Приспособления для экзекуции приготовили заранее. Они состояли из наклонной доски с железным ошейником и из двух столбов, поставленных по ее бокам, к ним привязывали руки истязуемого. Рукоять кнута около двух футов длиною с широким ремнем оканчивалась железным кольцом, к которому был прикреплен постепенно сужающийся ремешок, вдвое короче первого. Кончик этого ремешка замачивают в молоке, высушивают на солнце, и он становится твердым и острым, как нож.
Обыкновенно кнут меняют после каждых шести ударов, так как кровь размягчает его кожу, но здесь незачем было менять его, ибо наказуемый должен был получить двенадцать ударов, а тех, кто наказывал, было двое. Эти двое – кучера министра, люди привычные в обращении с кнутом. То, что они были исполнителями наказания, нисколько не портило их добрых отношений с истязуемыми, которые при случае платили им той же монетою, но не по злобе, конечно, а просто повинуясь приказу своего барина.
Случается, что наказующие тут же превращаются в наказуемых. Во время своего пребывания в России я не раз видел важных господ, которые, не имея под рукой кнута, в гневе приказывали своим провинившимся слугам бить друг друга кулаками. Повинуясь приказанию, несчастные начинали сперва неохотно и нерешительно наносить друг другу удары, но мало-помалу входили в раж и потом что есть мочи тузили друг друга, в то время как господа их кричали:
– Крепче бей его, мерзавца, крепче!
Наконец, полагая, что те достаточно отдубасили друг друга, господа кричали: «Довольно!» Драка тотчас же прекращалась, противники шли вместе мыть свои окровавленные лица и потом возвращались назад как ни в чем не бывало.
В этот раз осужденный не мог, очевидно, отделаться так дешево. Приготовления к наказанию произвели на меня отвратительное впечатление, но я тем не менее не уходил: я был пригвожден к месту, как бы загипнотизирован тем чувством, которое влечет одного человека туда, где страдает другой. Итак, я остался. Кроме того, мне хотелось видеть, до чего может дойти жестокость этой женщины.
Оба исполнителя подошли к молодому человеку, обнажили его до пояса, положили на доску, вдели голову в ошейник и привязали руки к боковым столбам. Затем один из них крикнул зрителям, чтобы они отошли и не мешали им, а другой взял в руки кнут и, поднявшись на цыпочки, со всего размаха ударил по обнаженной спине молодого садовника; кнут обвился вокруг его тела дважды, оставив на нем ярко-красную полосу. Несмотря на жесточайшую боль, молодой человек не издал ни единого звука. При втором ударе из раны закапала кровь, а при третьем – она побежала ручьем. Дальше кнут впивался уже в живое мясо, и ремешок его так намокал в крови, что после каждого удара кучеру приходилось выжимать его.
После шести ударов одного кучера сменил другой, который тоже нанес истязуемому шесть ударов. Молодой садовник лежал без движения, точно мертвый, лишь судорожные движения рук при каждом ударе указывали на то, что он жив.
По окончании наказания садовника отвязали. Почти в беспамятстве он уже не мог стоять на ногах, и все же во время наказания не издал ни единого крика, ни единого стона. Признаюсь, такой выносливости, такой твердости я еще не видал.
Два мужика взяли садовника под руки и повели в ту дверь, через которую он пришел. На пороге молодой садовник обернулся и, взглянув на «государыню», крикнул ей несколько слов «по-русски», которых я не понял. Видимо, это были опять какие-нибудь ругательства или угрозы, потому что мужики быстро втолкнули его в дверь. «Государыня» ответила на это новое оскорбление презрительной улыбкой, достала из коробочки несколько конфеток и, опираясь на руку одной из своих девушек, ушла с балкона.
Дверь за ней затворилась, и толпа, видя, что все кончено, стала молча расходиться. Иные качали головами, точно желая сказать, что за такую бесчеловечность красавица Машенька будет рано или поздно наказана.
Глава 8
Глава 9
Обыкновенно кнут меняют после каждых шести ударов, так как кровь размягчает его кожу, но здесь незачем было менять его, ибо наказуемый должен был получить двенадцать ударов, а тех, кто наказывал, было двое. Эти двое – кучера министра, люди привычные в обращении с кнутом. То, что они были исполнителями наказания, нисколько не портило их добрых отношений с истязуемыми, которые при случае платили им той же монетою, но не по злобе, конечно, а просто повинуясь приказу своего барина.
Случается, что наказующие тут же превращаются в наказуемых. Во время своего пребывания в России я не раз видел важных господ, которые, не имея под рукой кнута, в гневе приказывали своим провинившимся слугам бить друг друга кулаками. Повинуясь приказанию, несчастные начинали сперва неохотно и нерешительно наносить друг другу удары, но мало-помалу входили в раж и потом что есть мочи тузили друг друга, в то время как господа их кричали:
– Крепче бей его, мерзавца, крепче!
Наконец, полагая, что те достаточно отдубасили друг друга, господа кричали: «Довольно!» Драка тотчас же прекращалась, противники шли вместе мыть свои окровавленные лица и потом возвращались назад как ни в чем не бывало.
В этот раз осужденный не мог, очевидно, отделаться так дешево. Приготовления к наказанию произвели на меня отвратительное впечатление, но я тем не менее не уходил: я был пригвожден к месту, как бы загипнотизирован тем чувством, которое влечет одного человека туда, где страдает другой. Итак, я остался. Кроме того, мне хотелось видеть, до чего может дойти жестокость этой женщины.
Оба исполнителя подошли к молодому человеку, обнажили его до пояса, положили на доску, вдели голову в ошейник и привязали руки к боковым столбам. Затем один из них крикнул зрителям, чтобы они отошли и не мешали им, а другой взял в руки кнут и, поднявшись на цыпочки, со всего размаха ударил по обнаженной спине молодого садовника; кнут обвился вокруг его тела дважды, оставив на нем ярко-красную полосу. Несмотря на жесточайшую боль, молодой человек не издал ни единого звука. При втором ударе из раны закапала кровь, а при третьем – она побежала ручьем. Дальше кнут впивался уже в живое мясо, и ремешок его так намокал в крови, что после каждого удара кучеру приходилось выжимать его.
После шести ударов одного кучера сменил другой, который тоже нанес истязуемому шесть ударов. Молодой садовник лежал без движения, точно мертвый, лишь судорожные движения рук при каждом ударе указывали на то, что он жив.
По окончании наказания садовника отвязали. Почти в беспамятстве он уже не мог стоять на ногах, и все же во время наказания не издал ни единого крика, ни единого стона. Признаюсь, такой выносливости, такой твердости я еще не видал.
Два мужика взяли садовника под руки и повели в ту дверь, через которую он пришел. На пороге молодой садовник обернулся и, взглянув на «государыню», крикнул ей несколько слов «по-русски», которых я не понял. Видимо, это были опять какие-нибудь ругательства или угрозы, потому что мужики быстро втолкнули его в дверь. «Государыня» ответила на это новое оскорбление презрительной улыбкой, достала из коробочки несколько конфеток и, опираясь на руку одной из своих девушек, ушла с балкона.
Дверь за ней затворилась, и толпа, видя, что все кончено, стала молча расходиться. Иные качали головами, точно желая сказать, что за такую бесчеловечность красавица Машенька будет рано или поздно наказана.
Глава 8
Екатерина Великая говорила, что в Петербурге лета не бывает, а есть две зимы: одна – белая, а другая – зеленая.
Мы быстрыми шагами приближались к белой зиме, и что касается меня, то я должен сознаться, что ждал ее наступления не без любопытства. Я люблю видеть страну в ее наиболее характерном обличье, ибо лишь тогда сказывается ее подлинный характер. Вот почему, если вы хотите видеть в Петербурге лето, а в Неаполе зиму, оставайтесь лучше во Франции, так как ни того, ни другого вы в этих городах не найдете.
Великий князь Константин возвратился в Варшаву, не открыв того заговора, ради которого приезжал в Петербург, а император Александр, озабоченный этим заговором, еще более печальный, чем прежде, покинул свой царскосельский парк, деревья которого уже усеяли землю желтыми листьями.
Жаркие дни и белые ночи миновали. Не было больше ясного лазоревого неба; Нева не катила больше своих синих вод, на ней не было больше лодок с женщинами и цветами, не слышно было и нежной музыки. Мне еще раз захотелось увидеть очаровательные острова, которые были покрыты при моем приезде роскошной растительностью и разнообразными цветами, но теперь – увы! – цветов уже не было. Я бродил по островам, ища дворцы, но видел только одни окутанные туманом барки, возле которых березы печально покачивали своими обнаженными ветвями. Здешние обитатели – нарядные летние бабочки – уже сбежали в Санкт-Петербург.
Я последовал совету, данному мне за табльдотом на следующий день после моего приезда соотечественником моим – лионцем, и, одевшись в купленные у него меха, бегал по урокам из конца в конец города. Впрочем, уроки эти проходили больше в разговорах, чем в упражнениях. Генерал Горголи, пробыв 13 лет полицеймейстером Петербурга и выйдя в отставку после размолвки с военным губернатором генералом Милорадовичем, ощущал необходимость в хорошем отдыхе по окончании своей тяжелой и продолжительной службы.
Он часто задерживал меня часами, дружески расспрашивая о Франции и о моих делах. Граф Бобринский, относившийся ко мне превосходно, не переставал делать мне подарки; он подарил мне даже великолепную турецкую саблю. Что же касается графа Алексея Анненкова, то он оставался моим самым благожелательным покровителем, но виделись мы очень редко, так как он был постоянно чем-то занят со своими друзьями то в Петербурге, то в Москве. Несмотря на двести лье, разделяющих обе столицы, он постоянно был в разъезде: русский человек являет собой странную смесь противоречий и, вялый по темпераменту, нередко предается со скуки лихорадочной деятельности.
Время от времени я встречал его у Луизы. Бедная моя соотечественница становилась с каждым днем печальнее. Когда она бывала одна, я спрашивал его причине этой грусти, которую приписывал ревности. Но однажды в ответ на мои слова Луиза отрицательно покачала головой и отозвалась о графе Алексее с таким доверием, что я отказался от своих подозрений. Я вспомнил, что она рассказывала мне о тоске, заставившей его примкнуть к заговору, о котором теперь поговаривали в Петербурге, еще не зная, кто в нем участвует и против кого он, собственно, направлен. Надо отдать справедливость графу Анненкову, что в нем не было заметно никакой перемены: он оставался таким же, каким был раньше. Макиавелли, который считал Константинополь лучшей школой для заговорщиков, был, очевидно, не прав по отношению к златоглавой Москве.
Наступило 9 ноября 1824 года. Густой туман окутал столицу. Три дня подряд с Финского залива дул сильный, холодный юго-западный ветер, Нева вздулась и стала бурной, как море. На набережных толпились люди и, несмотря на холодный ветер, с беспокойством следили за быстрым подъемом воды в Неве. Уровень воды поднялся также в Фонтанке, Мойке и других речках. Что-то мрачное, предвещавшее приближение беды, чувствовалось в самой атмосфере Петербурга.
Наступил вечер. Повсюду были усилены посты для охраны города.
Ночью разразилась сильная буря. Было приказано развести мосты, чтобы суда и лодки, бывшие на Неве, могли найти безопасную стоянку.
Я оставался до полуночи у Луизы. Она была очень напугана тем, что граф Алексей получил приказ не отлучаться из кавалергардских казарм. В городе были приняты такие же меры, как во время военного положения. Я вышел на набережную. Нева бурлила, вздымая высокие волны, и со стороны моря от времени до времени доносились странные звуки, напоминавшие протяжные вздохи.
Придя домой, я увидел, что еще никто не ложился спать. Во дворе у нас появилась вода и стала заливать нижний этаж дома. Говорили, что гранитная набережная местами разрушена, и вода хлещет в пробоины. Действительно, повсюду на мостовой стала появляться вода, но, не веря в возможность наводнения, я преспокойно лег спать, тем более что квартира моя находилась на третьем этаже, где я мог считать себя в безопасности.
Однако всеобщее возбуждение так подействовало на меня, что я долго не мог заснуть, наконец усталость и шум бури усыпили меня.
Я проснулся около восьми часов утра, разбуженный пушечным выстрелом. Подбежав к окну, я увидел, что улица кишит народом и, наскоро одевшись, поспешил вниз.
– Что случилось? Почему стреляют? – спросил я у какого-то человека, который нес матрасы на второй этаж.
– Вода поднимается! Наводнение! – отвечал он.
Я спустился на первый этаж, где вода доходила уже до щиколоток, хотя пол там был выше уровня мостовой. Выглянув на улицу, я увидел, что вся ее середина покрыта водой, которая местами заливает тротуары.
Заметив извозчика, я подозвал его. Он отказался ехать, но двадцатирублевая бумажка положила конец его колебаниям. Я вскочил в пролетку и велел ехать на Невский проспект. Вода доходила лошади до подколенок. Каждые пять минут раздавался пушечный выстрел. Встречные кричали нам: «Вода! Потоп!».
Я кое-как добрался до Луизы. У дверей ее дома я увидел какого-то верхового. Оказывается, он прискакал от графа Анненкова, который просил Луизу подняться на самый верх дома, чтобы наводнение не застало ее врасплох. Между тем ветер перекинулся на запад и гнал воду из Финского залива в Неву, так что море, казалось, боролось с рекою. Исполнив поручение, солдат мигом поскакал обратно, поднимая вокруг себя целые фонтаны воды. Пушка продолжала стрелять.
Я приехал вовремя. Луиза была до смерти перепугана, и боялась она, вероятно, не столько за себя, сколько за графа Алексея: кавалергардским казармам наводнение угрожало прежде всего. Однако приезд посыльного немного ее успокоил. Мы вместе вышли на террасу, откуда в хорошую погоду далеко было видно. Но теперь туман стал так густ, что вдали ничего нельзя было различить. Пушечные выстрелы участились. На Адмиралтейской площади мы увидели, нескольких извозчиков, спасавшихся от наводнения.? Они съехались сюда в надежде хорошо заработать, но им самим пришлось спасаться бегством – так быстро прибывала вода. Они гнали своих лошадей вскачь, крича: «Потоп! Потоп!».Действительно, за ними как бы гнались морские волны, которые, перехлестнув через парапет набережной, достигли подножия памятника Петру Первому. Нева вышла из берегов.
На балконе Зимнего дворца появились люди в мундирах. Это был император со своим штабом, он отдавал приказания, так как опасность нарастала с каждой минутой. Видя, что вода поднялась до половины крепостной стены, он вспомнил о несчастных узниках, находившихся в казематах, зарешеченные окна которых выходили на Неву. Он велел одному из приближенных плыть туда в лодке и приказать от его имени коменданту крепости немедленно перевести заключенных в безопасное место. Но приказ пришел слишком поздно: среди общей растерянности об узниках позабыли, и они все погибли.
Вода несла теперь по улицам обломки домов: то были жалкие деревянные лачуги Нарвского района, которые не выстояли против урагана и были смыты вместе с их несчастными обитателями.
На наших глазах какой-то лодочник выловил труп мужчины. Трудно передать, какое впечатление произвел на нас этот первый увиденный нами утопленник.
Вода продолжала прибывать с устрашающей быстротой. Все три городских канала, выйдя из берегов, вынесли на затопленные улицы баржи с камнями, хлебом или фуражом. Иной раз какой-нибудь человек, уцепившись за такой плавучий остров, подавал сигналы лодкам, моля о помощи. Но подплыть к нему было нелегко, так на улицах бушевали волны, зажатые с обеих сторон домами. Одни из этих несчастных были смыты водой до прибытия желанной помощи, другие с ужасом наблюдали за гибелью своих спасителей.
Наш дом дрожал под напором волн, заливших весь первый этаж, и казалось, что он вот-вот рухнет. Среди разбушевавшейся стихии Луиза не переставала повторять:
– Боже мой, а как же Алексей?! Что будет с Алексеем?
Всюду царил неописуемый хаос. Суда сталкивались и разбивались. Обломки их плыли среди остатков домов, мебели и трупов людей и животных. По воде неслись гробы, вымытые из могил. Деревянный могильный крест, снесенный с какого-то кладбища, был найден в спальне императора – зловещее предзнаменование!
Вода прибывала в течение двенадцати часов. Первые этажи домов были залиты ею, а в некоторых кварталах она достигла уже третьего этажа. К вечеру вода стала спадать, так как ветер переменился и задул с севера:
Нева снова катила свои воды в море, которое до этого стояло перед ней стеной. Если бы западный ветер продолжался еще двенадцать часов, весь Петербург и его обитатели погибли бы, как некогда погибли во время потопа целые города.
Вечером лодка пристала к третьему этажу. Еще издали Луиза стала обмениваться радостными знаками с человеком, находившимся в ней, которого она узнала по мундиру. То был солдат кавалергардского полка, который снова принес известие о графе Анненкове. В ответ Луиза написала карандашом несколько успокоительных строк. Я со своей стороны сделал приписку, в которой обещал графу не оставлять Луизу.
Вода продолжала спадать, ветер по-прежнему дул с севера, и мы спустились с террасы на третий этаж. Здесь нам и пришлось провести ночь, потому что во второй этаж нельзя было войти: правда, вода схлынула оттуда, но все было намочено, разрушено, окна и двери поломаны, а полы покрыты остатками мебели.
Третий раз в этом столетии Петербург подвергался наводнению. Странный контраст с Неаполем, которому на другом конце Европы постоянно угрожает подземный огонь!
На следующий день в городе было уже мало воды. На мостовых валялись обломки мебели и трупы утопленников. По этим обломкам и по числу погибших можно было судить о размерах беды, постигшей столицу.
Во время этой божьей кары в Петербурге разыгралась драма – акт человеческой мести.
В одиннадцать часов ночи министр, любовник «государыни», был призван к государю и, уезжая в Зимний дворец, наказал ей укрыться в апартаментах, недоступных наводнению. Дом этот был пятиэтажный, самый высокий на Вознесенском проспекте.
«Государыня» осталась одна со своими слугами. Министр пробыл во дворце два дня, иначе говоря, все время, пока длилось наводнение. Освободившись, он поспешил к себе. Вода поднималась здесь на семнадцать футов, и дом, естественно, оказался покинутым.
Беспокоясь о своей красавице-любовнице, он бросился в спальню. Дверь ее, единственная уцелевшая во всем доме, была заперта, а все прочие сорваны с петель и унесены водою. Он стал стучать, звать, кричать, но ему никто не ответил. Тогда он высадил дверь.
«Государыня» лежала посреди комнаты, но не вода была причиной ее смерти: труп был обезглавлен.
В ужасе министр стал звать на помощь с того самого балкона, с которого его любовница наблюдала наказание своего прежнего жениха. Несколько слуг поспешили на его зов и нашли министра на коленях перед обезглавленным трупом «государыни».
Осмотрели комнату и обнаружили голову убитой под кроватью. Около головы лежали большие ножницы, которыми постригают деревья и выравнивают изгороди в садах: они и послужили, очевидно, орудием убийства.
При виде этого жуткого зрелища слуги министра разбежались, но вечером и на следующий день все вернулись обратно. Единственный, кто не вернулся, был наказанный кнутом садовник.
Мы быстрыми шагами приближались к белой зиме, и что касается меня, то я должен сознаться, что ждал ее наступления не без любопытства. Я люблю видеть страну в ее наиболее характерном обличье, ибо лишь тогда сказывается ее подлинный характер. Вот почему, если вы хотите видеть в Петербурге лето, а в Неаполе зиму, оставайтесь лучше во Франции, так как ни того, ни другого вы в этих городах не найдете.
Великий князь Константин возвратился в Варшаву, не открыв того заговора, ради которого приезжал в Петербург, а император Александр, озабоченный этим заговором, еще более печальный, чем прежде, покинул свой царскосельский парк, деревья которого уже усеяли землю желтыми листьями.
Жаркие дни и белые ночи миновали. Не было больше ясного лазоревого неба; Нева не катила больше своих синих вод, на ней не было больше лодок с женщинами и цветами, не слышно было и нежной музыки. Мне еще раз захотелось увидеть очаровательные острова, которые были покрыты при моем приезде роскошной растительностью и разнообразными цветами, но теперь – увы! – цветов уже не было. Я бродил по островам, ища дворцы, но видел только одни окутанные туманом барки, возле которых березы печально покачивали своими обнаженными ветвями. Здешние обитатели – нарядные летние бабочки – уже сбежали в Санкт-Петербург.
Я последовал совету, данному мне за табльдотом на следующий день после моего приезда соотечественником моим – лионцем, и, одевшись в купленные у него меха, бегал по урокам из конца в конец города. Впрочем, уроки эти проходили больше в разговорах, чем в упражнениях. Генерал Горголи, пробыв 13 лет полицеймейстером Петербурга и выйдя в отставку после размолвки с военным губернатором генералом Милорадовичем, ощущал необходимость в хорошем отдыхе по окончании своей тяжелой и продолжительной службы.
Он часто задерживал меня часами, дружески расспрашивая о Франции и о моих делах. Граф Бобринский, относившийся ко мне превосходно, не переставал делать мне подарки; он подарил мне даже великолепную турецкую саблю. Что же касается графа Алексея Анненкова, то он оставался моим самым благожелательным покровителем, но виделись мы очень редко, так как он был постоянно чем-то занят со своими друзьями то в Петербурге, то в Москве. Несмотря на двести лье, разделяющих обе столицы, он постоянно был в разъезде: русский человек являет собой странную смесь противоречий и, вялый по темпераменту, нередко предается со скуки лихорадочной деятельности.
Время от времени я встречал его у Луизы. Бедная моя соотечественница становилась с каждым днем печальнее. Когда она бывала одна, я спрашивал его причине этой грусти, которую приписывал ревности. Но однажды в ответ на мои слова Луиза отрицательно покачала головой и отозвалась о графе Алексее с таким доверием, что я отказался от своих подозрений. Я вспомнил, что она рассказывала мне о тоске, заставившей его примкнуть к заговору, о котором теперь поговаривали в Петербурге, еще не зная, кто в нем участвует и против кого он, собственно, направлен. Надо отдать справедливость графу Анненкову, что в нем не было заметно никакой перемены: он оставался таким же, каким был раньше. Макиавелли, который считал Константинополь лучшей школой для заговорщиков, был, очевидно, не прав по отношению к златоглавой Москве.
Наступило 9 ноября 1824 года. Густой туман окутал столицу. Три дня подряд с Финского залива дул сильный, холодный юго-западный ветер, Нева вздулась и стала бурной, как море. На набережных толпились люди и, несмотря на холодный ветер, с беспокойством следили за быстрым подъемом воды в Неве. Уровень воды поднялся также в Фонтанке, Мойке и других речках. Что-то мрачное, предвещавшее приближение беды, чувствовалось в самой атмосфере Петербурга.
Наступил вечер. Повсюду были усилены посты для охраны города.
Ночью разразилась сильная буря. Было приказано развести мосты, чтобы суда и лодки, бывшие на Неве, могли найти безопасную стоянку.
Я оставался до полуночи у Луизы. Она была очень напугана тем, что граф Алексей получил приказ не отлучаться из кавалергардских казарм. В городе были приняты такие же меры, как во время военного положения. Я вышел на набережную. Нева бурлила, вздымая высокие волны, и со стороны моря от времени до времени доносились странные звуки, напоминавшие протяжные вздохи.
Придя домой, я увидел, что еще никто не ложился спать. Во дворе у нас появилась вода и стала заливать нижний этаж дома. Говорили, что гранитная набережная местами разрушена, и вода хлещет в пробоины. Действительно, повсюду на мостовой стала появляться вода, но, не веря в возможность наводнения, я преспокойно лег спать, тем более что квартира моя находилась на третьем этаже, где я мог считать себя в безопасности.
Однако всеобщее возбуждение так подействовало на меня, что я долго не мог заснуть, наконец усталость и шум бури усыпили меня.
Я проснулся около восьми часов утра, разбуженный пушечным выстрелом. Подбежав к окну, я увидел, что улица кишит народом и, наскоро одевшись, поспешил вниз.
– Что случилось? Почему стреляют? – спросил я у какого-то человека, который нес матрасы на второй этаж.
– Вода поднимается! Наводнение! – отвечал он.
Я спустился на первый этаж, где вода доходила уже до щиколоток, хотя пол там был выше уровня мостовой. Выглянув на улицу, я увидел, что вся ее середина покрыта водой, которая местами заливает тротуары.
Заметив извозчика, я подозвал его. Он отказался ехать, но двадцатирублевая бумажка положила конец его колебаниям. Я вскочил в пролетку и велел ехать на Невский проспект. Вода доходила лошади до подколенок. Каждые пять минут раздавался пушечный выстрел. Встречные кричали нам: «Вода! Потоп!».
Я кое-как добрался до Луизы. У дверей ее дома я увидел какого-то верхового. Оказывается, он прискакал от графа Анненкова, который просил Луизу подняться на самый верх дома, чтобы наводнение не застало ее врасплох. Между тем ветер перекинулся на запад и гнал воду из Финского залива в Неву, так что море, казалось, боролось с рекою. Исполнив поручение, солдат мигом поскакал обратно, поднимая вокруг себя целые фонтаны воды. Пушка продолжала стрелять.
Я приехал вовремя. Луиза была до смерти перепугана, и боялась она, вероятно, не столько за себя, сколько за графа Алексея: кавалергардским казармам наводнение угрожало прежде всего. Однако приезд посыльного немного ее успокоил. Мы вместе вышли на террасу, откуда в хорошую погоду далеко было видно. Но теперь туман стал так густ, что вдали ничего нельзя было различить. Пушечные выстрелы участились. На Адмиралтейской площади мы увидели, нескольких извозчиков, спасавшихся от наводнения.? Они съехались сюда в надежде хорошо заработать, но им самим пришлось спасаться бегством – так быстро прибывала вода. Они гнали своих лошадей вскачь, крича: «Потоп! Потоп!».Действительно, за ними как бы гнались морские волны, которые, перехлестнув через парапет набережной, достигли подножия памятника Петру Первому. Нева вышла из берегов.
На балконе Зимнего дворца появились люди в мундирах. Это был император со своим штабом, он отдавал приказания, так как опасность нарастала с каждой минутой. Видя, что вода поднялась до половины крепостной стены, он вспомнил о несчастных узниках, находившихся в казематах, зарешеченные окна которых выходили на Неву. Он велел одному из приближенных плыть туда в лодке и приказать от его имени коменданту крепости немедленно перевести заключенных в безопасное место. Но приказ пришел слишком поздно: среди общей растерянности об узниках позабыли, и они все погибли.
Вода несла теперь по улицам обломки домов: то были жалкие деревянные лачуги Нарвского района, которые не выстояли против урагана и были смыты вместе с их несчастными обитателями.
На наших глазах какой-то лодочник выловил труп мужчины. Трудно передать, какое впечатление произвел на нас этот первый увиденный нами утопленник.
Вода продолжала прибывать с устрашающей быстротой. Все три городских канала, выйдя из берегов, вынесли на затопленные улицы баржи с камнями, хлебом или фуражом. Иной раз какой-нибудь человек, уцепившись за такой плавучий остров, подавал сигналы лодкам, моля о помощи. Но подплыть к нему было нелегко, так на улицах бушевали волны, зажатые с обеих сторон домами. Одни из этих несчастных были смыты водой до прибытия желанной помощи, другие с ужасом наблюдали за гибелью своих спасителей.
Наш дом дрожал под напором волн, заливших весь первый этаж, и казалось, что он вот-вот рухнет. Среди разбушевавшейся стихии Луиза не переставала повторять:
– Боже мой, а как же Алексей?! Что будет с Алексеем?
Всюду царил неописуемый хаос. Суда сталкивались и разбивались. Обломки их плыли среди остатков домов, мебели и трупов людей и животных. По воде неслись гробы, вымытые из могил. Деревянный могильный крест, снесенный с какого-то кладбища, был найден в спальне императора – зловещее предзнаменование!
Вода прибывала в течение двенадцати часов. Первые этажи домов были залиты ею, а в некоторых кварталах она достигла уже третьего этажа. К вечеру вода стала спадать, так как ветер переменился и задул с севера:
Нева снова катила свои воды в море, которое до этого стояло перед ней стеной. Если бы западный ветер продолжался еще двенадцать часов, весь Петербург и его обитатели погибли бы, как некогда погибли во время потопа целые города.
Вечером лодка пристала к третьему этажу. Еще издали Луиза стала обмениваться радостными знаками с человеком, находившимся в ней, которого она узнала по мундиру. То был солдат кавалергардского полка, который снова принес известие о графе Анненкове. В ответ Луиза написала карандашом несколько успокоительных строк. Я со своей стороны сделал приписку, в которой обещал графу не оставлять Луизу.
Вода продолжала спадать, ветер по-прежнему дул с севера, и мы спустились с террасы на третий этаж. Здесь нам и пришлось провести ночь, потому что во второй этаж нельзя было войти: правда, вода схлынула оттуда, но все было намочено, разрушено, окна и двери поломаны, а полы покрыты остатками мебели.
Третий раз в этом столетии Петербург подвергался наводнению. Странный контраст с Неаполем, которому на другом конце Европы постоянно угрожает подземный огонь!
На следующий день в городе было уже мало воды. На мостовых валялись обломки мебели и трупы утопленников. По этим обломкам и по числу погибших можно было судить о размерах беды, постигшей столицу.
Во время этой божьей кары в Петербурге разыгралась драма – акт человеческой мести.
В одиннадцать часов ночи министр, любовник «государыни», был призван к государю и, уезжая в Зимний дворец, наказал ей укрыться в апартаментах, недоступных наводнению. Дом этот был пятиэтажный, самый высокий на Вознесенском проспекте.
«Государыня» осталась одна со своими слугами. Министр пробыл во дворце два дня, иначе говоря, все время, пока длилось наводнение. Освободившись, он поспешил к себе. Вода поднималась здесь на семнадцать футов, и дом, естественно, оказался покинутым.
Беспокоясь о своей красавице-любовнице, он бросился в спальню. Дверь ее, единственная уцелевшая во всем доме, была заперта, а все прочие сорваны с петель и унесены водою. Он стал стучать, звать, кричать, но ему никто не ответил. Тогда он высадил дверь.
«Государыня» лежала посреди комнаты, но не вода была причиной ее смерти: труп был обезглавлен.
В ужасе министр стал звать на помощь с того самого балкона, с которого его любовница наблюдала наказание своего прежнего жениха. Несколько слуг поспешили на его зов и нашли министра на коленях перед обезглавленным трупом «государыни».
Осмотрели комнату и обнаружили голову убитой под кроватью. Около головы лежали большие ножницы, которыми постригают деревья и выравнивают изгороди в садах: они и послужили, очевидно, орудием убийства.
При виде этого жуткого зрелища слуги министра разбежались, но вечером и на следующий день все вернулись обратно. Единственный, кто не вернулся, был наказанный кнутом садовник.
Глава 9
Приближалась зима. Едва мы избавились от бедствий наводнения, как нам стал угрожать новый враг, к борьбе с которым предстояло спешно подготовиться: наступило уже десятое ноября. Суда, не получившие аварий, поторопились выйти в открытое море с тем, чтобы вернуться, наподобие ласточек, не ранее будущей весны. Мосты были наведены, и население, успокоившись, ожидало первых морозов. Они начались третьего декабря, а четвертого выпал первый снег, и при пяти-шестиградусном морозе установился санный путь. Это было большим счастьем, ибо во время наводнения погибли все заготовленные на зиму припасы и, не будь этого пути, городу грозил бы голод.
Благодаря саням, которые по быстроте своей могут поспорить с паровой тягой, со всех концов государства в столицу стали подвозить в огромных бочках со снегом всяческую дичь – куропаток, глухарей, диких уток, рябчиков. На базарах появилось множество рыбы, доставляемой с Черного моря и с Волги, а также разного домашнего скота и домашней птицы, битой и живой.
Одевшись в свою белую зимнюю одежду, Петербург предстал передо мной в любопытном, новом для меня обличье. А главное, я без устали катался в санях: испытываешь особое удовольствие, когда сани скользят по гладкому, как лед, снегу, и лошади, подбадриваемые холодом, не бегут, а летят, словно и не везут никакой тяжести. Эти первые зимние дни были для меня тем более приятны, что зима этого года против обыкновения установилась исподволь. Морозы постепенно дошли до 20 градусов, но я их почти не замечал благодаря моей шубе и прочей теплой одежде. При двенадцати градусах Нева стала.
Погода стояла ясная, но очень морозная, – такой до сих пор еще не было, но я тем не менее решил отправиться по своим урокам пешком. Я надел меховые сапоги, большую каракулевую шубу, надвинул на голову шапку с наушниками, нацепил на шею кашемировую шаль и вышел на улицу весь закутанный – виднелся лишь кончик моего носа.
Сначала все шло превосходно. Я даже удивлялся, как мало на меня влияет холод, и посмеивался в душе над всеми россказнями о жестоких морозах в России, радуясь, что я так хорошо акклиматизировался. Двух своих учеников, Бобринского и Нарышкина, к которым я направился сначала, не оказалось дома, и я подумал, что судьба иногда устраивает нам премилые сюрпризы. Между тем встречавшиеся мне пешеходы с беспокойством посматривали на меня, но ничего не говорили. Вскоре навстречу мне попался какой-то господин, по-видимому, более общительный, чем другие. Увидев меня, он крикнул: «Нос!». Я не знал, что это означает по-русски, и думал, что не стоит задерживаться из-за односложного слова, а потому спокойно продолжал свой путь.
На углу Гороховой мне повстречался мчавшийся во весь дух извозчик, но и он крикнул мне: «Нос, нос!». Наконец, на Адмиралтейской площади какой-то мужичок, увидев меня, ничего не сказал, но, схватив пригоршню снега, прежде нежели я успел опомниться, стал изо всех сил растирать мне лицо, в особенности нос. Я нашел эту шутку не слишком удачной, тем более по такому холоду, и дал ему такого тумака, что он отлетел шагов на десять.
К несчастью или, вернее, к счастью для меня мимо проходило двое крестьян. Взглянув на меня, они схватили меня за руки, в то время как мой вошедший в раж мужичок по-прежнему стал тереть мне лицо снегом, пользуясь тем, что я уже не могу защищаться. Думая, что я стал жертвой недоразумения или попал в ловушку, я изо всех сил стал взывать о помощи. Прибежал какой-то офицер и по-французски спросил меня, в чем дело.
– Ради бога, – воскликнул я, делая попытку освободиться от трех мужичков, – разве вы не видите, что они со мной делают?!
– А что?
– Они трут мне лицо снегом! Не находите ли вы, что это плохая шутка по такому морозу.
– Простите, сударь, но ведь они вам оказывают огромную услугу, – сказал офицер, пристально всматриваясь мне в лицо.
– Какую услугу?
– Ведь у вас нос отморожен!
– Что вы говорите! – вскричал я, хватаясь за нос. В это время какой-то прохожий обратился к моему собеседнику:
– Ваше благородие, вы отморозили себе нос.
– Благодарю вас, – ответил офицер, точно ему сообщили самую обыкновенную и притом приятную новость.
Нагнувшись, он взял горсть снега и стал оказывать себе ту самую услугу, которую оказал мне бедный мужик, а я еще так грубо отплатил за его любезность.
– Значит, сударь, – сказал я офицеру, – без этого мужичка…
– Вы остались бы без носа, – заметил офицер, продолжая растирать свой нос.
– В таком случае позвольте…
И я бросился вслед за мужичком, который, думая, что я хочу его избить, пустился наутек. Так как страх больше окрыляет, нежели благодарность, я, вероятно, не догнал бы своего спасителя, если бы несколько человек не схватили его, думая, что это обокравший меня воришка. Подбежав, я увидел, что мужичок пытается втолковать собравшейся толпе, что если он и виновен в чем-нибудь, то лишь в чрезмерном человеколюбии.
Я дал ему десять рублей, и этим все завершилось. Мужик долго кланялся и благодарил меня, а один из присутствующих сказал мне по-французски, что во время прогулок мне следует обращать больше внимания на свой нос. Излишне говорить, что я на всю жизнь запомнил этот добрый совет.
Несколько дней спустя я отправился к учителю фехтования Синебрюхову, где генерал Горголи назначил мне свидание. Я рассказал генералу эту историю, и он спросил, не предупреждал ли меня кто-нибудь на улице до сердобольного мужичка. Я ответил, что двое встречных прокричали мне: «нос, нос!», но я не понял этого слова.
– Они просили вас, – сказал он, – обратить внимание на свой нос. Имейте в виду, это очень принято у нас зимою.
Генерал Горголи был совершенно прав. Но в Петербурге нужно бояться отморозить не только нос и уши, о чем вас предупредит всякий встречный, – гораздо опаснее отморозить себе какую-нибудь часть тела, скрытую под одеждой, ибо об этом никто из окружающих вас предупредить не может. Прошлой зимой некий француз, по имени Пиерсон, стал по своей неосторожности жертвой подобного несчастья.
Агент одного из крупнейших парижских банков г-н Пиерсон выехал в Петербург с крупной суммой денег, которую он должен был передать русскому правительству в счет сделанного в Париже займа. В день его отъезда из Парижа стояла чудная погода, и он не принял никаких мер предосторожности против холода в дороге. В Риге погода была еще довольно сносная, так что Пиерсон не счел нужным обзавестись шубой, меховыми сапогами и прочим. Но едва он отъехал от Ревеля, как пошел снег, да такой густой, что ямщик сбился с дороги и опрокинул сани в ров.
Так как они не могли вытянуть саней вдвоем, ямщик выпряг одну из лошадей и поскакал за помощью, а Пиерсон, боясь в наступающей темноте бросить воз с деньгами на произвол судьбы, остался, чтобы стеречь его. Снег перестал, подул северный ветер и сильно похолодало. Зная, какой опасности он подвергается на морозе, Пиерсон принялся ходить возле саней. Через три часа вернулся ямщик с людьми и лошадьми, сани были вытащены, и Пиерсон вскоре добрался до ближайшей почтовой станции.
Станционный смотритель, у которого были взяты лошади, с беспокойством ожидал путешественника и, как только тот вышел из саней, спросил, не отморозил ли он себе рук или ног. Пиерсон ответил, что, по-видимому, ничего себе не отморозил, так как все время был в движении и полагает, что благодаря этому остался цел и невредим. Он показал свое лицо и руки: они не пострадали.
Пиерсон чувствовал все же огромную усталость и, не желая пускаться в путь ночью из боязни какой-нибудь новой беды, принял решение переночевать на почтовой станции. Он велел согреть постель, выпил стакан вина и лег спать.
Проснувшись на следующее утро, Пиерсон попытался встать, но ему показалось, что он прикован к постели, парализован: он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Поднялась суматоха, побежали за врачом. Тот нашел, что у путешественника отморожены икры и начинается гангрена обеих ног: необходима немедленная ампутация.
Как ни страшна эта операция, Пиерсон соглашается подвергнуться ей. Врач посылает за инструментами и уже намеревается приступить к делу, когда пациент начинает жаловаться на расстройство зрения: он не различает даже ближайших предметов. Доктор понимает, что положение больного гораздо хуже, чем ему показалось поначалу, и вновь принимается обследовать его. Оказывается, что у несчастного отморожена также спина и там тоже началась гангрена.
Однако врач не говорит об этом Пиерсону, напротив, успокаивает его, обещает, что все пойдет на лад, что ему вскоре станет лучше, недаром его, видимо, опять клонит ко сну. Тот отвечает, что ему и в самом деле хочется спать. Он засыпает и через четверть часа умирает во сне.
Если бы удалось сразу обнаружить, что у Пиерсона отморожены и ноги и спина, если бы их тут же растерли снегом, как это сделал с моим носом тот добросердечный мужик, несчастный смог бы как ни в чем не бывало отправиться в путь на следующий же день.
Случай с моим носом послужил мне хорошим уроком и, не желая более утруждать прохожих, я выходил теперь из дома не иначе как с маленьким зеркалом в кармане и каждые десять – пятнадцать минут сверялся по нему, все ли у меня в порядке.
Спустя неделю зима в Петербурге вступила в свои права. Нева окончательно замерзла, и по ней стали ходить и ездить. Вместо экипажей всюду появились сани, Невский проспект превратился в своеобразный Лоншан с массой катающихся по нему людей, в церквах топились печи, перед театрами и на многих улицах горели костры, вокруг которых грелись слуги в ожидании своих господ. Что до кучеров, то заботливые хозяева отсылали их домой, наказав вернуться обратно в определенный час. Но главными жертвами холодов оказались солдаты и будочники: не проходило ночи, чтобы кто-нибудь из них не замерз.
Благодаря саням, которые по быстроте своей могут поспорить с паровой тягой, со всех концов государства в столицу стали подвозить в огромных бочках со снегом всяческую дичь – куропаток, глухарей, диких уток, рябчиков. На базарах появилось множество рыбы, доставляемой с Черного моря и с Волги, а также разного домашнего скота и домашней птицы, битой и живой.
Одевшись в свою белую зимнюю одежду, Петербург предстал передо мной в любопытном, новом для меня обличье. А главное, я без устали катался в санях: испытываешь особое удовольствие, когда сани скользят по гладкому, как лед, снегу, и лошади, подбадриваемые холодом, не бегут, а летят, словно и не везут никакой тяжести. Эти первые зимние дни были для меня тем более приятны, что зима этого года против обыкновения установилась исподволь. Морозы постепенно дошли до 20 градусов, но я их почти не замечал благодаря моей шубе и прочей теплой одежде. При двенадцати градусах Нева стала.
Погода стояла ясная, но очень морозная, – такой до сих пор еще не было, но я тем не менее решил отправиться по своим урокам пешком. Я надел меховые сапоги, большую каракулевую шубу, надвинул на голову шапку с наушниками, нацепил на шею кашемировую шаль и вышел на улицу весь закутанный – виднелся лишь кончик моего носа.
Сначала все шло превосходно. Я даже удивлялся, как мало на меня влияет холод, и посмеивался в душе над всеми россказнями о жестоких морозах в России, радуясь, что я так хорошо акклиматизировался. Двух своих учеников, Бобринского и Нарышкина, к которым я направился сначала, не оказалось дома, и я подумал, что судьба иногда устраивает нам премилые сюрпризы. Между тем встречавшиеся мне пешеходы с беспокойством посматривали на меня, но ничего не говорили. Вскоре навстречу мне попался какой-то господин, по-видимому, более общительный, чем другие. Увидев меня, он крикнул: «Нос!». Я не знал, что это означает по-русски, и думал, что не стоит задерживаться из-за односложного слова, а потому спокойно продолжал свой путь.
На углу Гороховой мне повстречался мчавшийся во весь дух извозчик, но и он крикнул мне: «Нос, нос!». Наконец, на Адмиралтейской площади какой-то мужичок, увидев меня, ничего не сказал, но, схватив пригоршню снега, прежде нежели я успел опомниться, стал изо всех сил растирать мне лицо, в особенности нос. Я нашел эту шутку не слишком удачной, тем более по такому холоду, и дал ему такого тумака, что он отлетел шагов на десять.
К несчастью или, вернее, к счастью для меня мимо проходило двое крестьян. Взглянув на меня, они схватили меня за руки, в то время как мой вошедший в раж мужичок по-прежнему стал тереть мне лицо снегом, пользуясь тем, что я уже не могу защищаться. Думая, что я стал жертвой недоразумения или попал в ловушку, я изо всех сил стал взывать о помощи. Прибежал какой-то офицер и по-французски спросил меня, в чем дело.
– Ради бога, – воскликнул я, делая попытку освободиться от трех мужичков, – разве вы не видите, что они со мной делают?!
– А что?
– Они трут мне лицо снегом! Не находите ли вы, что это плохая шутка по такому морозу.
– Простите, сударь, но ведь они вам оказывают огромную услугу, – сказал офицер, пристально всматриваясь мне в лицо.
– Какую услугу?
– Ведь у вас нос отморожен!
– Что вы говорите! – вскричал я, хватаясь за нос. В это время какой-то прохожий обратился к моему собеседнику:
– Ваше благородие, вы отморозили себе нос.
– Благодарю вас, – ответил офицер, точно ему сообщили самую обыкновенную и притом приятную новость.
Нагнувшись, он взял горсть снега и стал оказывать себе ту самую услугу, которую оказал мне бедный мужик, а я еще так грубо отплатил за его любезность.
– Значит, сударь, – сказал я офицеру, – без этого мужичка…
– Вы остались бы без носа, – заметил офицер, продолжая растирать свой нос.
– В таком случае позвольте…
И я бросился вслед за мужичком, который, думая, что я хочу его избить, пустился наутек. Так как страх больше окрыляет, нежели благодарность, я, вероятно, не догнал бы своего спасителя, если бы несколько человек не схватили его, думая, что это обокравший меня воришка. Подбежав, я увидел, что мужичок пытается втолковать собравшейся толпе, что если он и виновен в чем-нибудь, то лишь в чрезмерном человеколюбии.
Я дал ему десять рублей, и этим все завершилось. Мужик долго кланялся и благодарил меня, а один из присутствующих сказал мне по-французски, что во время прогулок мне следует обращать больше внимания на свой нос. Излишне говорить, что я на всю жизнь запомнил этот добрый совет.
Несколько дней спустя я отправился к учителю фехтования Синебрюхову, где генерал Горголи назначил мне свидание. Я рассказал генералу эту историю, и он спросил, не предупреждал ли меня кто-нибудь на улице до сердобольного мужичка. Я ответил, что двое встречных прокричали мне: «нос, нос!», но я не понял этого слова.
– Они просили вас, – сказал он, – обратить внимание на свой нос. Имейте в виду, это очень принято у нас зимою.
Генерал Горголи был совершенно прав. Но в Петербурге нужно бояться отморозить не только нос и уши, о чем вас предупредит всякий встречный, – гораздо опаснее отморозить себе какую-нибудь часть тела, скрытую под одеждой, ибо об этом никто из окружающих вас предупредить не может. Прошлой зимой некий француз, по имени Пиерсон, стал по своей неосторожности жертвой подобного несчастья.
Агент одного из крупнейших парижских банков г-н Пиерсон выехал в Петербург с крупной суммой денег, которую он должен был передать русскому правительству в счет сделанного в Париже займа. В день его отъезда из Парижа стояла чудная погода, и он не принял никаких мер предосторожности против холода в дороге. В Риге погода была еще довольно сносная, так что Пиерсон не счел нужным обзавестись шубой, меховыми сапогами и прочим. Но едва он отъехал от Ревеля, как пошел снег, да такой густой, что ямщик сбился с дороги и опрокинул сани в ров.
Так как они не могли вытянуть саней вдвоем, ямщик выпряг одну из лошадей и поскакал за помощью, а Пиерсон, боясь в наступающей темноте бросить воз с деньгами на произвол судьбы, остался, чтобы стеречь его. Снег перестал, подул северный ветер и сильно похолодало. Зная, какой опасности он подвергается на морозе, Пиерсон принялся ходить возле саней. Через три часа вернулся ямщик с людьми и лошадьми, сани были вытащены, и Пиерсон вскоре добрался до ближайшей почтовой станции.
Станционный смотритель, у которого были взяты лошади, с беспокойством ожидал путешественника и, как только тот вышел из саней, спросил, не отморозил ли он себе рук или ног. Пиерсон ответил, что, по-видимому, ничего себе не отморозил, так как все время был в движении и полагает, что благодаря этому остался цел и невредим. Он показал свое лицо и руки: они не пострадали.
Пиерсон чувствовал все же огромную усталость и, не желая пускаться в путь ночью из боязни какой-нибудь новой беды, принял решение переночевать на почтовой станции. Он велел согреть постель, выпил стакан вина и лег спать.
Проснувшись на следующее утро, Пиерсон попытался встать, но ему показалось, что он прикован к постели, парализован: он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Поднялась суматоха, побежали за врачом. Тот нашел, что у путешественника отморожены икры и начинается гангрена обеих ног: необходима немедленная ампутация.
Как ни страшна эта операция, Пиерсон соглашается подвергнуться ей. Врач посылает за инструментами и уже намеревается приступить к делу, когда пациент начинает жаловаться на расстройство зрения: он не различает даже ближайших предметов. Доктор понимает, что положение больного гораздо хуже, чем ему показалось поначалу, и вновь принимается обследовать его. Оказывается, что у несчастного отморожена также спина и там тоже началась гангрена.
Однако врач не говорит об этом Пиерсону, напротив, успокаивает его, обещает, что все пойдет на лад, что ему вскоре станет лучше, недаром его, видимо, опять клонит ко сну. Тот отвечает, что ему и в самом деле хочется спать. Он засыпает и через четверть часа умирает во сне.
Если бы удалось сразу обнаружить, что у Пиерсона отморожены и ноги и спина, если бы их тут же растерли снегом, как это сделал с моим носом тот добросердечный мужик, несчастный смог бы как ни в чем не бывало отправиться в путь на следующий же день.
Случай с моим носом послужил мне хорошим уроком и, не желая более утруждать прохожих, я выходил теперь из дома не иначе как с маленьким зеркалом в кармане и каждые десять – пятнадцать минут сверялся по нему, все ли у меня в порядке.
Спустя неделю зима в Петербурге вступила в свои права. Нева окончательно замерзла, и по ней стали ходить и ездить. Вместо экипажей всюду появились сани, Невский проспект превратился в своеобразный Лоншан с массой катающихся по нему людей, в церквах топились печи, перед театрами и на многих улицах горели костры, вокруг которых грелись слуги в ожидании своих господ. Что до кучеров, то заботливые хозяева отсылали их домой, наказав вернуться обратно в определенный час. Но главными жертвами холодов оказались солдаты и будочники: не проходило ночи, чтобы кто-нибудь из них не замерз.