А между тем эта искаженная чрезмерным баловством Фиделька когда-то была маленьким, веселеньким, беспритязательным щеночком, который не желал ничего другого, кроме того, чтобы сделаться настоящей хорошей собакой и уметь лаять, как его учила мать!
   Да, жизнь до неузнаваемости изменяет и нас, людей. Мир ведь – не что иное, как огромная скрежещущая машина, которая захватывает в свои железные, безжалостные колеса все молодое, свежее и чистое, чтобы после нескольких поворотов своего сложного механизма выпустить все это назад к старым, больным, искалеченным и злым.
   Взгляните на вашу кошку с ее равнодушным, сонным взглядом, с ее медленными, ленивыми движениями и надутым, чванливым видом, и вы с трудом будете в состоянии представить себе, что она когда-то была живым, быстроглазым, веселым котенком, который по целым дням только прыгал, кувыркался, с быстротой ветра носился с места на место, – словом, был весь движение, радость и довольство.
   В самом деле, сколько изумительной жизненности в котятах! Жизненные силы так и кипят в этих крохотных, изящных организмах и рвутся через край. С поразительной быстротой котятки неслышно носятся вокруг, скачут, прыгают, поднимаются на задние лапки, стараясь передними обхватить все, что им попадается на глаза; катаются с боку на бок, карабкаются на всякую мебель, взбираются под потолок, пользуясь для этого занавесами и портьерами; прогуливаются по перегородкам и карнизам, – и все это с такой ловкостью, с такой красотой движений и с таким потешным видом, что нельзя не засмотреться на них и самому серьезному человеку. А как забавно они делают первые попытки умывать лапками свои хорошенькие мордочки, стараясь захватить и ушки, – вообще проделывают все точь-в-точь так, как делает их мать. А первое их мурлыканье, напоминающее пересыпание бисера. Как бессознательно прелестны эти маленькие существа и сколько в них, повторяю, жизни, стремящейся к движению!
   Помните ли вы, читатель, когда и мы с вами чувствовали в себе избыток молодых жизненных сил и не знали, куда их девать? Помните, как и мы во дни нашей лучезарной юности тоже были слишком полны жизнью, и вместо того, чтобы держать себя «прилично», непременно должны были прыгать и скакать, размахивать руками и кричать, сами не зная что и зачем? Как мы, буйной ватагой носясь в лунные вечера по улицам нашего родного мирного городка, невольно пугали встречных степенных женщин и робких девиц? Как они боязливо прижимались к изгородям, чтобы пропустить нас, а мы, увидев таких трусих, старались еще больше пугать их и с громким «уканьем», к их великому облегчению, неслись дальше?
   Ах, эта чудная молодая жизнь, – жизнь, которая своей полнотой заставляла нас чувствовать себя царями земли; которая бурным потоком неслась по всем нашим жилам; которая словно носила нас по воздуху, кружила нам сладкими мечтами голову и толкала нас куда-то вперед, манила завоевать всю вселенную; которая так расширяла наши сердца, что нам хотелось обнять и прижать к своей груди всех обездоленных и угнетенных, всех страждущих, подавленных непосильным трудом и горькой нуждой; которая заставляла нас всех жалеть, любить и желать всем помочь!
   Да, это были великие дни, когда жизнь на незримых нежных струнах наигрывала нам волшебные грезы, и мы неудержимо рвались в бой со сказочными чудовищами и страшилищами, о которых столько наслышались от наших нянек.
   Умчались на крыльях быстролетного времени эти золотые дни, канули во всепоглощающую бездну вечности, и мы остались слабыми, истрепанными, вялыми и холодными. Наши старые кости болезненно ноют, наши сердца еле бьются, каждое движение становится для нас мучением. Мы больше ничего не просим, кроме возможности спокойно сидеть в мягком кресле перед пылающим камином и выкурить в мире свою трубку. Мы презрительно кривим губы при виде других молодых жизней, так «бессмысленно» прыгающих и галдящих вокруг нас, нарушая наш покой. Но, Боже мой, как дорого мы бы дали, если бы могли вернуть себе хоть один день этой «бессмысленной» жизни.

IX
О робости

   Все великие литераторы робки, робок и я, хотя говорят, что это мало заметно.
   Я очень доволен, если это верно. Прежде моя робость так бросалась в глаза, что даже слепой не мог бы отрицать ее во мне. И этот недостаток всегда приводил к очень неприятным последствиям, которые отзывались не только на мне самом, но и на окружающих меня. Особенно огорчало это расположенных ко мне женщин.
   Робкий мужчина не может называть себя баловнем, судьбы. Он не любим своими товарищами, презираем женщинами, так что и сам, в конце концов, научается не любить первых и презирать вторых. Привычка не доставляет ему никакого облегчения, и залечить раны, ежедневно наносимые жизнью его самолюбию, может одно всеисцеляющее время. Впрочем, мне довелось однажды видеть рецепт против этой болезни (робости), и я никогда не забуду его. Рецепт этот появился в одном маленьком еженедельном журнальчике, в отделе «ответов корреспондентам», и гласил буквально следующее: «Усвойте себе ловкие и приятные манеры, в особенности в обращении с дамами».
   Воображаю себе, с каким язвительным смехом прочел этот совет несчастный подписчик того журнальчика. Впрочем, я, пожалуй, ошибаюсь: с язвительностью мог отнестись к данному совету только человек, уже видавший виды, а неопытный юнец мог поверить и пытаться воспользоваться этим советом на деле.
   Жаль, что я не мог предупредить такого доверчивого молодого человека словами: «Друг мой, не верьте этому коварному совету. Если вы станете осуществлять его на практике, то добьетесь лишь того, что вас будут осмеивать за излишнюю расплывчатость в чувствах и негодовать на вас за излишнюю фамильярность, потому что вы непременно ударитесь и в тот и в другой излишек. Знаю это по собственному горькому опыту. Поэтому послушайтесь лучше меня и оставайтесь самим собой; тогда, по крайней мере, вас примут только за неловкого и неотесанного юнца, и дело обойдется без особенных осложнений».
   Обществу следовало бы придумать какое-нибудь вознаграждение робкому человеку за те пытки, которые оно причиняет ему. Такой человек способен дурно повлиять и на других своим злополучием. Он так же пугает людей, как сам их пугается. Он действует на каждую компанию самым удручающим образом; при его появлении даже природные комики и говоруны становятся хмурыми, угрюмыми и односложными.
   Собственно говоря, главная суть дела тут в недоразумении. Многие принимают застенчивость робкого человека за высокомерие и чувствуют себя задетыми и оскорбленными им. Его неловкость принимается за нахальную небрежность, и когда, пораженному смущением от первого обращенного к нему слова, вся кровь бросается ему в голову и язык у него прилипает к гортани, этого несчастного, больного робостью человека называют про себя устрашающим примером того, какое убийственное влияние производит «с трудом сдерживаемая ярость».
   Но такова уж судьба робкого человека, что он постоянно возбуждает недоразумения и никто не понимает его настоящих намерений. Что бы он ни говорил и ни делал, – окружающими все истолковывается неверно и обязательно не в его пользу. Пошутит ли он – его слова принимаются всерьез, но внушают сомнение в их правдивости. Его сарказмы понимаются в смысле его буквальных убеждений и мнений и придают ему славу глупца; когда же он старается расположить кого-нибудь к себе и для этого скажет ему что-либо лестное для него, то думают, что он насмехается, и от него с негодованием и даже ненавистью окончательно отвертываются.
   Эти и тому подобные затруднения робкого человека кажутся многим очень забавными и служат богатым материалом для бесчисленного множества юмористических и комических изустных рассказов и литературных произведений. Но если мы вглядимся поглубже, то в судьбе робкого человека найдем много трагического. Человек, страдающий недугом робости, это человек одинокий, отрезанный от всякого общения с другими людьми. Он проходит по миру, но не может быть принят в этом мире как полноправный член общества. Между ним и остальными людьми громоздится неприступная преграда. Стремясь побороть тем или другим путем это невидимое для глаз, а потому, быть может, особенно страшное препятствие, он только напрасно наносит самому себе лишний вред.
   Он видит сквозь эту преграду веселые лица других, слышит их радостный смех, но не может перейти на ту сторону и слиться с тем веселым обществом, не может схватить чью-нибудь руку, чтобы, как ему желалось, удержать ее в своей. С тоской в сердце смотрит он на недоступный ему жизнерадостный мир, хочет, чтобы его впустили туда и приняли, как одного из своих, но его, молящий голос остается неуслышанным, люди проходят мимо него, не замечая его в своем оживленном общении друг с другом. Он делает одну попытку за другой перейти через мешающую ему преграду, но только срывается, падает и больно ушибается.
   На шумных улицах, среди трудящихся масс, в многолюдных собраниях, в несущемся вокруг него вихре удовольствий, среди многих и немногих – всюду, где люди сходятся вместе, где раздается музыка человеческой речи, где огнем, горят в глазах человеческие мысли и чувства, – один робкий человек, как отверженный и прокаженный, стоит в стороне.
   Душа его полна любви к людям и страстного стремления сойтись с ними, но люди этого не видят, потому что лицо его закрыто стальной маской застенчивости. Гениальные мысли и полные сердечных чувств слова просятся у него с языка, но остаются невысказанными, потому что ему мешает робость. Сердце его болит за страждущего
   брата, которого ему так хотелось утешить, но он не может выразить своих чувств. Гнев и негодование закипают в нем при виде всего, что делается вокруг неправого, но когда он, наконец, в горячих восклицаниях дает волю обуревающим его чувствам, они неверно понимаются и своим острием обращаются против него же самого. И в конце концов вся невысказанная любовь, вся ненависть, весь гнев на ежеминутно причиняемую ему несправедливость – словом, вся сила чувств, осужденная остаться навеки погребенной в его душе, в нем твердеет и делает его циничным мизантропом.
   Да, робкому мужчине, как и некрасивой женщине, нелегко жить на свете; им приходится терпеть столько нравственных страданий, что немудрено, если они, наконец, озлобляются на весь мир, который так несправедливо относится к ним. Некоторые, впрочем, успевают запастись броней равнодушия, и это помогает им кое-как, сравнительно благополучно, пройти свой тяжелый тернистый путь до конца. Если же им не удается одеться в эту броню, они погибли. Никому неприятно смотреть на жалкого, постоянно заикающегося и краснеющего бедняка с трясущимися коленями и дергающимися руками, и если он неисцелим от своего недуга да и скрыть его никакими средствами не может, то ему лучше всего пойти и повеситься на первом попавшемся дереве или крючке.
   Между тем, при известной силе воли, этот недуг может быть исцелен. Это я знаю по личному опыту. Я не охотник много говорить о себе, в чем читатель уже мог убедиться, но когда дело идет о пользе других, то считаю своим долгом выводить на сцену и самого себя, в необходимых, разумеется, случаях.
   Было время, когда я сам был так робок, что смело мог вместе с известным юношей баллады сказать, что я – «самый робкий из всех робких», и «когда мне приходилось быть в присутствии молодых красавиц, мои колени подгибались от робости и стучали друг о друга». Но в один прекрасный день, решившись во что бы то ни стало отделаться от своей проклятой робости и зажить такой же жизнью, какой живут другие, неробкие люди, я срыву дерзнул на такой подвиг. По дороге на службу забежал в киоск с прохладительными напитками и без дальних предисловий выпалил прямо в лицо тамошней продавщице, что давно люблю ее, что она должна была это заметить, что я возмущен ее холодностью, когда я не хуже других, чьи ухаживания она благосклонно принимает, и что она не имеет права так оскорблять честного человека. Много в таком духе наговорил я и в конце концов даже дошел до такой отважности, что взглянул ей прямо в ее недоумевающие глаза. Положим, после этого я так же поспешно удалился из киоска, как явился в него, и даже забыл выпить спрошенный мной стакан зельтерской воды. Но я сделал это не потому, чтобы снова почувствовал прилив робости, а просто-напросто потому, что мне не хотелось пить. Вот с тех пор у меня всю робость как рукой сняло. Значит, есть же возможность раз навсегда избавиться от нее, стоит лишь решительно захотеть этого.
   Робкие люди, однако, могут утешиться тем, что робость – вовсе не признак глупости, как многие склонны думать. Глупые люди могут, сколько хотят, зубоскальничать над робостью, но ведь избранные натуры вовсе не те, которые отличаются медными лбами. Лошадь не хуже воробья, а лесная дичь не хуже свиньи. Робость есть только последствие большой чувствительности, но не проявление самомнительности или презрения к другим, как это принято думать теми, кто дальше школьной премудрости не пошел.
   Робкий потому и робок, что у него нет не только самомнительности, а даже простого сознания собственных хороших качеств. Стоит лишь робкому понять, что он умнее и лучше большинства своих знакомых, смотрящих на него сверху вниз, и вся его застенчивость мигом исчезнет, чтобы больше уж никогда не вводить его в неловкие положения. Поверьте, что когда вы окинете взором окружающую вас толпу и, пристально вглядевшись в отдельные лица, увидите, что никто не в состоянии равняться с вами по уму и чистоте стремлений, то вы совсем не будете больше стесняться и почувствуете себя среди этой толпы точно в обществе сорок или орангутангов.
   Самоуверенность – лучшая броня для мужчины. С ее гладкой, непроницаемой поверхности соскальзывают все острия злых чувств и тупого невежества, ударяющихся об эту броню. Без этой зашиты меч гения не может проложить себе дороги среди пошлости, глупости и злобы, со всех сторон теснящих все выдающееся над общим уровнем, в стремлении уничтожить то, что мозолит близорукие и недобрые глаза. Разумеется, я говорю не о той самоуверенности, которая ходит с высоко задранным носом и кричит пронзительным голосом. Это не самоуверенность в своих действительных хороших свойствах, а лишь игра в самоуверенность, как дети играют в королей и королев, нацепив на себя длинные отцовские и материнские платья и утыкав голову перьями. Истинная и справедливая самоуверенность не криклива, не делает ничего, что неприлично, а, напротив, заставляет быть скромным и хотя с сохранением достоинства, но вежливым и приветливым.
   Человеку действительно гордо благородному нечего гоняться за чужим одобрением и сочувствием; он может довольствоваться собственным самосознанием, но его благородная гордость будет скрыта настолько глубоко, что на поверхности не проявится. Одинаково пренебрегающий хулой и похвалой, он остается неуязвимым в толпе. Возвышаясь над этой толпой целой головой и оценивая людей лишь по внутреннему достоинству, которое ясно прозревает, он, тем не менее, умеет обращаться одинаково «корректно» с представителями всех сословий и профессий. И, служа лишь знамени собственных убеждений, такой человек никогда не становится под чужое в угоду каким бы то ни было лицам и веяниям времен, как это часто делают люди, мало уверенные в себе и в силе своих суждений, а потому то и дело жертвующие своими убеждениями в угоду соседу.
   Робкий человек обыкновенно слишком скромного мнения о самом себе и слишком высокого о других. Но если он еще молод, то скромность с его стороны вполне похвальна. Ведь характер молодых людей еще не установился, а лишь только образуется среди хаоса сомнений и недоумений. По мере того как накопляется опыт и крепнет прозрение, неуверенность в самом себе должна исчезать. Человек редко переносит свою робость за грань юношества. Если даже окрепшая внутренняя сила не отметет в сторону робость, то это сделает сама жизнь со своим постоянным трением того, что нарушает ее общий ход. Вполне зрелого робкого мужчину вы, за редкими исключениями, только и увидите на страницах повестей, юмористических листков или на сцене, где он, кстати сказать, всегда вызывает всеобщее сочувствие, особенно женщин.
   На сцене возмужалый робкий человек почти всегда представляется белокурым и с лицом ангела, эти лица на сцене почему-то постоянно являются белокурыми. Зрители к этому привыкли и ни за что не признают ангела с темными волосами. Я знаю одного артиста, который пред выходом на сцену не мог отыскать необходимого белокурого парика, поэтому должен был выйти черноголовым, каким был от природы. Он играл образец всех прекрасных качеств, соединенных вместе, но зрители, благодаря отсутствию на нем соответствующего его роли парика, каждое его выражение благородных чувств встречали, свистом и шиком, принимая их за насмешки «злодея».
   Вообще же робкий человек изображается по трафарету беззаветно любящим героиню, но проявляет это он лишь «в сторону», потому что высказать волнующее его чувство самому предмету своей любви он не решается. Он такой благородный и несвоекорыстный, такой скромный и тихий в обращении со всеми и так горячо любит свою мать. Окружающие его «злодеи» всячески насмехаются и издеваются над ним, но он добродушно все это проглатывает. К концу пьесы выясняется, что он почти святой; героиня сама признается ему, что давно уже любит его, и – он безмерно счастлив. «Злодеи» тоже начинают объясняться в любви к нему и просят его простить их за все, чем они до сих пор так огорчали и терзали его. Он цветистой саркастической речи прощает всех своих врагов, потом благословляет их на новый путь духовного возрождения. Вообще все кончается для него так хорошо и красиво, что все неробкие зрители могут позавидовать ему и пожелать самим сделаться такими же робкими.
   Но ведь это только на сцене. В действительности же дело обстоит совсем иначе; это известно каждому робкому человеку. В действительной жизни он вовсе не такой интересный, потому что в этой жизни все идет по другим законам, нежели на сцене, часто даже – совершенно противоположным. Что трогает нас на сцене, мы в жизни часто проходим мимо этого или равнодушно или с насмешкой, а то так и прямо с презрением.
   Бывает, что на сцене представляются и юноши, робкие в любви, и это все-таки более естественно. Как в жизни, так и на сцене робкий юноша бывает верен предмету своей любви. И это вполне понятно: ведь вся смелость робкого человека расходуется лишь на то, чтобы смотреть в лицо одной женщине, а на то, чтобы проделать такой подвиг по отношению к другой, он положительно не имеет сил. Он страдает такой застенчивостью к женскому полу вообще, что ему не до перемен предметов его робкого обожания; ему слишком достаточно и одного; он не знает, как завоевать и этот предмет.
   Совсем другое дело с неробким юношей. Тот осаждается искушениями, о которых его застенчивый сверстник и понятия не имеет. Смело оглядываясь вокруг, он всюду видит вызывающие улыбки и томные взгляды. Неудивительно поэтому, что, видя такое множество вызывающих улыбок и томных, манящих взглядов, он часто теряется перед таким изобилием соблазнов и готов бросаться от одной соблазнительницы к другой, пока его не зацепит окончательно такая, которая потом окажется совсем не тем, чем все время казалась ему, и на чем он мог бы, наконец, успокоить свое смятенное сердце. Робкий же человек видит только одну женщину, потому что боится оглядываться вокруг, поэтому и не подвергается искушениям и в этом отношении спокойнее других.
   Нельзя, однако, сказать, чтобы робкий человек не желал быть «несчастливым» именно в этом пункте. Напротив, он часто порывается соперничать с неробкими в наслаждениях жизнью и проклинает свое неумение сделать это. Иногда он, с храбростью отчаяния, осмеливается на попытку и вниз головой бросается в «шалости», но, не зная, как взяться за дело, терпит жестокое поражение и остается пристыженным, жалким, презренным самому себе.
   Да, именно _жалким_, а не _жалеемым_. Есть такого рода неудачи, которые, принося много страданий своим жертвам, не вызывают к ним сострадания в других. К этой категории неудач можно причислить и некоторые состояния и случайности, как, например, потеря зонтика, зубная боль, синяки под глазами, влюбленность, шляпа, превращенная в лепешку тем, что на нее сели, и т. д. Но главное – это робость, которая никогда в действительной жизни не пользуется сочувствием. Человек робкий рассматривается как одушевленная общая забава. Его терзания являются предметом спортивного острословия и зубоскальства в гостиных.
   – Поглядите-ка, как покраснел этот дурачок! – шепчут друг другу, чуть не пальцами указывая на «дурачка».
   – Батюшки, да он сейчас свалится с ног! Они совсем не держат его!
   – Вот так сел! На самом кончике стула, того и гляди съедет прямо на пол. И это называется мужчиной!
   – Запинается и заикается, так что и не разберешь, что он хочет сказать.
   – У него словно целая дюжина рук, и он не знает, куда девать их!
   – Ему следовало бы укоротить ноги футика этак на два; очевидно, они кажутся ему чересчур длинными, вот он все и норовит спрятать их под стулом.
   В таком духе шепчется, говорится вполголоса, а иногда и во всеуслышание вокруг злополучного робяги.
   И все это сопровождается насмешливыми улыбками, хихиканьем, полуприкрытым, а то и прямо откровенным смехом. После ухода робяги из компании последняя долго еще изощряется в остротах над ним. Говорят, что ему по его голосу – еле слышному – следовало бы быть морским капитаном. Зло прохаживаются над его неумелостью вести беседу. Жалуются на его беспокойный кашель, которым он, дойдя до полного смущения, сопровождает каждое свое слово. Неистово хохочут, вспоминая, как он вертел свою шляпу и чуть совсем не излохматил ее. Вообще вышучивают каждое его движение и слово, каждое изменение в его лице – словом, каждое проявление его смущения. Этим и коротается вечер, который благодаря такой забаве объявляется «замечательно удачным и веселым».
   Родня робкого человека и его друзья, как водится, еще более отягощают его положение тем, что не только издеваются над ним, но еще требуют, чтобы он чуть не благодарил их за это. Передразнивают его в его же присутствии. Так, например, один из его родственников или «задушевных» друзей выходит из комнаты, но вскоре же возвращается. Балаганничая и изображая в самом карикатурном виде манеры робяги, он спрашивает его: «Ведь ты так, кажется, всегда входишь в общество?» Потом подходит к каждому из присутствующих, преувеличенно мешковато кланяется, берет поданную ему руку с таким видом, точно это раскаленное железо; едва до нее дотронувшись, он тотчас же с испугом выпускает ее, неуклюже отступая назад, причем задевает кого-нибудь или что-нибудь, и снова спрашивает копируемого: «Так ведь, кажется, ты кланяешься и обмениваешься рукопожатиями? Ведь похоже, а?» А остальные начинают расспрашивать подражателя, почему он так краснеет, заикается и пищит таким тоненьким мышиным голоском, что его невозможно путем ни понять ни расслышать. Затем подражатель принимается выступать по комнате с видом рассерженного индейского петуха и говорить, что вот как следует держать себя в обществе. Старик дядя хлопает по плечу осмеиваемого, приговаривая: «Будь похрабрее, дружок, похрабрев. Не пугайся добрых людей, точно они собираются укусить тебя или сорвать с тебя голову». А мать добавляет: «Не делай никогда ничего постыдного, сынок, тогда тебе не придется бояться и смущаться других» – и, нежно улыбаясь сыну, мысленно восторгается глубиной своего нравоучения. Двоюродные братья-подростки называют его переодетой девчонкой, а сестры-девочки с негодованием возражают, что они вовсе не такие плохие, как «братец», и знают, как нужно держать себя и дома и в обществе.
   И девочки правы: между ними почти нельзя встретить такую, которая смущалась бы до потери чувства собственного достоинства. Говорят, есть такие, но я лично таких не встречал. Присмотревшись к женщинам, я понял, что их совершенно напрасно называют робкими и застенчивыми. Они только умеют казаться такими, умышленно заставляя себя краснеть, принимать смущенный вид, опускать глазки и т. п. Мы же, наоборот, за исключением больных робостью, стараемся разыгрывать из себя таких решительных, смелых и предприимчивых молодцов, какими зачастую внутренне вовсе не бываем, и только вводим в обман тех женщин, которые поклоняются истинному мужеству, видя в нем верную опору себе.
   Впрочем, по совести сказать, женщины в «опорах» очень мало нуждаются. Скорее они сами могут служить нам опорами. Посмотрите, как самоуверенно держит себя девочка-подросток и как она распоряжается своим двадцатилетним братом-верзилой, который в сравнении с ней выглядит жалким и растерянным. А как входит женщина в переполненную публикой концертную или театральную залу! Нисколько не стесняясь, она пробирается между рядами, задевая сидящих чем попало и по чему попало по рукам, по плечам, по голове, по лицу – не все ли ей равно? Она ведь дама, и ей все позволено. И с какие виноватым, смущенно извиняющимся видом следует за ней муж, стараясь пройти так, чтобы никого не задеть.
   Главенствующая роль женщины в любви, начиная первого зажигательного взгляда и кончая последним днем медового месяца, слишком хорошо всем известна, чтобы останавливаться на ней. Да это и не входит содержание настоящего очерка, посвященного только робости.