Двое ученых, каждый сам по себе, взялись поискать: кто они, Праведники, из какого детства, из какого теста леплены. Изучали образование, привычки, друзей, характеры… На многих примерах, солидно, ре-пре-зен-та-тивно… Вышло: у одного Праведники – индивидуалисты, бунтари, против общих правил; у другого – послушные приспособленцы, сотрудники любому режиму. Ускользает Праведник от измерений.
   Природа вложила в человека агрессивность. Без нее никакой популяции не выжить. Когда врага нет, она накапливается. Известное наблюдение: если долго жить в изолированном пространстве даже с лучшим другом, можно возненавидеть его вплоть до убийства. Таков естественный закон. Норма.
   А Праведник – вне нормы. Его ведет доброта. Иммануил Кант говорил о «моральном императиве» – законе нравственности, изначально заложенном в человеческую душу. Кант жил двести лет назад и ему, наверно, было бы непросто в нашем веке сопрячь опыт гестапо (или ГУЛАГа) с понятием врожденной гуманистической морали. Мир оказался плох, безнравственен. А Праведник не оглядывается – он спасает. Выгребает против течения. Праведник переступает через национальные перегородки, как и расовые, классовые, религиозные – любые. Он – революционер в этом смысле, но он – еще бо́льший революционер, когда рушит привычные рамки человеческого эгоизма.
   То сам рушит, то обстоятельства ведут. В какофонии войны и вражды не всегда ясны мотивы спасения.
   Тщеславие? В Норвегии жили 1800 евреев, сто пятьдесят из них бежали из страны в начале немецкой оккупации. Сразу после первых арестов евреев в октябре 1942 г. лютеранская церковь Норвегии осудила их преследование, а антифашистское подполье принялось тайно переправлять евреев в нейтральную Швецию и к февралю 1943 г. вывезло примерно 800 человек. Пришло время, Яд Вашем предложил норвежцам назвать имена спасителей для их чествования – они отказались: «Посадите одно дерево на всех». И датчанам, почти всех своих евреев спасшим и отказавшимся от поименной славы, высадил Яд Вашем одно общее дерево: «Народу Дании».
   Что Праведнику огласка? Суета и тщета… Французский городок Ле-Шамбон на юге Франции чуть ли не весь выручил пять тысяч евреев. Тихо, не ища себе хвалы и после войны. «Защита обреченных – богоугодное дело», – говорил местный священник и объяснял поведение своих прихожан-протестантов их памятью об уничтожении гугенотов (по-нынешнему, геноцид). Отозвалась вдруг Варфоломеевская ночь!
   Корысть? Великому спасителю тысячи двухсот евреев Оскару Шиндлеру, и тому когда-то приписывали «выгоду»: мол, свой завод, где он сберегал сотни человек, Шиндлер отобрал у еврея и наживался потом… (От одного из убереженных шел, между прочим, этот запах.) А сам спаситель объяснял: «Я ненавидел жестокость, садизм и безумие нацизма. Я просто не мог стоять и смотреть, как уничтожают народ. Я делал… что мне велела совесть». Если уж не доверять до конца его словам, то предположить следует в придачу к совести не «корысть», коей и в помине не было, а скорее азарт: с гитлеровской махиной одному побороться – заманчиво жизнелюбу типа Шиндлера.
   Жизнь многоцветна, и расчетливость спасителя не исключена. Кто-то взялся сохранить ребенка, соблазнясь грошовым перстеньком и не сообразив риска, а потом вдруг объявилась совесть, перекрыла путь назад, пришлось спасать, и рисковать, и платить несоразмерно домом, собой, судьбой… Или: укрываемую девочку выгодно обратили в няньку собственным детям, прислугу, рабыню… Или: мать полицая в Бориславе (Украина) спасала еврейскую семью не только по старой дружбе, но и в надежде облегчить судьбу сына, когда вернется советская власть.
   Случай? З. Григорович из белорусской деревни Заречье (Минская обл.) зимой 1942 года шла мимо соседнего совхоза и видела там за колючей проволокой гетто расстрел евреев. Дальше ее рассказ: «Через проволоку одна женщина подала мне сверток и молила отнести его в деревню. Я взяла и побежала домой. Там была девочка 6–9 месяцев, вся в коросте. И книжка. Мать ругала меня: «Пятнадцать лет, а дура-дурой! Что теперь с малявкой делать? Не выкинешь же!» Мы сказали в деревне, что я нашла ребенка на дороге. Деревня маленькая, несколько домов. Бабы сказали: «Пускай. Умрет – так умрет, а выживет – будет жить». Дед Прокоп сказал: «Узнают немцы – всю деревню постреляют. Так что молчите». Молчали всю войну. Днем немцы заезжали – грабили, ночами партизаны грабили. Но никому никто про девочку не сказал…»
   Девочку спасли. Сейчас она в Израиле, при ней книга, вложенная матерью в сверток с младенцем, – Тора старинная, в кожаном переплете с медной застежкой – памятник белорусской деревушке-Праведнице, всем скопом нежданно-негаданно угодившей в подвижничество; никаких там мотивов, так уж вышло…
   Сколько людей попадали в подвижники невзначай, не по своей воле, а по стечению случайностей! Но обычно все-таки наличествовала предрасположенность души, которая не позволяла отмести сочувствие или жалость, накатывающие непрошенно, но неотвратимо. Тогда и легкий толчок сыновьего ребячьего не замутненного ничем сердца может решить мамину жизнь.
   1992 год, Яд Вашем. На открытие памятной таблички в честь умершей Праведницы прибыл из Украины ее сын, «такий соби хлопець» лет вроде сорока, шаровидный, кровь с молоком, лысина с чубом, руки-грабли-лопаты, ну, колхозный комбайнер, а то и бригадир. Слепящий полдень, церемониал, речи… Спасенный, истрепанный израильский старик повествует, указывая на гостя: «Я с гетто до них у хату прибег, его мама меня покормила и говорит: «Иды, хлопчику!» И он, вот он, ему тогда шесть годков было, заплакал и каже: «Не хочу шоб того хлопчика вбылы, сховай його, мамо!» И так же ж плакал, шо вона меня оставила… и аж до освобождения…» – Он задыхается, а крутой хлопец целует мамино имя на табличке, и солнце скатывается слезой по его пунцовой щеке.
   В реальной жизни ни сýдьбы, ни побуждения не разделить, да и как-то стыдно поверять пошловатой алгеброй гармонию доброты. Существенно одно: работает альтруизм даже в самых античеловеческих условиях.
   В романе польского писателя Ежи Анджеевского «Пасхальная неделя» ксендз пытается спрятать еврейку, но обоих расстреливают по доносу соседа. Анджеевский описывает разные варианты отношения поляков к обреченной еврейке: ненависть, страх, жалость, равнодушие – все они, согласно автору, бесплодны; в бесчеловечной атмосфере нацизма нет места никакому человеческому решению. «Человечность попросту отменяется», – заключает писатель.
   Не только человечность отменилась: рушится вся европейская цивилизация, настоенная на христианстве. «Несть ни эллина, ни иудея»? Бросьте, вот он, иудей, выделен и обречен. «Не убий», «возлюби ближнего»? Дудки! «Извечно побеждает только стремление к самосохранению. Под ним так называемая гуманность как выражение глупости, трусости и кичливого умничания тает, словно снег под мартовским солнцем. В извечной борьбе человечество выросло, в извечном мире оно погибнет». Это Гитлер, его книга «Моя война»; там и новейшая заповедь начертана: «Одно существо пьет кровь другого. Одно, умирая, питает собой другое. Нечего молоть вздор о гуманности».
   Не умер Гитлер, шевелятся последыши в темном подполье, время от времени выставляя на свет то упитанную задницу, то голодный оскал.
   Осознание всеобщей значимости Катастрофы евреев может лишить людей всякой перспективы: человек оказывается безмерно порочным, мир – беспроглядно ужасным. Замечено: «После Освенцима нельзя писать стихи». Точнее сказать: и в Освенциме нельзя писать стихи. А Праведники пишут. И во время, и после. Для Праведника человечность неотменима.
   Какая сила толкает украинскую крестьянку (частное сообщение) скрыть еврейскую девочку и, спасая от полицаев и соседей, удочерить? А потом воспитать так, что, когда после войны объявится настоящая мама забрать дочку, та прокричит: «Нэ хочу до жидив! Не буду исты ту жидивську курочку!!». «Кугочку!» – скартавит она, дразня, ненавистно, в лицо еврейке-маме. А приемная мать довольно хмыкнет, она тех жидив сроду на дух не выносит. «Так чего ж ты еврейку спасала?» – спросили ее много лет спустя. «Та воно ж людына («то ведь человек»)», – и пожала плечами, удивилась непониманию.
   Соучастников гитлеровских преступлений в Германии насчиталось пять миллионов. На оккупированных землях местных убийц и подручных тоже ведь сотни тысяч. А Праведников в Яд Вашеме сегодня набрали двадцать четыре тысячи. Недоучли, естественно, многих: один СССР почти полвека не давал объявиться защитникам евреев. Сколько же не выявлено? Если думать о людях хорошо, наскребется еще тысяч двадцать. Против миллионов-то…
   Но праведная эта капля в море освенцимского самоубийственного беспредела, может быть, единственная надежда.
   Покидая Яд Вашем, вырываясь из тисков Катастрофы, оглянись, душа обожженная, на деревья Праведников. И на обратной дороге, с ближней теперь стороны, справа, уже лицом к тебе, глянет обелиск с именем Рауля Валленберга. Он спас десятки тысяч евреев. Поклонись, прохожий…
   И поклонись, читатель, замечательному стечению обстоятельств: американская школа, умный учитель, чуткие школьницы, пронзенные еврейской трагедией и великим подвигом спасения, – и вышла в итоге добрая книга об Ирене Сендлер. Вот эта.
   – Анатолий Кардаш, писатель, исследователь Катастрофы евреев (Холокоста) в годы Второй мировой войны.
 
   «Храброе сердце Ирены Сендлер» – художественно-документальная книга, основанная на информации, полученной из:
   • интервью с Иреной Сендлер, другими спасителями евреев, «детьми Холокоста» и польскими учеными, а также с преподавателем, благодаря которому родился этот проект, Норманом Конардом и его замечательными ученицами Меган (Стюарт) Фелт, Элизабет Камберс-Хаттон, Сабриной Кунс-Мерфи, Джессикой Шелтон-Риппер и другими школьниками, принимавшими и принимающими участие в спектакле «Жизнь в банке»;
   • Matka Dzieci Holocaustu: Historia Ireny Sendlerowej [Мать детей Холокоста: История Ирены Сендлеровой] (Muza SA, Варшава, 2004), книги о жизни Ирены Сендлер, написанной Анной Мешковской и Яниной Згржембской при участии Ирены Сендлер;
   • статей Ирены Сендлер;
   • упоминаний истории Ирены Сендлер в академических работах, посвященных истории Варшавского гетто;
   • множества других источников, перечисленных в разделе «Библиография».
 
   Все вымышленные диалоги реконструированы на основе информации, полученной в ходе исследовательской работы и личном общении. В части второй, рассказывающей о событиях, происходивших в Польше во время Второй мировой войны, я дал имена нескольким персонажам, играющим важную роль в этой истории. Например, Ирена Сендлер никогда не упоминала имени своего школьного учителя, которого я назвал профессором Пикатовским по прозвищу Пика. Тем не менее все описанные мною обстоятельства детства Ирены и ее учебы в Варшавском университете полностью соответствуют действительности. То же касается и помогавшего Ирене в Варшавском гетто сотрудника еврейской полиции Шмуэля. Ирена ни разу не назвала его имени. Я назвал Адамом участника еврейского Сопротивления в гетто и превратил его в брата Евы Рехтман. Насколько мне известно, у Евы Рехтман не было брата – члена боевой группы Сопротивления, но Ирена и правда тесно сотрудничала с еврейским подпольем. Также вымышлены имена некоторых немецких официальных лиц и офицеров, но все эти персонажи существовали в действительности. Вымышленные имена даны и некоторым персонажам, фигурирующим в первой и третьей частях книги, например преподавателю обществознания мистеру Кихарту и некоторым учащимся Юнионтаунской средней школы.
 
   Посвящается всем невоспетым героям


   Иногда в нас гаснет внутренний свет, но потом возгорается вновь при встрече с другим человеком. И все мы должны быть глубоко благодарны тем, кто возродил в нас этот внутренний свет.
Альберт Швейцер

 

Варшавское Гетто

 
    – Главные ворота гетто.
    – Кварталы гетто, продолжавшие существовать после ликвидации в сентябре 1942 г.
 
   1 Умшлагплатц (Umschlagplatz – нем.), товарный двор железной дороги, где происходила погрузка в поезда депортируемых в Треблинку евреев.
   2 Трамвайное депо на Мурановской площади.
   3 Штаб подполья на Милой, 18.
   4 Еврейская тюрьма Генсиувка.
   5 Парк Красинских.
   6 Еврейское кладбище.
   7 Гестаповская тюрьма Павяк.
   8 Церковь Благовещения.
   9 Centos, Еврейская организация самопомощи.
   10 Большая синагога на площади Тломацке, уничтоженная в последний день Восстания в гетто – 16 мая 1943 г.
   11 Здание суда.
   12 Театр «Фемина».
   13 Пешеходный мост над Хлодной улицей, соединявший территории Большого и Малого гетто, открыт для движения 26 января 1942 г.
   14 Юденрат – Администрация еврейского гетто, Гржибовская улица, 26, ноябрь 1940-го – сентябрь 1942 г.
   15 Синагога Ножиков, сохранилась до сего времени.
   16 Гржибовская площадь.
   17 Церковь Всех Святых.
   18 Дом сирот Януша Корчака, Сенна, 16, и Слиска, 9.
   19 Дом Евы Рехтман на Сенной улице.

Часть первая
Канзас, сентябрь 1999 – февраль 2000

Глава 1
В ней столько злобы
Канзас, 1999

   Лиз прижалась лбом к иллюминатору самолета и во все глаза смотрела, как солнце начинает покалывать своими лучами черный край океана. Это была бесконечная ночь, полная беспокойным ожиданием и гулом авиационных двигателей. Самолет плавно накренился на правый борт, горизонт качнулся влево, и ее охватило очень странное чувство. Ей захотелось, чтобы безграничная полетная скука продолжалась и продолжалась, чтобы самолет не закладывал этот вираж, готовясь окунуть ее в неизвестность, в странные, ошеломляющие своей дерзостью приключения. Когда все это началось, когда она полтора года назад прочитала ту удивительную заметку об Ирене Сендлер в «Ю. С. Ньюс энд Уорлд Рипорт»[3], только безумцу могло прийти в голову, что она, Лиз Камберс, будет сидеть у этого иллюминатора, на этом «Боинге-747», лететь через океан в Европу, в Польшу, в Варшаву.
   То, о чем она и помыслить не могла, когда ей было 14, этот внеклассный проект к Национальному Дню Истории, сама делать который она никогда не вызвалась бы, сейчас стало столь же неопровержимой реальностью, как этот наклонный рассвет за иллюминатором. Хотя своего удивления не могли скрыть ни бабушка с дедушкой, ни учителя, ни друзья и родные, больше всех была поражена сама Лиз. Настолько же невероятно было, что Лиз и ее одноклассница Меган Стюарт, разные, как луна и солнце, общего у которых была одна только дата выпуска из школы, отправятся в это путешествие вместе. Сидящая через проход Меган спала, склонив голову набок, густые темные волосы рассыпались по ее лицу. Лиз даже не сомневалась, что, будь у нее возможность заглянуть в будущее и полистать выпускной альбом, под фотографией, излучающей уверенность в себе, луноликой Меган, она нашла бы длинный список заслуг и достижений, завершающийся словами «Лучший выпускник 2003 года. Подает большие надежды». А что будет написано под фоткой сконфуженно улыбающейся фотографу Лиз?.. Наверно, стандартное, хоть и немного зловещее напутствие лузеру: «Удачи в жизни!»
   Повернувшись обратно к окошку, Лиз пригладила растопыренными пальцами свои короткие светлые волосы и невольно задумалась о новом в своем лексиконе слове… о приносящем столько беспокойства слове наследие. Как она была поражена, узнав, что всего одно слово может иметь такой огромный вес!
   Наследие. Мистер Конард, их учитель обществознания и консультант по проекту к Национальному Дню Истории, сказал, что теперь историческое наследие Ирены Сендлер в их руках. Полтора года назад они начали работать над обычным проектом, но потом он вдруг зажил собственной жизнью и вырос в Проект «Ирена Сендлер». Они представили «Ирену Сендлер» на уровне штата (Абилин, Канзас), а потом и на общенациональном конкурсе (Колледж-Парк, Мэриленд). Однако, в отличие от остальных, этот проект не умер сразу по завершении конкурса. Они уже отыграли «Жизнь в банке» в Еврейском Фонде Праведников[4] в Нью-Йорке, в Канзасском отделе народного образования и в нескольких синагогах Канзас-Сити.
   В «Жизни в банке», простенькой, кто-то скажет даже наивной пьесе[5], они показывали, как Ирена Сендлер ходит по еврейским семьям в Варшавском гетто и уговаривает матерей отказаться от своих детей ради спасения их жизни. В обнаруженной Лиз забытой всеми истории было что-то невообразимо притягательное. Она пугала ее и в то же время возбуждала жгучее любопытство, словно какая-то ужасная сцена, к которой снова и снова сами по себе возвращаются глаза испуганного очевидца. Матери отдавали своих детей.
   Для Лиз слово наследие имело совершенно другое значение… менее героическое. Мать Лиз отказалась от своего ребенка… она отказалась от Лиз, когда той было пять лет от роду. Лиз всматривалась в постепенно светлеющий горизонт и мучилась мыслями о своем личном наследии, проклятии, гнетущем своей генетической неизбежностью и передаваемом от матери к дочери подобно неизлечимому заболеванию.
   Двигатели сменили тягу, самолет пошел на снижение, и она почувствовала, что начинает закладывать уши. Солнечного света стало больше, и Лиз увидела на поверхности океана кильватерный след прошедшего судна. Она откинулась на спинку неудобного кресла и почувствовала, что сползает из этих меланхолических размышлений в самую настоящую хандру. Она задвинула шторку иллюминатора, но так только острее ощутила клаустрофобию от того, что была заперта в этой летающей консервной банке наедине со своими мрачными мыслями, от которых у нее всегда начинало колотиться сердце.
   Даже закрывая глаза, она продолжала смотреть в свое прошлое, от которого было невозможно ни убежать, ни спрятаться.
* * *
   Все случилось, когда Лиз было пять лет от роду, во время ужина на грязной кухне фермерского домика в Западном Канзасе, фанерные стены которого продувались насквозь всеми ветрами прерий, приносящими с собой пыль и холод. Лиз с матерью переезжала с места на место так часто, что потеряла счет этим бесконечным переселениям. Здесь, на ферме, у Лиз хоть была собственная комната. Хозяевами фермы были два пожилых брата. Лиз помнила, как в тот вечер мать в очередной раз поругалась со своим бойфрендом. Лиз сидела за столом, пытаясь прожевать жесткий кусок мяса, который ее заставлял есть мамин приятель (Реджи, что ли?). Тогда Лиз считала скандалы, которые устраивала мама, хоть и неприятным, но естественным элементом повседневной жизни… это только теперь она понимала, что виной тому были наркотики и алкоголь. Но этот скандал оказался последним. Мать сорвалась из-за стола, отбросив в сторону стул, и выбежала на улицу, с треском захлопнув за собой дверь. Через мгновение взревел разбуженный стартером старый, усталый автомобильный двигатель. Она соскользнула со стула и, подбежав к двери, успела увидеть маму за рулем выплевывающего из-под бешено вращающихся колес комья грязи старого «Бьюика». Машина сорвалась с места, будто за ней гнались все демоны преисподней, и больше Лиз никогда свою мать не видела. Она с ней даже не попрощалась. Лиз смотрела, как пыльный след, оставляемый убегающей от нее матерью, становился все длиннее, а потом и вовсе скрылся за горизонтом.
   Эти мгновения отпечатались у нее в голове с фотографической четкостью, но все остальные события тех времен слились в какую-то неразборчивую кашу, в мутное пятно, которое нельзя было ни толком разглядеть, ни вывести с полотна памяти. Какой-то дружелюбный социальный работник забрал ее с фермы и отправил в детский дом, потом кто-то выяснил, что ее настоящий отец не способен о ней заботиться, но отец ее отца, дедушка Билл, и его жена Филлис вроде бы «готовы попробовать», в результате чего она и стала их «приемной дочерью». Конечно, им было нелегко, ведь с тех пор, как они сами были родителями, прошло много лет…
   Пока Лиз росла, она стригла свои светлые волосы как можно короче, чтобы никому не пришло в голову спутать ее с матерью, длинноволосой блондинкой, чей образ сохранился только на двух полароидных фотках – они лежали в шкафу, в коробке из-под обуви, которую она никогда не открывала. С годами обрывки подслушанных разговоров (в которых фигурировали такие слова, как «наркотики» и «проституция») сложились в трагическую историю жизни матери… Психологи или социальные работники подготовили дедушку Билла к неудобным вопросам Лиз – каждый раз она получала от него заученный ответ:
   – Дело не в том, что она тебя не любила, солнышко, она просто была не способна о тебе позаботиться. Ты ни в чем не виновата.
   Отец Лиз жил неподалеку, но почти ее не навещал, а во время этих редких визитов Лиз все время казалось, что он боится ее и торопится убежать, словно боясь подцепить от нее какую-нибудь болезнь. Каждый год на день рождения и Рождество она получала от него открытки, хотя в прошлом году поздравление с днем рождения запоздало аж на две недели. Психологи и социальные работники твердили ей о том, каково это быть брошенной, о ее внутренней ярости, о ее душевных метаниях, о чувстве стыда, об ощущении горя. Она высиживала эти обязательные 50-минутные сеансы психотерапевтической болтовни и выходила за дверь, чувствуя, как в ней бурлят управляющие ее жизнью неведомые жгучие эмоции.
* * *
   Дедушка Билл, человек крупный, большеголовый, ростом под два метра, грузный, но очень крепкий, обычно ходил в солнцезащитных очках с коричневатыми стеклами и бейсболке с логотипом «The Fort», оставшейся у него с тех времен, когда он работал шофером экскурсионного автобуса и возил туристов в исторический Форт Скотт[6]. Лиз жила с ним и бабушкой Филлис в скромном доме в Мейплтоне, крохотном фермерском поселке на юго-западе Канзаса с населением чуть меньше сотни душ.
   Лиз доставляла много хлопот, в школе у нее, как и предрекали психологи, проблем хватало. Она не могла спокойно усидеть на своем месте, не могла сосредоточиться, отказывалась делать то, чего ей делать не хотелось, дралась, часто сквернословила. Одни школьные психологи все еще продолжали пытаться достучаться до Лиз, другие махнули на нее рукой…
   Как-то дедушка чисто риторически поинтересовался у Лиз, откуда у нее столько проблем. Она ответила ему вопросом:
   – Почему она меня бросила?
   – Думаю, по большому счету, разбираться в этом нет никакого смысла, – сказал он. – Так бывает…
   И отвернулся, пытаясь скрыть от нее слезы… Лиз понимала, что «разобраться в этом» было просто необходимо.
   Она не позволяла себе слез – просто научилась запирать свои вопросы в самом дальнем и темном уголке своей души.
   Но у Лиз был и талант – она великолепно играла на альт-саксофоне. Она терпеть не могла рэп и хип-хоп, обожала джаз и блюз и назубок знала творчество Дюка Эллингтона, Джона Колтрейна и Чарли Паркера. Когда у нее выдавался плохой день, а случалось это очень даже часто, она запиралась в своей комнате, опускала жалюзи, вставала перед большим зеркалом, надевала солнечные очки, включала настольную лампу и направляла прямо себе в лицо. Она ставила ее поближе, чтобы чувствовать лицом тепло, представляя, что стоит в горячих лучах софитов на сцене прокуренного джаз-клуба в Канзас-Сити, и давала жару на своем саксе.
* * *
   В старших классах неприятности начались с первого же дня: Лиз узнала, что ее снова записали в класс мистера Кихарта. На родительском собрании в прошлом году он сказал дедушке Биллу:
   – В Лиз столько злобы, что хватит на всех жителей Канзаса.
   Нелады у Лиз были с большинством учителей, но они хотя бы делали вид, что понимают ее проблемы или пытаются пробить брешь в панцире ее непокорства. Но только не мистер Кихарт. С точки зрения Лиз, он был одним из самых неудобных учителей, потому что, с одной стороны, его нельзя было игнорировать, а с другой – с ним нельзя было договориться. Дедушка Билл говорил, что они с ним просто «не сошлись характерами», а поэтому ей лучше держать себя в руках и его «не доводить». Но Лиз нечасто слушала чужие советы и поэтому уже на второй день учебы упросила мистера Конарда перевести ее к нему.
   – Можно звать меня просто Мистер К., и у меня придется много работать, – сказал он. – Ты на это способна, Элизабет?
   – Просто Лиз – Элизабет я не люблю… и, да… я работы не боюсь. (Вообще-то она говорила правду, но на всякий случай скрестила на удачу за спиной пальцы.) А кроме того, если мне придется еще целый год ходить на уроки к мистеру Кихарту, у меня просто крышу снесет. Я точно взорвусь.