Страница:
VII
О погоде
У меня все как-то не ладится. Мне хотелось бы придумать что-нибудь совсем особенное для этой главы, – нечто такое, что выходило бы из ряда вон своей свежестью и яркостью. Хорошо бы найти такой сюжет, который никому никогда не приходил в голову, и я мог бы похвастаться, что сказал «новое» слово.
Несколько дней я ломал себе голову, отыскивая в ней такой сюжет, но так и не отыскал. Вследствие этого я находился в самом отвратительном состоянии духа, когда к нам пришла наша поденщица, мистрис Кеттинг.
– Что это вы нынче такой расстроенный, сэр? – спросила она меня.
– Да вот все придумываю, как бы написать что-нибудь такое, о чем никто никогда не только не писал, но и не говорил, что удивило бы весь мир своей оригинальностью, заставило бы всех ахать и захлебываться от восторга.
Мистрис Кеттинг засмеялась и заметила:
– Ишь вы какой шутник, сэр! Разве можно делать то, что нам не по силам?
Вот так всегда со мной бывает. Когда я говорю о чем-нибудь совершенно серьезно, люди смеются, а когда принимаюсь шутить, они таращат глаза и, видимо, не понимают меня. Как-то не так давно я сочинил веселенький и довольно остроумный (по моему мнению) анекдот, тщательно обработал его в своем уме и выжидал случая угостить своей выдумкой кого-нибудь из знакомых. Дня через два после этого я был приглашен на один семейный обед. Разговор во время обеда зашел на тему отношений Шекспира к Реформации.
Я также вставил свое словечко в этот интересный разговор, а потом вдруг бухнул:
– Кстати. Мне припомнился один интересный случай, имевший место в Уайтчепеле…
И для большего эффекта я даже остановился.
– Расскажите, расскажите, пожалуйста! – дружно раздалось вокруг меня.
– Преуморительный случай, – продолжал я и рассмеялся сам от предвкушения гомерического хохота, который надеялся вызвать в слушателях своим анекдотом. Но когда я окончил его, все сидели с вытянутыми, серьезными лицами и молчали. Так продолжалось довольно долго. Наконец один из моих соседей с очевидным недоумением проговорил:
– Что же в этом смешного, по-вашему?
Тогда я передал свой анекдот в другой окраске, всячески стараясь, чтобы он вышел как можно смешнее. Вероятно, все поняли мои старания и из вежливости натянуто засмеялись; а один глуховатый старичок, сидевший на другом конце стола, все приставал повторить ему мой рассказ, но никто не исполнил желания любопытного старичка, потому что уже заговорили о другом. Так моя затея и сошла на нет.
Бывают люди очень смешливые. Я знал одного молодого человека, который ничего не мог выслушать без смеха, и, когда этому молодому человеку нужно было сказать что-нибудь серьезное, приходилось сначала предупреждать его, что в этом не будет ничего смешного. Без такого предупреждения смешливый молодой человек обязательно встречал бы каждое ваше слово оглушительными взрывами самого веселого хохота.
Однажды мы шли с ним по улице. Один из прохожих, по-видимому, бедный мастеровой, очень спешивший, спросил у нас, который час. Мой спутник остановился посреди панели, хлопнул себя по бедрам и громко расхохотался. Мастеровой с недоумением посмотрел на него и поспешил дальше.
Никто из знавших этого смешливого весельчака не решался сказать ему что-нибудь действительно смешное из опасения, как бы он тут же, на месте, не лопнул от смеха.
Но вернемся к моей прерванной беседе с мистрис Кеттинг. Я уверил ее, что вовсе не в шутку говорил ей о своем затруднении отыскать новую тему для своего очерка, и просил ее помочь мне, – навести меня на новую мысль. Почтенная дама задумалась, потом предложила мне написать о «моделях», о которых в настоящее время уж никто не говорит, но которые были очень в моде, когда она была молода.
«Модели» я отклонил и попросил придумать что-нибудь другое. Мистрис Кеттинг долго морщила лоб и терла переносицу, потом заявила, что лучше бы всего написать о погоде, которой люди теперь так мало занимаются. Как только мистрис Кеттинг произнесла слово «погода», оно тотчас же застряло у меня в мозгу; я понял, что больше мне нечего и искать, потому что ничего другого не пойдет на ум, пока я не избавлюсь от внушения этой женщины, написав действительно о погоде.
Вот я и сел писать о погоде. В настоящую минуту погода преотвратительная. Это, конечно, вовсе не новость. Погода у нас, в Лондоне, почти всегда отвратительная. Если же она, сверх чаяния, окажется мало-мальски сносной в то время, когда вы будете читать эти строки, то, наверное, снова готовится перейти в свое обычное состояние.
Погода у нас, подобно правительству, никак не может; угодить нам. Летом мы называем ее слишком удушливой, зимой – убийственно холодной, а весной и осенью обвиняем в том, что она не соответствует этим временам года.
Когда она летом бывает очень хороша, мы кричим, что поля, луга и сады гибнут от засухи; когда же пойдет дождь, начинаем жаловаться, что все погибнет от «непрекращающихся» ливней и наводнений. Когда в декабре нет снега, мы с негодованием спрашиваем, что такое сделалось с нашими прежними прекрасными зимами, и вообще выражаем такое неудовольствие, точно нас жестоко обманули в чем-нибудь таком, за что мы дорого заплатили. Когда же, наконец, повалит снег, мы опять брюзжим. Словом, погода никак не может нам угодить, поэтому нужно бы придумать такой способ, чтобы каждый мог сделать ее себе по своему вкусу, или же устроить так, чтобы совсем не было никакой погоды.
Но мне думается, что только нам, жителям столицы, не может угодить никакая погода. В своем настоящем царстве, вне городских стен, природа всегда хороша и приятна во всех своих проявлениях, – конечно, в мирных. Что может быть лучше снега, в таинственном безмолвии мягко опускающегося на землю? Как хорошо прогуляться, когда под нашими ногами звенит замерзшая почва или хрустит снег; когда кровь бежит быстрее на свежем морозном воздухе; когда отдаленный лай собак и смех детей серебристыми звуками разносятся по открытым равнинам! А катанье на коньках? Разве не наслаждение носиться на стальных крыльях по колеблющемуся льду, поднимая вокруг себя в головокружительном беге своеобразную музыку нежных звуков прорезываемого природного стекла?
А как упоительно прекрасна весна, когда начинают распускаться крохотные свежие, клейкие листья, похожие на зеленое кружево; когда фруктовые сады красуются в пышном море нежных белых и розовых цветов и каждое дерево в отдельности напоминает невесту в подвенечном уборе; когда поля и леса полны веселого птичьего гомона, а меланхоличный крик кукушки будит сладкие мечтания, неизвестно о чем, словно манит куда-то вдаль, сулит что-то неизвестное, быть может, веселое, а быть может, и грустное.
А лето с его глубокой темной зеленью и хлопотливым шумом, когда дождевые капли шепчут какие-то тайны внимающим небесам и поля покрываются серебристой дымкой ниспадающих струй.
А осень. Разве и она не прекрасна в золотом сиянии и пышной окраске умирающих лесов, со своими кроваво-красными закатами и призрачными вечерними туманами, с веселой суетой жатвы, скрипом нагруженных телег, звонкой перекличкой собирающих оставленные колосья детей и галдением ворон, галок и грачей, повсюду в эту пору находящих себе обильный корм?
Дождь, буря и гроза в деревне кажутся лишь полезными услугами природы, добросовестно исполняющими свой долг. Даже свирепый восточный ветер кажется нам старым, ворчливым другом, когда мы встречаемся с ним среди живых изгородей.
Но в городе, где раскрашенная штукатурка стен трескается даже под затуманенным солнцем, где пропитанный сажей и копотью дождь приносит грязь, снег лежит серыми кучами, а ветер так злобно, с такой пронизывающей силой гонит нас по улицам-коридорам, зловеще завывая на углах, – природа не очаровывает вас.
Погода в городе – то же самое, что жаворонок в комнате.
Города хотят быть накрытыми, согреваться трубами водяной топки и освещаться электричеством. Погода – это сельская красавица, совсем не подходящая к городу. Мы не прочь пофлиртовать с ней на сенных лугах, но пренебрегаем ею, когда она встречается нам в городском сквере. Там она режет наш слух и наше зрение. Ее жизнерадостный, свежий и здоровый вид, естественные манеры и громкий, звенящий смех слишком уж сильно не гармонируют с вялостью и натянутостью городской жизни, и присутствие этой красотки смущает нас, когда мы разыгрываем из себя особую породу людей – горожан. Недавно эта деревенская красотка подарила нас трехнедельным беспрерывным дождем, и теперь мы все похожи на вывалявшихся в грязной луже мокрых кур, т. е. крайне непредставительны, все по ее милости.
Наш ближайший сосед по временам выходит на крыльцо и говорит, что этот дождь облагодетельствует всю деревню, а через нее и всю страну. Он ровно ничего не смыслит в сельском хозяйстве, но мнит себя знатоком с тех пор, как однажды устроил у себя на задворках пару гряд с огурцами. Тем не менее я надеюсь, что он хоть в отношении дождя окажется прав: это все-таки могло бы утешить меня в том, что, благодаря этому дождю, я чувствую себя в самом удрученном состоянии. Дождь портит мне и одежду и настроение. Впрочем, что касается настроения, то это куда еще ни шло: с ним я как-нибудь и примирюсь; но как мне быть с приведенными дождем и грязью в полную негодность предметами моего туалета, – решительно не знаю. Все эти веши мной только что были приобретены и, могу вас уверить, не по дешевым ценам, и вот из-за того, что в провинции нужен дождь, я должен обзаводиться новым платьем и обувью, поносив их всего какой-нибудь месяц!
Возьмите, например, мое прекрасное серое весеннее пальто, в котором я до этого где-то и кому-то благотворного, но зловредного для меня дождя ходил таким щеголем; теперь оно висит у меня на вешалке тряпка-тряпкой; насквозь промокшее, грязное, в пятнах. Просто стыдно даже глядеть на него!
В сущности, в этом вина Джима. Ни за что я в тот вечер не пошел бы из дому, если бы не Джим. Пальто мое еще ни разу не было надевано, и я в тот памятный вечер долго вертелся в нем пред зеркалом, чтобы посмотреть, как оно сидит на мне. Оно было такое изящное и шло ко мне, что я в нем сам себе показался сверхджентльменом.
Представляя себе, какую видную фигуру я буду изображать в этом пальто на улице, я с чувством полного удовольствия осторожно стал было его снимать, чтобы повесить в гардероб до лучших времен – в смысле погоды. Вдруг в мою комнату вихрем ворвался мой приятель Джим и потащил меня по «очень нужному делу» к своим. Так как у него дом полон молодых дам, сестер и их подруг, то мне неловко было явиться туда в старом, хотя еще и довольно приличном пальто, и я пошел в новом, тем более, что Джим уверил меня, что в этом пальто я выгляжу особенно внушительным и представительным. Я поверил приятелю, и мы отправились. На дворе был проливной дождь.
«Очень нужное» дело Джима оказалось пустяками, но я от этих пустяков пострадал очень чувствительно. Вернувшись домой, я должен был скорее раздеться, обтереться с головы до ног водкой, потом принять горячую ножную ванну, поставить себе на грудь горчичник, выпить большой стакан горячего пунша, основательно вымазать нос свечным салом, лечь в постель и укрыться несколькими одеялами. Благодаря этим энергичным и своевременно приятным мерам да сильному от природы организму, свою жизнь я спас, но мое прекрасное новое пальто безвозвратно погибло вместе со всем остальным, что еще было надето на мне. Всего больнее мне было именно за пальто, потому что оно нравилось мне лучше всех других когда-либо бывших в моем владении верхних одежд.
Но такова уж моя участь. Как только я заведу себе что-нибудь особенно по сердцу, сейчас же с этим и стрясется беда. Как-то раз летом я приручил к себе крысу – я был еще зеленым подростком – и так привязался к этой крысе, как только может мальчуган привязаться к живому существу. Вдруг моя крыса бесследно исчезла, оставив меня в глубоком отчаянии. Только осенью она нашлась утонувшей в глубокой банке с малиновым вареньем.
Я прямо ненавижу сырую погоду в городе. И не самая сырость возмущает меня, а неразлучная с ней грязь. Эта грязь положительно преследует меня, словно я обладаю; особенно притягательной силой для нее. Стоит мне только в дождь пройти несколько шагов по улице, как я уже облеплен грязью снизу доверху. Поневоле пожалеешь о своей «притягательности», подобно той бедной старушке, которая была оглушена на оба уха молнией. Другие люди целыми часами могут разгуливать по грязи, и она почти не пристанет к ним. Мне думается, что останься каким-нибудь чудом во всем Лондоне только комочек грязи, он обязательно очутится на мне, хотя бы вместе со мной; прошла мимо него целая толпа. Это мое странное свойство доставляло немало огорчений моей доброй матери, которая при всех своих стараниях никак не могла «вести» меня чисто.
Мне бы хотелось отвечать взаимностью на эту непоколебимую ко мне привязанность уличной грязи, но никак: не могу. То, что называется «особенностями» Лондона, внушает мне непреодолимый ужас. Вообще я всегда чувствую себя таким жалким ничтожеством в дождливые дни, что готов все их проспать в чистой, сухой и теплой постели. В дурную погоду все не по мне. Мне все кажется, что именно в такую погоду на улице гораздо больше народа, езды, собак, то и дело попадающихся под ноги, и всякого рода других неудобств, чем в хорошую. В это время мне все так противно, исключая, само собой разумеется, моей собственной особы, и я такой раздражительный, что лучше никто и не подступайся ко мне. И, как нарочно, в дождь мне всегда приходится нести в руках особенно много покупок, так что я никак не могу ухитриться открыть зонтик.
Особенно не могу терпеть апрельской погоды. Кстати сказать, совершенно напрасно эта погода называется «апрельской», такая погода всегда бывает только в мае. Поэты находят эту погоду «очень милой». Это потому, что она своим непостоянством – каждые пять минут у нее перемена – напоминает им привередливую женщину. Никак не могу понять, почему именно такая женщина преимущественно вызывает восторги поэтов. Лично мне капризницы вовсе не нравятся, и я ничего не нахожу в них обольстительного.
Впрочем, поэты – такой народ, который другим не указ. В этом и состоит их «оригинальность». Но пусть себе на здоровье они восторгаются истеричной капризницей, которая сама не знает, чего хочет. В одно и то же время она и плачет и смеется; то подарит вас лучезарной улыбкой, то вдруг огорошит чуть не прямой грубостью; то прыгает как коза, воображая, что изображает воздушную сильфиду, то забьется в угол и смотрит кислее всякого уксуса; то жгуча как огонь, то холодна как лед – словом, постоянно переходит из одной крайности в другую и ставит вас в тупик такими странностями.
Вкус по отношению к женщине – дело личное и, в сущности, ни до кого постороннего не касается, но восхваление дурной погоды – дело, так сказать, уже общественное, и мы вполне вправе выразить поэтам за это «преступное» восхваление наше негодование. Слезы женщины не могут промочить насквозь даже ее обожателя, не говоря уже о целом обществе: ее холодность не вызывает ни удушья, ни ревматизма, между тем как плохая погода может причинить большое зло всему городскому населению.
Что же касается специально «апрельской» погоды, то я скорее могу примириться с днем, который сплошь нехорош, – холодный, сырой, туманный, ветреный, – но не выношу смеси дурного с хорошим. Мне положительно досадно видеть над своей головой лазурное небо в то время, когда ноги шлепают по грязи, и я бешусь, когда вслед за сильнейшим ливнем вдруг выглянет яркое солнышко и смотрит на нас с такой насмешкой, словно хочет сказать: «Дорогой мой, неужели ты сердишься на мое отсутствие? Охота тебе! Ведь я только хотело пошутить с тобой».
В течение нашего лондонского «апреля» не успеваешь открывать и закрывать зонта, в особенности, когда это орудие с так называемым «автоматическим» приспособлением. Кстати, об этом приспособлении. Года два тому назад я приобрел себе такой «автомат». Ну, и было же мне с ним возни! Расскажу этот случай поподробнее, – он стоит того.
Зашел я в один шикарный зонтичный магазин на Стрэде и робко проговорил:
– Мне бы хотелось иметь хороший зонт, который мог бы защитить меня от дождя и, кроме того, не позволял бы забывать себя в трамвае и в других подобных местах. – Улыбнулись и ответили:
– Не желаете ли «автомат»?
– А что это за штука? – осведомился я.
– Это зонт новейшего изобретения. Он так превосходно устроен, что сам открывается и закрывается, – пояснили мне и показали это новейшее «превосходное» изобретение.
Прельстился и купил «автомат», найдя его и в самом деле очень удобным. Стоило только нажать пружинку – и зонт тотчас открывался; новый нажим пальцем в другом месте – и зонт закрыт. Но это было так лишь в магазине. Когда же мне понадобилось открыть его во время ливня на улице, то это не удалось. Стою, верчу «автомат» во все стороны, трясу его, нажимаю изо всех сил на пружинку, бранюсь сквозь зубы, выхожу от досады из себя и… промокаю насквозь. Но лишь только дождевая туча пронеслась и выглянуло солнышко, мой «автомат» вдруг с резким щелчком распустился; закрыть же его вновь, несмотря на все усилия, я не мог: вторая пружинка тоже не слушалась. Так мне и пришлось шествовать по улицам под ясным голубым небом, держа над головой распушенный зонт, и умолять Провидение послать новую хорошую тучу, чтобы меня не сочли за сумасшедшего.
Однако этим дело не кончилось. Через четверть часа «автомат» внезапно захлопнулся надо мной, причем стащил с меня шляпу, которая и шлепнулась прямо в грязь. Вокруг меня раздался дружный хохот толпы.
Когда с головы мужчины случайно свалится на улице шляпа, он почему-то становится предметом общего посмешища. Казалось бы, что тут смешного? Случайность – вот и все. Однако все находят такую случайность очень смешной. И это до такой степени въелось в плоть и кровь людей, что сам потерпевший чувствует себя смешным чуть не до позорности, если ветром снесет шляпу с его головы. При этом инциденте кровь стынет у него в жилах, а на обнаженной голове подымаются дыбом волосы. И вот начинается бешеная охота за шляпой при усердном участии вашей собачки, вообразившей, что это игра для ее личной забавы. Во время этой охоты вы рискуете налететь на прогуливающихся дам, опрокинуть колясочку с ребенком, сбив кстати с ног и няньку, ударить кого-нибудь ручкой зонтика – вообще произвести целую кутерьму и натворить массу бед. Прибавьте к этому хохот уличных мальчишек и зевак и их «остроумные» замечания, и вы получите полную картину удовольствия лишения головного убора среди публики. А о том, во что превращается в таких случаях сама шляпа, я уж умалчиваю…
Но вернемся к погоде. Я хотел сказать, что в городе, за вычетом мартовских ветров, апрельских ливней и полного отсутствия в мае цветов, остается очень немного удовольствия. В деревне весна – упоительное, волшебное время года, а в огромных человеческих мастерских, называемых городами, она совсем не к месту. Что ей там делать среди грохота и грязи этих мастерских? Как жаль видеть выползших из подвалов и чердаков уличных ребятишек, пытающихся играть среди тесных, затхлых дворов или на шумных грязных улицах. Несчастные пасынки судьбы, маленькие, ни в чем не повинные существа, никому не нужные но, тем не менее, вступившие в жизнь и ничего, кроме ее дурных сторон, не видящие с первого же дня своего появления на свет Божий. Они даже не похожи на настоящих детей. Настоящие дети – ясноглазые, краснощекие, веселые, со звонким смехом и резвыми движениями, а эти – бледные, со слезящимися, воспаленными глазами, забитые, угрюмые, и даже их смех только режет ухо своей хрипотой и грубостью.
Как весна природы, так и весна жизни должны быть убаюкиваемы на лоне природы, чтобы находиться в естественных условиях и пышнее расцветать.
В городе весна приносит нам только пронзительные, холодные ветры, лишние туманы, сырость и слякоть. Если мы хотим видеть настоящую весну, радостное пробуждение отдыхавшей за зиму природы, мы должны искать ее среди оголенных с осени лесов, поросших вереском болот, среди молчаливых гор, среди лугов и полей, среди терновых изгородей. Только там и можем мы услышать ее мощное дыхание и наблюдать постепенное проявление всех ее дивных красот. Только там весна и развертывается пред нами во всей своей лучезарной прелести. Открытые пространства на земле, бегущие облака на небе, шелестящий ветер, чистый воздух – все это бодрит, придает новую энергию, возбуждает новые надежды. В сиянии сельской весны сама жизнь кажется нам просторнее, привлекательнее, яснее и свободнее; она представляется цветной лентой радуги, ведущей в сказочные края. Эти края мерещатся нам в серебристых расщелинах весенних облаков, мчащихся над необозримыми полями и лесами, и нам кажется, что сквозь них просвечивают неземные радости, ожидающие нас, когда мы покинем этот страждущий в собственных заблуждениях и ошибках мир. А буйный ветер, проносящийся над нами, кажется нам несущим на своих мощных крыльях небесные благоухания из страны наших упований…
Странные, нам самим непонятные мысли волнуют наши умы, странные чувства будоражат наши сердца. Голоса каких-то незримых существ зовут нас к великим делам и великим подвигам. Но мы не понимаем этих голосов; скрытые в недрах наших существ отклики на них остаются для нас глухими и непонятными.
Подобно детям, мы тянемся руками к свету, стремясь схватить – сами не знаем что. Все наши ощущения и желания в весенний день на лоне природы неопределенны, смутны, сбивчивы, но, тем не менее, сладостны.
И это очень понятно. Все наши мысли и чувства, выходящие за пределы нашего тесного мирка, не могут быть иными, как смутными. Наши обыденные мысли, охватывающие только видимость, вполне ясны. Мы знаем, что дважды два – четыре; что когда мы голодны, то приятно поесть. Мысли же, идущие дальше этих пошлых истин, не перевариваются нашим ограниченным и слабым мозгом. Наше близорукое зрение не в состоянии пронизывать седые туманы, окутывающие наш опоясанный временем остров жизни, а наш слабый слух еле-еле улавливает отдаленный рокот окружающего нас великого моря…
Несколько дней я ломал себе голову, отыскивая в ней такой сюжет, но так и не отыскал. Вследствие этого я находился в самом отвратительном состоянии духа, когда к нам пришла наша поденщица, мистрис Кеттинг.
– Что это вы нынче такой расстроенный, сэр? – спросила она меня.
– Да вот все придумываю, как бы написать что-нибудь такое, о чем никто никогда не только не писал, но и не говорил, что удивило бы весь мир своей оригинальностью, заставило бы всех ахать и захлебываться от восторга.
Мистрис Кеттинг засмеялась и заметила:
– Ишь вы какой шутник, сэр! Разве можно делать то, что нам не по силам?
Вот так всегда со мной бывает. Когда я говорю о чем-нибудь совершенно серьезно, люди смеются, а когда принимаюсь шутить, они таращат глаза и, видимо, не понимают меня. Как-то не так давно я сочинил веселенький и довольно остроумный (по моему мнению) анекдот, тщательно обработал его в своем уме и выжидал случая угостить своей выдумкой кого-нибудь из знакомых. Дня через два после этого я был приглашен на один семейный обед. Разговор во время обеда зашел на тему отношений Шекспира к Реформации.
Я также вставил свое словечко в этот интересный разговор, а потом вдруг бухнул:
– Кстати. Мне припомнился один интересный случай, имевший место в Уайтчепеле…
И для большего эффекта я даже остановился.
– Расскажите, расскажите, пожалуйста! – дружно раздалось вокруг меня.
– Преуморительный случай, – продолжал я и рассмеялся сам от предвкушения гомерического хохота, который надеялся вызвать в слушателях своим анекдотом. Но когда я окончил его, все сидели с вытянутыми, серьезными лицами и молчали. Так продолжалось довольно долго. Наконец один из моих соседей с очевидным недоумением проговорил:
– Что же в этом смешного, по-вашему?
Тогда я передал свой анекдот в другой окраске, всячески стараясь, чтобы он вышел как можно смешнее. Вероятно, все поняли мои старания и из вежливости натянуто засмеялись; а один глуховатый старичок, сидевший на другом конце стола, все приставал повторить ему мой рассказ, но никто не исполнил желания любопытного старичка, потому что уже заговорили о другом. Так моя затея и сошла на нет.
Бывают люди очень смешливые. Я знал одного молодого человека, который ничего не мог выслушать без смеха, и, когда этому молодому человеку нужно было сказать что-нибудь серьезное, приходилось сначала предупреждать его, что в этом не будет ничего смешного. Без такого предупреждения смешливый молодой человек обязательно встречал бы каждое ваше слово оглушительными взрывами самого веселого хохота.
Однажды мы шли с ним по улице. Один из прохожих, по-видимому, бедный мастеровой, очень спешивший, спросил у нас, который час. Мой спутник остановился посреди панели, хлопнул себя по бедрам и громко расхохотался. Мастеровой с недоумением посмотрел на него и поспешил дальше.
Никто из знавших этого смешливого весельчака не решался сказать ему что-нибудь действительно смешное из опасения, как бы он тут же, на месте, не лопнул от смеха.
Но вернемся к моей прерванной беседе с мистрис Кеттинг. Я уверил ее, что вовсе не в шутку говорил ей о своем затруднении отыскать новую тему для своего очерка, и просил ее помочь мне, – навести меня на новую мысль. Почтенная дама задумалась, потом предложила мне написать о «моделях», о которых в настоящее время уж никто не говорит, но которые были очень в моде, когда она была молода.
«Модели» я отклонил и попросил придумать что-нибудь другое. Мистрис Кеттинг долго морщила лоб и терла переносицу, потом заявила, что лучше бы всего написать о погоде, которой люди теперь так мало занимаются. Как только мистрис Кеттинг произнесла слово «погода», оно тотчас же застряло у меня в мозгу; я понял, что больше мне нечего и искать, потому что ничего другого не пойдет на ум, пока я не избавлюсь от внушения этой женщины, написав действительно о погоде.
Вот я и сел писать о погоде. В настоящую минуту погода преотвратительная. Это, конечно, вовсе не новость. Погода у нас, в Лондоне, почти всегда отвратительная. Если же она, сверх чаяния, окажется мало-мальски сносной в то время, когда вы будете читать эти строки, то, наверное, снова готовится перейти в свое обычное состояние.
Погода у нас, подобно правительству, никак не может; угодить нам. Летом мы называем ее слишком удушливой, зимой – убийственно холодной, а весной и осенью обвиняем в том, что она не соответствует этим временам года.
Когда она летом бывает очень хороша, мы кричим, что поля, луга и сады гибнут от засухи; когда же пойдет дождь, начинаем жаловаться, что все погибнет от «непрекращающихся» ливней и наводнений. Когда в декабре нет снега, мы с негодованием спрашиваем, что такое сделалось с нашими прежними прекрасными зимами, и вообще выражаем такое неудовольствие, точно нас жестоко обманули в чем-нибудь таком, за что мы дорого заплатили. Когда же, наконец, повалит снег, мы опять брюзжим. Словом, погода никак не может нам угодить, поэтому нужно бы придумать такой способ, чтобы каждый мог сделать ее себе по своему вкусу, или же устроить так, чтобы совсем не было никакой погоды.
Но мне думается, что только нам, жителям столицы, не может угодить никакая погода. В своем настоящем царстве, вне городских стен, природа всегда хороша и приятна во всех своих проявлениях, – конечно, в мирных. Что может быть лучше снега, в таинственном безмолвии мягко опускающегося на землю? Как хорошо прогуляться, когда под нашими ногами звенит замерзшая почва или хрустит снег; когда кровь бежит быстрее на свежем морозном воздухе; когда отдаленный лай собак и смех детей серебристыми звуками разносятся по открытым равнинам! А катанье на коньках? Разве не наслаждение носиться на стальных крыльях по колеблющемуся льду, поднимая вокруг себя в головокружительном беге своеобразную музыку нежных звуков прорезываемого природного стекла?
А как упоительно прекрасна весна, когда начинают распускаться крохотные свежие, клейкие листья, похожие на зеленое кружево; когда фруктовые сады красуются в пышном море нежных белых и розовых цветов и каждое дерево в отдельности напоминает невесту в подвенечном уборе; когда поля и леса полны веселого птичьего гомона, а меланхоличный крик кукушки будит сладкие мечтания, неизвестно о чем, словно манит куда-то вдаль, сулит что-то неизвестное, быть может, веселое, а быть может, и грустное.
А лето с его глубокой темной зеленью и хлопотливым шумом, когда дождевые капли шепчут какие-то тайны внимающим небесам и поля покрываются серебристой дымкой ниспадающих струй.
А осень. Разве и она не прекрасна в золотом сиянии и пышной окраске умирающих лесов, со своими кроваво-красными закатами и призрачными вечерними туманами, с веселой суетой жатвы, скрипом нагруженных телег, звонкой перекличкой собирающих оставленные колосья детей и галдением ворон, галок и грачей, повсюду в эту пору находящих себе обильный корм?
Дождь, буря и гроза в деревне кажутся лишь полезными услугами природы, добросовестно исполняющими свой долг. Даже свирепый восточный ветер кажется нам старым, ворчливым другом, когда мы встречаемся с ним среди живых изгородей.
Но в городе, где раскрашенная штукатурка стен трескается даже под затуманенным солнцем, где пропитанный сажей и копотью дождь приносит грязь, снег лежит серыми кучами, а ветер так злобно, с такой пронизывающей силой гонит нас по улицам-коридорам, зловеще завывая на углах, – природа не очаровывает вас.
Погода в городе – то же самое, что жаворонок в комнате.
Города хотят быть накрытыми, согреваться трубами водяной топки и освещаться электричеством. Погода – это сельская красавица, совсем не подходящая к городу. Мы не прочь пофлиртовать с ней на сенных лугах, но пренебрегаем ею, когда она встречается нам в городском сквере. Там она режет наш слух и наше зрение. Ее жизнерадостный, свежий и здоровый вид, естественные манеры и громкий, звенящий смех слишком уж сильно не гармонируют с вялостью и натянутостью городской жизни, и присутствие этой красотки смущает нас, когда мы разыгрываем из себя особую породу людей – горожан. Недавно эта деревенская красотка подарила нас трехнедельным беспрерывным дождем, и теперь мы все похожи на вывалявшихся в грязной луже мокрых кур, т. е. крайне непредставительны, все по ее милости.
Наш ближайший сосед по временам выходит на крыльцо и говорит, что этот дождь облагодетельствует всю деревню, а через нее и всю страну. Он ровно ничего не смыслит в сельском хозяйстве, но мнит себя знатоком с тех пор, как однажды устроил у себя на задворках пару гряд с огурцами. Тем не менее я надеюсь, что он хоть в отношении дождя окажется прав: это все-таки могло бы утешить меня в том, что, благодаря этому дождю, я чувствую себя в самом удрученном состоянии. Дождь портит мне и одежду и настроение. Впрочем, что касается настроения, то это куда еще ни шло: с ним я как-нибудь и примирюсь; но как мне быть с приведенными дождем и грязью в полную негодность предметами моего туалета, – решительно не знаю. Все эти веши мной только что были приобретены и, могу вас уверить, не по дешевым ценам, и вот из-за того, что в провинции нужен дождь, я должен обзаводиться новым платьем и обувью, поносив их всего какой-нибудь месяц!
Возьмите, например, мое прекрасное серое весеннее пальто, в котором я до этого где-то и кому-то благотворного, но зловредного для меня дождя ходил таким щеголем; теперь оно висит у меня на вешалке тряпка-тряпкой; насквозь промокшее, грязное, в пятнах. Просто стыдно даже глядеть на него!
В сущности, в этом вина Джима. Ни за что я в тот вечер не пошел бы из дому, если бы не Джим. Пальто мое еще ни разу не было надевано, и я в тот памятный вечер долго вертелся в нем пред зеркалом, чтобы посмотреть, как оно сидит на мне. Оно было такое изящное и шло ко мне, что я в нем сам себе показался сверхджентльменом.
Представляя себе, какую видную фигуру я буду изображать в этом пальто на улице, я с чувством полного удовольствия осторожно стал было его снимать, чтобы повесить в гардероб до лучших времен – в смысле погоды. Вдруг в мою комнату вихрем ворвался мой приятель Джим и потащил меня по «очень нужному делу» к своим. Так как у него дом полон молодых дам, сестер и их подруг, то мне неловко было явиться туда в старом, хотя еще и довольно приличном пальто, и я пошел в новом, тем более, что Джим уверил меня, что в этом пальто я выгляжу особенно внушительным и представительным. Я поверил приятелю, и мы отправились. На дворе был проливной дождь.
«Очень нужное» дело Джима оказалось пустяками, но я от этих пустяков пострадал очень чувствительно. Вернувшись домой, я должен был скорее раздеться, обтереться с головы до ног водкой, потом принять горячую ножную ванну, поставить себе на грудь горчичник, выпить большой стакан горячего пунша, основательно вымазать нос свечным салом, лечь в постель и укрыться несколькими одеялами. Благодаря этим энергичным и своевременно приятным мерам да сильному от природы организму, свою жизнь я спас, но мое прекрасное новое пальто безвозвратно погибло вместе со всем остальным, что еще было надето на мне. Всего больнее мне было именно за пальто, потому что оно нравилось мне лучше всех других когда-либо бывших в моем владении верхних одежд.
Но такова уж моя участь. Как только я заведу себе что-нибудь особенно по сердцу, сейчас же с этим и стрясется беда. Как-то раз летом я приручил к себе крысу – я был еще зеленым подростком – и так привязался к этой крысе, как только может мальчуган привязаться к живому существу. Вдруг моя крыса бесследно исчезла, оставив меня в глубоком отчаянии. Только осенью она нашлась утонувшей в глубокой банке с малиновым вареньем.
Я прямо ненавижу сырую погоду в городе. И не самая сырость возмущает меня, а неразлучная с ней грязь. Эта грязь положительно преследует меня, словно я обладаю; особенно притягательной силой для нее. Стоит мне только в дождь пройти несколько шагов по улице, как я уже облеплен грязью снизу доверху. Поневоле пожалеешь о своей «притягательности», подобно той бедной старушке, которая была оглушена на оба уха молнией. Другие люди целыми часами могут разгуливать по грязи, и она почти не пристанет к ним. Мне думается, что останься каким-нибудь чудом во всем Лондоне только комочек грязи, он обязательно очутится на мне, хотя бы вместе со мной; прошла мимо него целая толпа. Это мое странное свойство доставляло немало огорчений моей доброй матери, которая при всех своих стараниях никак не могла «вести» меня чисто.
Мне бы хотелось отвечать взаимностью на эту непоколебимую ко мне привязанность уличной грязи, но никак: не могу. То, что называется «особенностями» Лондона, внушает мне непреодолимый ужас. Вообще я всегда чувствую себя таким жалким ничтожеством в дождливые дни, что готов все их проспать в чистой, сухой и теплой постели. В дурную погоду все не по мне. Мне все кажется, что именно в такую погоду на улице гораздо больше народа, езды, собак, то и дело попадающихся под ноги, и всякого рода других неудобств, чем в хорошую. В это время мне все так противно, исключая, само собой разумеется, моей собственной особы, и я такой раздражительный, что лучше никто и не подступайся ко мне. И, как нарочно, в дождь мне всегда приходится нести в руках особенно много покупок, так что я никак не могу ухитриться открыть зонтик.
Особенно не могу терпеть апрельской погоды. Кстати сказать, совершенно напрасно эта погода называется «апрельской», такая погода всегда бывает только в мае. Поэты находят эту погоду «очень милой». Это потому, что она своим непостоянством – каждые пять минут у нее перемена – напоминает им привередливую женщину. Никак не могу понять, почему именно такая женщина преимущественно вызывает восторги поэтов. Лично мне капризницы вовсе не нравятся, и я ничего не нахожу в них обольстительного.
Впрочем, поэты – такой народ, который другим не указ. В этом и состоит их «оригинальность». Но пусть себе на здоровье они восторгаются истеричной капризницей, которая сама не знает, чего хочет. В одно и то же время она и плачет и смеется; то подарит вас лучезарной улыбкой, то вдруг огорошит чуть не прямой грубостью; то прыгает как коза, воображая, что изображает воздушную сильфиду, то забьется в угол и смотрит кислее всякого уксуса; то жгуча как огонь, то холодна как лед – словом, постоянно переходит из одной крайности в другую и ставит вас в тупик такими странностями.
Вкус по отношению к женщине – дело личное и, в сущности, ни до кого постороннего не касается, но восхваление дурной погоды – дело, так сказать, уже общественное, и мы вполне вправе выразить поэтам за это «преступное» восхваление наше негодование. Слезы женщины не могут промочить насквозь даже ее обожателя, не говоря уже о целом обществе: ее холодность не вызывает ни удушья, ни ревматизма, между тем как плохая погода может причинить большое зло всему городскому населению.
Что же касается специально «апрельской» погоды, то я скорее могу примириться с днем, который сплошь нехорош, – холодный, сырой, туманный, ветреный, – но не выношу смеси дурного с хорошим. Мне положительно досадно видеть над своей головой лазурное небо в то время, когда ноги шлепают по грязи, и я бешусь, когда вслед за сильнейшим ливнем вдруг выглянет яркое солнышко и смотрит на нас с такой насмешкой, словно хочет сказать: «Дорогой мой, неужели ты сердишься на мое отсутствие? Охота тебе! Ведь я только хотело пошутить с тобой».
В течение нашего лондонского «апреля» не успеваешь открывать и закрывать зонта, в особенности, когда это орудие с так называемым «автоматическим» приспособлением. Кстати, об этом приспособлении. Года два тому назад я приобрел себе такой «автомат». Ну, и было же мне с ним возни! Расскажу этот случай поподробнее, – он стоит того.
Зашел я в один шикарный зонтичный магазин на Стрэде и робко проговорил:
– Мне бы хотелось иметь хороший зонт, который мог бы защитить меня от дождя и, кроме того, не позволял бы забывать себя в трамвае и в других подобных местах. – Улыбнулись и ответили:
– Не желаете ли «автомат»?
– А что это за штука? – осведомился я.
– Это зонт новейшего изобретения. Он так превосходно устроен, что сам открывается и закрывается, – пояснили мне и показали это новейшее «превосходное» изобретение.
Прельстился и купил «автомат», найдя его и в самом деле очень удобным. Стоило только нажать пружинку – и зонт тотчас открывался; новый нажим пальцем в другом месте – и зонт закрыт. Но это было так лишь в магазине. Когда же мне понадобилось открыть его во время ливня на улице, то это не удалось. Стою, верчу «автомат» во все стороны, трясу его, нажимаю изо всех сил на пружинку, бранюсь сквозь зубы, выхожу от досады из себя и… промокаю насквозь. Но лишь только дождевая туча пронеслась и выглянуло солнышко, мой «автомат» вдруг с резким щелчком распустился; закрыть же его вновь, несмотря на все усилия, я не мог: вторая пружинка тоже не слушалась. Так мне и пришлось шествовать по улицам под ясным голубым небом, держа над головой распушенный зонт, и умолять Провидение послать новую хорошую тучу, чтобы меня не сочли за сумасшедшего.
Однако этим дело не кончилось. Через четверть часа «автомат» внезапно захлопнулся надо мной, причем стащил с меня шляпу, которая и шлепнулась прямо в грязь. Вокруг меня раздался дружный хохот толпы.
Когда с головы мужчины случайно свалится на улице шляпа, он почему-то становится предметом общего посмешища. Казалось бы, что тут смешного? Случайность – вот и все. Однако все находят такую случайность очень смешной. И это до такой степени въелось в плоть и кровь людей, что сам потерпевший чувствует себя смешным чуть не до позорности, если ветром снесет шляпу с его головы. При этом инциденте кровь стынет у него в жилах, а на обнаженной голове подымаются дыбом волосы. И вот начинается бешеная охота за шляпой при усердном участии вашей собачки, вообразившей, что это игра для ее личной забавы. Во время этой охоты вы рискуете налететь на прогуливающихся дам, опрокинуть колясочку с ребенком, сбив кстати с ног и няньку, ударить кого-нибудь ручкой зонтика – вообще произвести целую кутерьму и натворить массу бед. Прибавьте к этому хохот уличных мальчишек и зевак и их «остроумные» замечания, и вы получите полную картину удовольствия лишения головного убора среди публики. А о том, во что превращается в таких случаях сама шляпа, я уж умалчиваю…
Но вернемся к погоде. Я хотел сказать, что в городе, за вычетом мартовских ветров, апрельских ливней и полного отсутствия в мае цветов, остается очень немного удовольствия. В деревне весна – упоительное, волшебное время года, а в огромных человеческих мастерских, называемых городами, она совсем не к месту. Что ей там делать среди грохота и грязи этих мастерских? Как жаль видеть выползших из подвалов и чердаков уличных ребятишек, пытающихся играть среди тесных, затхлых дворов или на шумных грязных улицах. Несчастные пасынки судьбы, маленькие, ни в чем не повинные существа, никому не нужные но, тем не менее, вступившие в жизнь и ничего, кроме ее дурных сторон, не видящие с первого же дня своего появления на свет Божий. Они даже не похожи на настоящих детей. Настоящие дети – ясноглазые, краснощекие, веселые, со звонким смехом и резвыми движениями, а эти – бледные, со слезящимися, воспаленными глазами, забитые, угрюмые, и даже их смех только режет ухо своей хрипотой и грубостью.
Как весна природы, так и весна жизни должны быть убаюкиваемы на лоне природы, чтобы находиться в естественных условиях и пышнее расцветать.
В городе весна приносит нам только пронзительные, холодные ветры, лишние туманы, сырость и слякоть. Если мы хотим видеть настоящую весну, радостное пробуждение отдыхавшей за зиму природы, мы должны искать ее среди оголенных с осени лесов, поросших вереском болот, среди молчаливых гор, среди лугов и полей, среди терновых изгородей. Только там и можем мы услышать ее мощное дыхание и наблюдать постепенное проявление всех ее дивных красот. Только там весна и развертывается пред нами во всей своей лучезарной прелести. Открытые пространства на земле, бегущие облака на небе, шелестящий ветер, чистый воздух – все это бодрит, придает новую энергию, возбуждает новые надежды. В сиянии сельской весны сама жизнь кажется нам просторнее, привлекательнее, яснее и свободнее; она представляется цветной лентой радуги, ведущей в сказочные края. Эти края мерещатся нам в серебристых расщелинах весенних облаков, мчащихся над необозримыми полями и лесами, и нам кажется, что сквозь них просвечивают неземные радости, ожидающие нас, когда мы покинем этот страждущий в собственных заблуждениях и ошибках мир. А буйный ветер, проносящийся над нами, кажется нам несущим на своих мощных крыльях небесные благоухания из страны наших упований…
Странные, нам самим непонятные мысли волнуют наши умы, странные чувства будоражат наши сердца. Голоса каких-то незримых существ зовут нас к великим делам и великим подвигам. Но мы не понимаем этих голосов; скрытые в недрах наших существ отклики на них остаются для нас глухими и непонятными.
Подобно детям, мы тянемся руками к свету, стремясь схватить – сами не знаем что. Все наши ощущения и желания в весенний день на лоне природы неопределенны, смутны, сбивчивы, но, тем не менее, сладостны.
И это очень понятно. Все наши мысли и чувства, выходящие за пределы нашего тесного мирка, не могут быть иными, как смутными. Наши обыденные мысли, охватывающие только видимость, вполне ясны. Мы знаем, что дважды два – четыре; что когда мы голодны, то приятно поесть. Мысли же, идущие дальше этих пошлых истин, не перевариваются нашим ограниченным и слабым мозгом. Наше близорукое зрение не в состоянии пронизывать седые туманы, окутывающие наш опоясанный временем остров жизни, а наш слабый слух еле-еле улавливает отдаленный рокот окружающего нас великого моря…
VIII
О кошках и собаках
Никаким пером нельзя описать, что мне пришлось сегодня поутру вынести от них. Зачинщиком всей истории был Густав-Адольф, или, как мы зовем его для краткости, – Гести. Этот Гести – огромный черный пес. Он очень приятен, когда находится среди поля или вообще среди каких-либо обширных пространств, но в четырех стенах, да еще и довольно ограниченных расстоянием друг от друга, Гести положительно неудобен. Это, конечно, не его вина, потому что он вовсе не желает причинять кому бы то ни было неприятностей. Пес он добрый и деликатный, но совсем не годится для комнат по своим размерам и по силе своих движений. Когда ему приходит охота вытянуться у меня на полу во всю свою длину, то летят в сторону стулья и этажерки; а когда он начинает махать своим пышным хвостом, то производит полное опустошение моих столов. Но это тогда, когда он производит такие операции стоя, когда же он проделывает их сидя или лежа, т. е. начинает колотить хвостом по полу, то получается нечто вроде ударов молотом по наковальне, и стены начинают трястись. Когда он зевает пред топящимся камином, то тухнет огонь. И все у него выходит в таком духе.
Во время обеда он имеет обыкновение забираться под стол, и непременно так, что никто этого не замечает. Едим себе, ничего не подозревая. Вдруг стол начинает подыматься, раскачиваться, вообще, как говорится, ходуном ходит, словно живой. Мы судорожно цепляемся за его края и напрягаем все силы, чтобы удержать его в равновесии. Но, увы, старания наши тщетны: Гести вырывается из-под стола, который с треском опрокидывается, причем весь обед со всей посудой падает на пол. Мы вскакиваем со своих мест, пес испуганно визжит, поняв свой промах, и спешит к двери, подтянув хвост и сжавшись насколько можно. Вид у него самый удрученный и жалкий, что, однако, не избавляет его от здорового пинка в бок. Гести не протестует: он сам понимает, что заслужил наказание, и с покорностью несет его. Да и мы, несмотря на наш гнев, рассчитываем свои пинки так, чтобы они не причиняли нашему любимцу вреда. Дело тут, собственно, только в острастке.
Сегодня поутру Гести ворвался ко мне со свойственной ему стремительностью, заимствованной им, должно быть, у американских циклонов, и первым делом смел хвостом у меня со стола чашку с кофе. Горячая коричневая жидкость облила меня с головы до ног.
Я так же стремительно поднялся со своего кресла и замахнулся на Гести трубкой. Он поспешно ретировался! назад к двери, в которую в это время входила моя племянница с парой свежих яиц в руке. Гести, разумеется, сшиб с ног племянницу, которая с криком испуга шлепнулась на пол, причем яйца вывалились у нее из руки и образовали возле нее холодную яичницу. Тем временем Гести уже во всю прыть несся вниз по лестнице. Я, перегнувшись через перила, крикнул ему вслед, чтобы он долго не смел теперь показываться мне на глаза.
Очевидно, вполне довольный моим предупреждением, пес с радости опрокинул стоявшее на последней ступени ведро с водой и скрылся с моего горизонта. Я вернулся к себе, обтерся и налил новую чашку кофе, пока племянница ходила за другой парой яиц и за тряпкой, чтобы вытереть пол.
Я был убежден, что Гести удалился во двор, но когда десять минут спустя выглянул в сени, то увидел его сидящим на одной из нижних ступеней лестницы. Очень удивленный этим, я строго приказал ему немедленно убираться вон, но он только привскочил и отрывисто «вафнул». Я понял, что он почему-нибудь не может выйти во двор, и сам пошел вниз посмотреть, в чем дело. Оказалось, на крыльце сидит Тита с явным намерением не пускать Гести.
Во время обеда он имеет обыкновение забираться под стол, и непременно так, что никто этого не замечает. Едим себе, ничего не подозревая. Вдруг стол начинает подыматься, раскачиваться, вообще, как говорится, ходуном ходит, словно живой. Мы судорожно цепляемся за его края и напрягаем все силы, чтобы удержать его в равновесии. Но, увы, старания наши тщетны: Гести вырывается из-под стола, который с треском опрокидывается, причем весь обед со всей посудой падает на пол. Мы вскакиваем со своих мест, пес испуганно визжит, поняв свой промах, и спешит к двери, подтянув хвост и сжавшись насколько можно. Вид у него самый удрученный и жалкий, что, однако, не избавляет его от здорового пинка в бок. Гести не протестует: он сам понимает, что заслужил наказание, и с покорностью несет его. Да и мы, несмотря на наш гнев, рассчитываем свои пинки так, чтобы они не причиняли нашему любимцу вреда. Дело тут, собственно, только в острастке.
Сегодня поутру Гести ворвался ко мне со свойственной ему стремительностью, заимствованной им, должно быть, у американских циклонов, и первым делом смел хвостом у меня со стола чашку с кофе. Горячая коричневая жидкость облила меня с головы до ног.
Я так же стремительно поднялся со своего кресла и замахнулся на Гести трубкой. Он поспешно ретировался! назад к двери, в которую в это время входила моя племянница с парой свежих яиц в руке. Гести, разумеется, сшиб с ног племянницу, которая с криком испуга шлепнулась на пол, причем яйца вывалились у нее из руки и образовали возле нее холодную яичницу. Тем временем Гести уже во всю прыть несся вниз по лестнице. Я, перегнувшись через перила, крикнул ему вслед, чтобы он долго не смел теперь показываться мне на глаза.
Очевидно, вполне довольный моим предупреждением, пес с радости опрокинул стоявшее на последней ступени ведро с водой и скрылся с моего горизонта. Я вернулся к себе, обтерся и налил новую чашку кофе, пока племянница ходила за другой парой яиц и за тряпкой, чтобы вытереть пол.
Я был убежден, что Гести удалился во двор, но когда десять минут спустя выглянул в сени, то увидел его сидящим на одной из нижних ступеней лестницы. Очень удивленный этим, я строго приказал ему немедленно убираться вон, но он только привскочил и отрывисто «вафнул». Я понял, что он почему-нибудь не может выйти во двор, и сам пошел вниз посмотреть, в чем дело. Оказалось, на крыльце сидит Тита с явным намерением не пускать Гести.