал.
– Он что, оскорбил вас, кумушка?
– Нет, слава богу, этого не было. Но видите ли, я, вероятно, вздремнула… А когда открыла глаза, увидела перед собой высокого мужчину во всем черном.
– А это, случаем, был не дьявол?
– Нет. Ведь после его ухода должно было пахнуть серой… Он спросил, не вернулся ли аббат Доминик. Я ответила, что пока его нет дома. «Так вот, я сообщаю вам, что он вернется либо сегодня ночью, либо завтра утром», – сказал он мне. Это было, по-моему, очень странно!
– Конечно.
«Ах, – сказала я ему, – значит, он вернется ночью или завтра утром! Право слово, я рада узнать об этом. – Он что, ваш духовник? – спросил он с улыбкой. – Мсье, – сказала я ему в ответ, – знайте, что я не исповедуюсь молодым людям его возраста. – Вот оно что… Ладно, тогда, будьте любезны, передать ему… Хотя нет, сделаем лучше так… У вас найдутся перо, чернила и бумага? – Черт возьми, и вы еще спрашиваете! – Я оставлю ему записку, дайте мне все, что нужно».
Я дала ему перо, чернила и бумагу, и он написал это письмо. «А теперь, – сказал он, – нет ли у вас сургуча или воска? – Ну, уж чего нет, того нет, – сказала я ему».
– А у вас и правда их не было? – поинтересовалась Барбет.
– Были! Но в честь чего это я должна давать всяким незнакомым мне людям мой сургуч и мой воск?
– И правда, если давать всем подряд, то и разориться можно.
– Ну, разориться-то не разоришься, а вот людям, которые хотят запечатать письма, доверять особенно не станешь.
– И к тому же, когда эти люди уйдут, очень неудобно читать запечатанные письма. Но в таком случае, – продолжала Барбет, бросив взгляд на письмо, – каким же это образом оно оказалось запечатанным?
– Это другая история! Он стал рыться в бумажнике, и рылся так долго, что в конце концов нашел старый огрызок сургуча.
– И вы, значит, не знаете, о чем говорится в этом письме?
– Слово даю, что не знаю. Да и что интересного в том, чтобы узнать, что мсье Доминик является сыном этого человека, что он будет ждать мсье Доминика сегодня в полдень в церкви Вознесения у третьей слева от входа колонны и что в Париже он находится под фамилией Дюбрей?
– Так, значит, вы все же сумели прочесть это письмо?
– О! Я только слегка приоткрыла его: мне было очень интересно узнать, почему это он так хотел заполучить сургуч, чтобы запечатать послание.
В этот момент послышался бой колокола Сен-Сюльпис.
– Ах! – воскликнула консьержка с По-де-Фер. – Я чуть было не забыла!
– О чем же?
– Да о том, что сегодня в девять часов похороны. А мой прощелыга-муженек отправился куда-то пьянствовать. Ему ни до чего нет дела! На кого же я смогу оставить дом? Не кошка же будет его сторожить?!
– Может, я пока посижу? – спросила Барбет.
– И то правда, – сообразила ее подружка. – Не окажете ли вы мне такую услугу?
– Какие мелочи! Разве мы не должны помогать друг другу в этом мире?
Получив это заверение, консьержка отправилась в Сен-Сюльпис на свою вторую работу.
– Понятно, – произнес Жибасье. – А когда она ушла, Барбет тоже приоткрыла это письмо.
– Нет! Она подержала его над паром, прекрасно его распечатала и переписала. Таким образом, через десять минут у нас в руках было все письмо.
– И что же в нем говорилось?
– Все то же, о чем рассказала консьержка дома номер 28. Кстати, можете сами его прочесть.
И Карманьоль, вынув из кармана бумагу, стал вслух зачитывать письмо, в то время как Жибасье читал его про себя. Там было написано следующее:
«Дорогой сын, я прибыл в Париж сегодня вечером под фамилией Дюбрей и сразу же отправился навестить вас. Мне сказали, что вас нет дома, но что первое мое письмо вам было передано и, следовательно, вы не задержитесь надолго. Если вы вернетесь домой сегодня ночью или завтра утром, вы сможете найти меня в церкви Вознесения: я буду стоять, прислонившись к третьей колонне слева от входа».
– Ага! – сказал Жибасье. – Отлично!
И, поскольку за разговорами о своих делах и о делах других людей они подошли уже к ступенькам портика церкви Вознесения, они вошли в церковь с началом полуденного боя часов.
У третьей слева от входа колонны стоял, прислонившись к ней спиной, господин Сарранти, а рядом с ним на коленях стоял никем не замеченный Доминик и целовал руку отца.
Впрочем, мы ошиблись, Жибасье и Карманьоль увидели его сразу же.
Глава VII
Как организуются беспорядки
Двум вновь вошедшим было достаточно одного только взгляда, и они в то же мгновение оба круто развернулись и направились в противоположную сторону, то есть к хорам.
А когда обернулись и пошли назад, то увидели, что Доминик продолжал оставаться на коленях, но господина Сарранти у колонны не было.
Мы видим, еще бы немного, и непогрешимость господина Жакаля была бы поставлена Жибасье под сомнение. Однако же его восхищение начальником полиции только возросло: сцена, которую он описал, длилась всего мгновение, но ведь она имела место.
– Кхм, – произнес Карманьоль. – Монашек на месте, а вот нашего человека я что-то не вижу.
Жибасье поднялся на носки, вперил свой натренированный взгляд в глубину церкви и улыбнулся.
– Зато его вижу я, – сказал он.
– И где же он?
– Справа от нас, наискосок.
– Не вижу.
– Смотрите лучше.
– Смотрю.
– И что же вы видите?
– Какого-то академика, который нюхает табак.
– Это для того, чтобы проснуться: он думает, что он на заседании… А что вы видите за академиком?
– Какого-то мальчишку, который крадет часы.
– Это для того, чтобы его старый отец мог узнавать время, Карманьоль… А за мальчишкой?
– Какого-то молодого человека, который вкладывает записку в молитвенник девушки.
– И будьте уверены, Карманьоль, эта записка не имеет никакого отношения к похоронам… А позади этой счастливой парочки?
– Человека с таким грустным лицом, что можно подумать, что это его хоронят. Я вижу его на всех похоронах.
– В глубине души, дорогой Карманьоль, он, несомненно, питает меланхолическую мысль, что не сможет побывать на собственном погребении. Но скоро мы дойдем до нашей цели, друг мой. Кого вы видите позади этого грустного старца?
– А! И правда, наш человек… Он разговаривает с мсье де Лафайеттом.
– Правда? Так это и есть мсье де Лафайетт? – переспросил Жибасье с тем оттенком почтения в голосе, с которым самые ничтожные люди говорили об этом благородном старце.
– Как! – воскликнул удивленный Карманьоль. – Вы не узнали мсье де Лафайетта?
– Я покинул Париж накануне того самого дня, когда меня должны были представить ему как перуанского кацика, прибывшего для изучения французской конституции.
В тот момент, когда оба приятеля, заложив руки за спину и изобразив на лицах безмятежность, начали медленно приближаться к группе популярных оппозиционеров, состоявшей из генерала де Лафайетта, господина де Моранда, генерала Пажоля, Дюпона (из Эра) и еще нескольких известных людей, так вот именно в этот самый момент Сальватор указал на полицейских своим друзьям.
Жибасье не упустил ни малейшего движения в группе молодых людей. Он, казалось, обладал каким-то особенным чутьем, сильно развитым зрением: он видел одновременно все, что творилось справа и слева от него, подобно косоглазым, и все, что происходило спереди и сзади, как хамелеон.
– Кажется мне, дорогой Карманьоль, – сказал Жибасье, указывая своему приятелю глазами на группу из пяти молодых людей, – что вот эти господа нас узнали. А посему нам лучше немедленно расстаться. Кстати, так мы сможем надежнее приглядывать за нашим другом, встретиться мы всегда сможем в надежном месте.
– Вы правы, – сказал Карманьоль, – лишняя предосторожность никогда не помешает. Заговорщики более хитры, чем можно предположить.
– Это с вашей стороны довольно смелое высказывание, Карманьоль. Но как бы то ни было, лучше всего нам поверить в то, что вы сейчас сказали.
– Вы ведь помните, что арестовать мы должны только одного из них?
– Разумеется. А как нам быть с монахом? Он ведь поднимет против нас все духовенство.
– Арестуем его как человека по фамилии Дюбрей за скандал, который он устроит в церкви.
– Только так.
– Хорошо! – сказал Карманьоль и пошел вправо. Его спутник в это время метнулся влево.
Описав кривую, каждый из них оказался рядом со своей жертвой: Карманьоль справа от отца, а Жибасье – слева от сына.
В это время началось богослужение.
Месса была произнесена елейно и выслушана с благоговением.
Когда месса была прочитана, молодые люди из школы в Шалоне, принесшие гроб в церковь, подошли, чтобы снова поднять его и нести на кладбище.
Но в тот самый момент, когда они нагнулись для того, чтобы совместными усилиями поднять свою ношу в едином порыве, какой-то высокий человек во всем черном без знаков различия словно вырос из-под земли и тоном привыкшего командовать человека приказал:
– Не прикасайтесь к гробу, господа!
– Почему? – спросили удивленные молодые люди.
– Я не намерен отчитываться перед вами, – ответил человек в черном. – Не трогайте гроб!
А затем обратился к распорядителю похорон:
– Где ваши носильщики? Где люди, которые должны нести гроб?
Распорядитель похорон приблизился.
– Но, – пробормотал он, – я думал, что тело должны будут нести именно эти господа.
– Этих господ я не знаю, – оборвал его человек в черном. – Я спрашиваю вас, где ваши носильщики? Немедленно позовите их сюда!
Легко понять, какой гул поднялся в церкви в результате этого инцидента. Со всех сторон послышался грозный рокот, напоминавший грохот волн перед началом шторма. Из груди всех присутствующих вырвался устрашающий рев.
Незнакомец, вне сомнения, чувствовал за своей спиной огромную силу, поскольку встретил этот гул с презрительной улыбкой.
– Позвать сюда носильщиков! – повторил он.
– Нет, нет, нет! Никаких носильщиков! – закричали ученики.
– Никаких носильщиков! – повторила толпа.
– По какому праву, – продолжали ученики, – вы хотите помешать нам нести останки нашего благодетеля? У нас есть на это разрешение его родных!
– Ложь! – сказал незнакомец. – Родственники, напротив, категорически возражают, чтобы тело усопшего несли каким-то особым способом.
– Это правда, господа? – спросили молодые люди, повернувшись к сыновьям покойного – графу Гаэтану и Александру де Ларошфуко, которые подошли, чтобы следовать за телом отца. – Правда ли, господа, что вы не разрешаете нам нести останки нашего благодетеля и вашего отца, который и для нас был, как отец родной?
Все это происходило среди не поддающегося описанию гвалта.
Но, когда люди услышали этот вопрос, когда увидели, что граф Гаэтан приготовился отвечать, со всех сторон послышались крики:
– Тихо! Тихо! Замолчите!
Сразу же в церкви, как по мановению волшебной палочки, воцарилась абсолютная тишина, и все услышали, как граф Гаэтан торжественно, мягко и с признательностью в голосе произнес:
– Семья нисколько не противится этому. Господа, она просит вас об этом.
При этих словах раздались крики радости, потрясшие здание церкви от купола до основания.
Однако распорядитель похорон уже заставил подойти к гробу своих носильщиков, и те уже взялись за ручки. Но, услышав слова графа Гаэтана, они передали гроб молодым людям, которые, подняв его на плечи, благоговейно вынесли дорогие им останки из церкви.
Процессия довольно спокойно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.
Человек, который затеял весь этот скандал, исчез, словно испарился. Все присутствующие напрасно расспрашивали о нем, но никто не видел, ни когда он вышел, ни куда пошел.
Оказавшись на улице Сент-Оноре, кортеж перестроился: за гробом встали сыновья герцога де Ларошфуко, за ними большое число пэров Франции, потом депутаты, люди, прославившиеся личными заслугами или высокопоставленные по рождению, друзья или сторонники герцога.
Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом. Посему для отдания воинских почестей покойному был выделен почетный караул.
Казалось, все вошло в мирное русло, но в тот самый момент, когда этого меньше всего ожидали, вдруг опять словно из-под земли появился тот же самый человек, который затеял скандал в церкви.
Узнавшая его толпа испустила вопль возмущения.
Но тот, приблизившись к офицеру, командовавшему почетным караулом, сказал ему на ухо несколько слов, которых никто не расслышал.
Затем он громко потребовал от офицера проявить силу и оказать поддержку агентам, для того, чтобы помешать молодым людям нести гроб и установить его на катафалк, на котором останки покинут пределы Парижа.
При этих словах, сопровождаемых на сей раз призывом к применению военной силы, со всех сторон раздались угрожающие крики.
Среди этого шума можно было отчетливо услышать такие слова:
– Не слушайте его!.. Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой комиссара полиции! Вздернуть этого комиссара на фонаре!
И, как естественное продолжение этих криков, по колонне от хвоста до головы прошло движение, похожее на волну прилива.
Когда эта волна докатилась до комиссара, он был вынужден попятиться назад.
Обернувшись на крики, он бросил на толпу угрожающий взгляд.
– Мсье, – обратился он снова к офицеру, – я требую, чтобы вы применили силу.
Офицер посмотрел на своих людей: они были тверды и нахмурены. Он понял, что они выполнят любой его приказ.
Снова раздались крики:
– Да здравствует гвардия! Долой ищеек!
– Мсье, – резко повторил, снова обращаясь к офицеру, человек в черном, – в третий и последний раз я требую от вас помощи! У меня есть приказ, и горе вам, если вы помешаете мне его выполнить!
Офицер, на которого подействовали повелительный тон комиссара и его угрозы, вполголоса отдал приказ солдатам, и мгновение спустя на ружьях заблестели примкнутые штыки.
Это, казалось, привело толпу в совершеннейшее негодование.
Со всех сторон полетели призывы к мщению, угрозы расправы.
– Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!
Солдаты двинулись вперед, чтобы завладеть гробом.
Теперь, если читателю хочется перейти от общего к частному и от толпы к некоторым составляющим ее личностям, поможем ему бросить взгляд на поведение героев нашей книги в тот момент, когда гроб спускался на плечах учеников школы в Шалоне по ступенькам церкви Вознесения и когда траурная процессия выходила на улицу Сент-Оноре.
Господин Сарранти и аббат Доминик, за которыми неотступно следовали Жибасье и Карманьоль, при выходе из церкви подошли друг к другу, ничем не показывая, что они знакомы, и заняли место в конце улицы Мондови, то есть рядом с площадью Оранжери, напротив сада дворца Тюильри.
Господин де Моранд и его друзья сконцентрировались на улице Мон-Табор и стали ждать, когда кортеж тронется в путь.
Сальватор и четверо молодых людей остановились на улице Сент-Оноре рядом с пересечением ее с улицей Нев-дю-Люксамбур.
Движением толпы, сплотившей свои ряды, молодых людей отнесло примерно за двадцать метров от решетки ограждения церкви Вознесения.
Они обернулись, услышав крики, с которыми возмущенная толпа встретила применение вооруженной силы против участников траурного шествия.
Но среди тех, кто особенно рьяно выказывал свое возмущение, самыми горластыми были люди с низкими лбами и бегающими взглядами, которые, казалось, были очень умело расставлены в толпе.
Жан Робер и Петрюс с отвращением отвернулись. В тот момент их главным желанием было вырваться из этой давки, над которой летало нечто зловещее. Но сделать это было невозможно: они оказались в западне. Им было трудно двинуться с места, а все их усилия оказались подчинены одному только инстинкту самосохранения: им оставалось только постараться, чтобы их не задавили в толпе.
Сальватор, этот странный человек, который, казалось, был столь же хорошо знаком с тайными сторонами жизни аристократии, как и с тайнами полиции, знал большинство этих людей не только по облику, но, странная вещь, и по имени. Имена эти были для любознательного поэта с возвышенными чувствами Жана Робера вехами, стоявшими на неизведанном пути, который вел на круги ада, описанные Данте.
Этими людьми были «Длинный Овес», Мальдаплом, «Стальная Жила», Майошон, короче, вся та шайка, которая, как читатель помнит, осаждала домишко на Почтовой улице, в которой один из проходимцев, бедняга Волован, совершил столь опасный и столь неудачный прыжок. Там стояли, рассредоточившись и следя за глазами и руками Сальватора, мимикой и жестами призывающего к большой осторожности, Крючок и его приятель Жибелот; они прекрасно устроились, а последний продолжал обозначать свое присутствие резким запахом валерьянки, так досаждавшим Людовику в кабаре, что на углу улицы Обри-ле-Буше, где и началась та долгая история, которую мы излагаем нашему читателю. В толпе стояли Фафиу с божественным Коперником; их объединяло стремление Коперника не ссориться с Фафиу, который, в свою очередь, никак не желал ругаться с Коперником.
Таким образом, мы понимаем, что Коперник простил Фафиу тот неуважительный поступок, отнеся его на счет расшатанных нервов, с которыми приятель не смог совладать. Но Коперник попросил Фафиу впредь этого не делать, в чем Фафиу и поклялся, но с той оговоркой в душе, с какой клянутся иезуиты, утверждая, что клятву можно и не выполнять.
В десяти шагах от этих двух артистов, удачно разделенный с ними плотной людской массой, стоял Жан Торо, держа под руку, как жандармы обычно держат арестованных и как Жибасье недавно держал своего незадачливого полицейского, так вот Жан Торо держал под руку высокую блондинку, эту базарную Венеру с телом гибким, как у змеи, по прозвищу Фифина.
Мы сказали удачно потому, что Жан Торо учуял Фафиу точно так же, как Людовик учуял Жибелота, хотя не можем обвинить бедного парня в том, что от него исходил такой же аромат. Но мы знаем, какую глубокую ненависть, какое давнее презрение питал могучий столяр по отношению к своему худенькому сопернику.
Неподалеку от них находились два приятеля, завязавшие в кабаре драку с молодыми парнями. «Мешок с алебастром», этот каменщик, сбросивший во время пожара своего ребенка и свою жену с третьего этажа на руки Эркюля Фарнезы по кличке Жан Бычок и потом выпрыгнувший сам. Этот «Мешок с алебастром», белый, как и тот материал, с которым он обычно работал и от которого и произошло его прозвище, стоял под руку с гигантом, чье лицо было настолько же черным, насколько оно было белым у «Мешка с алебастром». Этот гигант, похожий на титана, супруга Ночи, был рослым угольщиком, и Жан Бычок, когда у него был день веселья и педантизма, дал ему прозвище Туссен-Лувертюр.
Кроме того, в толпе находились все те одетые в черное люди, которые стояли во дворе префектуры полиции в ожидании последних инструкций господина Жакаля и знака выступать.
В тот момент, когда солдаты с примкнутыми штыками стали приближаться к гробу, два десятка человек, в благородном порыве, бросились вперед и встали между штыками и учениками школы в Шалоне, которые продолжали нести тело.
Офицер, у которого все спрашивали, осмелится ли он пустить в ход штыки своих солдат против молодых людей, единственным преступлением которых было желание воздать последние почести своему благодетелю, ответил, что получил от комиссара полиции строжайший приказ и не желает, чтобы его разжаловали в рядовые.
И на всякий случай потребовал в последний раз, чтобы те, кто хотел помешать ему исполнить свой долг, отошли в сторону. Обратившись к молодым людям, защищенным этой живой стеной, он приказал опустить гроб на землю.
– Не опускайте! Не подчиняйтесь ему! – закричали со всех сторон. – Мы все поддержим вас!
И молодые люди, действительно, своими словами и решительным поведением показали, что готовы рисковать жизнью, но не отступить.
Офицер приказал своим людям продолжать движение; поднявшиеся было вверх штыки снова опустились.
– Смерть комиссару! Смерть офицеру! – завопила толпа.
Человек в черном поднял руку, послышался свист дубинки, и кто-то, получив удар по виску, рухнул, обливаясь кровью, на мостовую.
В то время город еще не знал страшных волнений, которые произойдут 5 и 6 июня и 13 и 14 апреля, и окровавленный человек еще был чем-то необычным.
– Убийцы! – закричала толпа. – Убийцы!
Словно ожидая этих слов, две или три сотни полицейских выхватили из-под плащей точно такие же дубинки, действие одной из которых было только что наглядно продемонстрировано.
Это было началом боевых действий.
Все, у кого оказались палки, подняли их над головой, те, у кого в карманах были ножи, достали их.
Хорошо подготовленный бунт начался взрывом. Публика, говоря театральным языком, была подогрета.
Жан Торо, человек сангвинической храбрости, иными словами, человек первого порыва души, моментально позабыл молчаливые рекомендации Сальватора.
– Ага! – сказал он, отпуская руку Фифины и поплевывая на руки, – думаю, что мы сможем от души повеселиться!
И, как бы пробуя свои силы, подхватил ближайшего к нему полицейского, приподнял его над собой, готовясь его куда-нибудь бросить.
– Ко мне! Помогите, друзья! – закричал полицейский, чей голос слабел с каждой минутой, потому что железные руки Жана Торо сжимались все сильнее.
«Стальная Жила», услышав этот призыв к помощи, ящерицей прошмыгнул сквозь толпу, подскочил к Жану Торо сзади и уже поднял над его головой короткую обитую свинцом палку, но тут «Мешок с алебастром», встав между шпиком и плотником, ухватился за палку, а в это время подоспевший тряпичник, безусловно желая оправдать свое прозвище, подставил ногу, и «Стальная Жила» упал.
Начиная с этого самого момента, началась невообразимая свалка, послышались пронзительные крики оказавшихся втянутыми в драку женщин.
Полицейский, которого Жан Торо поднял над собой, словно Геракл Антея, выронил дубинку, и она отлетела к ногам Фифины. Та подняла ее и, засучив рукава до локтя, с растрепанными на ветру белокурыми волосами начала наносить удары направо и налево по головам всех, кто пытался к ней приблизиться. Два-три удара, нанесенных этой Брадамантой, привлекли внимание двух или трех полицейских, и она непременно получила бы свою долю тумаков, но тут к ней пробились Коперник и Фафиу.
Вид приближающегося к Фифине Фафиу наполнил яростью Жана Торо. Швырнув полицейского в толпу, он повернулся к скомороху.
– Попался! – крикнул он.
Протянув руку, он схватил Фафиу за шиворот.
Но едва он его схватил, как получил по голове удар освинцованной дубинки, заставивший его выпустить жертву.
Он тут же узнал ударившую его руку.
– Фифина! – взревел он с пеной ярости на губах. – Ты что, хочешь, чтобы я тебя прибил?
– Ну ты, подонок! – сказала она. – Попробуй только поднять на меня руку!
– Да я не на тебя ее поднял, а на него!
– Посмотрите-ка на этого плотняшку, – сказала она «Мешку с алебастром» и Крючку. – Ведь он хочет задушить человека, который только что спас мне жизнь!
Жан Торо вздохнул, словно прорычал. А потом крикнул Фафиу:
– Пошел вон! Если хочешь остаться в живых, поменьше встречайся на моем пути!
Пока происходила эта сцена, справа от Жана Торо и его приятелей по кабаре, посмотрим, что же случилось слева от группы Сальватора и наших четырех молодых людей.
Как мы уже видели, Сальватор рекомендовал Жюстену, Петрюсу, Жану Роберу и Людовику соблюдать строжайший нейтралитет. Однако Жюстен, самый спокойный с виду из всех четверых, первым нарушил приказание.
Расскажем сначала, как они стояли.
Жюстен находился слева от Сальватора, в то время как трое остальных держались немного сзади.
Вдруг Жюстен услышал в трех шагах от себя крик боли и детский голос:
– Ко мне, мсье Жюстен! Помогите!
Услыхав свое имя, Жюстен рванулся вперед и увидел Баболена, катавшегося по земле под ударами полицейского.
Быстрым, как полет мысли, движением, он резко оттолкнул полицейского и нагнулся, чтобы помочь Баболену подняться с земли. Но в тот самый момент, когда он наклонился, Сальватор увидел, что над головой Жюстена была занесена дубинка полицейского. Бросившись вперед, он вытянул руки, чтобы уберечь голову Жюстена от неминуемого удара. Но, к его огромному удивлению, дубинка так и осталась поднятой, а до его ушей донесся ласковый голос:
А когда обернулись и пошли назад, то увидели, что Доминик продолжал оставаться на коленях, но господина Сарранти у колонны не было.
Мы видим, еще бы немного, и непогрешимость господина Жакаля была бы поставлена Жибасье под сомнение. Однако же его восхищение начальником полиции только возросло: сцена, которую он описал, длилась всего мгновение, но ведь она имела место.
– Кхм, – произнес Карманьоль. – Монашек на месте, а вот нашего человека я что-то не вижу.
Жибасье поднялся на носки, вперил свой натренированный взгляд в глубину церкви и улыбнулся.
– Зато его вижу я, – сказал он.
– И где же он?
– Справа от нас, наискосок.
– Не вижу.
– Смотрите лучше.
– Смотрю.
– И что же вы видите?
– Какого-то академика, который нюхает табак.
– Это для того, чтобы проснуться: он думает, что он на заседании… А что вы видите за академиком?
– Какого-то мальчишку, который крадет часы.
– Это для того, чтобы его старый отец мог узнавать время, Карманьоль… А за мальчишкой?
– Какого-то молодого человека, который вкладывает записку в молитвенник девушки.
– И будьте уверены, Карманьоль, эта записка не имеет никакого отношения к похоронам… А позади этой счастливой парочки?
– Человека с таким грустным лицом, что можно подумать, что это его хоронят. Я вижу его на всех похоронах.
– В глубине души, дорогой Карманьоль, он, несомненно, питает меланхолическую мысль, что не сможет побывать на собственном погребении. Но скоро мы дойдем до нашей цели, друг мой. Кого вы видите позади этого грустного старца?
– А! И правда, наш человек… Он разговаривает с мсье де Лафайеттом.
– Правда? Так это и есть мсье де Лафайетт? – переспросил Жибасье с тем оттенком почтения в голосе, с которым самые ничтожные люди говорили об этом благородном старце.
– Как! – воскликнул удивленный Карманьоль. – Вы не узнали мсье де Лафайетта?
– Я покинул Париж накануне того самого дня, когда меня должны были представить ему как перуанского кацика, прибывшего для изучения французской конституции.
В тот момент, когда оба приятеля, заложив руки за спину и изобразив на лицах безмятежность, начали медленно приближаться к группе популярных оппозиционеров, состоявшей из генерала де Лафайетта, господина де Моранда, генерала Пажоля, Дюпона (из Эра) и еще нескольких известных людей, так вот именно в этот самый момент Сальватор указал на полицейских своим друзьям.
Жибасье не упустил ни малейшего движения в группе молодых людей. Он, казалось, обладал каким-то особенным чутьем, сильно развитым зрением: он видел одновременно все, что творилось справа и слева от него, подобно косоглазым, и все, что происходило спереди и сзади, как хамелеон.
– Кажется мне, дорогой Карманьоль, – сказал Жибасье, указывая своему приятелю глазами на группу из пяти молодых людей, – что вот эти господа нас узнали. А посему нам лучше немедленно расстаться. Кстати, так мы сможем надежнее приглядывать за нашим другом, встретиться мы всегда сможем в надежном месте.
– Вы правы, – сказал Карманьоль, – лишняя предосторожность никогда не помешает. Заговорщики более хитры, чем можно предположить.
– Это с вашей стороны довольно смелое высказывание, Карманьоль. Но как бы то ни было, лучше всего нам поверить в то, что вы сейчас сказали.
– Вы ведь помните, что арестовать мы должны только одного из них?
– Разумеется. А как нам быть с монахом? Он ведь поднимет против нас все духовенство.
– Арестуем его как человека по фамилии Дюбрей за скандал, который он устроит в церкви.
– Только так.
– Хорошо! – сказал Карманьоль и пошел вправо. Его спутник в это время метнулся влево.
Описав кривую, каждый из них оказался рядом со своей жертвой: Карманьоль справа от отца, а Жибасье – слева от сына.
В это время началось богослужение.
Месса была произнесена елейно и выслушана с благоговением.
Когда месса была прочитана, молодые люди из школы в Шалоне, принесшие гроб в церковь, подошли, чтобы снова поднять его и нести на кладбище.
Но в тот самый момент, когда они нагнулись для того, чтобы совместными усилиями поднять свою ношу в едином порыве, какой-то высокий человек во всем черном без знаков различия словно вырос из-под земли и тоном привыкшего командовать человека приказал:
– Не прикасайтесь к гробу, господа!
– Почему? – спросили удивленные молодые люди.
– Я не намерен отчитываться перед вами, – ответил человек в черном. – Не трогайте гроб!
А затем обратился к распорядителю похорон:
– Где ваши носильщики? Где люди, которые должны нести гроб?
Распорядитель похорон приблизился.
– Но, – пробормотал он, – я думал, что тело должны будут нести именно эти господа.
– Этих господ я не знаю, – оборвал его человек в черном. – Я спрашиваю вас, где ваши носильщики? Немедленно позовите их сюда!
Легко понять, какой гул поднялся в церкви в результате этого инцидента. Со всех сторон послышался грозный рокот, напоминавший грохот волн перед началом шторма. Из груди всех присутствующих вырвался устрашающий рев.
Незнакомец, вне сомнения, чувствовал за своей спиной огромную силу, поскольку встретил этот гул с презрительной улыбкой.
– Позвать сюда носильщиков! – повторил он.
– Нет, нет, нет! Никаких носильщиков! – закричали ученики.
– Никаких носильщиков! – повторила толпа.
– По какому праву, – продолжали ученики, – вы хотите помешать нам нести останки нашего благодетеля? У нас есть на это разрешение его родных!
– Ложь! – сказал незнакомец. – Родственники, напротив, категорически возражают, чтобы тело усопшего несли каким-то особым способом.
– Это правда, господа? – спросили молодые люди, повернувшись к сыновьям покойного – графу Гаэтану и Александру де Ларошфуко, которые подошли, чтобы следовать за телом отца. – Правда ли, господа, что вы не разрешаете нам нести останки нашего благодетеля и вашего отца, который и для нас был, как отец родной?
Все это происходило среди не поддающегося описанию гвалта.
Но, когда люди услышали этот вопрос, когда увидели, что граф Гаэтан приготовился отвечать, со всех сторон послышались крики:
– Тихо! Тихо! Замолчите!
Сразу же в церкви, как по мановению волшебной палочки, воцарилась абсолютная тишина, и все услышали, как граф Гаэтан торжественно, мягко и с признательностью в голосе произнес:
– Семья нисколько не противится этому. Господа, она просит вас об этом.
При этих словах раздались крики радости, потрясшие здание церкви от купола до основания.
Однако распорядитель похорон уже заставил подойти к гробу своих носильщиков, и те уже взялись за ручки. Но, услышав слова графа Гаэтана, они передали гроб молодым людям, которые, подняв его на плечи, благоговейно вынесли дорогие им останки из церкви.
Процессия довольно спокойно пересекла двор и вышла на улицу Сент-Оноре.
Человек, который затеял весь этот скандал, исчез, словно испарился. Все присутствующие напрасно расспрашивали о нем, но никто не видел, ни когда он вышел, ни куда пошел.
Оказавшись на улице Сент-Оноре, кортеж перестроился: за гробом встали сыновья герцога де Ларошфуко, за ними большое число пэров Франции, потом депутаты, люди, прославившиеся личными заслугами или высокопоставленные по рождению, друзья или сторонники герцога.
Герцог де Ларошфуко был генерал-лейтенантом. Посему для отдания воинских почестей покойному был выделен почетный караул.
Казалось, все вошло в мирное русло, но в тот самый момент, когда этого меньше всего ожидали, вдруг опять словно из-под земли появился тот же самый человек, который затеял скандал в церкви.
Узнавшая его толпа испустила вопль возмущения.
Но тот, приблизившись к офицеру, командовавшему почетным караулом, сказал ему на ухо несколько слов, которых никто не расслышал.
Затем он громко потребовал от офицера проявить силу и оказать поддержку агентам, для того, чтобы помешать молодым людям нести гроб и установить его на катафалк, на котором останки покинут пределы Парижа.
При этих словах, сопровождаемых на сей раз призывом к применению военной силы, со всех сторон раздались угрожающие крики.
Среди этого шума можно было отчетливо услышать такие слова:
– Не слушайте его!.. Да здравствует гвардия! Долой шпиков! Долой комиссара полиции! Вздернуть этого комиссара на фонаре!
И, как естественное продолжение этих криков, по колонне от хвоста до головы прошло движение, похожее на волну прилива.
Когда эта волна докатилась до комиссара, он был вынужден попятиться назад.
Обернувшись на крики, он бросил на толпу угрожающий взгляд.
– Мсье, – обратился он снова к офицеру, – я требую, чтобы вы применили силу.
Офицер посмотрел на своих людей: они были тверды и нахмурены. Он понял, что они выполнят любой его приказ.
Снова раздались крики:
– Да здравствует гвардия! Долой ищеек!
– Мсье, – резко повторил, снова обращаясь к офицеру, человек в черном, – в третий и последний раз я требую от вас помощи! У меня есть приказ, и горе вам, если вы помешаете мне его выполнить!
Офицер, на которого подействовали повелительный тон комиссара и его угрозы, вполголоса отдал приказ солдатам, и мгновение спустя на ружьях заблестели примкнутые штыки.
Это, казалось, привело толпу в совершеннейшее негодование.
Со всех сторон полетели призывы к мщению, угрозы расправы.
– Долой гвардию! Смерть комиссару! Долой правительство! Смерть Корбьеру! На фонарь иезуитов! Да здравствует свобода печати!
Солдаты двинулись вперед, чтобы завладеть гробом.
Теперь, если читателю хочется перейти от общего к частному и от толпы к некоторым составляющим ее личностям, поможем ему бросить взгляд на поведение героев нашей книги в тот момент, когда гроб спускался на плечах учеников школы в Шалоне по ступенькам церкви Вознесения и когда траурная процессия выходила на улицу Сент-Оноре.
Господин Сарранти и аббат Доминик, за которыми неотступно следовали Жибасье и Карманьоль, при выходе из церкви подошли друг к другу, ничем не показывая, что они знакомы, и заняли место в конце улицы Мондови, то есть рядом с площадью Оранжери, напротив сада дворца Тюильри.
Господин де Моранд и его друзья сконцентрировались на улице Мон-Табор и стали ждать, когда кортеж тронется в путь.
Сальватор и четверо молодых людей остановились на улице Сент-Оноре рядом с пересечением ее с улицей Нев-дю-Люксамбур.
Движением толпы, сплотившей свои ряды, молодых людей отнесло примерно за двадцать метров от решетки ограждения церкви Вознесения.
Они обернулись, услышав крики, с которыми возмущенная толпа встретила применение вооруженной силы против участников траурного шествия.
Но среди тех, кто особенно рьяно выказывал свое возмущение, самыми горластыми были люди с низкими лбами и бегающими взглядами, которые, казалось, были очень умело расставлены в толпе.
Жан Робер и Петрюс с отвращением отвернулись. В тот момент их главным желанием было вырваться из этой давки, над которой летало нечто зловещее. Но сделать это было невозможно: они оказались в западне. Им было трудно двинуться с места, а все их усилия оказались подчинены одному только инстинкту самосохранения: им оставалось только постараться, чтобы их не задавили в толпе.
Сальватор, этот странный человек, который, казалось, был столь же хорошо знаком с тайными сторонами жизни аристократии, как и с тайнами полиции, знал большинство этих людей не только по облику, но, странная вещь, и по имени. Имена эти были для любознательного поэта с возвышенными чувствами Жана Робера вехами, стоявшими на неизведанном пути, который вел на круги ада, описанные Данте.
Этими людьми были «Длинный Овес», Мальдаплом, «Стальная Жила», Майошон, короче, вся та шайка, которая, как читатель помнит, осаждала домишко на Почтовой улице, в которой один из проходимцев, бедняга Волован, совершил столь опасный и столь неудачный прыжок. Там стояли, рассредоточившись и следя за глазами и руками Сальватора, мимикой и жестами призывающего к большой осторожности, Крючок и его приятель Жибелот; они прекрасно устроились, а последний продолжал обозначать свое присутствие резким запахом валерьянки, так досаждавшим Людовику в кабаре, что на углу улицы Обри-ле-Буше, где и началась та долгая история, которую мы излагаем нашему читателю. В толпе стояли Фафиу с божественным Коперником; их объединяло стремление Коперника не ссориться с Фафиу, который, в свою очередь, никак не желал ругаться с Коперником.
Таким образом, мы понимаем, что Коперник простил Фафиу тот неуважительный поступок, отнеся его на счет расшатанных нервов, с которыми приятель не смог совладать. Но Коперник попросил Фафиу впредь этого не делать, в чем Фафиу и поклялся, но с той оговоркой в душе, с какой клянутся иезуиты, утверждая, что клятву можно и не выполнять.
В десяти шагах от этих двух артистов, удачно разделенный с ними плотной людской массой, стоял Жан Торо, держа под руку, как жандармы обычно держат арестованных и как Жибасье недавно держал своего незадачливого полицейского, так вот Жан Торо держал под руку высокую блондинку, эту базарную Венеру с телом гибким, как у змеи, по прозвищу Фифина.
Мы сказали удачно потому, что Жан Торо учуял Фафиу точно так же, как Людовик учуял Жибелота, хотя не можем обвинить бедного парня в том, что от него исходил такой же аромат. Но мы знаем, какую глубокую ненависть, какое давнее презрение питал могучий столяр по отношению к своему худенькому сопернику.
Неподалеку от них находились два приятеля, завязавшие в кабаре драку с молодыми парнями. «Мешок с алебастром», этот каменщик, сбросивший во время пожара своего ребенка и свою жену с третьего этажа на руки Эркюля Фарнезы по кличке Жан Бычок и потом выпрыгнувший сам. Этот «Мешок с алебастром», белый, как и тот материал, с которым он обычно работал и от которого и произошло его прозвище, стоял под руку с гигантом, чье лицо было настолько же черным, насколько оно было белым у «Мешка с алебастром». Этот гигант, похожий на титана, супруга Ночи, был рослым угольщиком, и Жан Бычок, когда у него был день веселья и педантизма, дал ему прозвище Туссен-Лувертюр.
Кроме того, в толпе находились все те одетые в черное люди, которые стояли во дворе префектуры полиции в ожидании последних инструкций господина Жакаля и знака выступать.
В тот момент, когда солдаты с примкнутыми штыками стали приближаться к гробу, два десятка человек, в благородном порыве, бросились вперед и встали между штыками и учениками школы в Шалоне, которые продолжали нести тело.
Офицер, у которого все спрашивали, осмелится ли он пустить в ход штыки своих солдат против молодых людей, единственным преступлением которых было желание воздать последние почести своему благодетелю, ответил, что получил от комиссара полиции строжайший приказ и не желает, чтобы его разжаловали в рядовые.
И на всякий случай потребовал в последний раз, чтобы те, кто хотел помешать ему исполнить свой долг, отошли в сторону. Обратившись к молодым людям, защищенным этой живой стеной, он приказал опустить гроб на землю.
– Не опускайте! Не подчиняйтесь ему! – закричали со всех сторон. – Мы все поддержим вас!
И молодые люди, действительно, своими словами и решительным поведением показали, что готовы рисковать жизнью, но не отступить.
Офицер приказал своим людям продолжать движение; поднявшиеся было вверх штыки снова опустились.
– Смерть комиссару! Смерть офицеру! – завопила толпа.
Человек в черном поднял руку, послышался свист дубинки, и кто-то, получив удар по виску, рухнул, обливаясь кровью, на мостовую.
В то время город еще не знал страшных волнений, которые произойдут 5 и 6 июня и 13 и 14 апреля, и окровавленный человек еще был чем-то необычным.
– Убийцы! – закричала толпа. – Убийцы!
Словно ожидая этих слов, две или три сотни полицейских выхватили из-под плащей точно такие же дубинки, действие одной из которых было только что наглядно продемонстрировано.
Это было началом боевых действий.
Все, у кого оказались палки, подняли их над головой, те, у кого в карманах были ножи, достали их.
Хорошо подготовленный бунт начался взрывом. Публика, говоря театральным языком, была подогрета.
Жан Торо, человек сангвинической храбрости, иными словами, человек первого порыва души, моментально позабыл молчаливые рекомендации Сальватора.
– Ага! – сказал он, отпуская руку Фифины и поплевывая на руки, – думаю, что мы сможем от души повеселиться!
И, как бы пробуя свои силы, подхватил ближайшего к нему полицейского, приподнял его над собой, готовясь его куда-нибудь бросить.
– Ко мне! Помогите, друзья! – закричал полицейский, чей голос слабел с каждой минутой, потому что железные руки Жана Торо сжимались все сильнее.
«Стальная Жила», услышав этот призыв к помощи, ящерицей прошмыгнул сквозь толпу, подскочил к Жану Торо сзади и уже поднял над его головой короткую обитую свинцом палку, но тут «Мешок с алебастром», встав между шпиком и плотником, ухватился за палку, а в это время подоспевший тряпичник, безусловно желая оправдать свое прозвище, подставил ногу, и «Стальная Жила» упал.
Начиная с этого самого момента, началась невообразимая свалка, послышались пронзительные крики оказавшихся втянутыми в драку женщин.
Полицейский, которого Жан Торо поднял над собой, словно Геракл Антея, выронил дубинку, и она отлетела к ногам Фифины. Та подняла ее и, засучив рукава до локтя, с растрепанными на ветру белокурыми волосами начала наносить удары направо и налево по головам всех, кто пытался к ней приблизиться. Два-три удара, нанесенных этой Брадамантой, привлекли внимание двух или трех полицейских, и она непременно получила бы свою долю тумаков, но тут к ней пробились Коперник и Фафиу.
Вид приближающегося к Фифине Фафиу наполнил яростью Жана Торо. Швырнув полицейского в толпу, он повернулся к скомороху.
– Попался! – крикнул он.
Протянув руку, он схватил Фафиу за шиворот.
Но едва он его схватил, как получил по голове удар освинцованной дубинки, заставивший его выпустить жертву.
Он тут же узнал ударившую его руку.
– Фифина! – взревел он с пеной ярости на губах. – Ты что, хочешь, чтобы я тебя прибил?
– Ну ты, подонок! – сказала она. – Попробуй только поднять на меня руку!
– Да я не на тебя ее поднял, а на него!
– Посмотрите-ка на этого плотняшку, – сказала она «Мешку с алебастром» и Крючку. – Ведь он хочет задушить человека, который только что спас мне жизнь!
Жан Торо вздохнул, словно прорычал. А потом крикнул Фафиу:
– Пошел вон! Если хочешь остаться в живых, поменьше встречайся на моем пути!
Пока происходила эта сцена, справа от Жана Торо и его приятелей по кабаре, посмотрим, что же случилось слева от группы Сальватора и наших четырех молодых людей.
Как мы уже видели, Сальватор рекомендовал Жюстену, Петрюсу, Жану Роберу и Людовику соблюдать строжайший нейтралитет. Однако Жюстен, самый спокойный с виду из всех четверых, первым нарушил приказание.
Расскажем сначала, как они стояли.
Жюстен находился слева от Сальватора, в то время как трое остальных держались немного сзади.
Вдруг Жюстен услышал в трех шагах от себя крик боли и детский голос:
– Ко мне, мсье Жюстен! Помогите!
Услыхав свое имя, Жюстен рванулся вперед и увидел Баболена, катавшегося по земле под ударами полицейского.
Быстрым, как полет мысли, движением, он резко оттолкнул полицейского и нагнулся, чтобы помочь Баболену подняться с земли. Но в тот самый момент, когда он наклонился, Сальватор увидел, что над головой Жюстена была занесена дубинка полицейского. Бросившись вперед, он вытянул руки, чтобы уберечь голову Жюстена от неминуемого удара. Но, к его огромному удивлению, дубинка так и осталась поднятой, а до его ушей донесся ласковый голос: