Операция была трудной и опасной. Когда я пришла вечером на дежурство, то нашла больного, как и ожидала, в бреду. Я делала все возможное, чтобы успокоить его, но часам к девяти бред усилился, и я не на шутку встревожилась.
Склонившись к нему, я старалась понять, о чем он бредит, и услышала, что он все время зовет к себе Луизу. Почему Луиза не идет к нему? Как это жестоко с ее стороны… Они вырыли большую яму и толкают его туда, почему же она не идет, чтобы спасти его? Стоит ей только прийти и взять его за руку — и он спасен.
Он стонал все громче и громче, и в конце концов я не выдержала. Жена его отправилась на молебен, но церковь находилась на соседней улице. К счастью, дневная сестра не успела уйти. Я попросила ее присмотреть за больным еще минутку, а сама, надев шляпу, выбежала на улицу. Я сказала одному из церковных служителей, кого я ищу, и он провел меня к жене моего больного. Она стояла на коленях, опустив голову и закрыв лицо руками. Но я не могла ждать. Я подошла к ее скамейке и, наклонившись, прошептала:
«Прошу вас, пойдемте сейчас же домой, у вашего мужа усилился бред, и мне кажется, что вы сможете успокоить его».
Не поднимая головы, она тихо ответила:
«Я приду немного погодя, молебен скоро кончится». Этот ответ смутил и рассердил меня. «Вы поступили бы более по-христиански, если бы сразу пошли со мной, вместо того чтобы оставаться здесь, — заметила я сухо. — Ваш муж все время зовет вас, и я не могу заставить его заснуть, а ему надо уснуть». Она отняла руки от лица и подняла голову. «Он зовет меня?» — спросила она, и в ее голосе послышался легкий оттенок недоверия.
«Да, целый час он твердит одно и то же: где Луиза, почему Луиза не идет?»
Лицо ее было в тени, но когда она повернула голову, мне показалось в слабом свете прикрученных газовых рожков, что она улыбнулась. И она стала мне еще менее симпатичной.
«Я пойду с вами», — сказала она, вставая. Она убрала молитвенник, н мы вместе вышли из церкви.
По дороге она расспрашивала меня, узнают ли больные в бреду окружающих, рассказывают ли они о том, что с ними действительно было, или их бред это просто бессвязные, бессмысленные слова? Можно ли направить их мысли в каком-либо определенном направлении?
Как только мы вошли в дом, она сбросила пальто и шляпу, быстро и неслышно ступая поднялась наверх, подошла к кровати и долго стояла, глядя на больного, но он не узнал ее и продолжал бредить. Я посоветовала ей заговорить с ним, она не захотела и, поставив стул так, чтобы оставаться в тени, села рядом с постелью.
Тогда я поняла, что ее присутствие не принесет больному никакой пользы, и стала уговаривать ее идти спать, но она обязательно хотела остаться, и так как я была тогда еще очень молода и не могла иметь настоящего авторитета, я больше не настаивала.
Всю ночь больной метался и бредил, и с его уст не сходило: «Луиза, Луиза…» И всю ночь эта женщина просидела у его постели, в тени, не двигаясь, молча, с застывшей улыбкой на губах. О, как мне хотелось взять ее за плечи и хорошенько встряхнуть!
В бреду воображение больного унесло его в прошлое, к тем дням, когда он был влюблен.
«Скажи, что ты любишь меня, Луиза, — молил он, — я знаю, что это так, я читаю это в твоих глазах. Зачем нам притворяться, ведь мы же понимаем друг друга. Обними меня своими белыми руками. Я хочу чувствовать твое дыхание на моем лице. Ах, я знал, я ждал этого, моя дорогая, моя любовь».
Весь дом спал мертвым сном, и мне ясно слышно было каждое слово его беспокойного бреда. Иногда я думала, что не имею права слушать, но мой долг приказывал мне оставаться.
Потом ему представилось, что он собирается ехать куда-то вместе с ней на каникулы.
«Я выеду в понедельник вечером, — говорил он, — ты приедешь ко мне в Дублин, в Джексон-отель, в пятницу, и мы сразу же двинемся дальше».
Голос его стал слабеть, и жена подалась вперед, наклонив голову к самым губам больного.
«Нет, нет, — продолжал он после недолгого молчания, — тебе нечего бояться. Это уединенное местечко, глубоко в горах Голуэй. Оно называется О-Мюлленз-хаус и лежит в пяти милях от Боллинахинча. Мы не встретим там ни души и проведем вместе три блаженные недели, о моя богиня, моя миссис Мэддокс из Бостона, не забудь этого имени».
Он засмеялся, и женщина, сидевшая у его постели, засмеялась тоже, и только тут истина осенила меня.
Я бросилась к ней и схватила ее за руку.
«Вас зовут не Луиза», — сказала я, глядя ей прямо в лицо. Это было дерзко, но я была вне себя.
«Нет, — спокойно ответила она, — но так зовут одну мою очень близкую школьную подругу. Сегодня я наконец узнала то, что пыталась разгадать в течение двух лет. Прощайте, сестра, спасибо за то, что позвали меня».
Она встала и вышла из комнаты. Я слышала, как она спустилась вниз по лестнице.
Потом я подняла ставни и увидела, что уже рассвело…» Некоторое время сестра сидела молча, что случалось с ней довольно редко.
«Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики», — сказал я.
«Ах, — ответила она, вороша кочергой поленья, — если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной».
«Мне кажется, — прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, — что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись».
Глава IX
Склонившись к нему, я старалась понять, о чем он бредит, и услышала, что он все время зовет к себе Луизу. Почему Луиза не идет к нему? Как это жестоко с ее стороны… Они вырыли большую яму и толкают его туда, почему же она не идет, чтобы спасти его? Стоит ей только прийти и взять его за руку — и он спасен.
Он стонал все громче и громче, и в конце концов я не выдержала. Жена его отправилась на молебен, но церковь находилась на соседней улице. К счастью, дневная сестра не успела уйти. Я попросила ее присмотреть за больным еще минутку, а сама, надев шляпу, выбежала на улицу. Я сказала одному из церковных служителей, кого я ищу, и он провел меня к жене моего больного. Она стояла на коленях, опустив голову и закрыв лицо руками. Но я не могла ждать. Я подошла к ее скамейке и, наклонившись, прошептала:
«Прошу вас, пойдемте сейчас же домой, у вашего мужа усилился бред, и мне кажется, что вы сможете успокоить его».
Не поднимая головы, она тихо ответила:
«Я приду немного погодя, молебен скоро кончится». Этот ответ смутил и рассердил меня. «Вы поступили бы более по-христиански, если бы сразу пошли со мной, вместо того чтобы оставаться здесь, — заметила я сухо. — Ваш муж все время зовет вас, и я не могу заставить его заснуть, а ему надо уснуть». Она отняла руки от лица и подняла голову. «Он зовет меня?» — спросила она, и в ее голосе послышался легкий оттенок недоверия.
«Да, целый час он твердит одно и то же: где Луиза, почему Луиза не идет?»
Лицо ее было в тени, но когда она повернула голову, мне показалось в слабом свете прикрученных газовых рожков, что она улыбнулась. И она стала мне еще менее симпатичной.
«Я пойду с вами», — сказала она, вставая. Она убрала молитвенник, н мы вместе вышли из церкви.
По дороге она расспрашивала меня, узнают ли больные в бреду окружающих, рассказывают ли они о том, что с ними действительно было, или их бред это просто бессвязные, бессмысленные слова? Можно ли направить их мысли в каком-либо определенном направлении?
Как только мы вошли в дом, она сбросила пальто и шляпу, быстро и неслышно ступая поднялась наверх, подошла к кровати и долго стояла, глядя на больного, но он не узнал ее и продолжал бредить. Я посоветовала ей заговорить с ним, она не захотела и, поставив стул так, чтобы оставаться в тени, села рядом с постелью.
Тогда я поняла, что ее присутствие не принесет больному никакой пользы, и стала уговаривать ее идти спать, но она обязательно хотела остаться, и так как я была тогда еще очень молода и не могла иметь настоящего авторитета, я больше не настаивала.
Всю ночь больной метался и бредил, и с его уст не сходило: «Луиза, Луиза…» И всю ночь эта женщина просидела у его постели, в тени, не двигаясь, молча, с застывшей улыбкой на губах. О, как мне хотелось взять ее за плечи и хорошенько встряхнуть!
В бреду воображение больного унесло его в прошлое, к тем дням, когда он был влюблен.
«Скажи, что ты любишь меня, Луиза, — молил он, — я знаю, что это так, я читаю это в твоих глазах. Зачем нам притворяться, ведь мы же понимаем друг друга. Обними меня своими белыми руками. Я хочу чувствовать твое дыхание на моем лице. Ах, я знал, я ждал этого, моя дорогая, моя любовь».
Весь дом спал мертвым сном, и мне ясно слышно было каждое слово его беспокойного бреда. Иногда я думала, что не имею права слушать, но мой долг приказывал мне оставаться.
Потом ему представилось, что он собирается ехать куда-то вместе с ней на каникулы.
«Я выеду в понедельник вечером, — говорил он, — ты приедешь ко мне в Дублин, в Джексон-отель, в пятницу, и мы сразу же двинемся дальше».
Голос его стал слабеть, и жена подалась вперед, наклонив голову к самым губам больного.
«Нет, нет, — продолжал он после недолгого молчания, — тебе нечего бояться. Это уединенное местечко, глубоко в горах Голуэй. Оно называется О-Мюлленз-хаус и лежит в пяти милях от Боллинахинча. Мы не встретим там ни души и проведем вместе три блаженные недели, о моя богиня, моя миссис Мэддокс из Бостона, не забудь этого имени».
Он засмеялся, и женщина, сидевшая у его постели, засмеялась тоже, и только тут истина осенила меня.
Я бросилась к ней и схватила ее за руку.
«Вас зовут не Луиза», — сказала я, глядя ей прямо в лицо. Это было дерзко, но я была вне себя.
«Нет, — спокойно ответила она, — но так зовут одну мою очень близкую школьную подругу. Сегодня я наконец узнала то, что пыталась разгадать в течение двух лет. Прощайте, сестра, спасибо за то, что позвали меня».
Она встала и вышла из комнаты. Я слышала, как она спустилась вниз по лестнице.
Потом я подняла ставни и увидела, что уже рассвело…» Некоторое время сестра сидела молча, что случалось с ней довольно редко.
«Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики», — сказал я.
«Ах, — ответила она, вороша кочергой поленья, — если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной».
«Мне кажется, — прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, — что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись».
Глава IX
Спор начался с того, что я предложил женить нашего злодея на дочери местного аптекаря, благородной и чистой девушке, скромной, но достойной подруге главной героини. Браун не согласился, считая такой брак совершенно невероятным.
— Какой черт заставит его жениться именно на ней? — спросил он.
— Любовь, — ответил я, — любовь, которая вспыхивает таким же ярким пламенем в груди последнего негодяя, как и в гордом сердце добродетельного юноши.
— Что же мы, — строго возразил Браун, — собираемся балагурить и смешить читателя или мы пишем серьезную книгу? Ну чем такая девушка, как дочь аптекаря, может привлечь такого парня, как Рюбен Нейл?
— Всем, — вырвалось у меня. — В моральном отношении эта девушка его полная противоположность. Она красива (если недостаточно, то мы слегка добавим ей красок), а после смерти отца она получит аптеку. К тому же, — прибавил я, — если читатель так и не поймет, что же в конце концов заставило их пожениться, то тем естественнее это будет выглядеть.
Браун не стал больше спорить со мной и повернулся к Мак-Шонесси:
— А ты можешь себе представить, чтобы наш друг Рюбен воспылал страстью к такой девушке, как Мэри Холм, и женился на ней?
— Конечно, — подтвердил Мак-Шонесси, — я могу представить себе все что угодно и поверить любой нелепости, совершенной любым человеком. Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах. Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели «Журнал для молодых девушек» и даже плакал над ним. Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу. Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок семь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и все свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трех-пенсовую поездку за другой. Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными). В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии. Однажды я встретился с человеком, у которого было две одинаково развитые личности, и это привело к самым необыкновенным последствиям.
Мы попросили Мак-Шонесси рассказать нам эту историю, и он согласился.
— Это был человек, учившийся в Оксфорде и принадлежавший к колледжу Баллиол, — начал он. — Звали его Джозеф. Он состоял членом клуба «Девоншир», держался страшно высокомерно и издевался надо всем. Он издевался над «Сатердей Ревью», называя его любимой газетой пригородных литературных клубов, а журнал «Атенеум» он окрестил профессиональным органом писателей-неудачников. Он считал, что Теккерей вполне заслужил славу любимого писателя мелких конторских служащих, а Карлейль, по его мнению, был только добросовестным ремесленником. Современной литературы он не читал, что не мешало ему критиковать ее и относиться к ней с пренебрежением. Из всех писателей девятнадцатого века он ценил только нескольких французских романистов, о которых никто, кроме него, ничего не слыхал. Он имел свое собственное мнение о господе боге и заявлял, что не хотел бы попасть на небо потому, что там наверняка засели все клефемские ханжи и святоши. От юмористических произведений он впадал в тоску, а от сентиментальных-заболевал. Искусство раздражало его, а науку он находил скучной. Он презирал свою собственную семью и не любил чужих. Для моциона он зевал, а участие его в разговоре проявлялось обычно в том, что, при случае, он пожимал плечами.
Его никто не любил, но все уважали. Казалось, живя среди нас, он делает нам снисхождение и мы должны быть благодарны ему за это.
Но вот что случилось. Однажды летом я занимался рыбной ловлей по ту сторону от Норфольк-Брод. В один прекрасный праздничный день мне вдруг пришло в голову, что неплохо было бы понаблюдать лондонского 'Арри во всем его блеске, и я поехал в Ярмут. Вечером я вышел на Приморский бульвар и сразу же наткнулся на подходящую компанию из четырех чрезвычайно типичных лондонских парней. Держась под руку и пошатываясь, они неудержимо неслись по панели. Тот, который шел с краю, играл на хриплой гармонике, а трое других орали известную тогда во всех мюзик-холлах песенку о прелестной Хэммочке.
Они шли во всю ширину тротуара, заставляя встречных женщин и детей сворачивать на мостовую. Я остался стоять на панели, и когда они прошли мимо, почти задевая меня, лицо парня с гармоникой показалось мне странно знакомым. Я повернулся и пошел следом за ними. Они веселились вовсю. Каждой девушке, которая попадалась им навстречу, они кричали: «Эй ты, моя конфеточка!», а к пожилым дамам обращались со словом «мамаша». Самым шумным и самым вульгарным был парень с гармоникой.
Я пошел вслед за ними на мол, обогнал их и стал ждать под газовым фонарем. Когда человек с гармоникой попал в полосу света, я вздрогнул: я мог бы присягнуть, что это Джозеф. Однако все остальное никак не вязалось с подобным предположением. Не говоря уже о времени и месте, где я его встретил, о его поведении, приятелях и гармонике, еще масса мелочей делала такую мысль совершенно нелепой. Джозеф всегда был чисто выбрит; у этого молодчика были грязные усы и жиденькие рыжие бакенбарды, он щеголял в кричащем клетчатом костюме, какие обычно видишь только на сцене. На ногах его блестели лакированные ботинки с перламутровыми пуговицами, а галстук в прежние строгие времена навлек бы на себя громы небесные. На голове у него был маленький котелок, а во рту — большая зловонная сигара.
И все-таки лицом он походил на Джозефа, и я, подстрекаемый любопытством, стал следить за ним, стараясь не отстать от его компании.
Один раз я чуть не потерял его из виду, по в таком костюме он не мог надолго затеряться в толпе, и вскоре я снова нашел его. Он сидел на самом конце мола, где было меньше народа, и обнимал за талию молодую девушку. Я подкрался как можно ближе. Его подруга оказалась веселой, краснощекой, довольно хорошенькой, но чрезвычайно вульгарной. Ее шляпа лежала рядом на скамейке, а голова покоилась на плече парня. Она казалась очень влюбленной, но ему, по-видимому, было с нею скучно.
«Ты любишь меня, Джо? Говори, любишь?» — услышал я ее шепот.
«А как же, люблю», — ответил он довольно небрежным тоном.
Она нежно похлопала его по щеке, но он не ответил на эту ласку, а несколько минут спустя, пробормотав какое-то извинение, встал и один, без нее, пошел к буфету.
Я последовал за ним. У дверей он встретил своего собутыльника.
«Эй, — окликнул тот, — куда ж ты подевал Лизу?»
«А ну ее, — услышал я, — уж очень она мне надоела, Если хочешь, иди проводи с ней время».
Приятель его пошел туда, где осталась Лиза, а Джо протискался в буфет. Я не отставал от него, и теперь, когда он был один, решил заговорить с ним. Чем дольше я вглядывался в его черты, тем больше я находил в них сходства с моим недосягаемым другом Джозефом.
В буфете он навалился на стойку и громко потребовал двойную порцию джина. Тут я хлопнул его по плечу, он обернулся, увидел меня, и лицо его покрылось мертвенной бледностью.
«Мистер Джозеф Смайт, если не ошибаюсь?» — сказал я с улыбкой.
«Какой еще там Смайт! — грубо оборвал он меня. — Я Смит, а не какой-то там дурацкий Смайт. А вы кто будете? Я вас не знаю».
Пока он говорил, я заметил на его левой руке характерный золотой перстень индийской работы. Тут уж я никак не мог ошибиться: мы много раз рассматривали его в клубе, как исключительно интересную вещицу. Парень уловил мой взгляд, лицо его исказилось и, толкнув меня в угол, где было меньше народа, он сел, глядя мне прямо в глаза.
«Не выдавай меня, старина, — прохныкал он, — ради бога не выдавай, а то, если здешние парни пронюхают, что я — один из восковых болванов сентджеймской коллекции, они и знаться со мной не захотят. И ты, смотри. Того: молчок про Оксфорд, не будь подлецом. На кой им знать, что я из тех типов, которые учатся в колледжах».
Я был ошеломлен. Он просил меня не раскрывать тайны Смита, завзятого лондонского 'Арри, знакомым Смайта, недосягаемой персоны. Передо мной сидел Смит в смертельном страхе, как бы его собутыльники не узнали, что он и аристократ Смайт одна и та же личность, и не выставили бы его вон.
Тогда его поведение удивило меня, но потом, все обдумав, я понял, что именно этого и следовало от него ожидать.
«Ну что ты тут поделаешь, — продолжал он, — хошь не хошь, а веди двойную жизнь. Половину времени я — задавака и хлыщ, которому надо бы дать хорошего пинка в зад…»
«Однако, — перебил я его, — раньше вы исключительно нелюбезно отзывались как раз о таких вот лондонских 'Арри».
«Знаю, — согласился он, и голос его задрожал от волнения, — в том-то вся и беда. Когда я джентльмен, то мне тошно глядеть на себя, потому как я знаю: какую бы рожу ни корчил, но под низом я все одно самый последний 'Арри. А когда я 'Арри, то так бы и разорвал себя, потому как знаю, что я все одно джентльмен».
«Неужели же вы не можете решить, которая из ваших двух личностей вам ближе, и держаться за нее покрепче?» — спросил я.
«Куда там, — отвечал он, — в том-то и дело, что не могу. Удивительная это штука, но кем бы я ни становился, к концу месяца, хоть убей, мне уже тошно глядеть на себя».
«Сейчас я был самим собой, — продолжал он, — дней этак с десяток, В одно прекрасное утро, недельки через три, продеру я глаза у себя на Майль-Энд-род, осмотрю свою комнату, взгляну на „это вот“ платье, висящее над кроватью, и на „эту вот“ гармонику (он ласково похлопал ее) и почувствую, что краснею до самых лопаток. Потом я спрыгну с постели и подойду к зеркалу. „Эх ты, морда, жалкий, ничтожный хам, — скажу я сам себе, — вот так бы взял да и задушил тебя своими собственными руками“. Затем я побреюсь, надену приличный синий костюм и котелок, велю хозяйке присматривать за моими комнатами, пока меня не будет, выскользну из дома, вскочу в первый попавшийся кеб и поеду назад на Олбэни. А месяц спустя приду в свою квартиру на Олбэни, швырну Вольтера и Парини в огонь, повешу шляпу на бюст старика Гомера, снова надену свою синюю тройку и дерну назад на Майль-Энд-род».
«А как вы объясняете свое отсутствие в обоих случаях?» — спросил я.
«Ну, это проще простого, — ответил он. — Своей экономке на Олбэни я говорю, что уезжаю за границу, а здешние приятели считают меня коммивояжером. Все одно никто по мне не сохнет, — прибавил он патетическим тоном. — Не шибко я кому-нибудь нужен, что на Олбэни, что здесь. Такая уж я неприкаянная головушка. Когда я 'Арри, то слишком уж хватаю через край, а когда я джентльмен, то самый что ни на есть первосортный джентльмен. Ну точь-в-точь, будто во мне две крайности, а середины-то и нет. Вот взять бы и соединить два края, тогда я был бы человек что надо».
Он шмыгнул носом раза два, а потом рассмеялся. «Э, чего там еще, — сказал он, стряхнув набежавшее на него уныние. — Жизнь-игра; выиграешь ты или проиграешь — все одно, лишь бы повеселиться. Пойдем промочим глотку?»
Я отказался «промочить глотку» и ушел, а он продолжал наигрывать сентиментальные мелодии на своей гармонике.
Однажды вечером, примерно месяц спустя, горничная подала мне визитную карточку, на которой стояло: «Мистер Джозеф Смайт».
Я велел просить его. Он вошел со своим обычным видом томного высокомерия, сел на диван и принял изящную позу.
«Итак, — начал я, как только горничная закрыла за собой дверь, — вы, значит, освободились от „Смита“?» Болезненная улыбка исказила его лицо.
«Но вы никому ничего не говорили об этом?» — с волнением спросил он.
«Ни одной живой душе, — ответил я, — хотя, сознаюсь, меня часто мучило искушение».
«И я надеюсь, что вы никогда этого не сделаете? — продолжал он с тревогой в голосе. — Вы не можете себе представить, как все это ужасно. Я просто не понимаю, какое может быть сходство между мной и этим ничтожным пошляком? Непостижимо! Уверяю вас, мой дорогой Мак, если бы я узнал, что бываю кровопийцей, вампиром, то это не угнетало бы меня так, как сознание, что я и этот гнусный тип из Уайтчепля одно и то же лицо. От такой мысли каждый мой нерв…»
Увидев, что он с трудом сдерживает волнение, я прервал его:
«Не думайте о нем больше. Я уверен, что вы пришли ко мне не для того, чтобы говорить о нем».
«Нет, видите ли, — возразил он, — до некоторой степени мой приход связан именно с ним. Простите, что я надоедаю вам, но вы единственный человек, с которым я могу говорить об этом, если только вам не скучно».
«О нет, нисколько, — ответил я, — наоборот, это мне очень интересно».
И так как он все еще колебался, то я прямо спросил его, в чем же дело.
Он казался смущенным.
«Все это очень глупо с моей стороны, — начал он, и при этом слабый намек на румянец окрасил его бледные щеки, — но дело в том, мой дорогой Мак, что я влюблен».
«Чудесно, — воскликнул я, — вы приводите меня в восторг! (У меня мелькнула мысль, что это могло бы сделать его настоящим человеком.) Я с ней знаком?»
«Я склонен думать, что вы видели ее, — ответил он, — она была со мной на молу в Ярмуте, в тот вечер, когда мы встретились».
«Как, неужели это Лиза?» — вырвалось у меня.
«Да, она; мисс Элизабет Маггинз». Он с нежностью произнес ее имя.
«Но, — не удержался я, — мне показалось, что она вам совсем не нравится. Из нескольких слов, которые вы бросили тогда одному из ваших друзей, я понял, что ее общество было вам даже неприятно».
«Не мне, а Смиту, — перебил он меня. — Но как может судить о женщине этот гнусный тип? То, что она ему не нравится, только свидетельствует о ее достоинствах».
«Может быть, я ошибся, — заметил я, — но мне показалось, что она немного простовата».
«Да, пожалуй, она не совсем то, что в свете принято называть леди, — согласился он, — но видите ли, мой дд-рогой Мак, я не столь высокого мнения о свете, чтобы его мнение могло иметь для меня значение. Я и свет, мы расходимся по многим пунктам, и я горжусь этим. Она хорошая, красивая девушка, и она моя избранница».
«Лиза — славная девушка, — согласился я, — и, очевидно, добрая, но подумайте, Смайт, достаточно ли она… ну. как это сказать… достаточно ли она развита для вас?»
«По правде сказать, — возразил он с одной из своих насмешливых улыбок, — я не очень интересовался ее интеллектом. Для того чтобы создать настоящий английский семейный очаг, вполне достаточно моего собственного интеллекта. В этом нет для меня ни малейшего сомнения. Мне не нужна развитая жена. Приходится, конечно, встречаться с надоедливыми людьми, но зачем же жить с ними, если можно этого избежать?»
«Нет, — продолжал он, возвращаясь к своему обычному тону, — чем больше я думаю об Элизабет, тем больше убеждаюсь, что она — единственная женщина, которая может стать моей женой. Согласен, что поверхностному наблюдателю мой выбор может показаться странным. Я не собираюсь объяснять его другим или осмыслять его сам. Познать человека — свыше человеческих сил. Одни безумцы пытаются делать это. Может быть, меня привлекает в Элизабет то, что она — моя полная противоположность. Может быть, слишком одухотворенная личность для своего дальнейшего совершенствования нуждается в соприкосновении с более грубой материей. Трудно сказать. Подобные вещи должны всегда оставаться под покровом тайны. Я знаю только то, что люблю ее, и, если меня не обманывает моя интуиция, она — та подруга, к которой ведет меня Артемида».
Ясно было, что он влюблен, и я перестал с ним спорить.
«Так, значит, бы продолжаете с ней встречаться и теперь (я чуть было не сказал: „когда вы уже больше не Смит“, но побоялся расстроить его, лишний раз упомянув это имя), когда вы вернулись на Олбэнн?»
«Не совсем так, — ответил он. — Когда я уехал из Ярмута, то потерял ее из виду и снова встретил только пять дней тому назад, в небольшой чистенькой кондитерской. Я зашел туда, чтобы выпить стакан молока с кексом, и, представьте себе, подала мне их она. Я сразу узнал ее».
Здесь лицо его осветилось настоящей человеческой улыбкой.
«Теперь, каждый день в четыре часа, я пью там чай», — прибавил он и взглянул на стоявшие на камине часы.
«О том, как она относится к вам, нечего и спрашивать, — сказал я смеясь, — ее чувства к вам были совершенно очевидны».
«Но самое странное во всей этой истории то, — продолжал он, и прежнее смущение снова овладело им, — что теперь я ей совсем не нравлюсь. Она просто гонит меня. Выражаясь собственными словами прелестной малютки, она не хочет меня „ни за какие деньги“. Она заявила, что выйти за меня замуж-это все равно что вступить в брак с заводной игрушкой, ключ от которой потерян. Ее слова скорее откровенны, нежели любезны, но мне это нравится».»
«Позвольте, — перебил я его, — а знает ли она, что вы и Смит это одно и то же лицо?»
«Что вы! — с тревогой ответил он. — Она ни в коем случае не должна этого знать. Вчера она заметила, что я похож на одного парня из Ярмута, и я просто похолодел от ужаса».
«А с каким видом сказала она это?»
«То есть как с каким видом?» — повторил он, не понимая.
«Каким тоном говорила она об этом парне — сурово или ласково?»
«А знаете, — ответил он, — теперь, когда я вспоминаю ее слова, мне кажется, что, говоря о парне из Ярмута, она как-то потеплела».
«Мой милый друг, — сказал я, — все ясно как день. Она любит Смита. Ни одна девушка, которой нравится Смит, не может увлечься Смайтом. В вашем настоящем виде вы никогда не покорите ее. Отложите дело до того времени, когда станете Смитом, что случится, очевидно, через несколько недель. Сделайте ей предложение в образе Смита, и она примет его. А после брака вы сможете, мало-помалу и осторожно, познакомить ее со Смайтом».
«Черт возьми, — воскликнул он, забывая свою обычную флегматичность, — я не подумал об этом! Ведь когда я в здравом уме, то Смит и все, что его касается, представляется мне просто сном, и мысль о нем просто не пришла бы мне в голову».
Он поднялся и протянул мне руку. «Я так рад, что зашел к вам, — проговорил он. — Ваш совет почти примиряет меня с моей ужасной судьбой. Теперь я, пожалуй, даже с нетерпением буду ждать того времени, когда на целый месяц стану Смитом».
«Очень приятно, — ответил я, пожимая его руку. — Не забудьте же зайти и рассказать мне все подробно. Чужие любовные дела обычно не особенно интересны, но ваш случай такой необыкновенный, что может считаться исключением из правила».
Мы расстались, и я не видел его в течение целого месяца. Но однажды, поздно вечером, горничная явилась ко мне со словами, что меня хочет видеть мистер Смит.
«Смит, Смит, — пробормотал я, — какой Смит? Разве он не дал вам визитной карточки?»
«Нет, сэр, — ответила девушка, — он не из тех, что имеют визитные карточки. Это не джентльмен, сэр. Но он говорит, что вы знаете его».
Было ясно, что она ему не поверила.
Я готов был сказать, что меня нет дома, но вспомнил вдруг вторую личину Смайта и велел провести его к себе.
Он вошел не сразу. На нем был костюм еще более крикливого покроя, чем прежде, если только это возможно. Я подумал, что он, должно быть, сам изобрел для себя такой фасон. Он был потный и грязный. Вместо того чтобы протянуть мне руку, он робко сел на краешек стула и осмотрелся кругом с таким видом, как будто впервые видел мою комнату.
Его застенчивость передалась мне, я не знал, что сказать, и некоторое время мы просидели в неловком молчании.
«Ну, — решился я наконец и, следуя методу застенчивых людей, сразу взял быка за рога. — Как поживает Лиза?»
«Лиза? А что ей делается!» — отвечал он, не отводя глаз от шляпы, которую держал в руках.
«Вы добились своего?» — продолжал я.
«Чего это?» — переспросил он, поднимая глаза.
«Вы женились на ней?»
«Как бы не так», — ответил он и снова возвратился к созерцанию своей шляпы.
— Какой черт заставит его жениться именно на ней? — спросил он.
— Любовь, — ответил я, — любовь, которая вспыхивает таким же ярким пламенем в груди последнего негодяя, как и в гордом сердце добродетельного юноши.
— Что же мы, — строго возразил Браун, — собираемся балагурить и смешить читателя или мы пишем серьезную книгу? Ну чем такая девушка, как дочь аптекаря, может привлечь такого парня, как Рюбен Нейл?
— Всем, — вырвалось у меня. — В моральном отношении эта девушка его полная противоположность. Она красива (если недостаточно, то мы слегка добавим ей красок), а после смерти отца она получит аптеку. К тому же, — прибавил я, — если читатель так и не поймет, что же в конце концов заставило их пожениться, то тем естественнее это будет выглядеть.
Браун не стал больше спорить со мной и повернулся к Мак-Шонесси:
— А ты можешь себе представить, чтобы наш друг Рюбен воспылал страстью к такой девушке, как Мэри Холм, и женился на ней?
— Конечно, — подтвердил Мак-Шонесси, — я могу представить себе все что угодно и поверить любой нелепости, совершенной любым человеком. Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах. Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели «Журнал для молодых девушек» и даже плакал над ним. Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу. Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок семь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и все свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трех-пенсовую поездку за другой. Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными). В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии. Однажды я встретился с человеком, у которого было две одинаково развитые личности, и это привело к самым необыкновенным последствиям.
Мы попросили Мак-Шонесси рассказать нам эту историю, и он согласился.
— Это был человек, учившийся в Оксфорде и принадлежавший к колледжу Баллиол, — начал он. — Звали его Джозеф. Он состоял членом клуба «Девоншир», держался страшно высокомерно и издевался надо всем. Он издевался над «Сатердей Ревью», называя его любимой газетой пригородных литературных клубов, а журнал «Атенеум» он окрестил профессиональным органом писателей-неудачников. Он считал, что Теккерей вполне заслужил славу любимого писателя мелких конторских служащих, а Карлейль, по его мнению, был только добросовестным ремесленником. Современной литературы он не читал, что не мешало ему критиковать ее и относиться к ней с пренебрежением. Из всех писателей девятнадцатого века он ценил только нескольких французских романистов, о которых никто, кроме него, ничего не слыхал. Он имел свое собственное мнение о господе боге и заявлял, что не хотел бы попасть на небо потому, что там наверняка засели все клефемские ханжи и святоши. От юмористических произведений он впадал в тоску, а от сентиментальных-заболевал. Искусство раздражало его, а науку он находил скучной. Он презирал свою собственную семью и не любил чужих. Для моциона он зевал, а участие его в разговоре проявлялось обычно в том, что, при случае, он пожимал плечами.
Его никто не любил, но все уважали. Казалось, живя среди нас, он делает нам снисхождение и мы должны быть благодарны ему за это.
Но вот что случилось. Однажды летом я занимался рыбной ловлей по ту сторону от Норфольк-Брод. В один прекрасный праздничный день мне вдруг пришло в голову, что неплохо было бы понаблюдать лондонского 'Арри во всем его блеске, и я поехал в Ярмут. Вечером я вышел на Приморский бульвар и сразу же наткнулся на подходящую компанию из четырех чрезвычайно типичных лондонских парней. Держась под руку и пошатываясь, они неудержимо неслись по панели. Тот, который шел с краю, играл на хриплой гармонике, а трое других орали известную тогда во всех мюзик-холлах песенку о прелестной Хэммочке.
Они шли во всю ширину тротуара, заставляя встречных женщин и детей сворачивать на мостовую. Я остался стоять на панели, и когда они прошли мимо, почти задевая меня, лицо парня с гармоникой показалось мне странно знакомым. Я повернулся и пошел следом за ними. Они веселились вовсю. Каждой девушке, которая попадалась им навстречу, они кричали: «Эй ты, моя конфеточка!», а к пожилым дамам обращались со словом «мамаша». Самым шумным и самым вульгарным был парень с гармоникой.
Я пошел вслед за ними на мол, обогнал их и стал ждать под газовым фонарем. Когда человек с гармоникой попал в полосу света, я вздрогнул: я мог бы присягнуть, что это Джозеф. Однако все остальное никак не вязалось с подобным предположением. Не говоря уже о времени и месте, где я его встретил, о его поведении, приятелях и гармонике, еще масса мелочей делала такую мысль совершенно нелепой. Джозеф всегда был чисто выбрит; у этого молодчика были грязные усы и жиденькие рыжие бакенбарды, он щеголял в кричащем клетчатом костюме, какие обычно видишь только на сцене. На ногах его блестели лакированные ботинки с перламутровыми пуговицами, а галстук в прежние строгие времена навлек бы на себя громы небесные. На голове у него был маленький котелок, а во рту — большая зловонная сигара.
И все-таки лицом он походил на Джозефа, и я, подстрекаемый любопытством, стал следить за ним, стараясь не отстать от его компании.
Один раз я чуть не потерял его из виду, по в таком костюме он не мог надолго затеряться в толпе, и вскоре я снова нашел его. Он сидел на самом конце мола, где было меньше народа, и обнимал за талию молодую девушку. Я подкрался как можно ближе. Его подруга оказалась веселой, краснощекой, довольно хорошенькой, но чрезвычайно вульгарной. Ее шляпа лежала рядом на скамейке, а голова покоилась на плече парня. Она казалась очень влюбленной, но ему, по-видимому, было с нею скучно.
«Ты любишь меня, Джо? Говори, любишь?» — услышал я ее шепот.
«А как же, люблю», — ответил он довольно небрежным тоном.
Она нежно похлопала его по щеке, но он не ответил на эту ласку, а несколько минут спустя, пробормотав какое-то извинение, встал и один, без нее, пошел к буфету.
Я последовал за ним. У дверей он встретил своего собутыльника.
«Эй, — окликнул тот, — куда ж ты подевал Лизу?»
«А ну ее, — услышал я, — уж очень она мне надоела, Если хочешь, иди проводи с ней время».
Приятель его пошел туда, где осталась Лиза, а Джо протискался в буфет. Я не отставал от него, и теперь, когда он был один, решил заговорить с ним. Чем дольше я вглядывался в его черты, тем больше я находил в них сходства с моим недосягаемым другом Джозефом.
В буфете он навалился на стойку и громко потребовал двойную порцию джина. Тут я хлопнул его по плечу, он обернулся, увидел меня, и лицо его покрылось мертвенной бледностью.
«Мистер Джозеф Смайт, если не ошибаюсь?» — сказал я с улыбкой.
«Какой еще там Смайт! — грубо оборвал он меня. — Я Смит, а не какой-то там дурацкий Смайт. А вы кто будете? Я вас не знаю».
Пока он говорил, я заметил на его левой руке характерный золотой перстень индийской работы. Тут уж я никак не мог ошибиться: мы много раз рассматривали его в клубе, как исключительно интересную вещицу. Парень уловил мой взгляд, лицо его исказилось и, толкнув меня в угол, где было меньше народа, он сел, глядя мне прямо в глаза.
«Не выдавай меня, старина, — прохныкал он, — ради бога не выдавай, а то, если здешние парни пронюхают, что я — один из восковых болванов сентджеймской коллекции, они и знаться со мной не захотят. И ты, смотри. Того: молчок про Оксфорд, не будь подлецом. На кой им знать, что я из тех типов, которые учатся в колледжах».
Я был ошеломлен. Он просил меня не раскрывать тайны Смита, завзятого лондонского 'Арри, знакомым Смайта, недосягаемой персоны. Передо мной сидел Смит в смертельном страхе, как бы его собутыльники не узнали, что он и аристократ Смайт одна и та же личность, и не выставили бы его вон.
Тогда его поведение удивило меня, но потом, все обдумав, я понял, что именно этого и следовало от него ожидать.
«Ну что ты тут поделаешь, — продолжал он, — хошь не хошь, а веди двойную жизнь. Половину времени я — задавака и хлыщ, которому надо бы дать хорошего пинка в зад…»
«Однако, — перебил я его, — раньше вы исключительно нелюбезно отзывались как раз о таких вот лондонских 'Арри».
«Знаю, — согласился он, и голос его задрожал от волнения, — в том-то вся и беда. Когда я джентльмен, то мне тошно глядеть на себя, потому как я знаю: какую бы рожу ни корчил, но под низом я все одно самый последний 'Арри. А когда я 'Арри, то так бы и разорвал себя, потому как знаю, что я все одно джентльмен».
«Неужели же вы не можете решить, которая из ваших двух личностей вам ближе, и держаться за нее покрепче?» — спросил я.
«Куда там, — отвечал он, — в том-то и дело, что не могу. Удивительная это штука, но кем бы я ни становился, к концу месяца, хоть убей, мне уже тошно глядеть на себя».
«Сейчас я был самим собой, — продолжал он, — дней этак с десяток, В одно прекрасное утро, недельки через три, продеру я глаза у себя на Майль-Энд-род, осмотрю свою комнату, взгляну на „это вот“ платье, висящее над кроватью, и на „эту вот“ гармонику (он ласково похлопал ее) и почувствую, что краснею до самых лопаток. Потом я спрыгну с постели и подойду к зеркалу. „Эх ты, морда, жалкий, ничтожный хам, — скажу я сам себе, — вот так бы взял да и задушил тебя своими собственными руками“. Затем я побреюсь, надену приличный синий костюм и котелок, велю хозяйке присматривать за моими комнатами, пока меня не будет, выскользну из дома, вскочу в первый попавшийся кеб и поеду назад на Олбэни. А месяц спустя приду в свою квартиру на Олбэни, швырну Вольтера и Парини в огонь, повешу шляпу на бюст старика Гомера, снова надену свою синюю тройку и дерну назад на Майль-Энд-род».
«А как вы объясняете свое отсутствие в обоих случаях?» — спросил я.
«Ну, это проще простого, — ответил он. — Своей экономке на Олбэни я говорю, что уезжаю за границу, а здешние приятели считают меня коммивояжером. Все одно никто по мне не сохнет, — прибавил он патетическим тоном. — Не шибко я кому-нибудь нужен, что на Олбэни, что здесь. Такая уж я неприкаянная головушка. Когда я 'Арри, то слишком уж хватаю через край, а когда я джентльмен, то самый что ни на есть первосортный джентльмен. Ну точь-в-точь, будто во мне две крайности, а середины-то и нет. Вот взять бы и соединить два края, тогда я был бы человек что надо».
Он шмыгнул носом раза два, а потом рассмеялся. «Э, чего там еще, — сказал он, стряхнув набежавшее на него уныние. — Жизнь-игра; выиграешь ты или проиграешь — все одно, лишь бы повеселиться. Пойдем промочим глотку?»
Я отказался «промочить глотку» и ушел, а он продолжал наигрывать сентиментальные мелодии на своей гармонике.
Однажды вечером, примерно месяц спустя, горничная подала мне визитную карточку, на которой стояло: «Мистер Джозеф Смайт».
Я велел просить его. Он вошел со своим обычным видом томного высокомерия, сел на диван и принял изящную позу.
«Итак, — начал я, как только горничная закрыла за собой дверь, — вы, значит, освободились от „Смита“?» Болезненная улыбка исказила его лицо.
«Но вы никому ничего не говорили об этом?» — с волнением спросил он.
«Ни одной живой душе, — ответил я, — хотя, сознаюсь, меня часто мучило искушение».
«И я надеюсь, что вы никогда этого не сделаете? — продолжал он с тревогой в голосе. — Вы не можете себе представить, как все это ужасно. Я просто не понимаю, какое может быть сходство между мной и этим ничтожным пошляком? Непостижимо! Уверяю вас, мой дорогой Мак, если бы я узнал, что бываю кровопийцей, вампиром, то это не угнетало бы меня так, как сознание, что я и этот гнусный тип из Уайтчепля одно и то же лицо. От такой мысли каждый мой нерв…»
Увидев, что он с трудом сдерживает волнение, я прервал его:
«Не думайте о нем больше. Я уверен, что вы пришли ко мне не для того, чтобы говорить о нем».
«Нет, видите ли, — возразил он, — до некоторой степени мой приход связан именно с ним. Простите, что я надоедаю вам, но вы единственный человек, с которым я могу говорить об этом, если только вам не скучно».
«О нет, нисколько, — ответил я, — наоборот, это мне очень интересно».
И так как он все еще колебался, то я прямо спросил его, в чем же дело.
Он казался смущенным.
«Все это очень глупо с моей стороны, — начал он, и при этом слабый намек на румянец окрасил его бледные щеки, — но дело в том, мой дорогой Мак, что я влюблен».
«Чудесно, — воскликнул я, — вы приводите меня в восторг! (У меня мелькнула мысль, что это могло бы сделать его настоящим человеком.) Я с ней знаком?»
«Я склонен думать, что вы видели ее, — ответил он, — она была со мной на молу в Ярмуте, в тот вечер, когда мы встретились».
«Как, неужели это Лиза?» — вырвалось у меня.
«Да, она; мисс Элизабет Маггинз». Он с нежностью произнес ее имя.
«Но, — не удержался я, — мне показалось, что она вам совсем не нравится. Из нескольких слов, которые вы бросили тогда одному из ваших друзей, я понял, что ее общество было вам даже неприятно».
«Не мне, а Смиту, — перебил он меня. — Но как может судить о женщине этот гнусный тип? То, что она ему не нравится, только свидетельствует о ее достоинствах».
«Может быть, я ошибся, — заметил я, — но мне показалось, что она немного простовата».
«Да, пожалуй, она не совсем то, что в свете принято называть леди, — согласился он, — но видите ли, мой дд-рогой Мак, я не столь высокого мнения о свете, чтобы его мнение могло иметь для меня значение. Я и свет, мы расходимся по многим пунктам, и я горжусь этим. Она хорошая, красивая девушка, и она моя избранница».
«Лиза — славная девушка, — согласился я, — и, очевидно, добрая, но подумайте, Смайт, достаточно ли она… ну. как это сказать… достаточно ли она развита для вас?»
«По правде сказать, — возразил он с одной из своих насмешливых улыбок, — я не очень интересовался ее интеллектом. Для того чтобы создать настоящий английский семейный очаг, вполне достаточно моего собственного интеллекта. В этом нет для меня ни малейшего сомнения. Мне не нужна развитая жена. Приходится, конечно, встречаться с надоедливыми людьми, но зачем же жить с ними, если можно этого избежать?»
«Нет, — продолжал он, возвращаясь к своему обычному тону, — чем больше я думаю об Элизабет, тем больше убеждаюсь, что она — единственная женщина, которая может стать моей женой. Согласен, что поверхностному наблюдателю мой выбор может показаться странным. Я не собираюсь объяснять его другим или осмыслять его сам. Познать человека — свыше человеческих сил. Одни безумцы пытаются делать это. Может быть, меня привлекает в Элизабет то, что она — моя полная противоположность. Может быть, слишком одухотворенная личность для своего дальнейшего совершенствования нуждается в соприкосновении с более грубой материей. Трудно сказать. Подобные вещи должны всегда оставаться под покровом тайны. Я знаю только то, что люблю ее, и, если меня не обманывает моя интуиция, она — та подруга, к которой ведет меня Артемида».
Ясно было, что он влюблен, и я перестал с ним спорить.
«Так, значит, бы продолжаете с ней встречаться и теперь (я чуть было не сказал: „когда вы уже больше не Смит“, но побоялся расстроить его, лишний раз упомянув это имя), когда вы вернулись на Олбэнн?»
«Не совсем так, — ответил он. — Когда я уехал из Ярмута, то потерял ее из виду и снова встретил только пять дней тому назад, в небольшой чистенькой кондитерской. Я зашел туда, чтобы выпить стакан молока с кексом, и, представьте себе, подала мне их она. Я сразу узнал ее».
Здесь лицо его осветилось настоящей человеческой улыбкой.
«Теперь, каждый день в четыре часа, я пью там чай», — прибавил он и взглянул на стоявшие на камине часы.
«О том, как она относится к вам, нечего и спрашивать, — сказал я смеясь, — ее чувства к вам были совершенно очевидны».
«Но самое странное во всей этой истории то, — продолжал он, и прежнее смущение снова овладело им, — что теперь я ей совсем не нравлюсь. Она просто гонит меня. Выражаясь собственными словами прелестной малютки, она не хочет меня „ни за какие деньги“. Она заявила, что выйти за меня замуж-это все равно что вступить в брак с заводной игрушкой, ключ от которой потерян. Ее слова скорее откровенны, нежели любезны, но мне это нравится».»
«Позвольте, — перебил я его, — а знает ли она, что вы и Смит это одно и то же лицо?»
«Что вы! — с тревогой ответил он. — Она ни в коем случае не должна этого знать. Вчера она заметила, что я похож на одного парня из Ярмута, и я просто похолодел от ужаса».
«А с каким видом сказала она это?»
«То есть как с каким видом?» — повторил он, не понимая.
«Каким тоном говорила она об этом парне — сурово или ласково?»
«А знаете, — ответил он, — теперь, когда я вспоминаю ее слова, мне кажется, что, говоря о парне из Ярмута, она как-то потеплела».
«Мой милый друг, — сказал я, — все ясно как день. Она любит Смита. Ни одна девушка, которой нравится Смит, не может увлечься Смайтом. В вашем настоящем виде вы никогда не покорите ее. Отложите дело до того времени, когда станете Смитом, что случится, очевидно, через несколько недель. Сделайте ей предложение в образе Смита, и она примет его. А после брака вы сможете, мало-помалу и осторожно, познакомить ее со Смайтом».
«Черт возьми, — воскликнул он, забывая свою обычную флегматичность, — я не подумал об этом! Ведь когда я в здравом уме, то Смит и все, что его касается, представляется мне просто сном, и мысль о нем просто не пришла бы мне в голову».
Он поднялся и протянул мне руку. «Я так рад, что зашел к вам, — проговорил он. — Ваш совет почти примиряет меня с моей ужасной судьбой. Теперь я, пожалуй, даже с нетерпением буду ждать того времени, когда на целый месяц стану Смитом».
«Очень приятно, — ответил я, пожимая его руку. — Не забудьте же зайти и рассказать мне все подробно. Чужие любовные дела обычно не особенно интересны, но ваш случай такой необыкновенный, что может считаться исключением из правила».
Мы расстались, и я не видел его в течение целого месяца. Но однажды, поздно вечером, горничная явилась ко мне со словами, что меня хочет видеть мистер Смит.
«Смит, Смит, — пробормотал я, — какой Смит? Разве он не дал вам визитной карточки?»
«Нет, сэр, — ответила девушка, — он не из тех, что имеют визитные карточки. Это не джентльмен, сэр. Но он говорит, что вы знаете его».
Было ясно, что она ему не поверила.
Я готов был сказать, что меня нет дома, но вспомнил вдруг вторую личину Смайта и велел провести его к себе.
Он вошел не сразу. На нем был костюм еще более крикливого покроя, чем прежде, если только это возможно. Я подумал, что он, должно быть, сам изобрел для себя такой фасон. Он был потный и грязный. Вместо того чтобы протянуть мне руку, он робко сел на краешек стула и осмотрелся кругом с таким видом, как будто впервые видел мою комнату.
Его застенчивость передалась мне, я не знал, что сказать, и некоторое время мы просидели в неловком молчании.
«Ну, — решился я наконец и, следуя методу застенчивых людей, сразу взял быка за рога. — Как поживает Лиза?»
«Лиза? А что ей делается!» — отвечал он, не отводя глаз от шляпы, которую держал в руках.
«Вы добились своего?» — продолжал я.
«Чего это?» — переспросил он, поднимая глаза.
«Вы женились на ней?»
«Как бы не так», — ответил он и снова возвратился к созерцанию своей шляпы.