Продолжая путь, я раздумывал, — так же, как делал это и прежде и потом, — стоит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий, которые оно влечет за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые валятся на нас во имя его.
Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены гостиной.
Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, — что говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том, что он нацеливал свой паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала отмель, иногда лодка, случалось — и пароход, а от шести до двенадцати раз в день — наше речное жилье. То обстоятельство. что ему ни разу не удалось пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к человеку, который его строил.
Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о стенку, сперва слева, а потом справа.
Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала, что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому она выскочила на палубу в ужасном гневе.
— Ты что думаешь? — кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева и справа. — Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что тебе надо?
— Мне ничего не надо, — ответил парень, потирая уши, — я привез джентльмена.
— Джентльмена? — переспросила Аменда, оглядываясь, потому что не видела никого. — Какого джентльмена?
— Толстого джентльмена в соломенной шляпе, — отвечал паренек, растерянно озираясь.
— Где же он? — спросила Аменда.
— Не знаю, — испугался паренек. — Он стоял там, на Другом конце парома, и курил сигару.
В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону.
— О, вот он! — заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, — он, должно быть, свалился с парома!
— Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в этом!
И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои чувства, надрав паромщику уши.
Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось сталкиваться, а сказать так — значит сказать очень много.
Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в неделю каждое утро «помогал — нам чем может».
Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде, знакомя ее с мальчишкой.
«Это Джеймс, Аменда, — сказал я, — он будет приезжать ежедневно в семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он будет помогать нам чем может».
Аменда оглядела его.
«Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду», — заметила она.
И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот заставлял нас вскакивать с места и восклицать: «Что там произошло?» — Аменда неизменно отвечала: «О мэм, это Джеймс помогает чем может».
Он ронял все, что бы ни пытался поднять, опрокидывал все, к чему прикасался, сбрасывал все, к чему приближался и что не было прикреплено намертво, — а если оно было прикреплено намертво, падал сам: это был не результат небрежности с его стороны, а, по-видимому, врожденный недостаток. Я убежден, что никогда за всю жизнь ему не удалось донести ведро воды, не разлив его по дороге. Одной из обязанностей Джеймса было поливать цветы на палубе. К счастью для цветов, Природа в то лето поставляла даровую выпивку со щедростью, которая могла удовлетворить самого отъявленного пропойцу из мира растений; в противном случае на нашем понтоне не осталось бы ни одного цветка — все они засохли бы. Цветам никогда не доставалось от Джеймса ни капли. Воду он им носил, но никогда не доносил до места. Как правило, он опрокидывал ведро до того, как поднимал его на борт, и это было лучшее из всего, что могло случиться, потому что вода попросту возвращалась в реку, не причинив никому вреда. Изредка ему все же удавалось поднять ведро на борт, и тогда он чаще всего опрокидывал его на палубу или в коридор. Карабкаясь по лесенке на крышу каюты, он иногда взбирался до половины раньше, чем происходила катастрофа. Дважды он почти достиг верха и однажды добрался до самой крыши. Что произошло здесь в тот памятный день, навсегда останется неизвестным. Сам Джеймс, когда его подняли на ноги, не мог дать никакого объяснения. Надо полагать, что, возгордясь своим необычайным достижением, он потерял голову и попытался свершить подвиги, недоступные ему ни по жизненному опыту, ни по врожденным способностям. Как бы то ни было, факт остается фактом: большая часть воды пролилась в кухонную трубу, а сам парень и пустое ведро очутились на палубе прежде, чем кто-либо понял, как это случилось.
Если ему больше нечего было опрокинуть, он делал все возможное, чтобы опрокинуть самого себя. Он не мог с уверенностью переступить с парома на понтон. В пятидесяти случаях из ста он ухитрялся зацепить ногой за цепь или за шест парома и, падая, обтирал грудью палубу.
Аменда сочувствовала ему.
«Как твоей матери не стыдно!» — услыхал я как-то утром ее слова, обращенные к нему. — Она так и не научила тебя ходить. Тебя до сих пор надо водить на полотенце».
Он был услужливый паренек, но туп до умопомрачения. В тот год на небе появилась комета, и все только и говорили, что о ней. Однажды Джимми сказал мне:
«Говорят, скоро здесь будет комета, сэр?» — Он сказал это так, словно речь шла о цирковом представлении.
«Будет! — ответил я. — Она уже здесь. Разве ты не видел ее?»
«Нет, сэр».
«Тогда посмотри на нее сегодня вечером. Это очень интересно».
«Да, сэр, мне хотелось бы посмотреть. Говорят, она с хвостом, сэр?»
«Да, у нее очень красивый хвост».
«Точно, сэр. Все говорят, что она хвостатая. А куда надо идти, чтобы увидеть ее?»
«Никуда не надо ходить. Ты увидишь ее в собственном саду в десять часов вечера».
Он поблагодарил меня и, споткнувшись о мешок с картофелем, плюхнулся головой вперед в свой паром и отчалил.
На следующее утро я спросил его, видел ли он комету. «Нет, сэр, я не нашел ее». «А ты искал?» «Да, сэр, искал. И очень долго».
«Как же ты не увидел ее? — воскликнул я. — Ночь была достаточно ясной. Где ты ее искал?»
«В нашем саду, сэр. Как вы мне сказали». «А где именно в саду? — вмешалась Аменда, которая случилась поблизости. — Под кустами крыжовника?» «Да… повсюду».
Оказалось, что он действительно искал ее: взял в конюшне фонарь и обшарил весь сад в поисках кометы.
Но свой собственный рекорд глупости он побил тремя неделями позже. Мак-Шонесси гостил тогда у нас и в пятницу вечером приготовил салат по рецепту, полученному от своей тетки. Разумеется, в субботу утром все мы были больны. Человек, отведавший блюда, приготовленного. Мак-Шонесси, неизменно заболевает. Есть люди, пытающиеся объяснить это глубокомысленными разговорами о «причинах и следствиях». Сам Мак-Шонесси настаивает, что это простое совпадение.
«Откуда вы можете знать, — говорит он, — что не заболели бы, если бы не кушали этого? Выглядите вы сейчас неважно, это очевидно, и мне вас жаль. Но неизвестно, что с вами было бы, если б вы не поели этого блюда: возможно, вы были бы уже покойником. Весьма вероятно, что я спас вам жизнь».
И весь остаток дня он вел себя как человек, который спас вас от могилы.
Едва появился Джимми, я сразу вцепился в него. «Джимми, — сказал я, — немедленно беги в аптеку. Не останавливайся нигде. Попроси дать тебе лекарство от расстройства желудка, вызванного отравлением овощами. Попроси что-нибудь посильнее и столько, чтобы хватило на четверых. Не забудь: средство от отравления овощами. Спеши, а то будет поздно».
Мое волнение передалось парню. Он соскочил обратно на паром и стал отталкиваться изо всех сил. Достигнув берега, он исчез в направлении поселка.
Прошло полчаса, но Джимми не возвращался. Ни у кого не хватало энергии, чтобы отправиться вслед за ним. У нас было ровно столько сил, сколько нужно, чтобы сидеть и вяло ругать его. По истечении часа мы все почувствовали себя много лучше. Когда прошло полтора часа, мы были рады, что он не вернулся вовремя, и только интересовались, что с ним приключилось.
Вечером, проходя по деревне, мы увидели его сидящим у открытой двери родительского домика. Он сидел там, закутанный в шаль, и вид у него был больной, и измученный.
«Что с тобой, Джимми? — спросил я. — В чем дело? Отчего ты не вернулся утром?»
«Я не мог, сэр, — отвечал Джимми, — мне было так плохо. Мать заставила меня лечь в постель».
«Ты выглядел здоровым сегодня утром, — сказал я. — Отчего же тебе вдруг стало плохо?»
«От того лекарства, которое дал мне „мистер Джонс. Оно сразу свалило меня с ног“.
Догадка озарила мой мозг.
«А что ты сказал» Джимми, когда пришел к мистеру Джонсу?» — спросил я.
«То, что вы велели, сэр: чтобы он дал мне какое-нибудь лекарство от растительного отравления. И чтобы оно было посильнее и чтобы его хватило на четверых».
«А что он ответил?»
«Он сказал, что это вздор, придуманный вами, сэр, и что для начала мне достаточно порции на одного. Потом он спросил меня, не ел ли я снова зеленые яблоки».
«И ты сказал „да“?»
«Да, сэр, я сказал ему, что съел несколько штук, и он заявил, что лекарство поможет мне и что, по его мнению, это послужит мне хорошим уроком».
«А ты не подумал, Джимми, что речь шла вовсе не о тебе, что ты отлично себя чувствуешь и вовсе не нуждаешься в лекарстве?»
«Нет, сэр».
«И неужели даже в глубине твоего сознания не шевельнулось подозрение, Джимми?»
«Нет, сэр».
Люди, которые не встречали Джимми, не верят в эту историю. Они заявляют, что все ее предпосылки находятся в противоречии с законами, управляющими человеческой природой, что ее детали не соответствуют нормам вероятности. Те же; кто видел Джимми и разговаривал с ним, не сомневаются ни в одном моем слове.
Появление Джефсона — существовании которого, надеюсь, читатель еще не совсем забыл — значительно ободрило нас. Джефсон всегда чувствовал себя отлично, когда все шло как нельзя хуже.
Не то чтобы он старался на манер Марка Тапли казаться бодрее всего именно в тот момент, когда ему было особенно тяжело, — просто пустячные неудачи и несчастья искренне развлекали и вдохновляли его. Многие из нас умеют смеяться, вспоминая о пережитых неприятностях.
Джефсон был из философов более стойкого сорта: он умел извлекать удовольствие из неприятностей в тот самый момент, когда они происходили. Он приехал, промокнув насквозь, и посмеивался при мысли о том, что его угораздило отправиться в гости на реку в такую погоду.
Его благотворное влияние смягчило суровые черты наших лиц, а к ужину мы все — как надлежит истинным англичанам и англичанкам, желающим наслаждаться жизнью, — больше не думали о погоде.
Глава VI
Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены гостиной.
Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, — что говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том, что он нацеливал свой паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала отмель, иногда лодка, случалось — и пароход, а от шести до двенадцати раз в день — наше речное жилье. То обстоятельство. что ему ни разу не удалось пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к человеку, который его строил.
Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о стенку, сперва слева, а потом справа.
Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала, что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому она выскочила на палубу в ужасном гневе.
— Ты что думаешь? — кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева и справа. — Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что тебе надо?
— Мне ничего не надо, — ответил парень, потирая уши, — я привез джентльмена.
— Джентльмена? — переспросила Аменда, оглядываясь, потому что не видела никого. — Какого джентльмена?
— Толстого джентльмена в соломенной шляпе, — отвечал паренек, растерянно озираясь.
— Где же он? — спросила Аменда.
— Не знаю, — испугался паренек. — Он стоял там, на Другом конце парома, и курил сигару.
В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону.
— О, вот он! — заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, — он, должно быть, свалился с парома!
— Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в этом!
И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои чувства, надрав паромщику уши.
Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось сталкиваться, а сказать так — значит сказать очень много.
Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в неделю каждое утро «помогал — нам чем может».
Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде, знакомя ее с мальчишкой.
«Это Джеймс, Аменда, — сказал я, — он будет приезжать ежедневно в семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он будет помогать нам чем может».
Аменда оглядела его.
«Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду», — заметила она.
И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот заставлял нас вскакивать с места и восклицать: «Что там произошло?» — Аменда неизменно отвечала: «О мэм, это Джеймс помогает чем может».
Он ронял все, что бы ни пытался поднять, опрокидывал все, к чему прикасался, сбрасывал все, к чему приближался и что не было прикреплено намертво, — а если оно было прикреплено намертво, падал сам: это был не результат небрежности с его стороны, а, по-видимому, врожденный недостаток. Я убежден, что никогда за всю жизнь ему не удалось донести ведро воды, не разлив его по дороге. Одной из обязанностей Джеймса было поливать цветы на палубе. К счастью для цветов, Природа в то лето поставляла даровую выпивку со щедростью, которая могла удовлетворить самого отъявленного пропойцу из мира растений; в противном случае на нашем понтоне не осталось бы ни одного цветка — все они засохли бы. Цветам никогда не доставалось от Джеймса ни капли. Воду он им носил, но никогда не доносил до места. Как правило, он опрокидывал ведро до того, как поднимал его на борт, и это было лучшее из всего, что могло случиться, потому что вода попросту возвращалась в реку, не причинив никому вреда. Изредка ему все же удавалось поднять ведро на борт, и тогда он чаще всего опрокидывал его на палубу или в коридор. Карабкаясь по лесенке на крышу каюты, он иногда взбирался до половины раньше, чем происходила катастрофа. Дважды он почти достиг верха и однажды добрался до самой крыши. Что произошло здесь в тот памятный день, навсегда останется неизвестным. Сам Джеймс, когда его подняли на ноги, не мог дать никакого объяснения. Надо полагать, что, возгордясь своим необычайным достижением, он потерял голову и попытался свершить подвиги, недоступные ему ни по жизненному опыту, ни по врожденным способностям. Как бы то ни было, факт остается фактом: большая часть воды пролилась в кухонную трубу, а сам парень и пустое ведро очутились на палубе прежде, чем кто-либо понял, как это случилось.
Если ему больше нечего было опрокинуть, он делал все возможное, чтобы опрокинуть самого себя. Он не мог с уверенностью переступить с парома на понтон. В пятидесяти случаях из ста он ухитрялся зацепить ногой за цепь или за шест парома и, падая, обтирал грудью палубу.
Аменда сочувствовала ему.
«Как твоей матери не стыдно!» — услыхал я как-то утром ее слова, обращенные к нему. — Она так и не научила тебя ходить. Тебя до сих пор надо водить на полотенце».
Он был услужливый паренек, но туп до умопомрачения. В тот год на небе появилась комета, и все только и говорили, что о ней. Однажды Джимми сказал мне:
«Говорят, скоро здесь будет комета, сэр?» — Он сказал это так, словно речь шла о цирковом представлении.
«Будет! — ответил я. — Она уже здесь. Разве ты не видел ее?»
«Нет, сэр».
«Тогда посмотри на нее сегодня вечером. Это очень интересно».
«Да, сэр, мне хотелось бы посмотреть. Говорят, она с хвостом, сэр?»
«Да, у нее очень красивый хвост».
«Точно, сэр. Все говорят, что она хвостатая. А куда надо идти, чтобы увидеть ее?»
«Никуда не надо ходить. Ты увидишь ее в собственном саду в десять часов вечера».
Он поблагодарил меня и, споткнувшись о мешок с картофелем, плюхнулся головой вперед в свой паром и отчалил.
На следующее утро я спросил его, видел ли он комету. «Нет, сэр, я не нашел ее». «А ты искал?» «Да, сэр, искал. И очень долго».
«Как же ты не увидел ее? — воскликнул я. — Ночь была достаточно ясной. Где ты ее искал?»
«В нашем саду, сэр. Как вы мне сказали». «А где именно в саду? — вмешалась Аменда, которая случилась поблизости. — Под кустами крыжовника?» «Да… повсюду».
Оказалось, что он действительно искал ее: взял в конюшне фонарь и обшарил весь сад в поисках кометы.
Но свой собственный рекорд глупости он побил тремя неделями позже. Мак-Шонесси гостил тогда у нас и в пятницу вечером приготовил салат по рецепту, полученному от своей тетки. Разумеется, в субботу утром все мы были больны. Человек, отведавший блюда, приготовленного. Мак-Шонесси, неизменно заболевает. Есть люди, пытающиеся объяснить это глубокомысленными разговорами о «причинах и следствиях». Сам Мак-Шонесси настаивает, что это простое совпадение.
«Откуда вы можете знать, — говорит он, — что не заболели бы, если бы не кушали этого? Выглядите вы сейчас неважно, это очевидно, и мне вас жаль. Но неизвестно, что с вами было бы, если б вы не поели этого блюда: возможно, вы были бы уже покойником. Весьма вероятно, что я спас вам жизнь».
И весь остаток дня он вел себя как человек, который спас вас от могилы.
Едва появился Джимми, я сразу вцепился в него. «Джимми, — сказал я, — немедленно беги в аптеку. Не останавливайся нигде. Попроси дать тебе лекарство от расстройства желудка, вызванного отравлением овощами. Попроси что-нибудь посильнее и столько, чтобы хватило на четверых. Не забудь: средство от отравления овощами. Спеши, а то будет поздно».
Мое волнение передалось парню. Он соскочил обратно на паром и стал отталкиваться изо всех сил. Достигнув берега, он исчез в направлении поселка.
Прошло полчаса, но Джимми не возвращался. Ни у кого не хватало энергии, чтобы отправиться вслед за ним. У нас было ровно столько сил, сколько нужно, чтобы сидеть и вяло ругать его. По истечении часа мы все почувствовали себя много лучше. Когда прошло полтора часа, мы были рады, что он не вернулся вовремя, и только интересовались, что с ним приключилось.
Вечером, проходя по деревне, мы увидели его сидящим у открытой двери родительского домика. Он сидел там, закутанный в шаль, и вид у него был больной, и измученный.
«Что с тобой, Джимми? — спросил я. — В чем дело? Отчего ты не вернулся утром?»
«Я не мог, сэр, — отвечал Джимми, — мне было так плохо. Мать заставила меня лечь в постель».
«Ты выглядел здоровым сегодня утром, — сказал я. — Отчего же тебе вдруг стало плохо?»
«От того лекарства, которое дал мне „мистер Джонс. Оно сразу свалило меня с ног“.
Догадка озарила мой мозг.
«А что ты сказал» Джимми, когда пришел к мистеру Джонсу?» — спросил я.
«То, что вы велели, сэр: чтобы он дал мне какое-нибудь лекарство от растительного отравления. И чтобы оно было посильнее и чтобы его хватило на четверых».
«А что он ответил?»
«Он сказал, что это вздор, придуманный вами, сэр, и что для начала мне достаточно порции на одного. Потом он спросил меня, не ел ли я снова зеленые яблоки».
«И ты сказал „да“?»
«Да, сэр, я сказал ему, что съел несколько штук, и он заявил, что лекарство поможет мне и что, по его мнению, это послужит мне хорошим уроком».
«А ты не подумал, Джимми, что речь шла вовсе не о тебе, что ты отлично себя чувствуешь и вовсе не нуждаешься в лекарстве?»
«Нет, сэр».
«И неужели даже в глубине твоего сознания не шевельнулось подозрение, Джимми?»
«Нет, сэр».
Люди, которые не встречали Джимми, не верят в эту историю. Они заявляют, что все ее предпосылки находятся в противоречии с законами, управляющими человеческой природой, что ее детали не соответствуют нормам вероятности. Те же; кто видел Джимми и разговаривал с ним, не сомневаются ни в одном моем слове.
Появление Джефсона — существовании которого, надеюсь, читатель еще не совсем забыл — значительно ободрило нас. Джефсон всегда чувствовал себя отлично, когда все шло как нельзя хуже.
Не то чтобы он старался на манер Марка Тапли казаться бодрее всего именно в тот момент, когда ему было особенно тяжело, — просто пустячные неудачи и несчастья искренне развлекали и вдохновляли его. Многие из нас умеют смеяться, вспоминая о пережитых неприятностях.
Джефсон был из философов более стойкого сорта: он умел извлекать удовольствие из неприятностей в тот самый момент, когда они происходили. Он приехал, промокнув насквозь, и посмеивался при мысли о том, что его угораздило отправиться в гости на реку в такую погоду.
Его благотворное влияние смягчило суровые черты наших лиц, а к ужину мы все — как надлежит истинным англичанам и англичанкам, желающим наслаждаться жизнью, — больше не думали о погоде.
Глава VI
— Кошки, — сказал Джефсон как-то вечером, когда мы сидели в понтонном домике, обсуждая сюжет романа, — кошки внушают мне огромное уважение. Кошки и неконформисты представляются мне единственными существами в мире, у которых совесть практически влияет на поступки. Понаблюдайте за кошкой, совершающей что-либо низкое и плохое, — если она когда-нибудь даст вам случай подглядеть за нею; заметьте, как она старается, чтобы никто не застал ее в это время; и как быстро она прикинется, будто вовсе не делала этого, что она даже и не собиралась это делать, что, напротив, она хотела сделать нечто совсем другое. Иной раз можно подумать, что у кошек есть нравственное начало.
Сегодня утром я наблюдал за вашей полосатой кошкой. Она ползла вдоль крыши каюты, позади ящиков с цветами, подкрадываясь к молодому дрозду, сидевшему на бунте каната. Жажда крови сверкала в ее глазах, убийство таилось в каждой судорожно напряженной мышце ее тела. Судьба — в виде исключения покровительствуя слабому — внезапно направила ее внимание на меня, и тут она впервые обнаружила мое присутствие. На нее это подействовало, как небесное видение на библейского преступника. В мгновение ока она превратилась в совершенно другое существо. Хищный зверь, ищущий, кого бы сожрать, вдруг исчез. На его месте сидел длиннохвостый, покрытый шерстью ангел, глядевший в небо с выражением, в котором была одна треть невинности и две трети восхищения красотами природы. Ах, мне угодно знать, что она делает здесь? Так неужели я не вижу, что она играет комочками земли? Разумеется, я не так испорчен, чтобы вообразить, будто она хотела убить эту прелестную маленькую птичку, — да благословит ее господь!
Теперь представьте себе старого кота, пробирающегося домой рано утром после ночи, проведенной на крыше сомнительной репутации. Можете ли вы вообразить живое существо, которое в меньшей мере стремилось бы привлечь к себе внимание? «О, — словно слышите вы его слова, обращенные к самому себе, — я и понятия не имел, что уже так поздно; как быстро летит время в приятной компании. Надеюсь, что не встречу никого из знакомых, — ужасно досадно, что так светло».
В отдалении он замечает полисмена и внезапно останавливается, спрятавшись в тени. — «Что ему нужно, этому полисмену, да еще так близко от нашей двери? — думает кот. — Пока он торчит здесь, мне нельзя войти. Он наверно увидит и узнает меня. И он способен рассказать обо всем слугам».
Кот прячется за тумбой для афиш и ждет, время от времени осторожно выглядывая из-за угла. Однако полисмен, видимо, прочно обосновался на этом месте, и кот начинает тревожиться и волноваться.
«Что ему там надо, этому дураку? — презрительно бормочет он, — скончался он, что ли? Отчего он не двигается с места? Ведь он постоянно предлагает другим проходить дальше. Тупой болван!»
Издали слышится крик: «Молоко!» — и котом начинает овладевать смертельная тревога: «Господи! какая мерзость! Все успеют проснуться и спуститься вниз прежде, чем я попаду домой. Ничего не поделаешь, приходится рискнуть!»
Кот осматривается и колеблется. «Куда ни шло, если бы я не был таким грязным и лохматым, — размышляет он. — В этом мире люди склонны видеть во всем только дурное».
«Что делать, — добавляет он, встряхнувшись, — ничего другого не придумаешь, придется положиться на провидение: до сих пор оно не подводило меня. Вперед!»
Он напускает на себя вид возвышенной печали, бросается вперед, сохраняя на морде скорбное и задумчивое выражение.
Он явно стремится внушить людям мысль, что отсутствовал всю ночь по случаю работы, связанной с Комитетом общественного призрения, и теперь возвращается домой подавленный зрелищем, которое ему пришлось увидеть:
Он незаметно проскальзывает в дом через окно и едва успевает поспешно облизать себя языком, как на лестнице раздаются шаги кухарки. Когда кухарка входит в кухню, кот крепко спит, свернувшись комочком на коврике перед камином. Стук открываемых ставен будит его. Он поднимается и делает шаг вперед, зевая и потягиваясь.
«Господи! уже утро? — полусонно говорит он. — О, я превосходно выспался, кухарка, и какой чудесный сон я видел про мою бедную маму».
А вы говорите «кошки»! Это не кошки, а истинные христиане, только ног у них больше, чем у человека.
— Несомненно, — отвечал я, — кошки изумительно смышленые зверьки и похожи на людей не только добродетелью и нравственными побуждениями; изумительная ловкость, проявляемая ими в заботе о собственной персоне, вполне достойна человеческого рода. У моих друзей был большой черный кот. Он и сейчас у них, — правда, только наполовину. Они взяли его котенком и по-своему, не афишируя, любили его. Однако ни с той, ни с другой стороны не было ничего, похожего на страсть.
По соседству от них поселилась серая кошка, за которой ухаживала пожилая старая дева; и обе кошки встретились, гуляя по стене сада.
«Ну, как вы здесь устроились?» — спросила серая кошка.
«О, как будто неплохо».
«Ну, а хозяева? Милые люди?»
«Довольно милые, насколько это доступно людям».
«Стараются угодить? Хорошо заботятся о вас и все такое?»
«О да. Мне не на что жаловаться». «Как с харчами?»
«Как обычно, знаете ли, — кости да обрезки, порой для развлечения кусочек собачьей галеты».
«Кости и собачьи галеты? Неужто вы хотите сказать, что едите кости?»
«Да, когда они перепадают мне. Что в этом плохого!» «О тень египетской Изиды! Кости и собачьи галеты!
А вы никогда не получаете цыплят, или сардины, или телячью котлетку?»
«Цыплята? Сардины? О чем вы говорите? Что такое сардины?»
«Что такое сардины! О дорогое дитя (эта кошка, будучи особой женского пола, всегда называла своих друзей-котов, которые были немного старше ее, „дорогое дитя“), — да это просто позор, как с вами обращаются! Садитесь и расскажите мне все. На чем вы спите?»
«На полу».
«Я так и думала! А пьете молоко, разбавленное водой, не так ли?»
«Говоря по правде, его действительно разбавляют».»
«Воображаю. Вы должны немедленно покинуть этих людей, дорогой мой».
«А куда же мне идти?»
«Куда угодно».
«Но кто меня примет?»
«Любая семья, если вы только возьметесь за дело. Как вы думаете, скольких я переменила хозяев? Семерых! И каждый раз улучшала условия жизни. А знаете, где я родилась? В свинарнике. Нас было трое — мама, я и мой маленький брат. Мама уходила каждый вечер и возвращалась только с рассветом. Как-то утром она не вернулась. Мы ждали и ждали, но день проходил, а ее все не было, мы становились все голоднее и голоднее, и наконец легли рядышком и плакали, пока не заснули.
Вечером, выглянув через отверстие в двери, мы увидели ее в поле, она приближалась к нам. Она ползла очень медленно, и ее тело волочилось по земле. Мы позвали ее, и она тихо мяукнула в ответ, но не ускорила шаг.
Она вползла в свинарник и свалилась на бок, а мы сразу подбежали к ней, оттого что почти умирали с голоду. Мы припали к ее соскам, а она все лизала и лизала нас.
Я заснула возле нее, а ночью, проснувшись от холода, теснее прижалась к ней, но мне стало еще холоднее: она была влажная и липкая от темной жидкости, вытекавшей у нее из бока. Тогда я не знала, что это такое, но потом узнала.
Это произошло, когда мне было не больше месяца, и с того дня и до настоящего времени я сама заботилась о себе; это неизбежно, мой дорогой. Некоторое время мы с братом продолжали жить в том же свинарнике и кормились сами. Сначала это была жестокая борьба — два детеныша боролись за жизнь. Но мы выстояли. Прошло около трех месяцев, и я, отойдя как-то дальше обычного от дома, набрела на коттедж, стоявший среди полей. Дверь была открыта, изнутри веяло теплом и уютом, и я вошла, так как никогда не могла пожаловаться на недостаток смелости. Дети играли перед огнем и ласково встретили меня, — я им понравилась. Для меня это было ново, и я осталась там. В то время их дом казался мне дворцом.
Может быть, я продолжала бы думать так, если б, проходя по деревне, случайно не увидела жилую комнату, расположенную позади лавки. Пол был застлан ковром, мохнатый коврик лежал перед камином. До этого времени я не подозревала, что существует подобная роскошь. Я решила, что поселюсь в этой лавке, и выполнила свое намерение».
«Как это вам удалось?» — спросил черный кот, который все живее интересовался рассказом.
«Попросту вошла и села. Дорогое дитя, дерзость — вот пароль, отпирающие любую дверь лучше всякого „Сезам, откройся!“. Кошка, которая усердно трудится, околевает от голода, кошку, обладающую мозгами, считают дурой и спускают с лестницы, а добродетельную кошку, топят, ославив мошенницей, но нахальная кошка спит на бархатной подушке, а на обед получает сливки и конину. Я смело вошла и потерлась о ноги хозяина. Его и жену очень растрогало то, что они назвали моей „доверчивостью“, и оба с восторгом приняли меня. Вечерами, бродя по полям, я часто слышала, как дети из коттеджа зовут меня по имени. Прошло много недель, прежде чем они перестали искать меня. Одна из них, самая младшая девочка, перед сном все плакала и засыпала в слезах: она думала, что меня нет в живых. Это были ласковые детишки.
Я пробыла у моих друзей-лавочников около года; от них я перешла к другим людям, недавно поселившимся по соседству, у которых была поистине превосходная кухарка. Думаю, что вполне удовлетворилась бы ими, но, к несчастью, они разорились и им пришлось, отказавшись от большого дома и кухарки, переехать в убогий домишко, а я не желала возвращаться к подобной жизни.
Итак, мне пришлось искать новое пристанище. Неподалеку жил забавный старик. Про него говорили, что он богат, но никто не любил его. Он не походил на других. Я обдумала все в течение дня или двух и решила, попробовать. Он был одинок и мог без ума полюбить меня, а в противном случае я всегда могла уйти.
Мое предположение оправдалось. Никто никогда так не баловал меня, как «Старый гриб», — это была его кличка у местных мальчишек. Моя теперешняя опекунша, право же, достаточно носится со мной, но у нее имеются другие родственные связи, а моему «Грибу» некого было любить, кроме меня, — даже себя самого он не любил. Сначала он не поверил своим глазам, когда я вскочила к нему на колени и стала тереться об его уродливое лицо. «Кошечка, — сказал он, — знаешь, ты первое живое существо, которое приблизилось ко мне по собственному побуждению». И когда он это говорил, на его забавных красноватых глазках появились слезы.
Я прожила с «Грибом» два года и была очень счастлива. Потом он заболел, в доме появились чужие люди, и мною стали пренебрегать. «Гриб» любил, чтобы я приходила к нему и лежала на его кровати, — тогда он мог гладить меня своей длинной худой рукой. Вначале я и делала это. Но больной — не очень приятное общество, как вы понимаете, а атмосфера комнаты больного не слишком полезна для здоровья. Учтя все это, я решила, что мне пора снова двинуться в путь.
Не так-то легко было уйти. «Гриб» постоянно справлялся обо мне, и меня пытались удержать возле него; в моем присутствии он, казалось, чувствовал себя лучше. Однако в конце концов я добилась своего, а когда очутилась за дверью, постаралась удалиться на значительное расстояние, чтобы меня не могли поймать, — ведь я знала, что, пока жив «Гриб», он никогда не перестанет надеяться заполучить меня обратно.
Я не знала, куда направиться. Мне предлагали два или три дома, но ни один из них не удовлетворял меня полностью. В одном месте, где я пробыла только день, чтобы проверить, понравится ли мне там, имелась собака; в другом месте, вообще-то вполне подходящем, завели ребенка. Если мальчишка постоянно дергает вас за хвост или натягивает вам на голову бумажный кулек, вы можете сами расправиться с ним и никто не станет упрекать вас. «По заслугам тебе, — говорят тогда ревущему пащенку, — не надо было дразнить бедняжку». Но когда младенец душит вас и пытается деревянным черпаком выковырять вам глаза и это вам не нравится, вас обзывают злобной скотиной и, крича «к-ш-ш», гоняют по саду. С этим нельзя мириться. Или я, или младенец — таков мой принцип.
Перепробовав три или четыре семьи, я наконец остановилась на одном банкире. У меня были предложения, более выгодные с житейской точки зрения. Я могла пойти в трактир, где еды вдоволь и где заднюю дверь оставляют отпертой всю ночь. Но банкир (он был также церковным старостой, и его жена никогда не улыбалась, если только острота не была пущена самим епископом) окружил свой дом атмосферой солидной респектабельности, которая — я это почувствовала — будет благотворна для меня. Дорогое дитя. вы встретитесь с циниками, и они будут издеваться над респектабельностью; не слушайте их. Людское уважение само заключает в себе награду, — вполне реальную и практическую награду. Оно, быть может, не принесет вам лакомых блюд и мягкой постели, но даст вам нечто лучшее и более постоянное. Респектабельность даст вам сознание того, что вы живете праведной жизнью, что вы поступаете правильно, что, насколько это возможно для земного разума, вы направляетесь туда, куда не всем суждено попасть. Не позволяйте никому настраивать вас против респектабельности. Она приносит самое большое удовлетворение, какое ведомо мне в этом мире, — и стоит недорого.
Я прожила в этой семье около трех лет и пожалела, когда пришлось уйти. Я никогда не покинула бы дом, если бы это зависело от меня, но в банке вдруг произошло нечто такое, что принудило банкира внезапно предпринять путешествие в Испанию, а вслед за тем жизнь в доме сделалась слишком беспокойной. Шумные, неприятные люди беспрестанно стучались в двери и спорили в коридоре, а по ночам кто-то бросал в окно кирпичи.
В то время я была не совсем здорова и мои нервы не могли это выдержать. Я распростилась с городом и, возвратясь в деревню, устроилась в одной помещичьей семье.
Сегодня утром я наблюдал за вашей полосатой кошкой. Она ползла вдоль крыши каюты, позади ящиков с цветами, подкрадываясь к молодому дрозду, сидевшему на бунте каната. Жажда крови сверкала в ее глазах, убийство таилось в каждой судорожно напряженной мышце ее тела. Судьба — в виде исключения покровительствуя слабому — внезапно направила ее внимание на меня, и тут она впервые обнаружила мое присутствие. На нее это подействовало, как небесное видение на библейского преступника. В мгновение ока она превратилась в совершенно другое существо. Хищный зверь, ищущий, кого бы сожрать, вдруг исчез. На его месте сидел длиннохвостый, покрытый шерстью ангел, глядевший в небо с выражением, в котором была одна треть невинности и две трети восхищения красотами природы. Ах, мне угодно знать, что она делает здесь? Так неужели я не вижу, что она играет комочками земли? Разумеется, я не так испорчен, чтобы вообразить, будто она хотела убить эту прелестную маленькую птичку, — да благословит ее господь!
Теперь представьте себе старого кота, пробирающегося домой рано утром после ночи, проведенной на крыше сомнительной репутации. Можете ли вы вообразить живое существо, которое в меньшей мере стремилось бы привлечь к себе внимание? «О, — словно слышите вы его слова, обращенные к самому себе, — я и понятия не имел, что уже так поздно; как быстро летит время в приятной компании. Надеюсь, что не встречу никого из знакомых, — ужасно досадно, что так светло».
В отдалении он замечает полисмена и внезапно останавливается, спрятавшись в тени. — «Что ему нужно, этому полисмену, да еще так близко от нашей двери? — думает кот. — Пока он торчит здесь, мне нельзя войти. Он наверно увидит и узнает меня. И он способен рассказать обо всем слугам».
Кот прячется за тумбой для афиш и ждет, время от времени осторожно выглядывая из-за угла. Однако полисмен, видимо, прочно обосновался на этом месте, и кот начинает тревожиться и волноваться.
«Что ему там надо, этому дураку? — презрительно бормочет он, — скончался он, что ли? Отчего он не двигается с места? Ведь он постоянно предлагает другим проходить дальше. Тупой болван!»
Издали слышится крик: «Молоко!» — и котом начинает овладевать смертельная тревога: «Господи! какая мерзость! Все успеют проснуться и спуститься вниз прежде, чем я попаду домой. Ничего не поделаешь, приходится рискнуть!»
Кот осматривается и колеблется. «Куда ни шло, если бы я не был таким грязным и лохматым, — размышляет он. — В этом мире люди склонны видеть во всем только дурное».
«Что делать, — добавляет он, встряхнувшись, — ничего другого не придумаешь, придется положиться на провидение: до сих пор оно не подводило меня. Вперед!»
Он напускает на себя вид возвышенной печали, бросается вперед, сохраняя на морде скорбное и задумчивое выражение.
Он явно стремится внушить людям мысль, что отсутствовал всю ночь по случаю работы, связанной с Комитетом общественного призрения, и теперь возвращается домой подавленный зрелищем, которое ему пришлось увидеть:
Он незаметно проскальзывает в дом через окно и едва успевает поспешно облизать себя языком, как на лестнице раздаются шаги кухарки. Когда кухарка входит в кухню, кот крепко спит, свернувшись комочком на коврике перед камином. Стук открываемых ставен будит его. Он поднимается и делает шаг вперед, зевая и потягиваясь.
«Господи! уже утро? — полусонно говорит он. — О, я превосходно выспался, кухарка, и какой чудесный сон я видел про мою бедную маму».
А вы говорите «кошки»! Это не кошки, а истинные христиане, только ног у них больше, чем у человека.
— Несомненно, — отвечал я, — кошки изумительно смышленые зверьки и похожи на людей не только добродетелью и нравственными побуждениями; изумительная ловкость, проявляемая ими в заботе о собственной персоне, вполне достойна человеческого рода. У моих друзей был большой черный кот. Он и сейчас у них, — правда, только наполовину. Они взяли его котенком и по-своему, не афишируя, любили его. Однако ни с той, ни с другой стороны не было ничего, похожего на страсть.
По соседству от них поселилась серая кошка, за которой ухаживала пожилая старая дева; и обе кошки встретились, гуляя по стене сада.
«Ну, как вы здесь устроились?» — спросила серая кошка.
«О, как будто неплохо».
«Ну, а хозяева? Милые люди?»
«Довольно милые, насколько это доступно людям».
«Стараются угодить? Хорошо заботятся о вас и все такое?»
«О да. Мне не на что жаловаться». «Как с харчами?»
«Как обычно, знаете ли, — кости да обрезки, порой для развлечения кусочек собачьей галеты».
«Кости и собачьи галеты? Неужто вы хотите сказать, что едите кости?»
«Да, когда они перепадают мне. Что в этом плохого!» «О тень египетской Изиды! Кости и собачьи галеты!
А вы никогда не получаете цыплят, или сардины, или телячью котлетку?»
«Цыплята? Сардины? О чем вы говорите? Что такое сардины?»
«Что такое сардины! О дорогое дитя (эта кошка, будучи особой женского пола, всегда называла своих друзей-котов, которые были немного старше ее, „дорогое дитя“), — да это просто позор, как с вами обращаются! Садитесь и расскажите мне все. На чем вы спите?»
«На полу».
«Я так и думала! А пьете молоко, разбавленное водой, не так ли?»
«Говоря по правде, его действительно разбавляют».»
«Воображаю. Вы должны немедленно покинуть этих людей, дорогой мой».
«А куда же мне идти?»
«Куда угодно».
«Но кто меня примет?»
«Любая семья, если вы только возьметесь за дело. Как вы думаете, скольких я переменила хозяев? Семерых! И каждый раз улучшала условия жизни. А знаете, где я родилась? В свинарнике. Нас было трое — мама, я и мой маленький брат. Мама уходила каждый вечер и возвращалась только с рассветом. Как-то утром она не вернулась. Мы ждали и ждали, но день проходил, а ее все не было, мы становились все голоднее и голоднее, и наконец легли рядышком и плакали, пока не заснули.
Вечером, выглянув через отверстие в двери, мы увидели ее в поле, она приближалась к нам. Она ползла очень медленно, и ее тело волочилось по земле. Мы позвали ее, и она тихо мяукнула в ответ, но не ускорила шаг.
Она вползла в свинарник и свалилась на бок, а мы сразу подбежали к ней, оттого что почти умирали с голоду. Мы припали к ее соскам, а она все лизала и лизала нас.
Я заснула возле нее, а ночью, проснувшись от холода, теснее прижалась к ней, но мне стало еще холоднее: она была влажная и липкая от темной жидкости, вытекавшей у нее из бока. Тогда я не знала, что это такое, но потом узнала.
Это произошло, когда мне было не больше месяца, и с того дня и до настоящего времени я сама заботилась о себе; это неизбежно, мой дорогой. Некоторое время мы с братом продолжали жить в том же свинарнике и кормились сами. Сначала это была жестокая борьба — два детеныша боролись за жизнь. Но мы выстояли. Прошло около трех месяцев, и я, отойдя как-то дальше обычного от дома, набрела на коттедж, стоявший среди полей. Дверь была открыта, изнутри веяло теплом и уютом, и я вошла, так как никогда не могла пожаловаться на недостаток смелости. Дети играли перед огнем и ласково встретили меня, — я им понравилась. Для меня это было ново, и я осталась там. В то время их дом казался мне дворцом.
Может быть, я продолжала бы думать так, если б, проходя по деревне, случайно не увидела жилую комнату, расположенную позади лавки. Пол был застлан ковром, мохнатый коврик лежал перед камином. До этого времени я не подозревала, что существует подобная роскошь. Я решила, что поселюсь в этой лавке, и выполнила свое намерение».
«Как это вам удалось?» — спросил черный кот, который все живее интересовался рассказом.
«Попросту вошла и села. Дорогое дитя, дерзость — вот пароль, отпирающие любую дверь лучше всякого „Сезам, откройся!“. Кошка, которая усердно трудится, околевает от голода, кошку, обладающую мозгами, считают дурой и спускают с лестницы, а добродетельную кошку, топят, ославив мошенницей, но нахальная кошка спит на бархатной подушке, а на обед получает сливки и конину. Я смело вошла и потерлась о ноги хозяина. Его и жену очень растрогало то, что они назвали моей „доверчивостью“, и оба с восторгом приняли меня. Вечерами, бродя по полям, я часто слышала, как дети из коттеджа зовут меня по имени. Прошло много недель, прежде чем они перестали искать меня. Одна из них, самая младшая девочка, перед сном все плакала и засыпала в слезах: она думала, что меня нет в живых. Это были ласковые детишки.
Я пробыла у моих друзей-лавочников около года; от них я перешла к другим людям, недавно поселившимся по соседству, у которых была поистине превосходная кухарка. Думаю, что вполне удовлетворилась бы ими, но, к несчастью, они разорились и им пришлось, отказавшись от большого дома и кухарки, переехать в убогий домишко, а я не желала возвращаться к подобной жизни.
Итак, мне пришлось искать новое пристанище. Неподалеку жил забавный старик. Про него говорили, что он богат, но никто не любил его. Он не походил на других. Я обдумала все в течение дня или двух и решила, попробовать. Он был одинок и мог без ума полюбить меня, а в противном случае я всегда могла уйти.
Мое предположение оправдалось. Никто никогда так не баловал меня, как «Старый гриб», — это была его кличка у местных мальчишек. Моя теперешняя опекунша, право же, достаточно носится со мной, но у нее имеются другие родственные связи, а моему «Грибу» некого было любить, кроме меня, — даже себя самого он не любил. Сначала он не поверил своим глазам, когда я вскочила к нему на колени и стала тереться об его уродливое лицо. «Кошечка, — сказал он, — знаешь, ты первое живое существо, которое приблизилось ко мне по собственному побуждению». И когда он это говорил, на его забавных красноватых глазках появились слезы.
Я прожила с «Грибом» два года и была очень счастлива. Потом он заболел, в доме появились чужие люди, и мною стали пренебрегать. «Гриб» любил, чтобы я приходила к нему и лежала на его кровати, — тогда он мог гладить меня своей длинной худой рукой. Вначале я и делала это. Но больной — не очень приятное общество, как вы понимаете, а атмосфера комнаты больного не слишком полезна для здоровья. Учтя все это, я решила, что мне пора снова двинуться в путь.
Не так-то легко было уйти. «Гриб» постоянно справлялся обо мне, и меня пытались удержать возле него; в моем присутствии он, казалось, чувствовал себя лучше. Однако в конце концов я добилась своего, а когда очутилась за дверью, постаралась удалиться на значительное расстояние, чтобы меня не могли поймать, — ведь я знала, что, пока жив «Гриб», он никогда не перестанет надеяться заполучить меня обратно.
Я не знала, куда направиться. Мне предлагали два или три дома, но ни один из них не удовлетворял меня полностью. В одном месте, где я пробыла только день, чтобы проверить, понравится ли мне там, имелась собака; в другом месте, вообще-то вполне подходящем, завели ребенка. Если мальчишка постоянно дергает вас за хвост или натягивает вам на голову бумажный кулек, вы можете сами расправиться с ним и никто не станет упрекать вас. «По заслугам тебе, — говорят тогда ревущему пащенку, — не надо было дразнить бедняжку». Но когда младенец душит вас и пытается деревянным черпаком выковырять вам глаза и это вам не нравится, вас обзывают злобной скотиной и, крича «к-ш-ш», гоняют по саду. С этим нельзя мириться. Или я, или младенец — таков мой принцип.
Перепробовав три или четыре семьи, я наконец остановилась на одном банкире. У меня были предложения, более выгодные с житейской точки зрения. Я могла пойти в трактир, где еды вдоволь и где заднюю дверь оставляют отпертой всю ночь. Но банкир (он был также церковным старостой, и его жена никогда не улыбалась, если только острота не была пущена самим епископом) окружил свой дом атмосферой солидной респектабельности, которая — я это почувствовала — будет благотворна для меня. Дорогое дитя. вы встретитесь с циниками, и они будут издеваться над респектабельностью; не слушайте их. Людское уважение само заключает в себе награду, — вполне реальную и практическую награду. Оно, быть может, не принесет вам лакомых блюд и мягкой постели, но даст вам нечто лучшее и более постоянное. Респектабельность даст вам сознание того, что вы живете праведной жизнью, что вы поступаете правильно, что, насколько это возможно для земного разума, вы направляетесь туда, куда не всем суждено попасть. Не позволяйте никому настраивать вас против респектабельности. Она приносит самое большое удовлетворение, какое ведомо мне в этом мире, — и стоит недорого.
Я прожила в этой семье около трех лет и пожалела, когда пришлось уйти. Я никогда не покинула бы дом, если бы это зависело от меня, но в банке вдруг произошло нечто такое, что принудило банкира внезапно предпринять путешествие в Испанию, а вслед за тем жизнь в доме сделалась слишком беспокойной. Шумные, неприятные люди беспрестанно стучались в двери и спорили в коридоре, а по ночам кто-то бросал в окно кирпичи.
В то время я была не совсем здорова и мои нервы не могли это выдержать. Я распростилась с городом и, возвратясь в деревню, устроилась в одной помещичьей семье.