Страница:
Генри Джеймс
Веселый уголок
I
– Все меня спрашивают, что я думаю обо всем, что здесь вижу, – сказал Спенсер Брайдон, – и я отвечаю как могу, то есть либо общим местом, либо совсем увиливаю от ответа, отделываюсь, короче говоря, первой чепухой, какая придет мне в голову. Но для них это невелик убыток. Ведь если б даже, – продолжал он, – можно было вот так, по первому требованию, взять да и выложить все свои мысли на столь обширную тему, так и тогда эти «мысли» почти наверняка во всех случаях были бы о чем-то, что касается меня одного.
Он говорил это Алисе Ставертон, с которой вот уже почти два месяца, пользуясь всяким удобным случаем, вел подчас долгие беседы; и это времяпрепровождение и его склонность к нему, утешение и поддержка, которую, как оказалось, он в нем черпал, быстро заняли первое место среди удивительных неожиданностей, сопровождавших его столь запоздалое возвращение в Америку. Но здесь и все было для него в какой-то мере неожиданностью, что, пожалуй, естественно, – ведь он так долго и так последовательно отворачивался от всего здешнего, тем самым давая простор и время для игры неожиданностей. Он дал им больше тридцати лет – тридцать три года, чтобы быть точным, – и они, как видно, повели свою игру в соответственном масштабе.
Брайдону было двадцать три года, когда он уехал из Нью-Йорка, теперь, стало быть, пятьдесят шесть лет – если только не считать прожитые годы так, как ему часто хотелось это сделать после возвращения на родину, – а тогда получалось, что он давно превысил все сроки, отпущенные человеку. Ибо понадобилась бы добрая сотня лет – как он часто говорил и себе, и Алисе Ставертон, – понадобилось бы еще более долгое отсутствие из родных мест и еще менее загруженное внимание, чтобы охватить все эти различия, все новизны и странности и, главное, все эти огромные перемены к лучшему или худшему, которые сейчас бросались ему в глаза, куда бы он ни посмотрел.
Но самым удивительным во всех этих событиях была полная их непредсказуемость; он-то думал, что долгим – из десятилетия в десятилетие – и всесторонним размышлением он достаточно подготовил себя к восприятию самых резких перемен. А теперь он видел, что ни к чему не подготовлен – он не встречал того, чего с уверенностью ожидал, и находил то, чего даже вообразить себе не мог. Соотношения и ценности – все перевернулось вверх ногами. То неприглядное и устарелое, чего он ожидал и что в дни его юности так оскорбляло его рано пробудившееся чувство красоты, теперь приобрело для него даже какое-то обаяние, тогда как все «хваленое», современное, грандиозное, прославленное, с чем он теперь в особенности хотел ознакомиться, как и тысячи ежегодно устремляющихся в Америку простодушных туристов, – именно это становилось для него источником тревоги. Как будто всюду вокруг были расставлены капканы с приманкой, которая, когда ее раскусишь, вызывала крайне неприятное чувство, и даже прямое отталкивание, меж тем как неустанные его шаги продолжали нажимать все новые и новые пружины. Как зрелище это было, конечно, интересно, но могло бы совсем сбить с толку, если бы некая высшая истина не спасала положенье. Руководимый с самого начала ее более ровным светом, Брайдон, конечно, не ради одних этих «грандиозностей» сюда приехал, да и главным образом не ради них, но повинуясь побужденью, не имевшему с ними ничего общего, – и, чтобы это установить, не требовался какой-то глубинный анализ, ответ лежал на поверхности. Если выражаться выспренно, он приехал, чтобы обозреть свои «владенья», к которым за последнюю треть столетия не приближался на расстояние меньше чем в четыре тысячи миль. Если же выражаться не столь скудоумно, он поддался соблазну еще раз повидать свой старый дом на углу, этот «веселый уголок», как он обычно и очень ласково его называл, – дом, где он впервые увидел свет, где жили и умерли многие члены его семьи, где он проводил праздники – эти отдушины в его слишком замкнутом школой детстве, где он собирал редкие цветы дружеского общения в дни его замороженной юности, – дом, который уже так давно стал для него чужим, а теперь, после смерти двух братьев и окончания всех прежних договоренностей, неожиданно целиком перешел в его руки. Ему принадлежал еще и другой дом, не столь, правда, солидный, так как издавна было принято в первую очередь расширять и украшать «веселый уголок», посвящая ему главные заботы. Стоимость этих двух домов и составляла сейчас главный капитал Брайдона, с доходом, который за последние годы слагался из арендной платы и никогда не падал разорительно ниже (именно в силу превосходного первоначального качества обоих строений). Брайдон мог по-прежнему жить в Европе на то, что приносили ему эти два нью-йоркских арендных договора, жить, как он привык до сих пор и даже лучше, так как выяснилось, что второй дом (для Брайдона просто номер в длинной цепочке домов по улице), за последний год сильно обветшавший, можно на весьма выгодных условиях подвергнуть кардинальной перестройке, которая в будущем значительно повысит его доходность.
И тот дом, и другой были «недвижимая собственность», однако Брайдон заметил, что после своего приезда сюда он больше чем когда-либо делал между ними различие. Дом на улице – два высоко торчащие корпуса в западной ее части – уже перестраивали, перераспределяя его площадь на множество небольших квартир, – несколько времени тому назад Брайдон дал согласие на такое его превращение, в котором он сам, к немалому своему изумлению, оказался способен принять участие, и порой, несмотря на полное отсутствие предшествующего опыта, тут же на месте достаточно толково, а иногда даже авторитетно разобраться в каком-нибудь практическом вопросе. Всю жизнь он прожил, повернувшись спиной к таким занятиям и обратив лицо к другим, совершенно иного порядка, и теперь он понять не мог, что это у него творится в том отсеке сознания, в который он раньше никогда не проникал, – откуда это внезапное оживление деловых способностей и строительного чутья. Эти достоинства, столь обычные у тех, кто его теперь окружал, в собственном его организме до сих пор дремали – можно даже сказать, спали сном праведников. А теперь при этой великолепной осенней погоде – такая осень поистине была благодеянием в столь непривлекательной обстановке – он бродил по стройке, упрямо преследуя что-то свое и втайне волнуясь; ничуть не смущаясь тем, что кое-кто называл всю эту его затею мелочной и вульгарной; готовый лазить по лестницам, ходить по переброшенным через пустоту доскам, копаться в стройматериалах, делая понимающее лицо; в общем, задавать вопросы, добиваться объяснений, стремясь действительно с толком разобраться в цифрах.
Все это забавляло, даже прямо как-то зачаровывало его и тем самым забавляло также и Алису Ставертон, хотя чаровало ее гораздо меньше. Но она ведь и не ждала, как он, что ее материальное положение от этих затей улучшится, да еще в таких на удивление больших размерах. Брайдон знал, что ей и не нужно никакого лучшего положения, чем то, в котором она была сейчас в предзакатные часы своей жизни – скромный домик на Ирвинг-плейс, которым она давно владела и который ухитрилась с бережной заботой сохранить за собой во все времена своего почти непрерывного пребывания в Нью-Йорке. И если теперь Брайдон знал дорогу к этому домику лучше, чем любой другой адрес в Нью-Йорке среди всех этих чудовищно размноженных нумераций, от которых и весь город как бы превращался в страницу гроссбуха, разросшуюся, фантастическую, нею из прямых и перекрещивающихся под прямым углом линий и цифр, – если он усвоил ради собственного утешения привычку почти каждодневно проходить по этой дороге, то, пожалуй, больше всего потому, что встретил и распознал в дикой пустыне оптовости пробивающуюся сквозь грубую обобщенность богатства, силы и успеха маленькую тихую обитель, где и вещи, и тени (и те, и другие одинаково легких очертаний) сохраняли отчетливость музыкальных нот, пропетых высоким, хорошо поставленным голосом, и где все было проникнуто бережливостью, как ароматом сада. Его старая знакомая жила одна с единственной своей горничной, сама обмахивала пыль со своих реликвий, сама оправляла свои лампы и чистила свое столовое серебро. В страшной современной свалке она, если могла, отходила в сторону, но смело выступала вперед и пускалась в бой, если вызов был брошен «духу», тому самому духу, о котором она потом гордо и чуть застенчиво говорила Брайдону как о духе лучших времен, духе их общего, теперь уже далекого, допотопного социального периода и порядка. Когда было нужно, она пользовалась трамваем, этим кошмарным вместилищем, в которое толпа на улице рвалась с таким же остервенением, с каким на море люди с тонущего корабля в панике рвутся в лодки; когда бывала вынуждена, она с непроницаемым лицом стоически претерпевала все публичные столкновения и испытания; и тем не менее она со своей стройной фигурой и какой-то обманчивой грацией, не дававшей понять, кто это перед вами – то ли молодая и хорошенькая женщина, которая кажется старше из-за пережитых горестей, то ли более пожилая, но хорошо сохранившаяся, благодаря счастливо усвоенному ею равнодушию ко всему; она с ее драгоценными упоминаниями о людях и событиях давних дней, с ее рассказами о прошлом, в которые и он мог кое-что вставить, – со всем этим она казалась ему прелестной, как бледный, засушенный между листами книги редкостный цветок, и даже при отсутствии всяких других радостей она одна – так он чувствовал – уже была достаточной наградой за все его усилия. У них было общее знание – их знание (это маленькое притяжательное местоимение постоянно было у нее на языке), знание образов другого времени, на которые у него наслоился жизненный опыт мужчины, свобода бродяги, удовольствия, измены, куски жизни, странные и смутные для Алисы Ставертон, – одним словом, «Европа» в кавычках, и которые, однако, сейчас опять встали из глубин, незатемненные, отчетливые и любимые – при одном только беглом прикосновении этого «духа», с которым она никогда не разлучалась. Как-то раз она пошла вместе с ним поглядеть, как растет его «доходный дом», и он водил ее по доскам над пустотой и объяснял ей свои планы, и случилось, что в ее присутствии у него вышел короткий, но горячий спор с производителем работ – представителем строительной фирмы, взявшейся за перестройку, – из-за невыполнения им какого-то условия, оговоренного в контракте. И Брайдон так решительно встал на защиту своих интересов и так ясно доказал свою правоту, что мисс Ставертон кроме того что во время самой дискуссии очень мило покраснела, радуясь его победе, но и после сказала ему, правда, уже с несколько большей, чем всегда, дозой иронии, что он напрасно столько лет пренебрегал истинным своим талантом. Если бы только он не уезжал, он бы вовремя его обнаружил и мог бы опередить создателя небоскребов. Если б только он не уезжал, он, без сомнения, поднял бы с лежки какого-нибудь нового архитектурного зайца и в погоне за ним напал на золотую жилу. В ближайшие дни он часто вспоминал эти слова, их тихий серебряный звон, прозвучавший в лад с самыми странными и глубокими из его нынешних надежно запрятанных и тщательно заглушенных внутренних колебаний.
Примерно через две недели оно начало появляться, возникло вдруг совершенно неожиданно, это странное и бессмысленное чудо; просто встретилось ему – в таком образе он воспринимал это явление, немало все же заинтересовавшее и взволновавшее его, – как могла бы встретиться какая-нибудь странная фигура, неизвестный ему квартирант на повороте одного из полутемных коридоров в пустом доме. Причудливое это сравнение не шло у него из ума, а он еще заострил его подробностями – представил себе, как он распахивает дверь, за которой, он знал, никого нет, дверь в пустую и запертую комнату, и вдруг видит, подавляя внезапный испуг, что там на самой середине стоит кто-то, прямой и высокий, и пристально смотрит на него сквозь полумрак.
Посетив строящийся дом, Брайдон со своей спутницей пошли посмотреть также и другой, который всегда считался лучшим из двух и в восточном направлении по той же улице, столь обезображенной и оскверненной в западной ее части, образовал один из углов – действительно «веселый уголок» – с пересекающим ее более консервативным проспектом. Этот проспект, как сказала мисс Ставертон, не оставлял еще претензий на бонтонную внешность, но старые его обитатели большей частью умерли, старых фамилий уже никто не помнил, только кое-где, то тут, то там, проскальзывала иной раз какая-то смутная ассоциация, вроде того как ветхий старик, задержавшийся допоздна на улице, которого можно случайно встретить и за которым хочется по доброте сердечной присмотреть и последить, пока он не будет снова водворен под надежный домашний кров.
Наши друзья пошли вместе; он открыл дверь своим ключом, так как, по его словам, предпочитал оставлять дом пустым, имея на то свои причины, и только сговорился с одной женщиной, живущей неподалеку, что она будет приходить на час каждый день – растворять окна, подметать и стирать пыль. У Спенсера Брайдона действительно были свои причины, и он все отчетливее их сознавал; каждый раз, когда он сюда приходил, они казались ему все убедительнее, хотя он и не назвал их сейчас своей спутнице, так же как и не стал ей говорить, как часто, как прямо до нелепости часто он приходил сюда. На этот раз он только показал ей, пока они проходили по просторным и голым комнатам, какая абсолютная пустота царит здесь везде, так что кроме половой щетки миссис Мелдун, прислоненной в углу, нигде во всем доме, сверху донизу, не найдется ничего, способного привлечь грабителя. Миссис Мелдун как раз оказалась в доме – она многоречиво приветствовала посетителей, провожая их из комнаты в комнату, распахивала ставни, поднимала оконные рамы – все для того, как она пояснила, чтобы они сами увидели, как мало тут есть чего видеть. Да и правда, собственно, нечего было видеть в этой огромной мрачной раковине дома, и, однако, самое расположение комнат и соразмерное тому распределение пространства, весь этот стиль, говоривший о другой эпохе, когда люди более щедро отмеряли себе место для жизни, – все это для хозяина было как бы голосом дома и мольбой о защите и, конечно, трогало его, как в устах старого слуги, всю жизнь ему посвятившего, просьба о рекомендации или даже о пенсии на старости лет. А тут еще замечание миссис Мелдун, сказавшей вдруг, что как она ни рада служить ему любой дневной работой, но есть просьба, с которой, она надеется, он никогда к ней не обратится. Если бы он захотел по какой-либо причине, чтобы она пришла сюда после наступления темноты, она бы ответила – нет уж, извините, об этом попросите кого-нибудь другого.
Тот факт, что здесь нечего было видеть, по мнению миссис Мелдун, вовсе не означал, что здесь так уж никогда и нельзя ничего увидеть, и она откровенно заявила мисс Ставертон, что недопустимо же требовать от порядочной женщины – ведь правда же, недопустимо? – чтобы она лазила по всем тем верхотуркам в недобрые часы дня. Газ и электричество были в доме выключены, и миссис Мелдун нарисовала действительно устрашающую картину перспективных своих блужданий по большим серым комнатам – да ведь и сколько же их тут! – при свете мерцающего огарка. Мисс Ставертон встретила ее справедливые протесты улыбкой и заверением, что сама она тоже ни в коем случае не пошла бы на такую авантюру. Спенсер Брайдон сперва помалкивал: вопрос о «недобрых часах» в его старом доме успел стать очень серьезным для него. Он и сам недавно начал уже «лазить» тут кое-где и очень хорошо знал, для каких целей три недели тому назад спрятал пачку свечей поглубже в выдвижном ящике красивого старого буфета, издавна стоявшего в глубокой нише в столовой как неотъемлемая ее принадлежность. Теперь он только посмеялся над своими собеседницами, однако тут же переменил тему разговора; во-первых, потому, "что его смех даже и сейчас, казалось, будил странное эхо, как бы сознательный человеческий отклик (он даже не знал, как точнее это определить), которым пустота и мрак отвечали на каждый произведенный им шум, когда он бывал в доме один, а во-вторых, потому, что ему показалось, что Алиса Ставертон вот-вот спросит его, осененная каким-то прозрением, не случалось ли ему уже раньше бродить здесь в ночную пору. К некоторым прозрениям он еще не был готов и, во всяком случае, сейчас успешно предотвратил дальнейшие расспросы до тех пор, пока миссис Мелдун не покинула дом, проследовав куда-то далее по своим делам.
К счастью, в этом столь освященном воспоминаниями месте у Брайдона с мисс Ставертон нашлось много такого, о чем можно было свободно и откровенно поговорить, так что сразу был высказан целый ворох соображений, чему положила начало она сама, проговорившая, оглядевшись с тоской вокруг:
– Но, надеюсь, вы не хотите сказать, что от вас ждут, чтобы вы и этот дом развалили на куски?
Он быстро ответил с вновь вспыхнувшим гневом: конечно, они именно этого и ждут и пристают к нему каждый день с назойливостью людей, решительно неспособных понять, что человек должен иногда совершать и бескорыстные поступки. Этот дом, вот такой как он есть, пробуждает в нем интерес и радость – он даже не может выразить до какой степени! Ведь есть же все-таки еще и другие ценности, кроме этой окаянной арендной платы, ну и, короче говоря, короче говоря… Тут его перебила мисс Ставертон. – Короче говоря, – подхватила она, – вы так хорошо заработали на вашем небоскребе, что теперь, живя в роскоши на это неправедно добытое богатство, можете позволить себе иногда и проявить чувствительность. – В ее улыбке, обращенной к нему, и в словах была все та же особенная мягкая ирония, ощутимая в доброй половине всех ее высказываний и происходящая именно от богатства ее воображения, а не так, как у многих людей из «общества», которые тщатся завоевать репутацию остроумцев с помощью дешевых сарказмов, свидетельствующих лишь о полном отсутствии у них остроумия. Ему было приятно знать, что в эту самую минуту, когда он после короткого колебания ответил: «Да, вы правы; точно так это и можно выразить!» – ее воображение все-таки отдаст ему справедливость. Он объяснил, что, если бы даже он ни доллара не получил с того, другого дома, он все же любил бы этот, и рассказал – кстати, более подробно, – пока они еще медлили в доме, бродя по комнатам, как здесь всех озадачивает его поведение, настолько, что кажется им какой-то нарочитой мистификацией.
Он говорил, как ценно для него оказалось то, что он вычитал здесь просто из вида стен, из формы комнат, из тех звуков, которыми пол отзывался на шаги, из ощущения в ладони отделанных серебром шаровидных ручек на дверях из красного дерева – ведь точно так же совсем недавно их сжимали руки умерших; короче говоря, перед ним встали семьдесят лет жизни, представленные всеми этими вещами, летопись почти трех поколений, считая дедушку, который умер здесь, и, наконец, неосязаемый пепел его, Спенсера Брайдона, давно угасшей юности, еще парящий в этом самом воздухе, как микроскопические мошки. Она слушала молча, будучи из тех женщин, которые умеют дать иногда проникновенный ответ, но совершенно не способны болтать. Поэтому она не выпускала в воздух тучи слов; соглашаться, одобрять и, в особенности, поддерживать она умела и без этого. Только под конец она чуть забежала вперед, сказала капельку больше, чем он сам выговорил:
– Да и почем знать? В конце концов, может быть, вы сами захотите в нем пожить…
Это его разом одернуло, так как было, собственно, не то, что он думал, во всяком случае, не в том смысле, какой она вкладывала в эти слова.
– Вы считаете, я мог бы ради всего этого совсем остаться здесь?
– Ну, имея такой дом… – Но у нее хватило такта не докончить свою мысль, в этом как раз и сказалась ее неспособность просто болтать. Да и как мог бы кто-нибудь с каплей разума в голове требовать, чтобы кому-то другому вдруг ни с того ни с сего захотелось жить в Нью-Йорке?
– Да нет, отчего же, – сказал он, – я мог бы жить здесь (в юности была же у меня такая возможность), мог бы все эти годы провести здесь. Тогда все было бы иначе и, наверно, достаточно «забавно». Впрочем, это уже другое дело. А знаете, что самое забавное во всем этом – я хочу сказать, в моей извращенности, в моем отказе согласиться на выгодную сделку? Это то, что у меня для такой позиции нет никаких разумных оснований. Да, никаких резонов. Разве вы не видите, что, будь у меня в этом деле хоть какой-нибудь резон, он бы непременно толкал меня в противоположную сторону и неизбежно был бы нацелен на доллары? Здесь вообще не существует иных резонов, кроме доллара. Так пусть же у нас не будет совсем никаких резонов – даже призрака их.
Они к этому времени уже спустились в холл, готовые к уходу, но с того места, где они стояли, через открытую дверь видно было далеко – в большой и квадратный главный зал с его почти античной прелестью широких простенков между окнами. Ее взгляд, устремленный туда, снова обратился к более близким предметам и на мгновение встретился с его взглядом.
– А вы уверены, что чей-то призрак не послужит скорее всего?…
Он прямо кожей почувствовал, что бледнеет. Но дальше у них на этот раз не пошло. Он ответил чем-то средним между свирепым взглядом и усмешкой.
– А, призраки! Их, конечно, в доме должно быть полным-полно! Я бы стыдился, если б было не так. Бедная миссис Мелдун права, поэтому я и не просил ее ни о чем больше, как только заходить.
Взгляд мисс Ставертон опять ускользнул, и было ясно, что мысли, которых она не произнесла, все же проходят в ее мозгу. Даже в ту минуту, когда она глядела вдаль, в ту прекрасную большую комнату, она, может быть, представляла себе, как там что-то густело и уплотнялось. Упрощенное, как посмертная маска, снятая с красивого лица, оно производило на мисс Ставертон странное впечатление – как если бы на этом гипсовом слепке, в навеки неподвижных чертах, шевельнулось вдруг какое-то выражение. Но каковы бы ни были ее мысли, вместо всего этого она изрекла расплывчатую банальность:
– Еще если б он хоть был обставлен и в нем жили!… – Казалось, она подразумевала, что, если бы дом был обставлен, Брайдон не так отрицательно отнесся бы к мысли о возвращении. Но, сказав, она тотчас быстро прошла в переднюю, как будто хотела оставить эти слова позади себя, а в следующую минуту Брайдон открыл парадную дверь, и вот они уже стояли вместе на ступеньках. Затем он запер дверь, и, пока он прятал ключ обратно в карман, поглядывая направо и налево по улице, у них было время приспособиться к натиску более жесткой реальности Проспекта – это напомнило ему, как в пустыне солнце набрасывалось на путника в тот миг, когда он выходил из какой-нибудь египетской гробницы. Но, прежде чем сойти с крыльца, он все же рискнул произнести свою уже заготовленную реплику на ее последние слова.
– Для меня в нем и сейчас живут. Для меня он и сейчас обставлен.
И ей легко было сочувственно и деликатно вздохнуть в ответ.
– Ах да! Конечно…
Ведь его родители и любимая сестра, не говоря уже о других многочисленных родственниках, прожили в этом доме свой земной срок и встретили свой конец – это, разумеется, была неизгладимая жизнь в его стенах. Именно через несколько дней после этого, во время очередной почти часовой беседы с мисс Ставертон, Брайдон и жаловался ей на слишком лестное любопытство окружающих относительно его мнения о Нью-Йорке. А он еще не составил себе никакого мнения, которое было бы прилично высказать; что же касается того, что он «думает» – доброе или недоброе – обо всем, что здесь видит, то сейчас у него есть только одна тема для размышлений. И это, конечно, чистейший эгоизм, а кроме того, если ей угодно, даже какая-то извращенная одержимость. Оказалось, что с чего бы он ни начал, в конце концов непременно возвращался к вопросу, чем он сам лично мог бы здесь стать, какую бы вел жизнь и что бы из него вышло, если б он набросил все в самом начале. И, признаваясь впервые в своей поглощенности этими нелепыми рассуждениями – что, конечно, тоже указывало на привычку слишком много думать о себе, – он тем самым подтверждал свою неспособность заинтересоваться чем-либо другим, ответить на призыв какой-либо объективной реальности.
– Что она, эта здешняя жизнь, сделала бы из меня, что она сделала бы из меня? – твержу я все время по-идиотски. Как будто это можно знать! Я вижу, что она сделала с десятками людей, с которыми я встречаюсь, и что-то прямо болит у меня внутри, прямо нестерпимо меня мучит при мысли, что из меня тоже могли что-то сделать. Только я не знаю что, и тревога и маленькая ярость от любопытства, которое ничем нельзя утишить, опять приводит мне на память то, что я испытал раз или два, когда решал – по разным причинам – сжечь важное письмо нераспечатанным. Как я потом жалел, как ненавидел себя – да, и я так никогда и не узнал, что было в письме. Вы можете, конечно, сказать, что это мелочь…
– Я не считаю, что это мелочь, – очень серьезно перебила его мисс Ставертон.
Она сидела у камина, а он беспокойно шагал перед ней взад и вперед, деля внимание между рассказом об интенсивности своих переживаний и рассеянным разглядыванием сквозь монокль милых маленьких вещиц у нее на камине. Ее вмешательство заставило его на миг остановить на ней более пристальный взгляд.
– Не беда, если бы и считали! – Он все-таки рассмеялся. – Это же, в конце концов, только сравненье, чтобы пояснить, что я сейчас чувствую. Ведь если бы я не настоял тогда с юношеским упрямством на своем, по общему мнению, противоестественном выборе – и это, можно сказать, почти что под угрозой отцовского проклятья, – если бы я там, за океаном, не продолжал идти по своему пути изо дня в день без сомнений, без колебаний, а главное, если бы все это не было мне так по душе и я это так не любил и не гордился собой с таким бездонным юношеским самомнением, – так вот, представьте себе, если бы все это, что я сейчас описал, вовсе бы не осуществилось, а осуществилось что-то совсем другое, ведь должно же было оно как-то совсем иначе повлиять на мою жизнь и даже на мою личность. Мне надо было оставаться здесь, если возможно, а я был слишком молод и в двадцать три года не мог рассудить, pour deux sous [1], возможно ли это. Если бы я подождал, то, может быть, увидел бы, что возможно, и тогда, живя здесь, стал бы со временем более похож на этих молодцов, которых здешняя жизнь так крепко ковала, что они стали весьма остры. Не то чтобы я так уж ими восхищался, нет, их привлекательность для меня или привлекательность для них чего-либо, кроме голой наживы, сейчас не идет к делу. Мне только важно понять, не упустил ли я со всем этим какого-то другого – фантастического, однако вполне возможного развития моей личности. Мне все чудится, что тогда где-то глубоко во мне таилось какое-то мое alter ego [2], как расцветший цветок таится в тугом бутоне, и что я избрал такой путь, перенес его в такой климат, который загубил его раз и навсегда.
Он говорил это Алисе Ставертон, с которой вот уже почти два месяца, пользуясь всяким удобным случаем, вел подчас долгие беседы; и это времяпрепровождение и его склонность к нему, утешение и поддержка, которую, как оказалось, он в нем черпал, быстро заняли первое место среди удивительных неожиданностей, сопровождавших его столь запоздалое возвращение в Америку. Но здесь и все было для него в какой-то мере неожиданностью, что, пожалуй, естественно, – ведь он так долго и так последовательно отворачивался от всего здешнего, тем самым давая простор и время для игры неожиданностей. Он дал им больше тридцати лет – тридцать три года, чтобы быть точным, – и они, как видно, повели свою игру в соответственном масштабе.
Брайдону было двадцать три года, когда он уехал из Нью-Йорка, теперь, стало быть, пятьдесят шесть лет – если только не считать прожитые годы так, как ему часто хотелось это сделать после возвращения на родину, – а тогда получалось, что он давно превысил все сроки, отпущенные человеку. Ибо понадобилась бы добрая сотня лет – как он часто говорил и себе, и Алисе Ставертон, – понадобилось бы еще более долгое отсутствие из родных мест и еще менее загруженное внимание, чтобы охватить все эти различия, все новизны и странности и, главное, все эти огромные перемены к лучшему или худшему, которые сейчас бросались ему в глаза, куда бы он ни посмотрел.
Но самым удивительным во всех этих событиях была полная их непредсказуемость; он-то думал, что долгим – из десятилетия в десятилетие – и всесторонним размышлением он достаточно подготовил себя к восприятию самых резких перемен. А теперь он видел, что ни к чему не подготовлен – он не встречал того, чего с уверенностью ожидал, и находил то, чего даже вообразить себе не мог. Соотношения и ценности – все перевернулось вверх ногами. То неприглядное и устарелое, чего он ожидал и что в дни его юности так оскорбляло его рано пробудившееся чувство красоты, теперь приобрело для него даже какое-то обаяние, тогда как все «хваленое», современное, грандиозное, прославленное, с чем он теперь в особенности хотел ознакомиться, как и тысячи ежегодно устремляющихся в Америку простодушных туристов, – именно это становилось для него источником тревоги. Как будто всюду вокруг были расставлены капканы с приманкой, которая, когда ее раскусишь, вызывала крайне неприятное чувство, и даже прямое отталкивание, меж тем как неустанные его шаги продолжали нажимать все новые и новые пружины. Как зрелище это было, конечно, интересно, но могло бы совсем сбить с толку, если бы некая высшая истина не спасала положенье. Руководимый с самого начала ее более ровным светом, Брайдон, конечно, не ради одних этих «грандиозностей» сюда приехал, да и главным образом не ради них, но повинуясь побужденью, не имевшему с ними ничего общего, – и, чтобы это установить, не требовался какой-то глубинный анализ, ответ лежал на поверхности. Если выражаться выспренно, он приехал, чтобы обозреть свои «владенья», к которым за последнюю треть столетия не приближался на расстояние меньше чем в четыре тысячи миль. Если же выражаться не столь скудоумно, он поддался соблазну еще раз повидать свой старый дом на углу, этот «веселый уголок», как он обычно и очень ласково его называл, – дом, где он впервые увидел свет, где жили и умерли многие члены его семьи, где он проводил праздники – эти отдушины в его слишком замкнутом школой детстве, где он собирал редкие цветы дружеского общения в дни его замороженной юности, – дом, который уже так давно стал для него чужим, а теперь, после смерти двух братьев и окончания всех прежних договоренностей, неожиданно целиком перешел в его руки. Ему принадлежал еще и другой дом, не столь, правда, солидный, так как издавна было принято в первую очередь расширять и украшать «веселый уголок», посвящая ему главные заботы. Стоимость этих двух домов и составляла сейчас главный капитал Брайдона, с доходом, который за последние годы слагался из арендной платы и никогда не падал разорительно ниже (именно в силу превосходного первоначального качества обоих строений). Брайдон мог по-прежнему жить в Европе на то, что приносили ему эти два нью-йоркских арендных договора, жить, как он привык до сих пор и даже лучше, так как выяснилось, что второй дом (для Брайдона просто номер в длинной цепочке домов по улице), за последний год сильно обветшавший, можно на весьма выгодных условиях подвергнуть кардинальной перестройке, которая в будущем значительно повысит его доходность.
И тот дом, и другой были «недвижимая собственность», однако Брайдон заметил, что после своего приезда сюда он больше чем когда-либо делал между ними различие. Дом на улице – два высоко торчащие корпуса в западной ее части – уже перестраивали, перераспределяя его площадь на множество небольших квартир, – несколько времени тому назад Брайдон дал согласие на такое его превращение, в котором он сам, к немалому своему изумлению, оказался способен принять участие, и порой, несмотря на полное отсутствие предшествующего опыта, тут же на месте достаточно толково, а иногда даже авторитетно разобраться в каком-нибудь практическом вопросе. Всю жизнь он прожил, повернувшись спиной к таким занятиям и обратив лицо к другим, совершенно иного порядка, и теперь он понять не мог, что это у него творится в том отсеке сознания, в который он раньше никогда не проникал, – откуда это внезапное оживление деловых способностей и строительного чутья. Эти достоинства, столь обычные у тех, кто его теперь окружал, в собственном его организме до сих пор дремали – можно даже сказать, спали сном праведников. А теперь при этой великолепной осенней погоде – такая осень поистине была благодеянием в столь непривлекательной обстановке – он бродил по стройке, упрямо преследуя что-то свое и втайне волнуясь; ничуть не смущаясь тем, что кое-кто называл всю эту его затею мелочной и вульгарной; готовый лазить по лестницам, ходить по переброшенным через пустоту доскам, копаться в стройматериалах, делая понимающее лицо; в общем, задавать вопросы, добиваться объяснений, стремясь действительно с толком разобраться в цифрах.
Все это забавляло, даже прямо как-то зачаровывало его и тем самым забавляло также и Алису Ставертон, хотя чаровало ее гораздо меньше. Но она ведь и не ждала, как он, что ее материальное положение от этих затей улучшится, да еще в таких на удивление больших размерах. Брайдон знал, что ей и не нужно никакого лучшего положения, чем то, в котором она была сейчас в предзакатные часы своей жизни – скромный домик на Ирвинг-плейс, которым она давно владела и который ухитрилась с бережной заботой сохранить за собой во все времена своего почти непрерывного пребывания в Нью-Йорке. И если теперь Брайдон знал дорогу к этому домику лучше, чем любой другой адрес в Нью-Йорке среди всех этих чудовищно размноженных нумераций, от которых и весь город как бы превращался в страницу гроссбуха, разросшуюся, фантастическую, нею из прямых и перекрещивающихся под прямым углом линий и цифр, – если он усвоил ради собственного утешения привычку почти каждодневно проходить по этой дороге, то, пожалуй, больше всего потому, что встретил и распознал в дикой пустыне оптовости пробивающуюся сквозь грубую обобщенность богатства, силы и успеха маленькую тихую обитель, где и вещи, и тени (и те, и другие одинаково легких очертаний) сохраняли отчетливость музыкальных нот, пропетых высоким, хорошо поставленным голосом, и где все было проникнуто бережливостью, как ароматом сада. Его старая знакомая жила одна с единственной своей горничной, сама обмахивала пыль со своих реликвий, сама оправляла свои лампы и чистила свое столовое серебро. В страшной современной свалке она, если могла, отходила в сторону, но смело выступала вперед и пускалась в бой, если вызов был брошен «духу», тому самому духу, о котором она потом гордо и чуть застенчиво говорила Брайдону как о духе лучших времен, духе их общего, теперь уже далекого, допотопного социального периода и порядка. Когда было нужно, она пользовалась трамваем, этим кошмарным вместилищем, в которое толпа на улице рвалась с таким же остервенением, с каким на море люди с тонущего корабля в панике рвутся в лодки; когда бывала вынуждена, она с непроницаемым лицом стоически претерпевала все публичные столкновения и испытания; и тем не менее она со своей стройной фигурой и какой-то обманчивой грацией, не дававшей понять, кто это перед вами – то ли молодая и хорошенькая женщина, которая кажется старше из-за пережитых горестей, то ли более пожилая, но хорошо сохранившаяся, благодаря счастливо усвоенному ею равнодушию ко всему; она с ее драгоценными упоминаниями о людях и событиях давних дней, с ее рассказами о прошлом, в которые и он мог кое-что вставить, – со всем этим она казалась ему прелестной, как бледный, засушенный между листами книги редкостный цветок, и даже при отсутствии всяких других радостей она одна – так он чувствовал – уже была достаточной наградой за все его усилия. У них было общее знание – их знание (это маленькое притяжательное местоимение постоянно было у нее на языке), знание образов другого времени, на которые у него наслоился жизненный опыт мужчины, свобода бродяги, удовольствия, измены, куски жизни, странные и смутные для Алисы Ставертон, – одним словом, «Европа» в кавычках, и которые, однако, сейчас опять встали из глубин, незатемненные, отчетливые и любимые – при одном только беглом прикосновении этого «духа», с которым она никогда не разлучалась. Как-то раз она пошла вместе с ним поглядеть, как растет его «доходный дом», и он водил ее по доскам над пустотой и объяснял ей свои планы, и случилось, что в ее присутствии у него вышел короткий, но горячий спор с производителем работ – представителем строительной фирмы, взявшейся за перестройку, – из-за невыполнения им какого-то условия, оговоренного в контракте. И Брайдон так решительно встал на защиту своих интересов и так ясно доказал свою правоту, что мисс Ставертон кроме того что во время самой дискуссии очень мило покраснела, радуясь его победе, но и после сказала ему, правда, уже с несколько большей, чем всегда, дозой иронии, что он напрасно столько лет пренебрегал истинным своим талантом. Если бы только он не уезжал, он бы вовремя его обнаружил и мог бы опередить создателя небоскребов. Если б только он не уезжал, он, без сомнения, поднял бы с лежки какого-нибудь нового архитектурного зайца и в погоне за ним напал на золотую жилу. В ближайшие дни он часто вспоминал эти слова, их тихий серебряный звон, прозвучавший в лад с самыми странными и глубокими из его нынешних надежно запрятанных и тщательно заглушенных внутренних колебаний.
Примерно через две недели оно начало появляться, возникло вдруг совершенно неожиданно, это странное и бессмысленное чудо; просто встретилось ему – в таком образе он воспринимал это явление, немало все же заинтересовавшее и взволновавшее его, – как могла бы встретиться какая-нибудь странная фигура, неизвестный ему квартирант на повороте одного из полутемных коридоров в пустом доме. Причудливое это сравнение не шло у него из ума, а он еще заострил его подробностями – представил себе, как он распахивает дверь, за которой, он знал, никого нет, дверь в пустую и запертую комнату, и вдруг видит, подавляя внезапный испуг, что там на самой середине стоит кто-то, прямой и высокий, и пристально смотрит на него сквозь полумрак.
Посетив строящийся дом, Брайдон со своей спутницей пошли посмотреть также и другой, который всегда считался лучшим из двух и в восточном направлении по той же улице, столь обезображенной и оскверненной в западной ее части, образовал один из углов – действительно «веселый уголок» – с пересекающим ее более консервативным проспектом. Этот проспект, как сказала мисс Ставертон, не оставлял еще претензий на бонтонную внешность, но старые его обитатели большей частью умерли, старых фамилий уже никто не помнил, только кое-где, то тут, то там, проскальзывала иной раз какая-то смутная ассоциация, вроде того как ветхий старик, задержавшийся допоздна на улице, которого можно случайно встретить и за которым хочется по доброте сердечной присмотреть и последить, пока он не будет снова водворен под надежный домашний кров.
Наши друзья пошли вместе; он открыл дверь своим ключом, так как, по его словам, предпочитал оставлять дом пустым, имея на то свои причины, и только сговорился с одной женщиной, живущей неподалеку, что она будет приходить на час каждый день – растворять окна, подметать и стирать пыль. У Спенсера Брайдона действительно были свои причины, и он все отчетливее их сознавал; каждый раз, когда он сюда приходил, они казались ему все убедительнее, хотя он и не назвал их сейчас своей спутнице, так же как и не стал ей говорить, как часто, как прямо до нелепости часто он приходил сюда. На этот раз он только показал ей, пока они проходили по просторным и голым комнатам, какая абсолютная пустота царит здесь везде, так что кроме половой щетки миссис Мелдун, прислоненной в углу, нигде во всем доме, сверху донизу, не найдется ничего, способного привлечь грабителя. Миссис Мелдун как раз оказалась в доме – она многоречиво приветствовала посетителей, провожая их из комнаты в комнату, распахивала ставни, поднимала оконные рамы – все для того, как она пояснила, чтобы они сами увидели, как мало тут есть чего видеть. Да и правда, собственно, нечего было видеть в этой огромной мрачной раковине дома, и, однако, самое расположение комнат и соразмерное тому распределение пространства, весь этот стиль, говоривший о другой эпохе, когда люди более щедро отмеряли себе место для жизни, – все это для хозяина было как бы голосом дома и мольбой о защите и, конечно, трогало его, как в устах старого слуги, всю жизнь ему посвятившего, просьба о рекомендации или даже о пенсии на старости лет. А тут еще замечание миссис Мелдун, сказавшей вдруг, что как она ни рада служить ему любой дневной работой, но есть просьба, с которой, она надеется, он никогда к ней не обратится. Если бы он захотел по какой-либо причине, чтобы она пришла сюда после наступления темноты, она бы ответила – нет уж, извините, об этом попросите кого-нибудь другого.
Тот факт, что здесь нечего было видеть, по мнению миссис Мелдун, вовсе не означал, что здесь так уж никогда и нельзя ничего увидеть, и она откровенно заявила мисс Ставертон, что недопустимо же требовать от порядочной женщины – ведь правда же, недопустимо? – чтобы она лазила по всем тем верхотуркам в недобрые часы дня. Газ и электричество были в доме выключены, и миссис Мелдун нарисовала действительно устрашающую картину перспективных своих блужданий по большим серым комнатам – да ведь и сколько же их тут! – при свете мерцающего огарка. Мисс Ставертон встретила ее справедливые протесты улыбкой и заверением, что сама она тоже ни в коем случае не пошла бы на такую авантюру. Спенсер Брайдон сперва помалкивал: вопрос о «недобрых часах» в его старом доме успел стать очень серьезным для него. Он и сам недавно начал уже «лазить» тут кое-где и очень хорошо знал, для каких целей три недели тому назад спрятал пачку свечей поглубже в выдвижном ящике красивого старого буфета, издавна стоявшего в глубокой нише в столовой как неотъемлемая ее принадлежность. Теперь он только посмеялся над своими собеседницами, однако тут же переменил тему разговора; во-первых, потому, "что его смех даже и сейчас, казалось, будил странное эхо, как бы сознательный человеческий отклик (он даже не знал, как точнее это определить), которым пустота и мрак отвечали на каждый произведенный им шум, когда он бывал в доме один, а во-вторых, потому, что ему показалось, что Алиса Ставертон вот-вот спросит его, осененная каким-то прозрением, не случалось ли ему уже раньше бродить здесь в ночную пору. К некоторым прозрениям он еще не был готов и, во всяком случае, сейчас успешно предотвратил дальнейшие расспросы до тех пор, пока миссис Мелдун не покинула дом, проследовав куда-то далее по своим делам.
К счастью, в этом столь освященном воспоминаниями месте у Брайдона с мисс Ставертон нашлось много такого, о чем можно было свободно и откровенно поговорить, так что сразу был высказан целый ворох соображений, чему положила начало она сама, проговорившая, оглядевшись с тоской вокруг:
– Но, надеюсь, вы не хотите сказать, что от вас ждут, чтобы вы и этот дом развалили на куски?
Он быстро ответил с вновь вспыхнувшим гневом: конечно, они именно этого и ждут и пристают к нему каждый день с назойливостью людей, решительно неспособных понять, что человек должен иногда совершать и бескорыстные поступки. Этот дом, вот такой как он есть, пробуждает в нем интерес и радость – он даже не может выразить до какой степени! Ведь есть же все-таки еще и другие ценности, кроме этой окаянной арендной платы, ну и, короче говоря, короче говоря… Тут его перебила мисс Ставертон. – Короче говоря, – подхватила она, – вы так хорошо заработали на вашем небоскребе, что теперь, живя в роскоши на это неправедно добытое богатство, можете позволить себе иногда и проявить чувствительность. – В ее улыбке, обращенной к нему, и в словах была все та же особенная мягкая ирония, ощутимая в доброй половине всех ее высказываний и происходящая именно от богатства ее воображения, а не так, как у многих людей из «общества», которые тщатся завоевать репутацию остроумцев с помощью дешевых сарказмов, свидетельствующих лишь о полном отсутствии у них остроумия. Ему было приятно знать, что в эту самую минуту, когда он после короткого колебания ответил: «Да, вы правы; точно так это и можно выразить!» – ее воображение все-таки отдаст ему справедливость. Он объяснил, что, если бы даже он ни доллара не получил с того, другого дома, он все же любил бы этот, и рассказал – кстати, более подробно, – пока они еще медлили в доме, бродя по комнатам, как здесь всех озадачивает его поведение, настолько, что кажется им какой-то нарочитой мистификацией.
Он говорил, как ценно для него оказалось то, что он вычитал здесь просто из вида стен, из формы комнат, из тех звуков, которыми пол отзывался на шаги, из ощущения в ладони отделанных серебром шаровидных ручек на дверях из красного дерева – ведь точно так же совсем недавно их сжимали руки умерших; короче говоря, перед ним встали семьдесят лет жизни, представленные всеми этими вещами, летопись почти трех поколений, считая дедушку, который умер здесь, и, наконец, неосязаемый пепел его, Спенсера Брайдона, давно угасшей юности, еще парящий в этом самом воздухе, как микроскопические мошки. Она слушала молча, будучи из тех женщин, которые умеют дать иногда проникновенный ответ, но совершенно не способны болтать. Поэтому она не выпускала в воздух тучи слов; соглашаться, одобрять и, в особенности, поддерживать она умела и без этого. Только под конец она чуть забежала вперед, сказала капельку больше, чем он сам выговорил:
– Да и почем знать? В конце концов, может быть, вы сами захотите в нем пожить…
Это его разом одернуло, так как было, собственно, не то, что он думал, во всяком случае, не в том смысле, какой она вкладывала в эти слова.
– Вы считаете, я мог бы ради всего этого совсем остаться здесь?
– Ну, имея такой дом… – Но у нее хватило такта не докончить свою мысль, в этом как раз и сказалась ее неспособность просто болтать. Да и как мог бы кто-нибудь с каплей разума в голове требовать, чтобы кому-то другому вдруг ни с того ни с сего захотелось жить в Нью-Йорке?
– Да нет, отчего же, – сказал он, – я мог бы жить здесь (в юности была же у меня такая возможность), мог бы все эти годы провести здесь. Тогда все было бы иначе и, наверно, достаточно «забавно». Впрочем, это уже другое дело. А знаете, что самое забавное во всем этом – я хочу сказать, в моей извращенности, в моем отказе согласиться на выгодную сделку? Это то, что у меня для такой позиции нет никаких разумных оснований. Да, никаких резонов. Разве вы не видите, что, будь у меня в этом деле хоть какой-нибудь резон, он бы непременно толкал меня в противоположную сторону и неизбежно был бы нацелен на доллары? Здесь вообще не существует иных резонов, кроме доллара. Так пусть же у нас не будет совсем никаких резонов – даже призрака их.
Они к этому времени уже спустились в холл, готовые к уходу, но с того места, где они стояли, через открытую дверь видно было далеко – в большой и квадратный главный зал с его почти античной прелестью широких простенков между окнами. Ее взгляд, устремленный туда, снова обратился к более близким предметам и на мгновение встретился с его взглядом.
– А вы уверены, что чей-то призрак не послужит скорее всего?…
Он прямо кожей почувствовал, что бледнеет. Но дальше у них на этот раз не пошло. Он ответил чем-то средним между свирепым взглядом и усмешкой.
– А, призраки! Их, конечно, в доме должно быть полным-полно! Я бы стыдился, если б было не так. Бедная миссис Мелдун права, поэтому я и не просил ее ни о чем больше, как только заходить.
Взгляд мисс Ставертон опять ускользнул, и было ясно, что мысли, которых она не произнесла, все же проходят в ее мозгу. Даже в ту минуту, когда она глядела вдаль, в ту прекрасную большую комнату, она, может быть, представляла себе, как там что-то густело и уплотнялось. Упрощенное, как посмертная маска, снятая с красивого лица, оно производило на мисс Ставертон странное впечатление – как если бы на этом гипсовом слепке, в навеки неподвижных чертах, шевельнулось вдруг какое-то выражение. Но каковы бы ни были ее мысли, вместо всего этого она изрекла расплывчатую банальность:
– Еще если б он хоть был обставлен и в нем жили!… – Казалось, она подразумевала, что, если бы дом был обставлен, Брайдон не так отрицательно отнесся бы к мысли о возвращении. Но, сказав, она тотчас быстро прошла в переднюю, как будто хотела оставить эти слова позади себя, а в следующую минуту Брайдон открыл парадную дверь, и вот они уже стояли вместе на ступеньках. Затем он запер дверь, и, пока он прятал ключ обратно в карман, поглядывая направо и налево по улице, у них было время приспособиться к натиску более жесткой реальности Проспекта – это напомнило ему, как в пустыне солнце набрасывалось на путника в тот миг, когда он выходил из какой-нибудь египетской гробницы. Но, прежде чем сойти с крыльца, он все же рискнул произнести свою уже заготовленную реплику на ее последние слова.
– Для меня в нем и сейчас живут. Для меня он и сейчас обставлен.
И ей легко было сочувственно и деликатно вздохнуть в ответ.
– Ах да! Конечно…
Ведь его родители и любимая сестра, не говоря уже о других многочисленных родственниках, прожили в этом доме свой земной срок и встретили свой конец – это, разумеется, была неизгладимая жизнь в его стенах. Именно через несколько дней после этого, во время очередной почти часовой беседы с мисс Ставертон, Брайдон и жаловался ей на слишком лестное любопытство окружающих относительно его мнения о Нью-Йорке. А он еще не составил себе никакого мнения, которое было бы прилично высказать; что же касается того, что он «думает» – доброе или недоброе – обо всем, что здесь видит, то сейчас у него есть только одна тема для размышлений. И это, конечно, чистейший эгоизм, а кроме того, если ей угодно, даже какая-то извращенная одержимость. Оказалось, что с чего бы он ни начал, в конце концов непременно возвращался к вопросу, чем он сам лично мог бы здесь стать, какую бы вел жизнь и что бы из него вышло, если б он набросил все в самом начале. И, признаваясь впервые в своей поглощенности этими нелепыми рассуждениями – что, конечно, тоже указывало на привычку слишком много думать о себе, – он тем самым подтверждал свою неспособность заинтересоваться чем-либо другим, ответить на призыв какой-либо объективной реальности.
– Что она, эта здешняя жизнь, сделала бы из меня, что она сделала бы из меня? – твержу я все время по-идиотски. Как будто это можно знать! Я вижу, что она сделала с десятками людей, с которыми я встречаюсь, и что-то прямо болит у меня внутри, прямо нестерпимо меня мучит при мысли, что из меня тоже могли что-то сделать. Только я не знаю что, и тревога и маленькая ярость от любопытства, которое ничем нельзя утишить, опять приводит мне на память то, что я испытал раз или два, когда решал – по разным причинам – сжечь важное письмо нераспечатанным. Как я потом жалел, как ненавидел себя – да, и я так никогда и не узнал, что было в письме. Вы можете, конечно, сказать, что это мелочь…
– Я не считаю, что это мелочь, – очень серьезно перебила его мисс Ставертон.
Она сидела у камина, а он беспокойно шагал перед ней взад и вперед, деля внимание между рассказом об интенсивности своих переживаний и рассеянным разглядыванием сквозь монокль милых маленьких вещиц у нее на камине. Ее вмешательство заставило его на миг остановить на ней более пристальный взгляд.
– Не беда, если бы и считали! – Он все-таки рассмеялся. – Это же, в конце концов, только сравненье, чтобы пояснить, что я сейчас чувствую. Ведь если бы я не настоял тогда с юношеским упрямством на своем, по общему мнению, противоестественном выборе – и это, можно сказать, почти что под угрозой отцовского проклятья, – если бы я там, за океаном, не продолжал идти по своему пути изо дня в день без сомнений, без колебаний, а главное, если бы все это не было мне так по душе и я это так не любил и не гордился собой с таким бездонным юношеским самомнением, – так вот, представьте себе, если бы все это, что я сейчас описал, вовсе бы не осуществилось, а осуществилось что-то совсем другое, ведь должно же было оно как-то совсем иначе повлиять на мою жизнь и даже на мою личность. Мне надо было оставаться здесь, если возможно, а я был слишком молод и в двадцать три года не мог рассудить, pour deux sous [1], возможно ли это. Если бы я подождал, то, может быть, увидел бы, что возможно, и тогда, живя здесь, стал бы со временем более похож на этих молодцов, которых здешняя жизнь так крепко ковала, что они стали весьма остры. Не то чтобы я так уж ими восхищался, нет, их привлекательность для меня или привлекательность для них чего-либо, кроме голой наживы, сейчас не идет к делу. Мне только важно понять, не упустил ли я со всем этим какого-то другого – фантастического, однако вполне возможного развития моей личности. Мне все чудится, что тогда где-то глубоко во мне таилось какое-то мое alter ego [2], как расцветший цветок таится в тугом бутоне, и что я избрал такой путь, перенес его в такой климат, который загубил его раз и навсегда.