Поэтому, собираясь отправиться в Голландию, я заранее написал в Роттердам г-ну Якобсону, извещая о моем приезде.
   Это обеспечило мне королевское гостеприимство сначала в его доме, а затем у г-на Виттеринга.
   Господин Якобсон не только умный путешественник и честный банкир: у него душа артиста. Лучшие картины Декана, Дюпре, Руссо, Шеффера, Диаса, попавшие в Голландию, куплены им.
   Стоило мне произнести его имя — и Биар перестал беспокоиться о ночлеге.
   Что до Гааги, туда неделю назад должен был приехать Жакан со своей картиной «Вильгельм Молчаливый продает евреям посуду, чтобы поддержать войну за независимость».
   Он обещал снять для меня комнату в гостинице «Императорский двор».
   Итак, мы смогли спокойно отдаться течению Шельды и, в те редкие минуты, когда ветер и дождь позволяли нам подняться на палубу, бросить взгляд на проплывающие мимо пейзажи в духе Паулюса Поттера, Хоббемы и ван де Вельде.
   Мы пробрались сквозь лес мельниц Дордрехта, рядом с которыми мельницы Пуэрто Л аписе выглядят пигмеями. В Дордрехте у каждого жителя есть своя мельница; их ставят на берегу реки, в садах, на крышах домов — маленькие, большие, огромные, для детей, для взрослых, для стариков. Очертания у всех одинаковые, но раскрашены они по-разному: попадаются серые с белыми кантами, похожие на вдов в полутрауре, печальные монашенки-кармелитки в черном, веселые бело-голубые паяцы. Не знаю ничего более удивительного, чем эти высокие неподвижные тела, ничего более причудливого, чем эти большие вращающиеся крылья. В тени мельниц стоят маленькие красные домики с зелеными решетчатыми ставнями — чистенькие, отмытые, очаровательные, они выглядывают из-за деревьев с кудрявыми кронами, с побеленными известью стволами. Эта прелестная панорама разворачивается перед нами со скоростью, какую развивают двести двадцать лошадиных сил судна.
   Ближе к Роттердаму начинают встречаться корабли; неподвижно стоящие мельницы сменяются скользящими по воде судами: трехмачтовиками, бригами, шлюпами, рыбачьими баркасами. Есть и совсем особенные, с большим белым и маленьким голубым парусом, укрепленным высоко на мачте; кажется, будто по реке плывут огромные сахарные головы, завернутые в серую и синюю бумагу, и тают в воде; я говорю, что они тают, потому что, удаляясь, они словно погружаются в воду. Все это живет, действует, торгует, и вы чувствуете, как приближаетесь к той старой Голландии, что представляет собой один огромный порт и выпускает каждый год рой в десять тысяч судов.
   В восемь часов вечера мы причалили в Роттердаме. Едва установилось сообщение между пакетботом и берегом, как я услышал свое имя. Приказчик Якобсона сообщал мне, что его хозяин в этот же день уехал в Амстердам, где меня с нетерпением ожидает его свояк Виттеринг, у котором! еще вчера остановился Гюден.
   Еще одна прекрасная новость! Гюден, так же как мы с Биаром, приехал ради коронации; это не только друг, но и собрат. Гюден столько же поэт, сколько художник; вспомните хотя бы одну его картину: потерпевший кораблекрушение, уцепившись за последнюю мачту, вычисляет путь по единственной звезде.
   Мы спрыгнули на землю; нельзя было терять ни минуты: поезд на Гаагу отходил в девять часов, а было уже половина девятого. С деловым видом, свойственным людям, торопящимся на поезд, мы пересекли город и, как это было в Брюсселе, успели вовремя.
   Через три четверти часа мы оказались посреди праздничного гулянья, шума, танцев, криков, музыки, ярмарочных балаганов, лавочек продавцов вафель и торговцев корнишонами.
   Торговец корнишонами и продавец вафель — две специальности, заслуживающие упоминания: во Франции вы ничего подобного не найдете.
   В Голландии пьянеют от корнишонов и крутых яиц и протрезвляются с помощью пунша и вафель.
   Тот, кто желает приобрести веселое расположение духа, попросту останавливается у лавочки торговца маринованными овощами, выкладывает на прилавок пять су, берет вилку в правую руку и крутое яйцо — в левую.
   Затем он тычет вилкой в огромную посудину, где золотыми рыбками плавают кусочки огурца размером с обычный корнишон.
   Он вылавливает один из этих кусков, проглатывает его и немедленно заедает крутым яйцом.
   И такие операции чередуются до тех пор, пока желудок не крикнет: «Довольно!». Выигрывают те, у кого желудок растягивается вдвое, втрое, вчетверо; причем победители платят не больше всех остальных: с каждого берут пять су.
   Врачи разных стран изучали с медицинской и нравственной точек зрения различные виды опьянения: от водки, от вина, от пива, от джина — словом, от чего угодно.
   Но, как мне кажется, никто еще не описал опьянения корнишонами.
   Попытаюсь восполнить этот пробел.
   Едва голландец опьянеет от корнишонов, ему сразу хочется шалить.
   Вследствие этого он отправляется в лавочку продавщиц вафель.
   Эти лавочки заслуживают подробного описания.
   Они представляют собой вытянутый четырехугольник, план которого прилагается:
 
   Обычно лавочку держат четыре женщины — две неопределенного возраста, две молоденькие и хорошенькие.
   Все четыре носят фризский костюм.
   Фризский костюм состоит из более или менее нарядного казакина, более или менее красивого платья. Но не в этом его оригинальность.
   Необычность этому костюму придает двойная шапочка из позолоченной меди, плотно охватывающая виски. Над внешним углом каждой брови торчит маленькое золотое украшение, по форме напоминающее каминную подставку для дров.
   К медным бляхам обычно приделывают две-три пряди накладных волос.
   Всю эту постройку венчает чепец с лопастями.
   И что же? Очень приятно для глаз это странное сочетание меди, обращающей голову в позолоченный череп, растущих на меди волос, а также кружев, которые гасят слишком яркие блики на тех частях чепца, что ими прикрыты.
   Ремесло этих лавочниц то же, что у египетских танцовщиц или индийских баядерок, с той разницей, что они не танцуют и не поют.
   Две женщины почтенного возраста сидят: одна — в кресле у входа, другая — в кресле у прилавка.
   Они приросли к своим креслам.
   Та, что у двери, печет вафли.
   Та, что за прилавком, наливает пунш.
   Молодые девушки заняты… довольно трудно сказать, чем они занимаются, особенно после того, как я рассказал, чего они не делают.
   С первого взгляда они узнают людей, пьяных от корнишонов, и подают им знаки.
   Если знаков оказывается недостаточно, они выходят из лавки и сами идут к пьяным.
   Войдя в лавку, покупатель немедленно скрывается в одном из отдельных кабинетов.
   Фризка идет за ним.
   Затем туда относят тарелку с вафлями и чашу пунша.
   После этого занавеси, скрывающие внутренность кабинетов от прохожих и посетителей лавки, опускаются с чисто голландским простодушием.
   Через четверть часа гость выходит из кабинета совершенно трезвым.
   Все это мы увидели вечером десятого мая, ровно через двадцать четыре часа после того, как покинули Париж.
   За эти двадцать четыре часа мы проделали путь в сто шестьдесят льё по всем извивам и поворотам Шельды.
   А затем забота нашего друга Жакана обеспечила нам готовые постели в гостинице, и мы уснули под звуки самой адской музыки, какую мне когда-либо доводилось слышать.

III. МОРСКИЕ ДЕВЫ И РУСАЛКИ

   Воспоминание, чудесный дар Неба, с помощью которого человек переселяется в прошлое; волшебное зеркало, окутывающее сумеречной поэтической дымкой отраженные в нем предметы, делая зыбкими их очертания, — ты постоянно присутствуешь рядом со мной, мне не вырваться из твоего плена! Я берусь за перо с твердым намерением, с единственным желанием перелететь пространство подобно птице и как можно скорее добраться до цели. Но воспоминание на всем пути находит расставленные им прежде вехи, и вот я больше не принадлежу себе: перенесся в прошлое душой и телом. Мой дух, который хотел бы перемещаться мгновенно, словно молния, мыльным пузырем неуверенно плывет в струях воздуха. На поверхности непрочного шара, в рубиновых, сапфировых, опаловых переливах сияют дома, поля, небеса — отражение вечного мира в недолговечном создании.
   Я действительно собирался в одной главе покинуть Францию, пересечь Бельгию, спуститься по Шельде, добраться до Амстердама и отплыть в Монникендам, чтобы встретиться там с папашей Олифусом. Но на моем пути встретились Биар, бельгийский король, человек, играющий на басе, дордрехтские мельницы, суда у Иссельмонда, письмо Якобсона, Жакан, гулянье в Гааге, торговцы корнишонами, продавщицы вафель, фризки в золотых чепцах… И вот я останавливаюсь рядом с каждым человеком или предметом, протягиваю руку, поворачиваю голову, замедляю шаг — и где в результате я оказываюсь к началу третьей главы? В Гааге, накануне коронации; мне едва хватит этой главы, чтобы поговорить о короле, о королеве, об Амстердаме, в котором три сотни каналов, тридцать тысяч флагов, двести тысяч жителей. Пусть мои читатели меня простят: таким меня создал Бог, и таким им придется меня принять — или закрыть книгу.
   Все же я не теряю надежды до конца этой главы оказаться в Монникендаме; но человек предполагает, а Бог располагает.
   Подобно бумажным корабликам, какие дети пускают в ручье, что кажется им рекой, я поплыву по течению моего рассказа, рискуя перевернуться сегодня и доплыть только завтра.
   У меня было письмо от короля Жерома Наполеона к его племяннице, голландской королеве. Едва прибыв, я передал письмо по назначению и наутро получил ответ из дворца.
   Высунув голову из-под навалившейся на меня перины, я осведомился о причине, вынудившей разбудить меня.
   Адъютант короля передал от имени его величества разрешение для меня и моих спутников занять места в специальном поезде и билеты, позволяющие пройти на дипломатическую трибуну во время коронации.
   Поезд отходил в одиннадцать часов, было еще только девять; поблагодарив гонца, я попытался выбраться из постели.
   Я не случайно сказал «попытался выбраться»: не так легко вылезти из голландской кровати, имеющей форму ящика и снабженной двумя набитыми перьями одеялами, которые, пропустив вас, смыкаются над вашей головой.
   Просто невероятно, какое разнообразие форм и деталей может существовать у предмета, во всех странах мира имеющего общее назначение — дать отдых человеческому телу. Домоседам кажется, будто повсюду ложатся спать одним способом, и они сильно ошибаются.
   Поставьте рядом английскую, итальянскую, испанскую, немецкую и голландскую кровати, покажите их парижскому ученому, никогда не видевшему другого ложа, кроме французского, — и вы получите целый том предположений, одно другого любопытнее, о различных способах использования этих предметов меблировки.
   До того как догадаться, что все это — приспособления для сна, он припишет им сотню всевозможных предназначений.
   К счастью, я давно освоился с самыми невероятными постелями и прекрасно выспался в моей голландской кровати.
   Александр и Биар не могли сказать этого о себе: они с семи часов утра разыскивали баню, надеясь, что купание поможет им прийти в себя после пребывания в ящике с перьями.
   Они вернулись в половине десятого утра, после того как три раза обошли Гаагу, посетили все музеи и все лавки старьевщиков, но не нашли ни одной бани.
   Правда, море от Гааги всего в одном льё.
   У меня как раз оставалось время на то, чтобы осмотреть еще один музей.
   Не говоря о картинах Рембрандта, Ван Дейка, Хоббемы, Паулюса Поттера и других шедеврах голландской живописи, я хотел увидеть там один экспонат этого музея: в одном из нижних залов стоял стеклянный ящик, в котором были собраны морские девы разных видов.
   Морская дева — существо, которое встречается исключительно в Голландии и ее колониях.
   Как известно — возможно, не всем, — морские девы бывают двух видов: русалки и нереиды.
   Русалка — это известное с древних времен существо с головой женщины и рыбьим хвостом. Это дочери Партенопы, Лигеи и Левкосии. Если верить авторам XVI, XVII и даже XVIII веков, русалки встречались не так уж редко. Английский капитан Джон Смит видел русалку в 1614 году на пути из Новой Англии в Вест-Индию: верхней частью тела она совершенно не отличалась от женщины. Когда он увидел ее, она со всей возможной фацией плавала в море. У нее были большие, несколько круглые глаза; изящный, хотя и слегка приплюснутый нос; хорошей формы, но несколько длинные уши — словом, довольно приятная внешность, которой длинные зеленые волосы придавали оттенок не лишенной очарования странности. К несчастью, прекрасная купальщица перекувырнулась, и капитан Джон Смит, готовый в нее влюбиться, увидел, что ниже пупка женщина была рыбой.
   Правда, у этой рыбы был раздвоенный хвост, но раздвоенный хвост не заменяет пары ног.
   Доктор Кирхер сообщает в своем научном отчете, что русалка, пойманная в Зёйдер-Зе, была препарирована профессором Пьером Пау; в том же отчете он рассказывает о русалке из Дании: она научилась прясть и предсказывать будущее; на голове у нее вместо волос длинные мясистые отростки; лицо приятное; руки длиннее человеческих, а между пальцами перепонки, словно у гуся; твердые круглые груди; тело, покрытое тонкими белыми чешуйками (издали их можно было принять за лоснящуюся кожу). Она рассказывала, что население подводного мира составляют тритоны и русалки. С ловкостью, присущей лишь обезьянам и бобрам, они строят себе в местах, недоступных для ныряльщиков, гроты из раковин и устраивают в них песчаные постели, где спят, отдыхают и занимаются любовью.
   Иоаганн Филипп Абелинус сообщает в первом томе своего «Театра Европы», что в 1619 году советники датского короля, возвращаясь из Норвегии в Копенгаген, видели морского жителя: он разгуливал по воде с охапкой травы на голове. Ему бросили крючок с приманкой. Видимо, морской житель оказался не меньшим лакомкой, чем земные люди, потому что попался на кусок сала и был поднят на борт. Оказавшись на палубе, он на чистейшем датском языке пригрозил погубить корабль. Как вы сами понимаете, первые его слова очень удивили матросов. Но когда он перешел к угрозам, изумление переросло в ужас, и они поспешили бросить его в море, всячески перед ним извиняясь.
   Поскольку это был единственный пример говорящего морского жителя, Абелинус в своих комментариях утверждает, что матросы видели вовсе не тритона, а привидение.
   Джонстон рассказывает, что в 1403 году в Голландии была поймана русалка, выброшенная морем в одно из озер; она позволила себя одеть, приучилась питаться хлебом и молоком, стала прясть, но так и осталась немой.
   Наконец, чтобы закончить так, как завершаются фейерверки, то есть букетом, скажем, что Димас Боске, врач вице-короля острова Манара, в письме, включенном в «Историю Азии» Бартоли, сообщает о своей прогулке по берегу моря в обществе иезуита, когда к ним подбежали рыбаки и пригласили святого отца в свою лодку взглянуть на чудо. Святой отец принял приглашение, и Димас Боске присоединился к нему.
   В этой лодке находились шестнадцать рыб с человеческими лицами — девять самок и семь самцов, только что попавшихся в одну сеть. Их вытащили на берег и внимательно рассмотрели. Как у людей, у них были выступающие уши — хрящеватые и покрытые тонкой кожей. Глаза цветом, формой и расположением напоминали человеческие: они сидели в орбитах подо лбом, были снабжены веками и не имели нескольких осей зрения — в отличие от рыбьих глаз. Нос почти не отличался от носа человека, он был приплюснут, как у нефа, и слегка раздвоен, как у бульдога. Рот и губы были совершенно такие же, как у нас; зубы квадратной формы росли плотными рядами. Широкая грудь их была покрыта удивительно белой кожей, сквозь которую проступали кровеносные сосуды.
   У женщин были твердые и круглые груди; без сомнения, некоторые из этих женщин кормили младенцев (стоило сжать сосок — и из него брызгало очень белое и чистое молоко). Руки, в два локтя длиной, лишены были суставов, кисть продолжала локтевую кость. Наконец, низ живота, начиная от бедер, переходил в раздвоенный хвост, похожий на рыбий.
   Понятно, что подобная находка вызвала большой шум. Вице-король откупил у рыбаков этот улов и раздарил всех тритонов и русалок своим друзьям и знакомым.
   Голландский резидент тоже получил в подарок русалку и передал ее правительству, которое, в свою очередь, отправило ее в музей в Гааге.
   Понятно, что настоящая русалка, снабженная музейной этикеткой, не имеющая, по утверждению ученых, ничего общего со всякими Ласарильо с Тормеса и Каде Руссель-Эстюржонами, но происходящая по прямой линии от Ахелоя и нимфы Каллиопы, была для меня гораздо интереснее галереи воронов, пусть даже их в этой галерее было десять тысяч. В конце концов, вороны встречаются каждый день, в то время как русалки, напротив, попадаются все реже и реже.
   Не зная, вернусь ли я когда-нибудь в Гаагу, я не хотел упускать случая взглянуть на морскую деву.
   Но, как я ни спешил ее увидеть, пришлось отложить ненадолго это удовольствие.
   Я знал, что в том же музее находится одежда Вильгельма Оранского, прозванного Молчаливым; она была на нем 10 июля 1584 года, в день, когда он пал в Делфте от руки Балтазара Жерара.
   Этот исторический предмет имел для меня не меньшую привлекательность, чем русалки и морские девы всех стран.
   Я попросил моего проводника сначала показать мне витрину, в которой выставлен костюм Вильгельма, а уж потом отвести меня к ящику с морской девой.
   Вещи основателя голландской республики, создателя Утрехтской унии, супруга вдовы Телиньи, хранятся в первом зале, слева от входа; в течение двухсот шестидесяти четырех лет они доступны для поклонения народу, за который Вильгельм отдал последнюю каплю крови.
   «Господи, сжалься над моею душой и над этими несчастными людьми!» — его последние слова.
   Вместе с камзолом, жилетом и рубашкой, пропитанными кровью, в музее хранится пуля, пробившая ему грудь, и пистолет, из которого эта пуля была выпущена.
   Это живое и вечное проклятие убийце.
   Не знаю ничего иного, что более располагало бы к размышлениям и поэтическим грезам, чем вид материальных предметов.
   Сколько всего заключает в себе кинжал Равальяка! Сколько скрыто в пуле Балтазара Жерара!
   Кто может сказать, как изменили судьбы народов эти три дюйма железа, эта унция свинца!
   Случай, Провидение и рок — мир состарится, пытаясь разгадать загадку этих понятий, предлагаемую Сфинксом-сомнением.
   Я вернусь в Гаагу только для того, чтобы снова увидеть эту залитую кровью рубашку, этот пистолет и эту пулю.
   Но было уже без четверти одиннадцать, и у меня оставалось всего несколько минут. Я попросил показать мне русалку; меня провели к витрине № 449: в ней помещались три диковинки — фавн, вампир и русалка.
   Меня интересовала русалка, и я не обратил внимания на фавна и на вампира.
   Засушенная, она напоминала цветом лицо караиба. Глаза были закрыты, нос сделался плоским, губы прилипли к зубам, пожелтевшим от времени; увядшую грудь еще можно было различить; на голове торчало несколько коротких волосков; наконец, нижняя часть тела представляла собой рыбий хвост.
   Придраться было не к чему: настоящая русалка.
   В ответ на мои вопросы я услышал историю Димаса Боске, отца-иезуита, вице-короля Манара и голландского резидента — ту историю, которую только что рассказал вам.
   Затем, поскольку я хотел узнать больше, мой чичероне заметил:
   — Похоже, вас интересуют сведения об этих животных.
   Мне показалось несколько дерзким с его стороны считать животным создание с головой, руками и торсом женщины, но спорить было некогда, и я ответил:
   — Очень интересуют, и если бы вы могли мне их дать…
   — О, мне больше нечего сообщить, но я могу подсказать вам, где вы можете узнать больше.
   — Где же? Говорите скорее.
   — В Монникендаме.
   — Что такое Монникендам?
   — Это городок в двух льё от Амстердама, в глубине маленького залива Зёйдер-Зе.
   — И там я найду сведения о русалках?
   — Да, конечно, о русалках! О морских девах, что еще более любопытно.
   — Значит, в музее Монникендама тоже есть такая?
   — Нет, она на кладбище. Вы увидите ее мужа и детей, что тоже довольно интересно.
   — Она была замужем, ваша морская дева? И у нее были дети?
 
   — Была замужем и родила детей. Правда, дети от нее отреклись, но муж… он вам все расскажет.
   — Он говорит по-французски?
   — Он говорит на всех языках. Это старый морской волк.
   — И как его зовут?
   — Папаша Олифус.
   — Как мне его найти?
   — Может быть, он в Амстердаме; у него есть судно, на котором он перевозит путешественников из Амстердама в Монникендам. Если вы не найдете его в Амстердаме, значит, найдете в Монникендаме, где его дочь Маргарита держит гостиницу «Морской царь».
   — Папаша Олифус, вы сказали?
   — Папаша Олифус.
   — Хорошо.
   Я в последний раз взглянул на русалку, которую Биар успел зарисовать, и мы, вскочив в наемную карету, вскричали:
   — На вокзал!

IV. ГОСТИНИЦА «МОРСКОЙ ЦАРЬ»

   Голландия создана для железных дорог. От Гааги до Амстердама голландским инженерам не пришлось засыпать ни одного оврага, срезать ни одного пригорка.
   Страна везде одинакова: обширная равнина, которая вся изрезана каналами и усеяна свежими зелеными рощицами; на ней пасутся погребенные под своей шерстью овцы и будто закутанные в пальто коровы.
   Нет ничего более точного и верного, чем пейзажи голландских мастеров. Если вы видели картины Хоббемы и Паулюса Поттера — вы видели Голландию.
   Познакомившись с Тенирсом и Терборхом, вы узнали голландцев.
   И все же я советую тем, кто никогда не был в Голландии, побывать там. Даже после Хоббемы и Паулюса Поттера на Голландию стоит посмотреть; после всех Тенирсов и Терорхов с голландцами стоит познакомиться.
   Через два часа мы были в Амстердаме.
   Еще через четверть часа мы поднялись по ступенькам прелестного домика, расположенного на Кайзерграце; слуга доложил о нас, и навстречу нам выбежали г-жа Витте-ринг, г-да Виттеринг, Якобсон и Гюден.
   Госпожа Виттеринг была все той же очаровательной женщиной, с которой я имел честь встретиться три раза, — красивая, скромная, краснеющая, как дитя, милое соединение парижанки с англичанкой.
   Ее сестра, г-жа Якобсон, осталась в Лондоне.
   В течение пяти минут мы обменивались звонкими поцелуями и занимались гимнастикой в виде рукопожатий.
   Как я сказал, там был Гюден, приехавший из Шотландии.
   Стол уже накрыли.
   Я говорю «стол накрыли» по французской привычке.
   В Голландии стол накрыт всегда: это гостеприимство в полном смысле слова.
   Каждому из нас в этом прелестном доме, напоминавшем и дворец и хижину, была приготовлена комната.
   Как приятно было видеть прозрачные окна, блестящие дверные ручки, ковры в комнатах, коридорах, на лестницах; слуги здесь никогда не показываются, но вы угадываете присутствие людей, заботящихся о чистоте, удобстве и спокойствии.
   Провожая нас к столу, г-жа Виттеринг напомнила, что выход короля назначен на три часа и мы будем смотреть на эту церемонию из окна дома одной из ее подруг.
   Наскоро, но сытно поев, без четверти три мы отправились в дом, где нас уже ждали.
   Это было одиннадцатого мая. Прошла неделя с четвертого мая — того дня, когда я видел подобный праздник в Париже. С разницей в семь дней и на расстоянии в сто пятьдесят льё я присутствовал на втором празднике, который, на первый взгляд, мог показаться продолжением первого. В Амстердаме, как и в Париже, в Париже, как в Амстердаме, мы шли под сводами трехцветных флагов, среди криков толпы. Только у французского флага полосы располагаются вертикально, а у голландского — горизонтально; в Париже кричали: «Долой короля!», в Амстердаме — «Да здравствует король!»
   Нас представили хозяевам и познакомили с домом. Это был еще один образец голландского жилища, немного побольше, чем дом Виттеринга, и, так же как тот, расположенный между каналом и садом: фасадом он выходил на канал, а задней стеной обращен к саду.
   Потолки были украшены отличной росписью.
   Я готовился увидеть в Голландии лаковую мебель, фарфоровые вазы, на каждом шагу встречать в столовых и гостиных образцы китайского и японского искусства; но голландцы подобны высокомерным собственникам, не ценящим того, чем обладают. Там можно увидеть множество французских этажерок, несколько саксонских фигурок, но мало китайских ширм, японских ваз и восточных безделушек.
   В три с четвертью шум, раздавшийся на улице, заставил нас поспешить к окнам. Появилась процессия. Сначала показались музыканты, затем кавалерия, следом толпа, перемешанная с повозками, и, наконец, национальная гвардия — верхом, в штатской одежде, с единственным оружием — хлыстом, единственным знаком отличия — малиновой бархатной лентой.
   Впереди всех шли двести или триста мастеровых и мальчишек, бросавших в воздух картузы и распевавшие национальный гимн Голландии.
   Примечательно, что у голландцев, самого республиканского народа на свете, национальный гимн монархический.
   Пока я припоминал все королевские выходы, какие мне приходилось видеть, процессия разворачивалась и показался король в окружении двенадцати генералов и высших придворных.
   Это был человек тридцати или тридцати двух лет, белокурый, с голубыми глазами, умевшими смотреть и очень мягко и очень решительно, с бородой, покрывавшей нижнюю часть лица.