Джесси Келлерман
Философ

   Посвящается Гаври


 
Возьмется вслед за тем философ
И объяснит, непогрешим,
Как подобает докам тертым,
Что было первым и вторым
И стало третьим и четвертым.
Но, даже генезис узнав
Таинственного мирозданья
И вещества живой состав,
Живой не создадите ткани.
 
«Фауст», Иоганн Гёте,
перевод Б. Пастернака


   Выбирайте, сказал Дурак
Книга Странных Премудростей, 17:19

Глава первая

   Когда-то у меня было полголовы Ницше. Только эту вещь я и считал по-настоящему своей, и в тот вечер, когда Ясмина выставила меня из дома, голова Ницше оказалась тем немногим, что я забрал, прежде чем выйти в дверь и обернуться, дабы поведать мои заключения и выводы.
   Однако Ясмина заговорила первой:
   – Я ее всегда терпеть не могла.
   Я промолчал.
   – Прости, – сказала она. – Я знаю, ты ее любишь. Но она правда какая-то жуткая.
   Я сказал, что спорить с ней не хочу.
   Ясмина спросила, как я теперь буду жить. Я ответил, что это не важно. Однако она настаивала, и я сказал: со мной все будет хорошо. Соврал, конечно. Сказал так, чтобы она не чувствовала себя виноватой. Невозможно же прожить с человеком два года и не обзавестись своего рода телепатией, и потому я знал: если ее не успокоить, она проведет ночь без сна, тревожась за меня. Собственно, не без оснований: она вытурила меня на улицу в самый разгар метели. И полагаю, должна была чувствовать себя виноватой. Однако гордость запрещала мне воспользоваться этим.
   – Со мной все будет хорошо, – снова сказал я.
   – Чем чаще ты это повторяешь, тем меньше я тебе верю.
   И все-таки попросить меня вернуться в дом она, похоже, не собиралась, тело ее перекрывало проем двери. За спиной Ясмины лежала квартира, в которой мы жили и работали, спали и разговаривали, любили друг дружку. Всмотрись в доску объявлений с приколотыми к ней снимками и бумажными памятками, свидетельствами нашей общей истории. Обеды с друзьями. Уик-энды в Салеме и Ньюпорте. Запомни кофейный столик и потертый кожаный сундук, купленный на распродаже в каком-то поместье. Рядом с входной дверью торчит из стены гвоздь. Когда-то на нем что-то висело, и отсутствие этого чего-то навязчиво напоминает о том, что все у нас пошло не так.
   Я не из тех, кто лезет за словом в карман, однако тогда, стоя на пороге изгнания, не смог придумать, что сказать. По ее лишенному выражения лицу одна за другой скатывались, словно исполняя обязанность, слезы. Наше с ней несходство не могло быть бо́льшим, чем в те минуты. Она – маленькая, смуглая, вся в украшениях, поблескивающих, изящных. А я? Шесть футов три дюйма, румяный, массивный, способный, не покрываясь испариной, держать в руках все имущество – все материальные свидетельства моего существования.
   Хотя говорит это, пожалуй, о том, сколь малым имуществом я обладал. Упаковка моего скарба оказалась процессом огорчительно недолгим, весь он поместился в средних размеров рюкзак – который мне пришлось позаимствовать у Ясмины. Половину рюкзака заняли ноутбук, книги и стопка листов толщиной дюймов в шесть – моя незаконченная диссертация. Другую половину – рубашки с обмахрившимися манжетами, куртки с потертыми локтями, мятые штаны цвета хаки и джинсы. В боковые карманы рюкзака я затиснул по коричневому мокасину, оба были изношены до того, что никакой ремонт их уже не спас бы. Короче говоря, гардероб у меня был на редкость жалкий, отвечавший моим представлениям о себе, которые я вынашивал годами, – образу одетого в затрапезу ученого. Одежда принадлежала к миру вещей. Я – к миру идей. Беспокоиться о внешнем облике – значит, признавать важность того, что о тебе думают другие. В то время я находил эту идею отталкивающей. Нахожу и сейчас, отчасти. Несмотря ни на что, некая часть моей личности продолжает цепляться за мысль, что я стою вне общества, выше его суждений.
   Часть, которая, что ни день, сокращается в размерах.
   И наконец, в другой руке я держал голову Ницше. Половину головы. Левую, если быть точным. Я нашел ее в Восточном Берлине, на блошином рынке. Хоть убейте, не знаю, что я там делал. (На рынке то есть. Что я делал в Берлине, я знаю: растрачивал очередные командировочные на очередные исследования, потребные для очередной части моей нескончаемой диссертации.) Пустых покупок я никогда не делал, а все, что можно найти в таком месте, – вещи, по сути, пустые. Если память мне не изменяет, я шел из Staatsbibliothek[1] к моей крошечной квартирке, находившейся в Пренцлауэр-Берг, и размышлял о прочитанном за день. Наверное, я отклонился от обычного моего курса, потому что, остановившись, обнаружил, что стою в шумном проходе между лавочками, в который не помню как забрел, увидел прямо перед собой лоток, к которому не помню как приблизился, а в руке держу вещь, которую не помню как взял.
   Холодная и тяжелая, она была отлита из чугуна и состояла из квадратного пьедестала с водруженным на него подобием бюста: саггитально разрезанная человеческая голова – одно ухо, один глаз, левая половинка носа. Работа была грубоватая, указывавшая, что делал ее человек неумелый, да еще и дурным инструментом: пропорции не соблюдены, поверхности неровны, глаз, в частности, никакой реалистичностью не отличался, сидел в глазнице слишком глубоко и на мир смотрел словно бы из пустоты, а кожу, его окружавшую, покрывали рубцы и канавки. Но почему-то это отсутствие искусности лишь усиливало общее создаваемое вещицей впечатление, да и в любом случае, даже одного уцелевшего уса хватало, чтобы понять, кому эта голова принадлежит. Нет, ну правда, чьей же еще она могла быть?
   – Sehr lustig, ja?[2]
   Я взглянул на лоточника. Его отличало разительное сходство с Иосифом Сталиным, показавшееся мне сюрреалистичным, поскольку среди сваленного на лотке постсоветского китча имелся и чайник, украшенный молотами, серпами и портретом настоящего Сталина.
   Кивнув, я повернул полуголову маковкой вниз и увидел дно пьедестала, выстланное отклеивавшимся зеленым бархатом.
   Это была подставка для книг, объяснил лоточник. Ее друг – он так и сказал: Freund – куда-то пропал. Происхождения вещицы лоточник не знал, но полагал, теоретически, что когда-то она принадлежала профессору. «Ein Genie», – сказал он, «гений», и прибавил, что без него весь мир был бы иным. В человеке, который, судя по его виду, не брился и не мылся с начала перестройки, такие сантименты выглядели замечательно интеллигентными, и я, философ, был тронут, обнаружив, что идеи Ницше, столь часто понимаемые превратно, все еще способны вдохновлять простого человека.
   – E равно эм це квадрат, – улыбнувшись, сообщил он. – Ja?
   Думаю, мне удалось скрыть мое разочарование, и в то же время я почувствовал себя обязанным завладеть этой книжной подставкой. Человеку, способному перепутать Ницше с Эйнштейном, доверять нельзя. Я спросил о цене. Лоточнику потребовалась всего лишь секунда, чтобы составить обо мне исчерпывающее представление, соизмерить силу моего желания с моей дешевой спортивной курткой, после чего он запросил тридцать евро. Я предложил десять, мы сошлись на среднем арифметическом этих сумм, и я ушел, гордый собой, с потяжелевшей на пятнадцать фунтов сумкой.
   За последние несколько лет книжная подставка обратилась для меня в подобие тотема, в напоминание о более счастливых временах, когда я еще получал пособия на научные поездки. Разумеется, к той ночи, когда Ясмина выгнала меня из дома, все изменилось. Финансирование моих ученых изысканий прекратилось, и возобновления его не предвиделось. Преподавательские должности у меня отобрали, разделив их между двумя другими людьми, сильно в них нуждавшимися и еще подававшими кое-какие надежды, поскольку в аспирантуре они учились – один третий, а другой четвертый год, не восьмой, как я. Мой так называемый научный руководитель не разговаривал со мной уже несколько месяцев. И в «Эмерсон-Холле» я стал если и не персоной нон грата, то белым слоном.
   И потому я дорожил подставкой, держал ее в гостиной, на стереосистеме – так, чтобы видеть ее из-за моего стоявшего в углу письменного стола. Она меня воодушевляла. Более того, была моим единственным вкладом в убранство гостиной. Ясмина ничего против нее не имела, и потому, когда она призналась мне в подлинном своем отношении к подставке, это застало меня врасплох. И, стоя перед дверью и пытаясь придумать подобающую моменту, умную прощальную колкость, я прижал эту вещицу к груди, словно оберегая ее от Ясмины.
   – Он выглядит так, точно у него под носом ерш для прочистки труб вырос, – сказала Ясмина.
   – Пол-ерша, – не очень уверенно ответил я.
   Мне не хочется говорить о ней плохо, утверждать, что ее поведение было преднамеренной попыткой уязвить меня как можно сильнее. Она всегда думала только о себе, но я же знал это и все равно любил ее. И даже почувствовав, что нас начало крутить вокруг дыры водостока, говорил себе, что Ясмина не настолько эгоистична, чтобы выгнать меня без предупреждений. Я ошибался.
   Мне очень хотелось выдать на прощание что-нибудь сногсшибательно остроумное, но в конечном итоге все, чем я смог блеснуть, была попытка иронии.
   – Жизнь разума, – сказал я, слегка приподняв мои скудные пожитки.
   – Вот и наслаждайся ею, – ответила Ясмина и захлопнула дверь перед моим носом.
 
   Внизу меня ждал в своей машине Дрю. Он отложил «судоку», нажал открывающую багажник кнопку, вылез наружу, однако, увидев, как мало у меня вещей, захлопнул багажник и открыл передо мной заднюю дверцу.
   Мы уже проехали большую часть пути до Сомервилла, когда Дрю убавил громкость радио и сказал:
   – Надеюсь, ты понимаешь, что можешь жить у меня, сколько захочешь.
   И мне стало ясно, что чем быстрее уберусь от него, тем будет лучше.
   Ночью, лежа на скрипучей софе, – лунатический глаз Ницше взирал на меня с подоконника, снег за ним клубился, точно облако идей, – я начал составлять список путей, по которым могу пойти: веб-сайты с предложениями работы, газеты электронных объявлений. На миг мне пришло в голову, что стоит, наверное, делать копии тематических подборок таких объявлений. Мысль о том, чтобы найти свою судьбу в газете, выглядела странноватой, а говоря точнее, смешной, и я, несмотря на жалкие мои обстоятельства, улыбнулся сам себе в темноте. Ныне, оглядываясь назад, я понимаю, что, ухватившись тогда за газету, я если и не принял первое в моей жизни значительное решение, то, по крайней мере, сделал шаг ко всему, что за этим последовало, ко всем моим катастрофам до единой.

Глава вторая

   В следующие три недели я самым жалким образом перебирался с одной кушетки на другую. И вскоре обнаружил, что цену нескольких ночей гостеприимства составляет необходимость заново пересказывать мою скорбную историю – как правило, хозяйке дома, но временами и хозяину тоже, и в этих случаях оба сидели напротив меня, сосредоточенно морща лбы и держась за ручки, словно в попытке отгородиться от моего заразного холостячества. Будь моя воля, я селился бы лишь у других холостяков, однако среди моих знакомых таковой имелся всего один – Дрю. Так оно и случается, когда проживешь два года с женщиной: из знакомых у тебя остаются только другие пары. К Дрю я вернуться не мог – не потому, что он меня не пустил бы, но потому, что квартира его была жутким свинарником. Жизнь в ней казалась мне такой же противной, какой была вынужденная необходимость объяснять по новой, как это Ясмина могла вышибить меня из дома, если мы с ней жили душа в душу.
   Мне требовалось собственное жилище. Уж это-то было совершенно ясно. Куда менее ясно было, как я смогу им обзавестись, если на моем банковском счету чуть больше двухсот долларов. А к получению работы я не приблизился ни на шаг, что и неудивительно, поскольку попытку предпринял всего лишь одну. Критерии у меня были строгие до безобразия. Работа мне требовалась хотя бы минимально интеллектуальная, да еще и такая, чтобы оставляла массу времени для написания диссертации. Кое-кто из моих знакомых полагал, что мне должна понравиться идея устроиться, ну, скажем, в книжный магазин: работа в нем обладала бы аурой учености, да и (в отличие от места приглашенного лектора, которое я с вожделением высматривал на сайтах больших университетов) получить ее мне было бы нетрудно.
   «А то еще можно в учителя податься», – говорили они.
   Я отвечал, что лучше уж буду голодать.
   В то время я особых причин для паники не видел. Рано или поздно Ясмина позвонит и попросит меня вернуться; какой смысл с удобством устраиваться где бы то ни было, если мне вскоре придется собрать вещички и снова переехать в ее дом? И я продолжал обращаться с просьбами к одному знакомому за другим, прожигая тем самым капитал их доброжелательности, накопленный мной за десяток проведенных в Кембридже лет. И каждое утро поднимался с дрянной кушетки, на которой провел ночь, брал ноутбук и отправлялся ко Двору.
   У «Эмерсон-Холла», в котором размещается Отделение философии, имеется собственная специализированная библиотека. Однако степень моей отчужденности от коллег и преподавателей была уже такой, что без абсолютной необходимости я в нее не заглядывал, предпочитая подниматься на шестой этаж «Библиотеки Уайднера», забиваться в какой-нибудь угол и сидеть, предаваясь хандре или делая вид, что пишу.
   Именно там, в один из послеполуденных часов, я и обнаружил однажды, что неуверенно перелистываю «Гарвард кримсон» – ради, скорее, развлечения, нежели чего-то еще. Статьи, которые печатались в этой газете, – самонадеянные студентики предлагали в них доморощенные решения глобальных проблем – неизменно забавляли меня, пока я не вспоминал, что пройдет года два и эти же самые студентики будут сочинять где-нибудь в «Нью-Йорк таймс» ответы на письма читателей.
   Газеты «Лиги Плюща» обращались к людям молодым, предприимчивым, склонным к авантюрам. Несколько объявлений предлагали некурящим привлекательным женщинам в возрасте от двадцати до двадцати девяти лет стать донорами яйцеклеток. Бесплодные пары готовы были заплатить им до 25 тысяч долларов (плюс оплата расходов) – сумма, от которой у меня закружилась голова. Моя годовая стипендия – когда я ее еще получал – была меньше. И ведь выдавали-то такие деньги всего-навсего за одну клетку. Я сказал себе, что надо бы позвонить в банк спермы, выяснить, какие у них нынче расценки.
   Одно объявление предлагало сделанную на заказ хозяйственную сумку «с символикой вашего женского землячества», другое – десятилетний «фольксваген-джетта» в хорошем состоянии. Третье – изданную, судя по всему, на средства автора книгу по истории университета, продававшуюся через его, автора, веб-сайт. Говорю «судя по всему», поскольку номер газеты был сильно зачитан, текст в нем местами поистерся, а составитель этого объявления, похоже, основательно съехал с ума. Разместить в «Кримсон» объявление может кто угодно. Нужно лишь сочинить не меньше пятнадцати слов – по шестьдесят пять центов за каждое.
   Значит, на самом деле не «кто угодно» – я, например, не мог.
   Восьмое, оно же последнее, объявление слегка поднималось над этим минимальным уровнем.
   ТРЕБУЕТСЯ СОБЕСЕДНИК.
   ТОЛЬКО СЕРЬЕЗНЫЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ.
   ПРОСЬБА ЗВОНИТЬ ПО 617-ХХХ-ХХХ ОТ СЕМИ ДО ДВУХ ДНЯ.
   СБОРЩИКАМ ПОЖЕРТВОВАНИЙ НЕ УТРУЖДАТЬСЯ
   Основное занятие современного философа – тщательное изучение языка. Я перечитал этот текст семь раз, и понимая, и не понимая его. Какого рода собеседник? Кому требуется? «Требуется» просто как собеседник или, скажем, как дешевый источник альтернативной энергии? Далее, если что-то требуется, значит, должен существовать тот, кто испытывает потребность, так? Разумеется, не так; глаголы работают иначе. Я мог лишь предполагать, что испытывает эту потребность в данном случае тот, кто поместил объявление. Однако устройство первого предложения, отсутствие в нем агенса, наводило на мысль, что передо мной, скорее, описание определенного состояния бытия, чем предложение работы.
   И еще – как может человек, откликнувшийся на этот призыв, определить степень своей серьезности, если он не знает, в чем будет состоять его работа? Означает ли слово «серьезные», что серьезным должен быть я – или что мое предложение должно быть таким, чтобы перспективный работодатель счел его серьезным? Например, я могу испытывать серьезное желание обратиться в страстную лесбиянку и полететь в таковом качестве в космос, однако имеющиеся у меня шансы осуществить это желание ни один разумный человек серьезными не назовет.
   Интонация объявления показалась мне и призывной, и отстраняющей – словно человек протягивал тебе одну руку, а другой от тебя заслонялся. И при чем тут, спрашивается, «сборщики пожертвований»? Если автор объявления боится возможности так называемой «кражи личности», то зачем указывать номер телефона? Почему не адрес электронной почты или, если уж быть по-настоящему старомодным, номер абонентского почтового ящика? Что-то тут не сходилось. Мне казалось, что я напоролся на некую мошенническую проделку. Перестараться по части подозрительности в наши дни, разумеется, невозможно, паранойя давно уже обратилась из патологии в признак здравого смысла.
   И все же. Объявление выглядело странным, заманчиво странным.
   Я мог бы позвонить и из библиотеки – вокруг все равно ни души не было, – однако я всегда относился к «Уайднеру» как к храму, и возмутить его пыльную тишину означало для меня совершить кощунство. Я собрал бумаги и, выйдя из библиотеки, пересек «Трехсотлетний театр», направляясь к «Канадэй-Холлу», уродливому, известному также под названием «Новостройка» общежитию, в котором жил первокурсником. Снег у Научного центра был грязен, утрамбован сотнями ног, я остановился, чтобы понаблюдать за компанией студентов, добавлявших последние штрихи к гигантскому, вылепленному в манере Дали снежному уху. Войдя в Центр, я подышал на ладони, вытащил сотовый и набрал номер. И услышал голос, сообщивший, что номер больше не обслуживается, и предложивший отправить сообщение на один-один-четыре-семь.
   Я повторил набор, снова услышал тот же голос и только после третьей попытки сообразил, что произошло: Ясмина отключила мой телефон. То, что ей пришлось оплатить пришедший на мое имя телефонный счет, я сообразил не сразу, понял только одно: она опять нанесла мне удар, ни словом не предупредив, и это меня разъярило. Я едва не запустил телефоном в стену. И, чувствуя, что необходимость найти источник дохода стала еще более настоятельной, начал спускаться в подвал здания, чтобы позвонить оттуда по телефону-автомату.
 
   Голос у нее был немолодой. Вроде бы я уловил акцент, хотя для полной уверенности мне требовалось нечто большее, чем единственное «алло».
   – Здравствуйте, я звоню по объявлению в «Кримсон».
   – А. И с кем я говорю?
   – Меня зовут Джозеф Гейст[3].
   – Рада знакомству, мистер Гейст.
   – Спасибо. Как и я, миссис… – Я замолчал, давая ей возможность представиться. Она этого не сделала, и я продолжил: – Я заинтригован. Какого рода собеседник вам требуется?
   – Католик. С маленькой «к». Вы могли бы назвать себя так?
   – Думаю, да. Впрочем, во избежание недоразумений, я также католик с большой «К».
   Она легко рассмеялась.
   – Ну, этого я вам в вину ставить не стану.
   Я решил, что она немка, хотя ее интонации разительно отличались от тех, что я слышал в Берлине. Возможно, родом из сельской местности или какого-то другого города.
   – Я больше не бываю в храме, раз уж мы заговорили об этом.
   – А, католик, отпавший от Церкви. Это мне даже больше по вкусу.
   – Рад, что угодил.
   – Итак, мистер Гейст, отпавший от Церкви католик. Вы, я полагаю, учитесь в Гарварде?
   Объяснение истинного моего статуса заняло бы слишком долгое время, поэтому я ответил, не покривив, впрочем, душой:
   – В аспирантуре.
   – Да? И каков ваш предмет?
   – Философия.
   Очень короткая пауза.
   – Вот как. Весьма интересно, мистер Гейст, весьма. Но философия какого именно рода?
   Я испытал искушение подать себя в самом выгодном свете, однако решил подвигаться вперед с осторожностью.
   – Католического, – сказал я. – С маленькой «к».
   Еще один смешок.
   – Возможно, мне следовало спросить вместо этого, кто ваш любимый философ.
   Конечно, предугадать ее вкусы я не мог и потому избрал ответ, способный и позабавить ее, и возбудить любопытство: «Я сам, разумеется». Но сказал лишь: «Ich, natürlich»[4].
   – Да ладно вам.
   Однако я услышал: она улыбается.
   – Я была бы рада встретиться с вами, мистер Гейст. Вы свободны в три?
   – В три – сегодня?
   – Да, сегодня в три пополудни.
   Я едва не сказал, что нет, занят. Не хотел показаться ей слишком нуждающимся в работе.
   – С удовольствием встречусь с вами.
   – Очень хорошо. Запишите, пожалуйста, адрес.
   Я записал его.
   – Спасибо.
   – Danke schön, Herr Geist[5].
   Стоя у телефона с трубкой в руке, я вдруг сообразил, что мы не договорились ни о каких условиях. Я не спросил, сколь долгие беседы ей требуются и о чем. Да и про деньги ни слова сказано не было, так что я не выяснил, сколько она собирается мне платить и собирается ли вообще. Я даже имени ее не узнал. В целом наша договоренность выглядела до невероятия странной, и я погадал, не попался ли я все-таки на удочку мошенницы. Если судить по голосу, женщина она безвредная, но…
   Телефон зачирикал. Продолжая думать о своем, я повесил трубку, потом выкопал из кармана еще немного мелочи и позвонил в справочную, чтобы выяснить телефонный номер местного банка спермы.

Глава третья

   Надо полагать, тридцатилетний мужчина, который бледнеет и задыхается там, где любой другой просто идет и получает работу, может показаться человеком незрелым и уж безусловно непрактичным. Однако причиной тому была не только моя гордость. В течение многих лет я считал, что меня целиком определяют мои мысли. Да и что еще мне оставалось, если я ничего не публиковал, признания почти никакого не получил и вынужден был бесконечно сносить критику любого решения, какое принимал? От всего, что я достиг за более чем десять лет учебы, вполне можно было отмахнуться как от итогов впустую растраченного времени, – собственно говоря, многие так и поступали. Денег я не нажил, это уж точно. И потому, когда я ложился спать, когда поднимался по утрам, меня поддерживало одно лишь сознание того, что я сохранил верность моему принципу: жить своим и только своим умом. То, что выглядело ленью и раздражительностью бездельника, благополучно перебравшегося из одного тысячелетия в другое, было на самом деле стратегией сохранения самости. Я могу показаться напыщенным, но все-таки скажу: то была борьба за целостность моей личности.
   Понять, почему я вел себя так, можно, наверное, лишь оглянувшись назад. Длинная цепочка причин и следствий уходит далеко в прошлое, и истину можно установить, лишь применив космологический подход: начав с самого начала. Для остальных – для тех, кто повизгивает, неизменно спотыкаясь и падая in media res[6], – сойдет любая исходная точка.
 
   Я родился в маленьком городке, затерявшемся меж двух побережий континента, – в деревенской глуши, скажут те, кто особым тактом не отличается. Ближайший к нам город считал себя пригородом другого, гораздо большего, что обращало нас в демографический эквивалент звездочки, отсылающей читателя книги к сноске. В городке насчитывалось два ресторанчика, принадлежавших сети «Дэйри Куин», три закусочных и одна «Международная блинная». Жители его обладали крепкими немецкими и ирландскими корнями, шестьдесят пять процентов их голосовало за республиканцев. Владение огнестрельным оружием было нормой, членство в Национальной стрелковой ассоциации – правилом, об атеизме никто и слыхом не слыхивал. Зимой нас заваливало снегом, чахлое лето длилось недолго. Промозглыми октябрьскими вечерами я бродил по лесу за нашим домом, топча листву и пугая белохвостых оленей, приходивших пощипать то, что еще уцелело на клумбах моей матери. Мальчиком я умел определять по внешнему виду и щебету десятки птиц, потому что до пятого класса не расставался со справочником Сибли. А как только покинул дом, все эти познания улетучились, и при каждом моем возвращении туда меня охватывает чувство огромной утраты – вот вам одна из причин, по которой домой я стараюсь не возвращаться.
   Отец и мать поженились людьми совсем еще молодыми – настолько, что родителям матери пришлось пойти вместе с ней к судье, выдававшему разрешения на брак. Можно и не упоминать о том, что это было, как говорится, «венчанием под дулом пистолета». Отцу тогда едва-едва исполнилось девятнадцать, с родными своими он разругался, из средней школы его выставили, работы он не имел, да он и вообще ничего не имел, кроме приличной машины, способной одолеть любую дорогу. Мать едва знала его, родители ее не знали вовсе, и даже при том, что респектабельность – вещь, разумеется, бесценная, я всегда гадал, почему никто из них не сосчитал до десяти, не сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, вместо того чтобы впопыхах выдавать дочь замуж. Неужели брак настолько ценен по самой природе своей, что ради него следует жертвовать счастьем всех, кого он затрагивает? В конце концов, шел 1970-й. Звание матери-одиночки еще оставалось позорным клеймом, однако мир-то менялся.