Он казался обаятельным: ласково и с благодарностью приветствовал он собравшихся.
Я поклонился ему, когда он проезжал мимо; повернувшись, он ответил мне взглядом и взмахом руки.
Я не мог поверить, что это двойное приветствие относилось ко мне, и обернулся, чтобы узнать, кому король воздает такие почести.
Якобсон верно истолковал мое движение.
— Нет, нет, — сказал он. — Король обращался именно к вам.
— Король обращался ко мне? Не может быть, он не знает меня.
— Именно поэтому он смог вас узнать. Наши лица ему хорошо знакомы. Увидев неизвестного человека, он сказал себе: «Это мой поэт».
Самое удивительное, что так оно и было: на следующий день король сам мне об этом сказал.
Король ехал верхом; на нем был мундир адмирала.
За ним следовала большая золоченая карета, запряженная восьмеркой белых лошадей; каждую вел слуга в ливрее. По обе стороны кареты, на подножках, стояли пажи в красной с золотом форме.
В карете сидели женщина двадцати пяти или двадцати шести лет и двое детей лет шести-восьми.
Дети беззаботно приветствовали толпу; женщина тоже кланялась, но казалась слишком задумчивой.
Эта женщина — королева, эти дети — принц Оранский и принц Морис.
Нельзя было представить себе более благородного и вместе с тем более печального лица, чем лицо королевы: это была женщина в расцвете своей красоты, государыня во всем своем величии.
Я удостоился чести быть принятым ею три раза за те два дня, что провел в Амстердаме; каждое слово, произнесенное ею, навек запечатлелось в моей памяти.
Дай Бог, чтобы народ любил свою королеву и был ей верен, чтобы Господь никогда не дал ее печали перерасти в скорбь!
Процессия прошла мимо и скрылась с глаз. Это видение казалось странным для нашего времени, когда короли, кажется, отмечены роковым «тау»!
Увы! Кто из них прав: короли или народ?
Разрешение этой великой загадки стоило жизни Карлу I и Людовику XVI.
Реставрация 1660 года обвиняет народ.
Революция 1848 года обвиняет королей.
Будущее покажет. Но я готов биться об заклад, что не прав народ.
Процессия прошла, скрылась, и до одиннадцати часов завтрашнего дня у меня уже не было дел в Амстердаме. Я распрощался с хозяевами, попросив объяснить мне, как добраться до Монникендама.
Эта прихоть показалась им странной: зачем мне ехать в Монникендам?
Я скрыл от них, что собирался отправиться на поиски морской девы, и просто настаивал на своем желании посетить Монникендам.
Брат Виттеринга вызвался сопровождать меня. У Александра были свои планы, он хотел отправиться в Брок.
Биар же, решив и дальше разделить мою судьбу, объявил, что поедет со мной.
Я думаю, Биару было неловко оттого, что он, побывав на мысе Нордкап, самом краю Европы, где встречаются воды двух морей, не увидел в этих морях ни одной русалки.
Не веря больше в свою удачу, он рассчитывал на мою.
Оказавшись в порту, я стал разыскивать — вернее, попросил моего проводника отыскать — папашу Олифуса.
Долгое время поиски оставались бесплодными: лодка была на месте, но хозяина нигде не было.
Наконец его обнаружили в ужасной таверне, где он был завсегдатаем. Ему сообщили, что путешественник, направляющийся в Монникендам, ни с кем другим ехать не желает.
Такое явное предпочтение ему польстило: оставив свой грог, он с широкой улыбкой направился ко мне.
— Вот и папаша Олифус, — сказал человек, разыскавший его по просьбе Виттеринга.
Я дал ему флорин.
Увидев, как дорого я его оценил, папаша Олифус стал еще любезнее.
Все это время я рассматривал его с любопытством — он стоил того, — а Биар сделал с него набросок,
Как мне и говорили, это был старый морской волк, от шестидесяти до шестидесяти четырех лет, больше напоминавший тюленя, чем человека: волосы и борода белые, то и другое не больше дюйма длиной, жесткие, будто прутья метлы; круглые влажные светло-голубые глаза; большой рот, в котором сверху торчали два желтых зуба, словно моржовые клыки; кожа цвета красного дерева.
На нем были широкие штаны (когда-то они были синими) и пальто с капюшоном (сохранившиеся кое-где вдоль швов клочья отделки позволяли догадаться об испанском или неаполитанском происхождении его).
Одна щека была, точно флюсом, раздута огромной порцией жевательного табака.
Время от времени из его рта вылетала струя черной слюны, сопровождаемая характерным свистом.
— А, так вы француз, — сказал мне папаша Олифус.
— Откуда вы знаете?
— Ну вот! Стоило объезжать все части света, Азию, Африку и Америку, чтобы я не мог с первого взгляда распознать человека. Француз, француз, француз!
И он затянул:
За родину умрем…1
Я сразу же прервал его.
— Не то, папаша Олифус! Совсем не это!
— Почему же?
— Этот припев я уже слышал.
— Что ж, как хотите. Значит, вы хотите попасть в Монникендам?
— Да.
— И вы настаиваете на том, чтобы отвез вас туда именно папаша Олифус, без шуток?
— Да.
— Ну что же! Мы вас туда отвезем и дорого не запросим…
— А почему?
— Потому что у меня есть глаза и я все вижу, а этого достаточно. Вы собираетесь заночевать в Монникендаме?
— Да.
— Так вот — я советую вам остановиться в гостинице «Морской царь».
— Я именно туда и собирался.
— Ее содержит моя дочь Маргарита.
— Мне это известно.
— Ах, так вы это знаете! — сказал папаша Олифус. — Так, значит…
И он погрузился в размышления.
— Папаша Олифус, что, если нам отправиться в путь?
— Да, да, сейчас, — сказал он. Затем, повернувшись ко мне, продолжил: — Я знаю, зачем вы туда едете.
— Знаете?
— Знаю. Вы ученый и хотите заставить меня рассказывать.
— Неужели для вас это так трудно, папаша Олифус, если начало рассказа смочено тафией, середина — ромом, а конец — араком?
— Смотрите-ка! Вы знаете последовательность?
— Ей-Богу, нет! Я случайно угадал.
— Хорошо, мы поговорим, только не при детях, понятно?
— А где дети?
— Вы сейчас их увидите.
И он засвистел, поворачиваясь в разные стороны.
Звук, который издавал папаша Олифус, очень напоминал паровозный свисток.
Я увидел, как с разных сторон после этого сигнала появились пять здоровенных парней и устремились к одной точке.
Этой точкой были Биар, папаша Олифус и я сам.
— Эй, Иоаким! Эй, Фома! Эй, Филипп! Симон и Иуда! Поторопитесь! — крикнул он по-голландски. — Есть заработок для вас и для вашей сестры Маргариты.
Услышав имя Маргариты и тон, каким папаша Олифус обратился к направлявшимся в нашу сторону парням, я приблизительно догадался, о чем речь.
— Так это и есть ваше потомство, папаша Олифус? Мне о нем говорили.
— В Гааге, да? Смотритель музея? Пожалуй, я должен делать скидку этому старому плуту. Да, это мои сыновья, все пятеро.
— Значит, у вас пять сыновей и одна дочь?
— Одна дочь и пять сыновей, из которых двое близнецы: Симон и Иуда; самому старшему двадцать пять лет.
— И все от одной матери? — после некоторого колебания спросил я.
Олифус взглянул на меня.
— Да, от одной матери, в этом я уверен. Не могу сказать этого об… Тише! Идут дети, при них ни слова.
Дети прошли передо мной, поздоровались и недоверчиво взглянули на отца: несомненно, им показалось, что старик уже проболтался.
— Ну-ну, ребята, в лодку! — сказал папаша Олифус. — Покажем этому господину, что мы и не таким судном смогли бы управлять.
Трое молодых людей спустились в лодку, а двое других, оставшихся на берегу, подтягивали ее поближе к причалу.
Мы спрыгнули на корму; туда же довольно легко сошел папаша Олифус. Наконец за нами последовали остальные двое его сыновей, Симон и Иуда, и теперь команда и пассажиры были в полном сборе. Мне показалось, что близнецы никогда не расставались: сейчас они вместе поднимали маленькую мачту, лежавшую на дне лодки; тем временем отец усаживался к рулю, Иоаким отвязывал цепь, а Филипп и Фома, взяв в руки по веслу, выгребали на открытое место среди множества лодок и кораблей, заполнивших порт.
Преодолев все препятствия, мы смогли поднять парус. Ветер был благоприятный, и лодка быстро продвигалась вперед. Через десять минут, обогнув маленький мыс, закрывавший от нас залив, мы оказались в Зёйдер-Зе.
Через полчаса мы прошли между мысом Тидам и островом Маркен.
Олифус коснулся моей руки.
— Поглядите-ка на этот высокий тростник, — сказал он.
— У берега острова? — переспросил я.
— Да.
— Смотрю; что дальше?
— Там я ее и нашел.
— Кого?
— Тише!
В самом деле, Иоаким, заметивший его жест, повернулся в нашу сторону и, непочтительно пожав плечами, бросил на отца укоризненный взгляд.
— Ну, дети, в чем дело? — сказал тот. — Ничего не произошло.
Все молчали.
Через пять минут мы вошли в маленький залив и увидели слева деревню.
Молодые люди все время поглядывали в южную сторону с видом не то чтобы беспокойным, но озабоченным.
— Что с вашими детьми? — спросил я. — Они словно чего-то ждут.
— Да, они ждут чего-то, но предпочли бы этого не дождаться.
— А чего они ждут?
— Ветра…
— Ветра?
— Да, ветра, южного ветра. Скорее всего сегодня вечером им придется следить за плотиной. Но для нас это будет кстати…
— Почему?
— Нам никто не помешает, мы сможем поговорить.
— Значит, вам не будет неприятно говорить о…
— Напротив, мне это облегчает душу. Но они, похоже, все держат сторону этой потаскушки, Бюшольд. Ну вот, у меня вырвалось слово, и они его услышали. Посмотрите, какие взгляды кидают на меня Симон и Иуда. А ведь это младшие, им еще и двадцати нет. И что же! Они поступают как и их братья.
— Кто эта Бюшольд?
Парни, нахмурившись, обернулись к нам.
— Ну вот, вы еще и повторяете за мной! Посмотрите, как вас примут после этого!
В самом деле, настроение наших пятерых матросов, казалось, испортилось.
Я замолчал.
Мы приблизились к деревушке, которая словно вставала из воды нам навстречу.
— Не показывайте вида, — шепнул мне папаша Олифус, — но посмотрите налево.
Я увидел кладбище.
Он торжествующе подмигнул мне:
— Она там.
Я понял, и на этот раз вместо ответа только слегка кивнул головой.
Наш диалог, наполовину безмолвный, все же не ускользнул от внимания Фомы, который, не разделяя радости отца, вздохнул и перекрестился.
— Похоже, ваши дети католики? — поинтересовался я.
— Ох, Господи, да! И не говорите, они просто не знают, эти ребята, что бы еще такое выдумать, чтобы позлить меня. Собственно, я зря на них сержусь, это не их вина, а их матери.
— Так их мать была…
— В день, когда я ее нашел, она некоторое время провалялась без присмотра. За это время кюре быстренько окрестил ее.
— Отец! — Филипп, стоявший ближе всех, повернулся к нам.
— Ну что? Мы говорили о святом Иоанне, который крестил Господа нашего в реке Иордан, больше ни о чем.
Говоря это, он вскочил и в знак приветствия помахал своим колпаком.
— Эй, Маргарита!.. Эй!.. — окликнул он красивую девушку лет девятнадцати или двадцати, стоявшую на пороге дома. — Готовь лучшую комнату и подавай ужин повкуснее: я привез тебе постояльцев. — А затем, обратившись ко мне, сказал: — Идите вперед и подождите меня в вашей комнате. Пока они будут на плотине, я поднимусь к вам; мы выкурим по трубочке, выпьем по стаканчику тафии, и я все вам расскажу.
Я утвердительно кивнул, он в ответ лукаво подмигнул мне; сойдя на берег с помощью Симона и Иуды, мы направились к гостинице «Морской царь», на пороге которой, улыбаясь, ждала нас прекрасная трактирщица.
V. ПЕРВАЯ ЖЕНИТЬБА ПАПАШИ ОЛИФУСА
Я поклонился ему, когда он проезжал мимо; повернувшись, он ответил мне взглядом и взмахом руки.
Я не мог поверить, что это двойное приветствие относилось ко мне, и обернулся, чтобы узнать, кому король воздает такие почести.
Якобсон верно истолковал мое движение.
— Нет, нет, — сказал он. — Король обращался именно к вам.
— Король обращался ко мне? Не может быть, он не знает меня.
— Именно поэтому он смог вас узнать. Наши лица ему хорошо знакомы. Увидев неизвестного человека, он сказал себе: «Это мой поэт».
Самое удивительное, что так оно и было: на следующий день король сам мне об этом сказал.
Король ехал верхом; на нем был мундир адмирала.
За ним следовала большая золоченая карета, запряженная восьмеркой белых лошадей; каждую вел слуга в ливрее. По обе стороны кареты, на подножках, стояли пажи в красной с золотом форме.
В карете сидели женщина двадцати пяти или двадцати шести лет и двое детей лет шести-восьми.
Дети беззаботно приветствовали толпу; женщина тоже кланялась, но казалась слишком задумчивой.
Эта женщина — королева, эти дети — принц Оранский и принц Морис.
Нельзя было представить себе более благородного и вместе с тем более печального лица, чем лицо королевы: это была женщина в расцвете своей красоты, государыня во всем своем величии.
Я удостоился чести быть принятым ею три раза за те два дня, что провел в Амстердаме; каждое слово, произнесенное ею, навек запечатлелось в моей памяти.
Дай Бог, чтобы народ любил свою королеву и был ей верен, чтобы Господь никогда не дал ее печали перерасти в скорбь!
Процессия прошла мимо и скрылась с глаз. Это видение казалось странным для нашего времени, когда короли, кажется, отмечены роковым «тау»!
Увы! Кто из них прав: короли или народ?
Разрешение этой великой загадки стоило жизни Карлу I и Людовику XVI.
Реставрация 1660 года обвиняет народ.
Революция 1848 года обвиняет королей.
Будущее покажет. Но я готов биться об заклад, что не прав народ.
Процессия прошла, скрылась, и до одиннадцати часов завтрашнего дня у меня уже не было дел в Амстердаме. Я распрощался с хозяевами, попросив объяснить мне, как добраться до Монникендама.
Эта прихоть показалась им странной: зачем мне ехать в Монникендам?
Я скрыл от них, что собирался отправиться на поиски морской девы, и просто настаивал на своем желании посетить Монникендам.
Брат Виттеринга вызвался сопровождать меня. У Александра были свои планы, он хотел отправиться в Брок.
Биар же, решив и дальше разделить мою судьбу, объявил, что поедет со мной.
Я думаю, Биару было неловко оттого, что он, побывав на мысе Нордкап, самом краю Европы, где встречаются воды двух морей, не увидел в этих морях ни одной русалки.
Не веря больше в свою удачу, он рассчитывал на мою.
Оказавшись в порту, я стал разыскивать — вернее, попросил моего проводника отыскать — папашу Олифуса.
Долгое время поиски оставались бесплодными: лодка была на месте, но хозяина нигде не было.
Наконец его обнаружили в ужасной таверне, где он был завсегдатаем. Ему сообщили, что путешественник, направляющийся в Монникендам, ни с кем другим ехать не желает.
Такое явное предпочтение ему польстило: оставив свой грог, он с широкой улыбкой направился ко мне.
— Вот и папаша Олифус, — сказал человек, разыскавший его по просьбе Виттеринга.
Я дал ему флорин.
Увидев, как дорого я его оценил, папаша Олифус стал еще любезнее.
Все это время я рассматривал его с любопытством — он стоил того, — а Биар сделал с него набросок,
Как мне и говорили, это был старый морской волк, от шестидесяти до шестидесяти четырех лет, больше напоминавший тюленя, чем человека: волосы и борода белые, то и другое не больше дюйма длиной, жесткие, будто прутья метлы; круглые влажные светло-голубые глаза; большой рот, в котором сверху торчали два желтых зуба, словно моржовые клыки; кожа цвета красного дерева.
На нем были широкие штаны (когда-то они были синими) и пальто с капюшоном (сохранившиеся кое-где вдоль швов клочья отделки позволяли догадаться об испанском или неаполитанском происхождении его).
Одна щека была, точно флюсом, раздута огромной порцией жевательного табака.
Время от времени из его рта вылетала струя черной слюны, сопровождаемая характерным свистом.
— А, так вы француз, — сказал мне папаша Олифус.
— Откуда вы знаете?
— Ну вот! Стоило объезжать все части света, Азию, Африку и Америку, чтобы я не мог с первого взгляда распознать человека. Француз, француз, француз!
И он затянул:
За родину умрем…1
Я сразу же прервал его.
— Не то, папаша Олифус! Совсем не это!
— Почему же?
— Этот припев я уже слышал.
— Что ж, как хотите. Значит, вы хотите попасть в Монникендам?
— Да.
— И вы настаиваете на том, чтобы отвез вас туда именно папаша Олифус, без шуток?
— Да.
— Ну что же! Мы вас туда отвезем и дорого не запросим…
— А почему?
— Потому что у меня есть глаза и я все вижу, а этого достаточно. Вы собираетесь заночевать в Монникендаме?
— Да.
— Так вот — я советую вам остановиться в гостинице «Морской царь».
— Я именно туда и собирался.
— Ее содержит моя дочь Маргарита.
— Мне это известно.
— Ах, так вы это знаете! — сказал папаша Олифус. — Так, значит…
И он погрузился в размышления.
— Папаша Олифус, что, если нам отправиться в путь?
— Да, да, сейчас, — сказал он. Затем, повернувшись ко мне, продолжил: — Я знаю, зачем вы туда едете.
— Знаете?
— Знаю. Вы ученый и хотите заставить меня рассказывать.
— Неужели для вас это так трудно, папаша Олифус, если начало рассказа смочено тафией, середина — ромом, а конец — араком?
— Смотрите-ка! Вы знаете последовательность?
— Ей-Богу, нет! Я случайно угадал.
— Хорошо, мы поговорим, только не при детях, понятно?
— А где дети?
— Вы сейчас их увидите.
И он засвистел, поворачиваясь в разные стороны.
Звук, который издавал папаша Олифус, очень напоминал паровозный свисток.
Я увидел, как с разных сторон после этого сигнала появились пять здоровенных парней и устремились к одной точке.
Этой точкой были Биар, папаша Олифус и я сам.
— Эй, Иоаким! Эй, Фома! Эй, Филипп! Симон и Иуда! Поторопитесь! — крикнул он по-голландски. — Есть заработок для вас и для вашей сестры Маргариты.
Услышав имя Маргариты и тон, каким папаша Олифус обратился к направлявшимся в нашу сторону парням, я приблизительно догадался, о чем речь.
— Так это и есть ваше потомство, папаша Олифус? Мне о нем говорили.
— В Гааге, да? Смотритель музея? Пожалуй, я должен делать скидку этому старому плуту. Да, это мои сыновья, все пятеро.
— Значит, у вас пять сыновей и одна дочь?
— Одна дочь и пять сыновей, из которых двое близнецы: Симон и Иуда; самому старшему двадцать пять лет.
— И все от одной матери? — после некоторого колебания спросил я.
Олифус взглянул на меня.
— Да, от одной матери, в этом я уверен. Не могу сказать этого об… Тише! Идут дети, при них ни слова.
Дети прошли передо мной, поздоровались и недоверчиво взглянули на отца: несомненно, им показалось, что старик уже проболтался.
— Ну-ну, ребята, в лодку! — сказал папаша Олифус. — Покажем этому господину, что мы и не таким судном смогли бы управлять.
Трое молодых людей спустились в лодку, а двое других, оставшихся на берегу, подтягивали ее поближе к причалу.
Мы спрыгнули на корму; туда же довольно легко сошел папаша Олифус. Наконец за нами последовали остальные двое его сыновей, Симон и Иуда, и теперь команда и пассажиры были в полном сборе. Мне показалось, что близнецы никогда не расставались: сейчас они вместе поднимали маленькую мачту, лежавшую на дне лодки; тем временем отец усаживался к рулю, Иоаким отвязывал цепь, а Филипп и Фома, взяв в руки по веслу, выгребали на открытое место среди множества лодок и кораблей, заполнивших порт.
Преодолев все препятствия, мы смогли поднять парус. Ветер был благоприятный, и лодка быстро продвигалась вперед. Через десять минут, обогнув маленький мыс, закрывавший от нас залив, мы оказались в Зёйдер-Зе.
Через полчаса мы прошли между мысом Тидам и островом Маркен.
Олифус коснулся моей руки.
— Поглядите-ка на этот высокий тростник, — сказал он.
— У берега острова? — переспросил я.
— Да.
— Смотрю; что дальше?
— Там я ее и нашел.
— Кого?
— Тише!
В самом деле, Иоаким, заметивший его жест, повернулся в нашу сторону и, непочтительно пожав плечами, бросил на отца укоризненный взгляд.
— Ну, дети, в чем дело? — сказал тот. — Ничего не произошло.
Все молчали.
Через пять минут мы вошли в маленький залив и увидели слева деревню.
Молодые люди все время поглядывали в южную сторону с видом не то чтобы беспокойным, но озабоченным.
— Что с вашими детьми? — спросил я. — Они словно чего-то ждут.
— Да, они ждут чего-то, но предпочли бы этого не дождаться.
— А чего они ждут?
— Ветра…
— Ветра?
— Да, ветра, южного ветра. Скорее всего сегодня вечером им придется следить за плотиной. Но для нас это будет кстати…
— Почему?
— Нам никто не помешает, мы сможем поговорить.
— Значит, вам не будет неприятно говорить о…
— Напротив, мне это облегчает душу. Но они, похоже, все держат сторону этой потаскушки, Бюшольд. Ну вот, у меня вырвалось слово, и они его услышали. Посмотрите, какие взгляды кидают на меня Симон и Иуда. А ведь это младшие, им еще и двадцати нет. И что же! Они поступают как и их братья.
— Кто эта Бюшольд?
Парни, нахмурившись, обернулись к нам.
— Ну вот, вы еще и повторяете за мной! Посмотрите, как вас примут после этого!
В самом деле, настроение наших пятерых матросов, казалось, испортилось.
Я замолчал.
Мы приблизились к деревушке, которая словно вставала из воды нам навстречу.
— Не показывайте вида, — шепнул мне папаша Олифус, — но посмотрите налево.
Я увидел кладбище.
Он торжествующе подмигнул мне:
— Она там.
Я понял, и на этот раз вместо ответа только слегка кивнул головой.
Наш диалог, наполовину безмолвный, все же не ускользнул от внимания Фомы, который, не разделяя радости отца, вздохнул и перекрестился.
— Похоже, ваши дети католики? — поинтересовался я.
— Ох, Господи, да! И не говорите, они просто не знают, эти ребята, что бы еще такое выдумать, чтобы позлить меня. Собственно, я зря на них сержусь, это не их вина, а их матери.
— Так их мать была…
— В день, когда я ее нашел, она некоторое время провалялась без присмотра. За это время кюре быстренько окрестил ее.
— Отец! — Филипп, стоявший ближе всех, повернулся к нам.
— Ну что? Мы говорили о святом Иоанне, который крестил Господа нашего в реке Иордан, больше ни о чем.
Говоря это, он вскочил и в знак приветствия помахал своим колпаком.
— Эй, Маргарита!.. Эй!.. — окликнул он красивую девушку лет девятнадцати или двадцати, стоявшую на пороге дома. — Готовь лучшую комнату и подавай ужин повкуснее: я привез тебе постояльцев. — А затем, обратившись ко мне, сказал: — Идите вперед и подождите меня в вашей комнате. Пока они будут на плотине, я поднимусь к вам; мы выкурим по трубочке, выпьем по стаканчику тафии, и я все вам расскажу.
Я утвердительно кивнул, он в ответ лукаво подмигнул мне; сойдя на берег с помощью Симона и Иуды, мы направились к гостинице «Морской царь», на пороге которой, улыбаясь, ждала нас прекрасная трактирщица.
V. ПЕРВАЯ ЖЕНИТЬБА ПАПАШИ ОЛИФУСА
Мадемуазель Маргарита Олифус приняла нас как нельзя лучше.
Проводив нас в комнату с двумя постелями, она спросила, будем мы ужинать в общем зале или хотим, чтобы ужин подали в комнату.
Мы надеялись услышать рассказ о приключениях папаши Олифуса и попросили подать ужин в комнату.
Выбор блюд мы предоставили целиком на усмотрение хозяйки.
Весь этот разговор, разумеется, велся с помощью знаков; но, если такой способ неудобен в общении между торопящимися мужчинами, он становится приятным в разговоре с хорошенькой улыбающейся женщиной.
За десять минут мы обо всем договорились, хотя и не произнесли ни единого слова.
Папаша Олифус не ошибся: ветер продолжал дуть и даже усилился. Опасаться было нечего, но все же приходилось из осторожности наблюдать за плотиной.
Из своего окна мы видели, как трое сыновей папаши Олифуса направились к берегу; двое других, Симон и Иуда, вошли в какой-то дом; позже мы узнали, что они ухаживали за двумя живущими там сестрами.
Пока мы сквозь сгущающиеся сумерки следили за уличной и портовой жизнью, на столе появилось сначала блюдо жареной лососины, за ним — дымящиеся крутые яйца (размером с голубиные, зеленые в рыжую крапинку; они оказались яйцами чибиса; их собирают в мае; на вкус они гораздо нежнее куриных).
Среди блюд национальной кухни возвышалась, как тонкая, качающаяся от малейшего толчка колокольня, бутылка бордо.
От морского воздуха аппетит у нас разыгрался, и мы набросились на еду, оказавшуюся удивительно вкусной, как и вино.
Впрочем, ужин не был для нас главным: с гораздо большим нетерпением мы ожидали появления папаши Олифуса.
Во время десерта мы услышали, что кто-то тяжело, но вместе с тем крадучись поднимается по лестнице. Дверь открылась, и показался папаша Олифус с бутылками в руках, трубкой в зубах, с безмолвной ухмылкой на лице.
— Тсс! — сказал он. — Ну вот и я.
— И, похоже, в хорошей компании.
— Да. Я сказал себе: здесь два француза, надо идти вчетвером, чтобы сила была на нашей стороне. Я взял с собой бутылку тафии, бутылку рома и бутылку арака, и вот я здесь.
— Честно говоря, папаша Олифус, — сказал я ему, — чем больше я вас слушаю, тем больше удивляюсь: вы говорите по-французски не как матрос флота его величества Вильгельма Третьего, но как мореплаватель, что служит его величеству Людовику Четырнадцатому.
— Это потому, что на самом деле я француз, — подмигнув, ответил папаша Олифус.
— Как это на самом деле?
— Да, мой отец — француз, мать — датчанка; мой дед был француз, а бабка родом из Гамбурга. Что касается моих детей, могу похвастаться, что они французы по отцу, а по матери… Не берусь решить, кем она была, только они настоящие голландцы. Этого не случилось бы, если бы я занимался их воспитанием, но я был в Индии.
— Ну, время от времени вы возвращались! — смеясь, заметил я.
— В этом вы ошибаетесь, я сюда не приезжал.
— Значит, ваша жена приезжала к вам?
— Нет и да.
— Что значит «нет и да»?
— Вот здесь и начинается путаница, как видите. Похоже, расстояние не имеет значения, если жена у вас ведьма.
— И что же?
— Да, так вот. Впрочем, я все вам расскажу, только сначала пропустим по стаканчику тафии — это настоящая, я за нее ручаюсь. За ваше здоровье!
— За ваше, старина!
— Ну, как я вам и говорил, я француз, сын француза, потомственный моряк из породы морских волков и морских тюленей: в море я родился, на море надеюсь и умереть.
— Как же вы могли, имея такое призвание, не вступить в военный флот?
— О, я служил при императоре, но в тысяча восемьсот десятом году — привет! — меня схватили и отправили в Англию — вероятно, для того чтобы я выучил английский; позже, как вы увидите, он мне пригодился.
В тысяча восемьсот четырнадцатом году я вернулся сюда, в Монникендам: император взял меня отсюда. Я был ремесленником, там, на блокшивах, делал всякие вещи из соломы и продавал их англичанкам, которые приходили посмотреть на нас; таким образом, я скопил небольшую сумму, триста или четыреста флоринов.
Я купил лодку, набрал команду матросов и стал возить путешественников в Амстердам, в Пюрмерен, в Эдам, в Хорн — словом, вдоль всего побережья.
Так продолжалось с тысяча восемьсот пятнадцатого по тысяча восемьсот двадцатый год. Мне было уже тридцать пять лет, и меня спрашивали: «Вы все не женитесь, папаша Олифус?»Я отвечал: «Нет. Я моряк и не женюсь, пока не найду себе русалку». — «А почему вы хотите жениться на русалке, папаша Олифус?» — «Ну, как же! — отвечал я. — Потому что русалки не умеют разговаривать».
Надо вам сказать, что двести или триста лет назад на одном берегу нашли выброшенную морем морскую деву. Ее научили делать реверанс и прясть, но никогда — никогда в жизни! — она не разговаривала.
— Да, я знаю. И что же?
— Вы сами понимаете: женщина, умеющая делать реверанс и прясть, но не умеющая говорить, — настоящее сокровище; но, видите ли, на самом деле я не верил в существование русалок и решил, что не женюсь никогда.
Однажды — это было двадцатого сентября тысяча восемьсот двадцать третьего года, и мне не забыть этот день — случилась непогода; второй день ветер дул с Северного моря. Я отвез одного англичанина в Амстердам и возвращался назад. Проходя между мысом Тидам и островком Маркен, как раз там, где растут тростники — я показывал вам это место по дороге сюда, — мы заметили, что в воде бьется какое-то существо.
Мы направились к этому месту; чем ближе мы подплывали, тем больше это создание нам напоминало человека.
«Держитесь! Не бойтесь! Мы здесь!» — призывали мы его. Но чем громче мы кричали, тем сильнее слышался плеск воды. Мы подошли совсем близко и что же увидели? Перед нами барахталась женщина.
В команде был один парижанин, большой шутник. Он сказал мне: «Смотрите-ка, папаша Олифус, русалка — как раз для вас».
Конечно, мне надо было бежать оттуда. Так нет же: любопытный, словно дельфин-касатка, я продолжал двигаться вперед, сказав: «Ей-Богу, это женщина! И к тому же она тонет. Надо ее выловить».
«Она совсем голая!» — сказал парижанин.
В самом деле, на ней ничего не было.
«Ты что, боишься?» — спросил я у него.
В ту же минуту я прыгнул в воду и подхватил женщину на руки.
Она уже лишилась чувств.
Мы хотели вытащить ее из тростника, но ей каким-то образом удалось так запутаться ногами в траве, что рядом с этим морские узлы — просто пустяк.
И пришлось нам разрезать стебли.
Положив женщину на дно лодки, мы укрыли ее нашими плащами и взяли курс на Монникендам.
Мы предположили, что где-то неподалеку произошло кораблекрушение, бедняжку прибило течением к берегу, и она запуталась в тростниках.
Лишь парижанин продолжал качать головой и уверять, что это вовсе не женщина, а русалка и что она лишилась чувств от страха, вызванного нашим появлением.
Приподняв плащ, он стал рассматривать ее. Я тоже взглянул — признаюсь, не без удовольствия.
Это было прелестное существо лет двадцати, самое большее — двадцати двух. Красивые руки, красивая грудь. Правда, волосы слегка отливали зеленым, но при очень белой коже это выглядело неплохо.
Пока я ее разглядывал, она открыла один глаз. Глаз тоже был зеленым, но и это ее не портило.
Увидев, что она пришла в себя, я снова прикрыл ее плащом, извинившись за нескромность, и пообещал одолжить для нее лучшее платье у дочки бургомистра Монникендама ван Клифа.
Она не ответила — как мне показалось, застыдившись; я обернулся к остальным, сделав им знак молчать и грести. Вдруг плащи приподнялись: она собралась прыгнуть в воду. Дурак я был, что помешал ей!
— Вы ее удержали?
— Вот именно — за ее зеленые волосы; но при этом я должен был обратить внимание на одну вещь: она почти справилась с нами, шестью мужчинами. Парижанину тоже от нее досталось — кулаком в глаз; он сказал, что ничего подобного ему, кроме как в Куртиле, не приходилось встречать.
Я думал, что она сошла с ума и хочет наложить на себя руки. Схватив ее в охапку, я сумел ее удержать (хотя кожа у нее была скользкой, словно у угря), пока мои спутники связывали ей руки и ноги.
Спутанная по рукам и по ногам, она успокоилась: немножко покричала, поплакала, но потом смирилась.
Тумаки от нее достались всем, она никого не обошла, но парижанину было хуже других; каждые пять минут он промывал свой глаз морской водой. Если вас когда-нибудь отлупцуют, знайте, что морская вода — лучшее лекарство.
Короче, мы причалили к берегу. Узнав о нашей находке, сбежалась вся деревня.
Мы отнесли женщину ко мне домой, и я попросил дочку бургомистра ван Клифа предоставить одно из ее платьев в распоряжение спасенной. Что я мог сделать? Ведь я же тогда ничего еще не знал о ней.
Дочка бургомистра прибежала с одеждой, я отвел ее в комнату пленницы, лежавшей на постели и все еще связанной.
Надо думать, та признала в девушке схожее с собой существо, так как сделала ей знак развязать ее, что и было быстро исполнено, а потом принялась с любопытством разглядывать гостью, трогать ее одежду, приподнимать юбки, заглядывать за корсаж: она словно пыталась понять, не растет ли одежда прямо на теле. Дочка бургомистра охотно подчинилась осмотру, любезно объяснила различие между кожей и платьем, разделась и снова оделась, чтобы показать, как они похожи друг на друга в голом виде, а отличает их только ее одежда.
О, видите ли, кокетство — порок, свойственный дикой женщине не меньше, чем цивилизованной, и морской деве — не меньше, чем земной. Наша русалка больше не пыталась убежать, перестала кричать и плакать и принялась разглядывать платья и казакины, чепчики и позолоченные украшения. Потом она знаками показала, что хочет одеться. Она всего один раз видела, как снимают и надевают все эти вещи. И что же! Она проделала это так ловко, как будто всю жизнь только и делала, что одевалась и раздевалась. Закончив свой туалет, она стала искать воду, чтобы посмотреться в нее. Дочка бургомистра подставила ей зеркало; увидев себя, русалка вскрикнула от удивления и безумно расхохоталась.
Именно в эту минуту вошел кюре, решивший на всякий случай ее окрестить. Когда он попытался снять с нее чепчик, она чуть было глаза ему не выцарапала, этому кюре. Пришлось объяснить ей, что это всего на минутку; но она не выпустила из рук ни чепчика, ни золотых украшений и сама поправила свой костюм, как только кюре вышел.
Я просто умирал от желания взглянуть на нее. Поднявшись, я спросил удочки бургомистра, можно ли войти, и она открыла мне дверь. За моей спиной столпились пять моих матросов; последним шел парижанин, продолжавший прикладывать к глазу соляную примочку.
Я не узнавал русалку и глазами искал ее. Передо мной была красивая фризка, с чуть зеленоватыми волосами, это правда; но зеленое с золотом, как вы знаете, очень хорошо сочетается.
Дочка бургомистра сделала мне глубокий реверанс.
Русалка посмотрела, как это делает ее подружка, и сделала то же самое. Да, сударь, в этом вся женщина! Что за лицемерное создание! Всего два часа, как русалка познакомилась с людьми — и вот она уже плачет, смеется, смотрится в зеркало и кланяется. О, я тогда уже должен был понять; но что сделано, того не воротишь!
Я стал знаками с ней разговаривать и спросил, не голодна ли она. Мне было известно, что животных приручают с помощью лакомств, и — что поделаешь! — мне хотелось, хотя бы из любопытства, приручить эту женщину. Она кивнула; тогда я принес ей арбуз, виноград, груши — словом, все фрукты, какие смог раздобыть.
Она знала, что это: едва увидев их, она набросилась на них. Съев фрукты, она хотела съесть и тарелку, и стоило неимоверного труда убедить ее, что посуда несъедобна.
Кюре тем временем успел напакостить. Он объяснил дочке бургомистра, что морская дева хоть и рыба, но слишком похожа на женщину, чтобы оставаться в доме холостяка. Так что, как только она кончила есть, бургомистр с женой и второй дочкой явились за ней.
Свежеиспеченные подружки удалились, взявшись за руки.
Только русалка шла босиком: она не смогла надеть принесенные ей туфли. Нет, они не были ей малы, напротив, но к этой части своего костюма она привыкала дольше всего.
Подойдя к двери дома, она оглянулась на море; возможно, ей захотелось вернуться в старое обиталище, но для этого пришлось бы пробраться сквозь толпу местных жителей, собравшихся поглазеть на нее; к тому же она испортила бы свое красивое платье. И новоприбывшая, тряхнув головой, спокойно вошла в дом бургомистра, провожаемая криками всего населения Монникендама: «Бюшольд!
Бюшольд!», что на местном наречии означает «Дочь воды».
Поскольку никто не знал ее имени, это прозвище осталось за ней.
Я не раз говорил, что женюсь только на русалке, и теперь получил то, чего хотел. Поэтому в тот же вечер приятели пили за мою будущую свадьбу с Бюшольд. Она была молоденькая, хорошенькая; мне нравилось, как она поглядывала на меня своими зелеными глазами, и она была немая. Черт возьми! Я тоже выпил за это.
Через три месяца она умела делать все, что делают другие женщины, не умела только говорить; в своем фризском костюме она была самой красивой девушкой не только во всей Голландии, но и во всех землях, где живут фризы; мне казалось, что я ей не противен, а сам я влюбился в нее как дурак. У меня были на нее все права: ведь это я ее нашел, и со стороны ее родственников препятствий опасаться не приходилось…
Я женился на ней.
В мэрии новобрачную записали Марией Бюшольд, поскольку господин кюре, когда крестил ее, счел самым подходящим для нее имя матери нашего Спасителя.
Проводив нас в комнату с двумя постелями, она спросила, будем мы ужинать в общем зале или хотим, чтобы ужин подали в комнату.
Мы надеялись услышать рассказ о приключениях папаши Олифуса и попросили подать ужин в комнату.
Выбор блюд мы предоставили целиком на усмотрение хозяйки.
Весь этот разговор, разумеется, велся с помощью знаков; но, если такой способ неудобен в общении между торопящимися мужчинами, он становится приятным в разговоре с хорошенькой улыбающейся женщиной.
За десять минут мы обо всем договорились, хотя и не произнесли ни единого слова.
Папаша Олифус не ошибся: ветер продолжал дуть и даже усилился. Опасаться было нечего, но все же приходилось из осторожности наблюдать за плотиной.
Из своего окна мы видели, как трое сыновей папаши Олифуса направились к берегу; двое других, Симон и Иуда, вошли в какой-то дом; позже мы узнали, что они ухаживали за двумя живущими там сестрами.
Пока мы сквозь сгущающиеся сумерки следили за уличной и портовой жизнью, на столе появилось сначала блюдо жареной лососины, за ним — дымящиеся крутые яйца (размером с голубиные, зеленые в рыжую крапинку; они оказались яйцами чибиса; их собирают в мае; на вкус они гораздо нежнее куриных).
Среди блюд национальной кухни возвышалась, как тонкая, качающаяся от малейшего толчка колокольня, бутылка бордо.
От морского воздуха аппетит у нас разыгрался, и мы набросились на еду, оказавшуюся удивительно вкусной, как и вино.
Впрочем, ужин не был для нас главным: с гораздо большим нетерпением мы ожидали появления папаши Олифуса.
Во время десерта мы услышали, что кто-то тяжело, но вместе с тем крадучись поднимается по лестнице. Дверь открылась, и показался папаша Олифус с бутылками в руках, трубкой в зубах, с безмолвной ухмылкой на лице.
— Тсс! — сказал он. — Ну вот и я.
— И, похоже, в хорошей компании.
— Да. Я сказал себе: здесь два француза, надо идти вчетвером, чтобы сила была на нашей стороне. Я взял с собой бутылку тафии, бутылку рома и бутылку арака, и вот я здесь.
— Честно говоря, папаша Олифус, — сказал я ему, — чем больше я вас слушаю, тем больше удивляюсь: вы говорите по-французски не как матрос флота его величества Вильгельма Третьего, но как мореплаватель, что служит его величеству Людовику Четырнадцатому.
— Это потому, что на самом деле я француз, — подмигнув, ответил папаша Олифус.
— Как это на самом деле?
— Да, мой отец — француз, мать — датчанка; мой дед был француз, а бабка родом из Гамбурга. Что касается моих детей, могу похвастаться, что они французы по отцу, а по матери… Не берусь решить, кем она была, только они настоящие голландцы. Этого не случилось бы, если бы я занимался их воспитанием, но я был в Индии.
— Ну, время от времени вы возвращались! — смеясь, заметил я.
— В этом вы ошибаетесь, я сюда не приезжал.
— Значит, ваша жена приезжала к вам?
— Нет и да.
— Что значит «нет и да»?
— Вот здесь и начинается путаница, как видите. Похоже, расстояние не имеет значения, если жена у вас ведьма.
— И что же?
— Да, так вот. Впрочем, я все вам расскажу, только сначала пропустим по стаканчику тафии — это настоящая, я за нее ручаюсь. За ваше здоровье!
— За ваше, старина!
— Ну, как я вам и говорил, я француз, сын француза, потомственный моряк из породы морских волков и морских тюленей: в море я родился, на море надеюсь и умереть.
— Как же вы могли, имея такое призвание, не вступить в военный флот?
— О, я служил при императоре, но в тысяча восемьсот десятом году — привет! — меня схватили и отправили в Англию — вероятно, для того чтобы я выучил английский; позже, как вы увидите, он мне пригодился.
В тысяча восемьсот четырнадцатом году я вернулся сюда, в Монникендам: император взял меня отсюда. Я был ремесленником, там, на блокшивах, делал всякие вещи из соломы и продавал их англичанкам, которые приходили посмотреть на нас; таким образом, я скопил небольшую сумму, триста или четыреста флоринов.
Я купил лодку, набрал команду матросов и стал возить путешественников в Амстердам, в Пюрмерен, в Эдам, в Хорн — словом, вдоль всего побережья.
Так продолжалось с тысяча восемьсот пятнадцатого по тысяча восемьсот двадцатый год. Мне было уже тридцать пять лет, и меня спрашивали: «Вы все не женитесь, папаша Олифус?»Я отвечал: «Нет. Я моряк и не женюсь, пока не найду себе русалку». — «А почему вы хотите жениться на русалке, папаша Олифус?» — «Ну, как же! — отвечал я. — Потому что русалки не умеют разговаривать».
Надо вам сказать, что двести или триста лет назад на одном берегу нашли выброшенную морем морскую деву. Ее научили делать реверанс и прясть, но никогда — никогда в жизни! — она не разговаривала.
— Да, я знаю. И что же?
— Вы сами понимаете: женщина, умеющая делать реверанс и прясть, но не умеющая говорить, — настоящее сокровище; но, видите ли, на самом деле я не верил в существование русалок и решил, что не женюсь никогда.
Однажды — это было двадцатого сентября тысяча восемьсот двадцать третьего года, и мне не забыть этот день — случилась непогода; второй день ветер дул с Северного моря. Я отвез одного англичанина в Амстердам и возвращался назад. Проходя между мысом Тидам и островком Маркен, как раз там, где растут тростники — я показывал вам это место по дороге сюда, — мы заметили, что в воде бьется какое-то существо.
Мы направились к этому месту; чем ближе мы подплывали, тем больше это создание нам напоминало человека.
«Держитесь! Не бойтесь! Мы здесь!» — призывали мы его. Но чем громче мы кричали, тем сильнее слышался плеск воды. Мы подошли совсем близко и что же увидели? Перед нами барахталась женщина.
В команде был один парижанин, большой шутник. Он сказал мне: «Смотрите-ка, папаша Олифус, русалка — как раз для вас».
Конечно, мне надо было бежать оттуда. Так нет же: любопытный, словно дельфин-касатка, я продолжал двигаться вперед, сказав: «Ей-Богу, это женщина! И к тому же она тонет. Надо ее выловить».
«Она совсем голая!» — сказал парижанин.
В самом деле, на ней ничего не было.
«Ты что, боишься?» — спросил я у него.
В ту же минуту я прыгнул в воду и подхватил женщину на руки.
Она уже лишилась чувств.
Мы хотели вытащить ее из тростника, но ей каким-то образом удалось так запутаться ногами в траве, что рядом с этим морские узлы — просто пустяк.
И пришлось нам разрезать стебли.
Положив женщину на дно лодки, мы укрыли ее нашими плащами и взяли курс на Монникендам.
Мы предположили, что где-то неподалеку произошло кораблекрушение, бедняжку прибило течением к берегу, и она запуталась в тростниках.
Лишь парижанин продолжал качать головой и уверять, что это вовсе не женщина, а русалка и что она лишилась чувств от страха, вызванного нашим появлением.
Приподняв плащ, он стал рассматривать ее. Я тоже взглянул — признаюсь, не без удовольствия.
Это было прелестное существо лет двадцати, самое большее — двадцати двух. Красивые руки, красивая грудь. Правда, волосы слегка отливали зеленым, но при очень белой коже это выглядело неплохо.
Пока я ее разглядывал, она открыла один глаз. Глаз тоже был зеленым, но и это ее не портило.
Увидев, что она пришла в себя, я снова прикрыл ее плащом, извинившись за нескромность, и пообещал одолжить для нее лучшее платье у дочки бургомистра Монникендама ван Клифа.
Она не ответила — как мне показалось, застыдившись; я обернулся к остальным, сделав им знак молчать и грести. Вдруг плащи приподнялись: она собралась прыгнуть в воду. Дурак я был, что помешал ей!
— Вы ее удержали?
— Вот именно — за ее зеленые волосы; но при этом я должен был обратить внимание на одну вещь: она почти справилась с нами, шестью мужчинами. Парижанину тоже от нее досталось — кулаком в глаз; он сказал, что ничего подобного ему, кроме как в Куртиле, не приходилось встречать.
Я думал, что она сошла с ума и хочет наложить на себя руки. Схватив ее в охапку, я сумел ее удержать (хотя кожа у нее была скользкой, словно у угря), пока мои спутники связывали ей руки и ноги.
Спутанная по рукам и по ногам, она успокоилась: немножко покричала, поплакала, но потом смирилась.
Тумаки от нее достались всем, она никого не обошла, но парижанину было хуже других; каждые пять минут он промывал свой глаз морской водой. Если вас когда-нибудь отлупцуют, знайте, что морская вода — лучшее лекарство.
Короче, мы причалили к берегу. Узнав о нашей находке, сбежалась вся деревня.
Мы отнесли женщину ко мне домой, и я попросил дочку бургомистра ван Клифа предоставить одно из ее платьев в распоряжение спасенной. Что я мог сделать? Ведь я же тогда ничего еще не знал о ней.
Дочка бургомистра прибежала с одеждой, я отвел ее в комнату пленницы, лежавшей на постели и все еще связанной.
Надо думать, та признала в девушке схожее с собой существо, так как сделала ей знак развязать ее, что и было быстро исполнено, а потом принялась с любопытством разглядывать гостью, трогать ее одежду, приподнимать юбки, заглядывать за корсаж: она словно пыталась понять, не растет ли одежда прямо на теле. Дочка бургомистра охотно подчинилась осмотру, любезно объяснила различие между кожей и платьем, разделась и снова оделась, чтобы показать, как они похожи друг на друга в голом виде, а отличает их только ее одежда.
О, видите ли, кокетство — порок, свойственный дикой женщине не меньше, чем цивилизованной, и морской деве — не меньше, чем земной. Наша русалка больше не пыталась убежать, перестала кричать и плакать и принялась разглядывать платья и казакины, чепчики и позолоченные украшения. Потом она знаками показала, что хочет одеться. Она всего один раз видела, как снимают и надевают все эти вещи. И что же! Она проделала это так ловко, как будто всю жизнь только и делала, что одевалась и раздевалась. Закончив свой туалет, она стала искать воду, чтобы посмотреться в нее. Дочка бургомистра подставила ей зеркало; увидев себя, русалка вскрикнула от удивления и безумно расхохоталась.
Именно в эту минуту вошел кюре, решивший на всякий случай ее окрестить. Когда он попытался снять с нее чепчик, она чуть было глаза ему не выцарапала, этому кюре. Пришлось объяснить ей, что это всего на минутку; но она не выпустила из рук ни чепчика, ни золотых украшений и сама поправила свой костюм, как только кюре вышел.
Я просто умирал от желания взглянуть на нее. Поднявшись, я спросил удочки бургомистра, можно ли войти, и она открыла мне дверь. За моей спиной столпились пять моих матросов; последним шел парижанин, продолжавший прикладывать к глазу соляную примочку.
Я не узнавал русалку и глазами искал ее. Передо мной была красивая фризка, с чуть зеленоватыми волосами, это правда; но зеленое с золотом, как вы знаете, очень хорошо сочетается.
Дочка бургомистра сделала мне глубокий реверанс.
Русалка посмотрела, как это делает ее подружка, и сделала то же самое. Да, сударь, в этом вся женщина! Что за лицемерное создание! Всего два часа, как русалка познакомилась с людьми — и вот она уже плачет, смеется, смотрится в зеркало и кланяется. О, я тогда уже должен был понять; но что сделано, того не воротишь!
Я стал знаками с ней разговаривать и спросил, не голодна ли она. Мне было известно, что животных приручают с помощью лакомств, и — что поделаешь! — мне хотелось, хотя бы из любопытства, приручить эту женщину. Она кивнула; тогда я принес ей арбуз, виноград, груши — словом, все фрукты, какие смог раздобыть.
Она знала, что это: едва увидев их, она набросилась на них. Съев фрукты, она хотела съесть и тарелку, и стоило неимоверного труда убедить ее, что посуда несъедобна.
Кюре тем временем успел напакостить. Он объяснил дочке бургомистра, что морская дева хоть и рыба, но слишком похожа на женщину, чтобы оставаться в доме холостяка. Так что, как только она кончила есть, бургомистр с женой и второй дочкой явились за ней.
Свежеиспеченные подружки удалились, взявшись за руки.
Только русалка шла босиком: она не смогла надеть принесенные ей туфли. Нет, они не были ей малы, напротив, но к этой части своего костюма она привыкала дольше всего.
Подойдя к двери дома, она оглянулась на море; возможно, ей захотелось вернуться в старое обиталище, но для этого пришлось бы пробраться сквозь толпу местных жителей, собравшихся поглазеть на нее; к тому же она испортила бы свое красивое платье. И новоприбывшая, тряхнув головой, спокойно вошла в дом бургомистра, провожаемая криками всего населения Монникендама: «Бюшольд!
Бюшольд!», что на местном наречии означает «Дочь воды».
Поскольку никто не знал ее имени, это прозвище осталось за ней.
Я не раз говорил, что женюсь только на русалке, и теперь получил то, чего хотел. Поэтому в тот же вечер приятели пили за мою будущую свадьбу с Бюшольд. Она была молоденькая, хорошенькая; мне нравилось, как она поглядывала на меня своими зелеными глазами, и она была немая. Черт возьми! Я тоже выпил за это.
Через три месяца она умела делать все, что делают другие женщины, не умела только говорить; в своем фризском костюме она была самой красивой девушкой не только во всей Голландии, но и во всех землях, где живут фризы; мне казалось, что я ей не противен, а сам я влюбился в нее как дурак. У меня были на нее все права: ведь это я ее нашел, и со стороны ее родственников препятствий опасаться не приходилось…
Я женился на ней.
В мэрии новобрачную записали Марией Бюшольд, поскольку господин кюре, когда крестил ее, счел самым подходящим для нее имя матери нашего Спасителя.