А ведь вы, милые дамы, могли бы сделать нас гораздо лучше, если бы только захотели. Именно вы, а не проповедники, способны подтолкнуть этот мир чуть ближе к небесам. Рыцарство не умерло – оно уснуло, не найдя себе применения. Лишь вы можете разбудить его и направить на благородные подвиги. Вы должны быть достойны рыцарского преклонения.
   Вы должны быть выше нас. Рыцарь Красного Креста сражался ради Уны[4]: невозможно убить дракона ради напудренной придворной жеманницы. О, прекрасные девы, пусть ваши умы и души будут так же прекрасны, как ваши лица, чтобы рыцари могли заслужить славу подвигами во имя вас!
   О женщина, сбрось обманчивую накидку себялюбия, бесстыдства и жеманности! Вновь предстань перед нами королевой в царском одеянии безыскусной чистоты. Тысяча мечей, ныне ржавеющих в постыдном бездействии, вылетят из ножен, чтобы сражаться за твою честь с силами зла. Тысяча сэров Роландов отложат копья, а Страх, Алчность, Сладострастие и Честолюбие падут перед тобой ниц.
   В дни, когда любовь наполняла наши сердца, мы были готовы на любой благородный подвиг. Ради нее мы стали бы образцом добродетели. Любовь была нашей религией, за которую мы готовы были умереть. Предмет обожания представлялся нам не обычным человеческим существом, подобным нам, нет, мы преклонялись перед ней, как вассалы перед королевой, мы боготворили ее.
   О, как безумно мы ее боготворили! Как сладко было поклоняться ей! Ах, юноши, наслаждайтесь грезами любви, пока длится этот сладкий сон. Вы слишком рано постигнете истину слов Тома Мура, который сказал, что нет в жизни ничего слаще. Даже когда любовь заставляет вас страдать, эти терзания безумны и романтичны в отличие от скучных мучений обыденного мира. Когда вы потеряли ее и светоч вашей жизни угас, а вселенная полна темного, бесконечного ужаса, даже тогда к вашему отчаянию примешивается капля волшебного очарования.
   Ради восторгов любви каждый согласен ступить на этот опасный путь. Ах, как упоительна любовь! Одно воспоминание приводит нас в трепет. Как восхитительно признаться в любви предмету своего обожания, сказать, что вы живете для нее и ради нее готовы умереть! О, как вы бредили в любовной горячке, какой вздор изливался из ваших уст, и, Боже, как жестоко было с ее стороны притворяться, что она не верит вам! А вы так благоговели перед ней! Как вы страдали, обидев ее! И в то же время как сладко выносить ее упреки и молить о прощении, не имея ни малейшего понятия, в чем же состоял ваш проступок. Мир погружался во тьму, когда возлюбленная пренебрегала вами (а маленькая негодница частенько вела себя так, просто чтобы насладиться вашими страданиями), но стоило ей улыбнуться, и солнце вновь сияло с небес. Как вы ревновали всех, кто оказывался рядом с ней! Вы ненавидели любого мужчину, которому она пожала руку, и любую женщину, которой она подарила поцелуй; служанку, что расчесывала ее волосы, мальчишку, чистившего ее туфельки, собачку, которую она носила на руках, – с этим существом приходилось обходиться с особым почтением! Как безумно вам хотелось ее видеть, а когда мечты сбывались, вы стояли столбом, взирая на нее, не в силах вымолвить ни слова. Любой ваш путь в любое время дня и ночи неизменно оканчивался под ее окнами. Вам не хватало храбрости войти, но вы слонялись на углу, поглядывая на окна. Ах, если бы дом охватило пламя! Он застрахован, так что переживать не стоит, зато вы получили бы шанс ворваться внутрь, спасти ее, рискуя жизнью, и получить ужасные ожоги и увечья. Все, что угодно, ради нее! Даже в мелочах служить ей было так сладко. Вы следили за ней преданным собачьим взглядом, предвосхищая ее малейшее желание. С какой гордостью вы бросались исполнить ее поручение! Как восхитительно было ей подчиняться! Что может быть проще, чем посвятить ей всю жизнь и ни на миг не вспомнить о себе! Вы работали без выходных, чтобы поднести скромный дар на ее алтарь, и если она благоволила принять его, то лучшей награды и быть не могло. Как вы дорожили любой вещицей, освященной ее прикосновением, – ее перчаткой, ленточкой, розой, украшавшей ее волосы… Увядшие лепестки той розы и поныне вложены в томик стихов, который вы давным-давно не открывали.
   А как прекрасна была ваша богиня, восхитительно прекрасна! Будто ангел небесный, она входила в комнату, и все вокруг меркло, казалось слишком земным и обыденным. Прикосновение к ней было бы святотатством, даже просто смотреть на нее граничило с бесстыдством. Мысль о поцелуе так же невозможна, как распевание насмешливых песенок в соборе. Довольно и того, что вы преклонили колени и робко поднесли к губам изящную ручку.
   Ах, эти безумные дни, сумасбродные дни, когда мы были бескорыстны и чисты в помыслах! Наивные дни, когда наши бесхитростные сердца были полны истиной, верой и благоговением! Нас переполняли благородные стремления и благие желания! А теперь мы поумнели и помудрели, мы знаем, что единственное, к чему следует стремиться, – это деньги, мы не верим ни во что, кроме подлости и лжи, и нам нет дела ни до кого, кроме самих себя!
 
   © Перевод О. Василенко

О хандре

   Меланхолия бывает мне приятна, и беспросветная тоска таит в себе немало удовольствия, но никому не нравится приступ хандры. Тем не менее время от времени уныние охватывает каждого, и никто не знает почему. Приступ хандры объяснению не поддается. Вы с равной вероятностью можете захандрить как на следующий день после получения большого наследства, так и после потери нового роскошного зонтика. Упадок духа действует примерно как зубная боль, несварение желудка и насморк, вместе взятые. Вы теряете ясность рассудка, не можете найти себе места и вспыхиваете по малейшему поводу и без; вы грубите незнакомцам и агрессивно бросаетесь на друзей; вы неуклюжи, плаксивы и вздорны; вы сплошная неприятность для себя и всех окружающих.
   Пока длится приступ хандры, вы не в состоянии что-либо делать и о чем-либо думать, хотя убеждены, что от вас непременно требуются какие-то действия. Вы не можете усидеть на месте, поэтому надеваете шляпу и идете гулять, однако, едва сделав несколько шагов по улице, уже жалеете, что не остались дома, и поворачиваете обратно. Вы открываете книгу в надежде что-нибудь почитать, но Шекспир кажется вам банальным и пошлым, Диккенс – скучным и затянутым, Теккерей – занудным, а Карлейль – слишком сентиментальным. Отбросив книгу, вы высказываете все, что думаете об авторе, затем выгоняете кошку из комнаты и захлопываете дверь. Решив посвятить время написанию писем, вы начинаете: «Дорогая тетушка, у меня нашлось немного свободного времени, и я поспешил взяться за перо», – проводите четверть часа, тщетно пытаясь придумать следующую фразу, в конце концов запихиваете бумагу в стол, бросаете перо, брызгая чернилами на скатерть, и встаете с намерением нанести визит Томпсонам. Уже надевая перчатки, вы вспоминаете, что Томпсоны полные идиоты и никогда не ужинают и что вам придется развлекать их младенца. Призвав проклятия на головы Томпсонов, вы решаете никуда не ходить.
   Теперь тоска становится беспросветной. Закрыв лицо руками, вы думаете, как сладко было бы умереть и отправиться на небеса. В своем воображении вы видите, как лежите на смертном одре, а вокруг, заливаясь слезами, стоят друзья и родственники. Вы благословляете их всех, особенно молодых и симпатичных. Теперь-то они оценят вас по достоинству и слишком поздно поймут, что́ утратили с вашей смертью. Вы с горечью сравниваете будущее почтение с полным отсутствием оного в настоящем.
   От этих мыслей вам становится немного легче, но ненадолго, ибо в следующее мгновение вам приходит в голову, что вы просто кретин, если думаете, будто кому-то есть до вас дело. Кто испытает хотя бы два грана сочувствия (не важно, сколько именно сочувствия вмещается в один гран), если вас повесят или разорвут на кусочки, или если вы женитесь или утонете? Да никто и глазом не моргнет. Вас никогда не ценили по достоинству, вам никогда не воздавали должного. Вы вспоминаете всю свою жизнь, и горькая правда становится очевидной: с вами дурно обращались с самой колыбели.
   Полчаса, проведенных за подобными размышлениями, приводят вас в дикую ярость, и вы готовы наброситься на всё и вся, в первую очередь на самого себя, и лишь, так сказать, анатомические особенности не позволяют вам дать себе хорошего пинка. В конце концов приходит время ложиться спать, что спасает вас от необдуманных поступков, и вы сломя голову несетесь вверх по лестнице, стягиваете одежду, разбрасывая ее по комнате, задуваете свечу и прыгаете в постель – все это с такой скоростью, точно заключили пари со временем на огромную сумму. Пару часов вы проводите, беспокойно ворочаясь с боку на бок, то снимая с себя одежду, то вновь надевая. Мало-помалу вы проваливаетесь в тревожный сон, полный кошмаров, и на следующее утро просыпаетесь поздно.
   Во всяком случае, это все, чем мы, несчастные холостяки, можем заняться в приступе хандры. Семейные мужчины тиранят жен, ворчат за ужином и отправляют детей спать. Все перечисленное, непременно создавая кутерьму в доме, значительно облегчает самочувствие хандрящего, ибо ссоры – единственное развлечение, которое вызывает у него интерес.
   Симптомы этого заболевания у всех примерно одинаковы, но сам недуг называется по-разному. Поэт скажет, что «печаль овладела его душой». Простой парень Гарри, испытывая непонятные сердечные муки, признается приятелю Джимми, что его «тоска заела». Ваша сестра не знает, что это на нее нашло. Ей как-то совсем не по себе, и она надеется, что ничего дурного не случится. Обычный юноша встретит вас словами «ужасно рад тебя видеть, старина», потому что ему «как-то жутко тоскливо сегодня вечером». Лично я, как правило, говорю, что «мне сегодня почему-то не по себе» и «пожалуй, я прогуляюсь вечерком».
   Кстати, приступ хандры всегда начинается только по вечерам. Когда солнце сияет в небе и весь мир тянется к жизни, мы не в состоянии вздыхать и дуться. Шум и гам трудового дня заглушают голоса проказливых эльфов, которые без устали напевают нам на ухо тоскливые песенки. Днем мы бываем разгневаны, разочарованы или возмущены, но никогда не впадаем в тоску и меланхолию. Когда неприятность случается в десять утра, мы, точнее, вы, бранимся и ломаем мебель; но если беда приходит в десять вечера, мы читаем стихи или сидим в темноте, предаваясь размышлениям о тщете этого мира.
   Как правило, вовсе не горести вызывают приступ хандры. Суровая реальность не терпит сантиментов. Мы проливаем слезы над картиной, но поскорее отводим взгляд от натуры. В истинном страдании нет пафоса, в настоящем горе нет наслаждения. Мы не играем с острыми мечами и не прижимаем к груди зубастого лисенка по доброй воле. Когда мужчина или женщина охотно предаются печальным воспоминаниям, не давая им увянуть, можете быть уверены, что эти воспоминания безболезненны. Какие бы страдания ни причинило само событие, память о нем доставляет удовольствие. Многие милые дамы преклонных лет, ежедневно любующиеся на крохотные башмачки, которые бережно хранятся в ящиках комода, и рыдающие при мысли, что крохотные ножки их больше не наденут, а также прелестные юные девы, каждую ночь кладущие под подушку локон с головы юноши, канувшего в объятия соленой пучины, назовут меня отвратительным жестоким циником и скажут, что все это чушь; тем не менее я уверен, что если они положа руку на сердце спросят себя, причиняют ли им боль лелеемые ими воспоминания о горе, то будут вынуждены ответить «нет». Для некоторых слезы так же сладки, как смех. Типичный англичанин, согласно хроникам месье Фруассара, опечален своими радостями, а англичанка идет еще дальше и находит радость в самой печали.
   Не примите это за насмешку. Я бы ни в коем случае не стал осмеивать то, что помогает сердцам оставаться чуткими в нашем заскорузлом мире. В нас, мужчинах, хватит холодности и здравомыслия на весь род человеческий; мы бы не хотели, чтобы женщины стали такими же. Нет-нет, милые дамы, оставайтесь по-прежнему чувствительными и отзывчивыми, будьте мягким маслом на нашем черством сухом хлебе. Кроме того, для женщин сентиментальность играет ту же роль, что веселье для нас. Им скучен наш юмор, так что было бы несправедливо отнять у них печаль. И кто осмелится заявить, будто их способ получения удовольствия менее разумен, чем наш! Почему мы полагаем, что скрюченное тело, искаженная и налитая кровью физиономия, широко раскрытый рот, издающий оглушительные звуки, указывают на более осмысленное счастье, чем задумчивое лицо, покоящееся на белой ручке, и томный взор, сквозь слезы вглядывающийся в глубины темной аллеи Времени, где растворяется прошлое?
   Я рад видеть Сожаление в качестве спутника, рад, поскольку знаю, что соль вымыта из слез и жало наверняка вырвано из прекрасного лика Печали, прежде чем мы рискнем прижать ее бледные губы к своим. Время уже приложило исцеляющую руку к ране, если мы можем оглянуться на когда-то невыносимую боль и не почувствовать ни горечи, ни отчаяния. Это бремя не тяготит нас более, если от былых печалей осталась лишь сладкая смесь удовольствия и жалости, которую мы ощущаем, когда великодушный полковник Ньюком[5] отвечает: «Я здесь!» – на последней перекличке или когда Том и Мэгги Талливер[6], которые шли, взявшись за руки, сквозь разделяющие их туманы, завершают свой путь в разбухших водах Флосса, крепко сжимая друг друга в объятиях.
   Бедные Том и Мэгги Талливер напомнили мне фразу Джордж Элиот по поводу меланхолии: где-то, не помню, где именно, автор говорит о «грусти летнего вечера». Какие точные слова! Это наблюдение, подобно всему остальному, что вышло из-под ее пера, удивительно верно. Кто не испытывал печального очарования долгих летних закатов! В это время мир принадлежит Меланхолии, задумчивой деве с бездонным взглядом, избегающей яркого света дня. Она тихонько появляется из чащи, не прежде чем «меркнет свет, летит к лесной опушке ворон». Ее дворец в стране сумрака, там она и встречает нас у туманных ворот и, взяв за руку, ведет по своим тайным владениям. Ее облик невидим для наших глаз, но слух, кажется, улавливает шелест ее крыльев.
   Даже в неустанной сутолоке города ее дух посещает нас. По каждой длинной, унылой улице бродит некая мрачная тень; темная река бесшумным призраком втекает под черные арки, точно прячет в мутных водах какой-то секрет.
   В этой безмолвной стране, когда деревья и изгороди высятся размытыми силуэтами на фоне опускающейся ночи, когда крылья летучих мышей щекочут наши лица и где-то вдали раздается заунывный плач коростеля, колдовские чары глубже проникают в наши сердца. В такой час нам чудится, будто мы стоим у невидимого смертного одра, и в колышущейся листве вязов слышится последний вздох умирающего дня.
   Повсюду царит торжественная печаль, мир погружен в глубокий покой. В этом свете насущные заботы дня кажутся мелкими и пошлыми, а хлеб с маслом, и даже поцелуи, не единственным, ради чего стоит жить. Мысли, невыразимые словами и лишь слышимые внутренним слухом, заполняют нас, и, стоя в тишине под темнеющим куполом неба, мы чувствуем, что способны на большее, чем каждодневная суета. Когда завеса сумрака скрывает мир, он предстает перед нами не грязной мастерской, а величественным храмом, местом поклонения, где иногда протянутая в слепом поиске рука нащупывает Бога.
 
   © Перевод О. Василенко

О тощем кармане

   Надо же, я сел за письменный стол с твердым намерением написать нечто умное и оригинальное, но совершенно не в силах придумать хоть что-нибудь умное и оригинальное, по крайней мере сию секунду. Единственное, что занимает мои мысли, – это тощий карман. Видимо, из-за привычки держать руки в карманах – за исключением тех случаев, когда поблизости обретаются мои сестры, кузины или тетушки. Они поднимают ужасный шум и так красноречиво меня увещевают, что я вынужден сдаться и поднять руки – вынуть их из карманов, я имею в виду. Дамы дружно твердят, что это неприлично. Хоть убейте, не могу взять в толк почему. Я могу понять, что неприлично засовывать руки в чужие карманы (и еще хуже, когда кто-то сует руки в мои), но объясните же мне, блюстители пристойности и благообразия, почему засовывание рук в собственные карманы неприлично для приличного человека? Впрочем, возможно, вы правы. Теперь я припоминаю, как зверски рычат некоторые, занимаясь этим, в основном джентльмены преклонных лет. Мы, молодые, чувствуем себя неловко, пока не засунем руки в карманы. Мы ерзаем, не находим себе места и выглядим как пародист, который вышел на сцену, забыв свой цилиндр (если такое можно вообразить). Однако позвольте нам сунуть руки в карманы брюк и обнаружить в правом несколько монет, а в левом – связку ключей, и мы готовы к чему угодно, даже к встрече со служительницей почтамта.
   А вот если в карманах пусто, то непонятно, чем занять руки. Давным-давно бывали времена, когда весь мой капитал равнялся одной серебряной монетке, и я безрассудно тратил его двенадцатую часть только ради того, чтобы в кармане позвякивали полученные на сдачу медяки: с одиннадцатью пенсами чувствуешь себя гораздо богаче, чем с одним шиллингом. Будь я одним из тех заносчивых юношей без гроша за душой, над которыми мы, люди высшего сословия, так любим посмеяться, я бы разменял те пенни на два полпенса каждый.
   О жизни без гроша в кармане я могу говорить со знанием дела: я был провинциальным актером. А если требуются дальнейшие доказательства, что маловероятно, могу добавить, что я также «сотрудничал с прессой». Я жил на пятнадцать шиллингов в неделю. Приходилось жить и на десять шиллингов в неделю, взяв в долг недостающие пять; а однажды я жил две недели на улице.
   Стесненные обстоятельства позволяют совершить поразительные открытия в ведении домашнего хозяйства. Если хотите узнать истинную ценность денег, поживите на пятнадцать шиллингов в неделю и посмотрите, сколько вы сможете выделить на одежду и развлечения. Вы обнаружите, что стоит потратить время, дожидаясь самой мелкой сдачи; что лучше пройти милю пешком ради сэкономленного пенса; что кружка пива – это роскошь, доступная лишь изредка, а воротничок можно не менять четыре дня подряд.
   Попробуйте такой образ жизни накануне свадьбы – это станет отличной подготовкой. Пусть ваш сын и наследник попытается пожить на пятнадцать шиллингов в неделю, прежде чем вы пошлете его в колледж, тогда он не будет ворчать, получая сто фунтов в год на карманные расходы. Некоторым такой опыт принес бы неизмеримую пользу. Время от времени встречаются столь хрупкие цветы жизни, что не могут пить кларет дешевле девяноста четырех фунтов за бутылку, а обычное жаркое из баранины вызывает у них не больше аппетита, чем кошатина. К чести человечества, эти бедняги в основном обретаются в ужасном и восхитительном обществе, известном только сочинительницам женских романов. Я никогда не слышал, как одно из подобных созданий обсуждает меню, но мне нестерпимо хочется вытащить его в любой обычный бар Ист-Энда и запихнуть ему в глотку шестипенсовый ужин – мясной пирог (четыре пенса), картошку (один пенс) и полпинты портера (один пенс). Воспоминания о таком ужине (а смесь ароматов пива, табака и жареной свинины обычно производит неотразимое впечатление) могут побудить это тепличное растение в дальнейшем пореже воротить нос от того, что ставят перед ним на стол. Кроме того, бывают еще и щедрые души – любимцы попрошаек, которые свободно разбрасываются мелочью, но никогда не думают о том, чтобы расплатиться с долгами. Тощий кошелек мог бы научить таких здоровому благоразумию. «Я всегда даю официанту шиллинг на чай. Вы же понимаете, меньше дать просто невозможно», – сказал мне юный правительственный чиновник, с которым мне как-то довелось обедать на Риджент-стрит. Я согласился, что совершенно невозможно дать вместо шиллинга одиннадцать пенсов с половиной, но про себя решил однажды заманить его в известную мне закусочную на Ковент-Гарден, где официант, дабы лучше исполнять свои обязанности, ходит в одной рубашке, причем к концу месяца рубашка эта уже далеко не первой свежести. Я знаком с этим официантом и уверен, что если мой друг даст ему больше пенни на чай, тот непременно захочет пожать ему руку в знак глубочайшего уважения.
   О стесненных обстоятельствах написано много забавного, но в действительности в них нет ничего смешного. Совсем не смешно торговаться за каждый пенс. Не смешно, когда окружающие считают вас скупым и прижимистым. Не смешно ходить в поношенной одежде и стыдиться своего адреса. Нет, в бедности нет ничего забавного – для самих бедняков. Для чувствительных душ это ад на земле; не один храбрец, готовый совершить подвиги Геракла, сломался под тяжестью этих мелких невзгод.
   Невзгоды сами по себе не так уж тяжки, и если бы дело было только в них, то что за беда! Разве переживал Робинзон Крузо из-за заплаты на штанах? Я не припомню, он вообще-то носил штаны или ходил в таком виде, в каком его изображают в пантомимах? Если даже его ботинки прохудились насквозь – что из того? Не суть важно, если его зонтик был не из шелка, лишь бы дождь не пропускал! Робинзон Крузо не огорчался своим потрепанным видом, ведь вокруг не было друзей, которые посмеялись бы над ним.
   Бедность сама по себе пустяк; беда в том, что окружающие знают о твоем тощем кошельке. Вовсе не холод заставляет человека без пальто ускорять шаг; рассказывая вам, что считает теплую одежду вредной для здоровья и не пользуется зонтиком из принципа, он краснеет не только от стыда за ложь (которой, как он знает, все равно никто не поверит). Легко сказать, что бедность – не порок. Будь она пороком, ее бы не стыдились. Нет, бедность – это промах, и наказывается соответственно. Все вокруг презирают бедняка: к нему относятся с равным презрением христианин и аристократ, политик и лакей, и никакие нравоучения, переписанные школярами в заляпанные кляксами тетради, не способны внушить уважение к этому парии. Общество встречает по одежке, и тот, кто гуляет по Пиккадилли под ручку с самым отъявленным мошенником в Лондоне (при условии, что тот прилично одет), прокрадется в темный проулок, если нужно перекинуться парой слов с джентльменом в потрепанном сюртуке. И джентльмен в потрепанном сюртуке об этом знает, причем лучше всех остальных, – и готов сделать любой крюк, лишь бы не столкнуться с приятелями. Тем, кто знавал его в лучшие времена, нет нужды отводить взгляд: их бывший знакомец гораздо больше их опасается этой случайной встречи и больше всего на свете боится предложения помощи. Он желает только одного – быть преданным забвению, и, к счастью, его желание, как правило, сбывается.
   К пустому карману люди привыкают точно так же, как и ко всему остальному, благодаря помощи замечательного гомеопата по имени Время. Разница между закаленным борцом и новичком видна невооруженным глазом: один давно привык перебиваться и терпеть лишения, а другой изо всех сил пытается скрыть нужду и непрестанно дрожит при мысли, что его положение станет известно. Разница между ними становится особенно заметна, когда они закладывают часы. Как сказал поэт, «истинная непринужденность в посещении ломбарда дается практикой, а не случайностью». Первый входит к «дядюшке» с таким невозмутимым видом, словно пришел к портному, пожалуй, даже более хладнокровно. Его обслуживают вежливо и незамедлительно, к величайшему негодованию дамы в соседней кабинке, которая тем не менее саркастически замечает, что может и подождать, «если это постоянный клиент». Причем сделка проводится так учтиво и деловито, что можно подумать, будто речь идет о покупке на крупную сумму под три процента. Зато первый визит в ломбард заканчивается для новичка катастрофой: по сравнению с ним юнец, впервые в жизни задающий тот самый вопрос, предстает воплощением уверенности в себе. Дебютант ходит вокруг лавки кругами, привлекая внимание всех бродяг в округе и вызывая подозрения у местного стража порядка. В конце концов, внимательно изучив витрину, дабы очевидцы решили, что целью посещения является покупка безделушки вроде бриллиантового браслета, он открывает дверь и вваливается внутрь с видом жулика из высшего общества. Он говорит едва слышно, так что приходится повторять. Когда в его путаном рассказе о некоем «друге» наконец упоминается слово «взаймы», ему немедля предлагают пройти через двор направо, в первую дверь за углом. Уверенный, что за ним пристально наблюдает население всего квартала, он выходит на улицу с пылающими щеками, от которых можно прикурить сигарету. Добравшись до нужного места, он забывает собственное имя и адрес и вообще не в состоянии связать два слова. Заданный суровым тоном вопрос о том, как «это» попало в его руки, заставляет беднягу заикаться и противоречить самому себе – еще немного, и он признался бы, что украл эту вещицу пять минут назад. В результате ему сообщают, что с такими, как он, здесь никаких дел иметь не желают и лучше бы ему удалиться отсюда побыстрее. Именно так он и поступает, приходя в себя в другом конце города и не имея ни малейшего понятия, как он там очутился.
   Кстати, очень неловко зависеть от пабов и церквей в вопросе определения времени. В первых часы обычно идут слишком быстро, а во вторых – слишком медленно. Кроме того, ваши попытки увидеть циферблат снаружи требуют значительных усилий. Если вы застенчиво просунете голову в дверь паба, то заслужите презрительный взгляд бармена, который мгновенно запишет вас в разряд местных воришек и попрошаек, а также вызовете смятение среди женатых посетителей. Часов вы не увидите, потому что они висят над дверью, и, пытаясь незаметно удалиться, прищемите себе голову. Единственное, что остается, – прыгать под окном в надежде разглядеть циферблат. Однако если после этого вы не вытащите банджо и не начнете петь, то молодежь со всей округи, уже собравшаяся вокруг вас в предвкушении, будет разочарована.