До тех пор, пока никто не знал его тайны, он считал себя самым бескорыстным человеком на свете: ни на кого не перекладывал обременительной ноши – вечной тревоги и ожидания, не роптал, помалкивал, не заикался о ней и о ее влиянии на свою жизнь, не просил себе скидок, зато охотно их делал, когда об этом просили его. Никого не приводил в замешательство жутковатой мыслью, что приходится иметь дело с маньяком, хотя иной раз, слушая сетования людей на неустроенность, испытывал соблазн заговорить. Будь они так же не устроены, как он, с самого начала выбитый из строя, им было бы понятно, что это означает. Но они не поймут, и ему только и остается, что учтиво слушать. Вот почему так безупречны – и так невыразительны – были его манеры, а главное – вот почему Марчер полагал, что в алчном мире являет собой пример человека вполне пристойно неэгоистического, хотя и с оттенком высокомерия. Таким образом, мы хотим подчеркнуть, что он достаточно высоко ценил в себе это свойство и, понимая, как велика опасность утратить его сейчас, дал себе обещание быть начеку. Однако он оставлял за собой право на малую толику эгоизма, поскольку такая приятная возможность предоставлялась ему впервые. Под «малой толикой» Марчер разумел – в тех пределах, в которых так или иначе это допустит мисс Бартрем. Он не позволит себе никакой назойливости, возьмет за твердое правило быть внимательным, очень-очень внимательным. Установит как некий закон, что ее дела, нужды, особенности – Марчер зашел так далеко, что расщедрился на столь емкое слово, – входят непременным условием в их дружеское общение. Из чего следует, что само дружеское общение он уже принимал как данность. Об этом можно не думать. Оно попросту существует, рожденное тем первым поразительным вопросом, который Мэй Бартрем задала ему в озаренном осенним светом Везеренде. Отношениям, чья основа заложена столь прочно, естественно было принять форму брака. Но в том-то и загвоздка, что именно она, эта основа, исключала даже мысль о браке. Не может он предложить женщине разделить с ним его уверенность, недоброе предчувствие, говоря короче – одержимость; отсюда – все особенности его поведения. В извивах и петлях грядущих месяцев и лет что-то, притаившись, подстерегает его, как припавший к земле зверь в чаще. И не в том суть, что предназначено припавшему к земле зверю – стать убийцей Марчера или его жертвой. Главное – непреложность прыжка этой твари, из чего с такой же непреложностью следует: порядочный мужчина обходится без спутницы, если ему предстоит охота на тигра. Таким уподоблением Марчер подводил итог раздумьям о своей жизни.
   Вначале, однако, в те редкие часы, которые им удавалось провести вместе, они ни о чем таком не говорили; тем самым Марчер великодушно давал понять, что не ждет и не хочет непрерывных разговоров о своей персоне. Но подобная особенность внутреннего склада все равно что горб на спине: рассуждай о нем или не рассуждай, факт, которым окрашена каждая минута каждого дня, все равно остается фактом. Ясно, что горбун способен рассуждать только как горбун, хотя бы потому, что он и есть горбун. От этого никуда не уйти, и Мэй Бартрем настороженно наблюдала за Марчером, а так как наблюдать, да еще настороженно, в общем, легче в молчании, их совместное бдение не отличалось многословием. Вместе с тем, ему не хотелось выглядеть чопорным – по его разумению, как раз чопорностью он и грешил в обществе всех прочих. А с единственным человеком, которому дано было знать, он желал быть простым и естественным, упоминать интересующий их обоих предмет, а не подчеркнуто умалчивать о нем – умалчивать, а не подчеркнуто упоминать, и в любом случае касаться его между прочим, даже шутливый тон предпочитая педантству и ходульности. Этим, несомненно, и объясняется веселое замечание Марчера в письме к Мэй Бартрем о том, что великое событие, которое, по его безошибочному предчувствию, припасали ему боги, состоит, судя по всему, ни много ни мало в ее нынешней покупке собственного дома, поскольку оная покупка столь сильно его затрагивает. То было первое возвращение к разговору в Везеренде – до сих пор они в таких возвращениях не нуждались; но когда она написала в ответ, уже после того, как изложила свои новости, что отказывается допустить мысль, будто его ни с чем не сравнимое тревожное ожидание завершится подобной малостью, Марчер даже подумал – а не рисует ли себе мисс Бартрем его будущее еще более исключительным, чем кажется оно ему самому? Так или иначе, но постепенно, с ходом времени, Марчеру пришлось убедиться: она непрерывно всматривается и вникает в его жизнь, взвешивает ее в свете того, что знает о нем и что с годами вошло у них в обычай называть не иначе как «истинной правдой о нем». То была его всегдашняя формула, и Мэй Бартрем усвоила ее так неприметно, что, оглядываясь назад, он не мог бы сказать, когда именно она, по его выражению, целиком влезла в его шкуру или сменила великодушную снисходительность на еще более великодушную веру.
   При этом у него всегда была возможность заявить, что она считает его всего лишь безвредным маньяком, и поскольку в конечном счете это определение отличалось многозначностью, Марчер охотно прибегал к нему, характеризуя их дружбу. Не сомневаясь в том, что он свихнулся, мисс Бартрем тем не менее относится к нему с симпатией, оберегает его от всех прочих, как добрая и мудрая сиделка, которая не получает платы, но зато искренне развлекается и, не связанная ни с кем тесными узами, заполняет досуг вполне благопристойным занятием. Для всех прочих он, разумеется, странный человек, но только она, она одна знает, чем и, более того, из-за чего он странный, поэтому так умело расправляет складки спасительного покрова. Переняв у него тон, который обоим мнился веселым, как переняла и все остальное, Мэй Бартрем, однако, умела с присущим ей удивительным тактом убедить чуткого Марчера, что безоговорочно ему верит. Во всяком случае, она неукоснительно называла тайну его жизни «истинной правдой о нем» и на редкость искусно создавала впечатление, будто этой тайной проникнута и ее собственная жизнь. Вот почему Марчер неизменно чувствовал, что она все принимает в расчет – иного названия для этого у него не было. Он и сам старался все принять в расчет, но сравниться с ней не мог хотя бы по той причине, что, занимая более выгодный наблюдательный пост, она следила за продвижением его горестной одержимости на путях, которые от него были скрыты. Марчер знал, что он чувствует, а она знала, как он при этом выглядит; он помнил каждое существенное дело, от которого изменнически увильнул, а она могла бы высчитать, сколько таких дел накопилось, – другими словами, сколько Марчер сделал бы, не будь у него этого груза на душе, и, следовательно, могла бы объяснить, почему при всех его способностях он оказался неудачником. Сверх того, она проникла в тайну разрыва между внешними формами его жизни – малоприметной государственной службой, обменом приглашениями и визитами с лондонскими приятелями, заботами о небольшом наследственном имуществе, о собранной им библиотеке, о загородном саде – и жизнью внутренней, столь отстраненной от этих форм, что все поведение Марчера, все, хоть немного заслуживавшее этого названия, превратилось в сплошное лицедейство. А в результате – маска с намалеванной идиотически приветливой улыбочкой, меж тем как глаза, глядевшие из прорезей, выражали совсем другое. Но хотя прошли годы и годы, тупоумный свет так до конца этого и не понял. Поняла одна лишь Мэй Бартрем, только ей с помощью непостижимой магии удалось совершить чудо: глядеть прямо в эти глаза и одновременно или, может быть, попеременно устремлять, словно из-за его плеча, взор в ту даль, куда был направлен и прищур маски.
   Они понемногу старились, и Мэй Бартрем была вместе с ним на страже, пока эта совместность не окрасила и не очертила ее собственной жизни. Тогда и у нее под внешними формами поселилась отстраненность, а поведение уподобилось, на ее взгляд, недобросовестному отчету, сфабрикованному для отвода глаз. Единственный же подлинный, правдивый отчет она не могла дать никому, Джону Марчеру – в особенности. Все ее поступки с самого начала говорили сами за себя, но их явный смысл точно так же не мог пробиться в пределы его сознания, как множество других вещей и явлений. Впрочем, если бы за жертвы, которые во имя «истинной правды» приходилось приносить не только ему, но и ей, Мэй Бартрем была бы вознаграждена, можно не сомневаться, она в любую минуту сочла бы награду и более чем своевременной, и более чем естественной. В эту пору их лондонской жизни бывали долгие периоды, когда разговоры Марчера и мисс Бартрем не вызвали бы у стороннего слушателя и тени любопытства, но в какой-то миг тема «истинной правды» вдруг всплывала на поверхность, и уж тут вышеупомянутый слушатель, конечно, насторожился бы – о чем, скажите на милость, толкуют эти двое? Они давно и твердо решили, что, к счастью, живут в обществе на редкость ограниченных людей, поэтому у них вошло в обычай не считаться с ним. Все же иногда особенность их отношений обретала почти первоначальную свежесть, и причиной тому большей частью была какая-нибудь фраза Мэй Бартрем. Эти фразы повторяли друг друга, но произносила она их очень не часто.
   – Знаете, что спасает нас? Полнейшее внешнее сходство наших отношений с таким привычным явлением, как дружба женщины с мужчиной, до того уже повседневная, что стала как бы обязательной.
   Поводов для подобных замечаний было достаточно, но в разные времена она по-разному их развивала. Нам особенно важен оборот, который придала одному из них Мэй Бартрем в день своего рождения, когда Марчер пришел поздравить ее. Было это в воскресенье, в ту пору года, которая отмечена густыми туманами и беспросветной мглой, что не помешало Марчеру явиться к ней и, по обыкновению, с подарком: их знакомство было уже такое давнее, что он успел обзавестись уймой мелких обыкновений. Этими подарками Марчер всякий раз доказывал себе, что не погряз в грехе эгоизма. Почти всегда он дарил какую-нибудь безделушку, но неизменно изящную; к тому же он старательно выбирал для нее вещи, которые, по его мнению, были ему не по карману.
   – Вас по крайней мере эта повседневность спасает – и понятно почему: в глазах пошляков вы сразу становитесь таким же, как они сами. Что особенно характерно для большинства мужчин? Их способность проводить бездну времени с заурядными женщинами. И они, наверное, даже скучают при этом, но охотно мирятся со скукой, не срываются с поводка и, значит, все равно что не скучают. Я – ваша заурядная женщина, часть того самого хлеба насущного, о котором вы молитесь в церкви. И наилучший для вас способ замести следы.
   – Ну, а вам что помогает заметать следы? – спросил Марчер; рассуждения его заурядной женщины пока что казались ему только забавными. – Я отлично понимаю, что так или иначе, но вы спасаете меня во мнении окружающих. Давно это понял. А вот что спасает вас? Я, знаете ли, частенько об этом думаю.
   Судя по выражению лица, она тоже нередко думала об этом, но под несколько иным углом.
   – Спасает во мнении окружающих, вы это хотите сказать?
   – В общем, вы так безраздельно в этом со мною потому – да, лишь потому, что я так безраздельно в этом с вами. Я хочу сказать, что бесконечно вас ценю и нет меры моей благодарности за все, что вы для меня сделали. Но иногда я спрашиваю себя – а честно ли это? То есть честно ли было вовлечь вас и, смею добавить, так по-настоящему заинтересовать? Мне даже кажется иногда, что у вас больше ни на что не остается времени.
   – Ни на что, кроме настоящего интереса? – спросила она. – Но что еще человеку нужно? Я, как мы когда-то условились, вместе с вами «на страже», а это занятие поглощает все мысли.
   – Ну разумеется, если бы вам не было так любопытно… – заметил Джон Марчер. – Но не кажется ли вам, что годы идут, а ваше любопытство не слишком вознаграждено?
   Мэй Бартрем помолчала.
   – Может быть, вы потому спрашиваете об этом, что и ваше любопытство не вознаграждено? То есть вы слишком долго ждете?
   Он понял ее – еще бы ему было не понять!
   – Слишком долго жду, чтобы случилось, а оно все не случается? Зверь так и не прыгнул? Нет, для меня ничего не изменилось. Я ведь выбирать не могу, не могу отказываться или соглашаться. Тут выбора нет. Что боги припасли, тому и быть. Человек во власти своего закона, с этим ничего не поделаешь. И закон сам решает, какой образ ему принять и каким путем совершиться.
   – Вы правы, – согласилась мисс Бартрем, – да, от судьбы не уйдешь, да, она свершается своим особым образом, своим особым путем. Но, понимаете ли, в вашем случае и образ, и путь были бы – ну, совершенно исключительными и, так сказать, предназначенными для вас одного.
   Что-то в ее словах насторожило Марчера.
   – Вы сказали «были бы», как будто в душе уже начали сомневаться.
   – Ну, зачем так! – вяло запротестовала она.
   – Как будто начали думать, что уже ничего не произойдет.
   Она покачала головой – медленно и, пожалуй, загадочно.
   – Нет, я думала совсем о другом.
   Он все еще настороженно вглядывался в ее лицо.
   – Так что же с вами такое?
   – Со мной все очень просто, – опять не сразу ответила она. – Я больше чем когда-либо уверена, что буду вознаграждена за свое так называемое любопытство, и даже слишком щедро.
   Теперь от их легкого тона не осталось и следа; Марчер встал с кресла и еще раз прошелся по маленькой гостиной, где год за годом неизменно возвращался в разговорах все к той же теме, где под всевозможными соусами вкушал их сопричастность – так, вероятно, выразился бы он сам, – где вся обстановка стала не менее привычной для него, чем в собственном доме, где даже ковры были протерты его стремительными шагами, как сукно конторок в старинных торговых домах протерто локтями целой череды клерков. Целая череда изменчивых настроений Марчера отметила эту комнату, превратившуюся в дневник зрелых лет его жизни. Под влиянием слов Мэй Бартрем он, неведомо почему, с такой остротой ощутил все это, что через минуту снова остановился перед своей приятельницей.
   – Может быть, вам стало страшно?
   – Страшно?
   Ему почудилось, что, повторяя за ним это слово, она немного изменилась в лице, и на случай, если вопрос его попал в цель, мягко пояснил:
   – Помните, именно этот вопрос вы задали мне давным-давно, во время нашего первого разговора в Везе-ренде?
   – Очень хорошо помню. И вы ответили, что не знаете, что я сама увижу, когда придет время. А потом мы за все эти годы ни разу, кажется, не заговаривали об этом.
   – Совершенно верно, – подхватил Марчер, – не «говаривали, словно такой деликатной материи вообще лучше не касаться, словно думали: стоит вглядеться – и сразу обнаружится, что мне и впрямь страшно. А тогда, – продолжал он, – мы бы не знали, как нам быть дальше. Я ведь прав?
   На этот раз она особенно долго медлила с ответом.
   – Да, я иной раз думала, что вам страшно, – сказала она наконец. Потом добавила: – Но чего только мы иной раз не думали!
   – Чего только не думали! – У него вырвалось негромкое «ох!», полуподавленный стон, точно ему сейчас так отчетливо, как редко бывало, явился образ, всегда живший в их воображении. В самые непредсказуемые мгновения на него устремлялись яростные глаза, те самые глаза того самого Зверя, и, хотя Марчер уже давно сжился с ними, тем не менее он до сих пор неизменно платил им дань вот таким вздохом из самых глубин своего существа. Все их предположения, от первого до последнего, закружились над ним, и прошлое свелось к одним лишь бесплодным умствованиям. Это и поразило его сейчас: все, чем оба они населили гостиную, было упрощением – все, кроме тревоги ожидания. Да и тревога ощущалась только потому, что ничего другого не было. Даже его прежний страх, если называть это чувство страхом, тоже затерялся в пустыне. – Полагаю все-таки, – закончил он, – что вы сами видите: теперь мне не страшно.
   – По-моему, я вижу, что вы совершили почти невозможное, до такой степени приучив себя к опасности. Так сжились и сблизились с ней, что перестали ее ощущать; она рядом, вы это знаете, но вам уже все равно, и даже нет прежней потребности напускать на себя бодрость. А эта опасность такого свойства, что я должна признать: вряд ли кому-нибудь удалось бы держаться лучше, чем держитесь вы. Джон Марчер попытался улыбнуться.
   – Героически?
   – Ну что ж, назовем это хотя бы так.
   – Значит, я действительно мужественный человек?
   – Вот это вам и предстояло доказать мне. Он, однако, все еще сомневался.
   – Но мужественный человек должен знать, чего он страшится, а чего не страшится. Как раз этого я и не знаю. Понимаете? Не могу разглядеть. Не могу назвать. Знаю только, что я под угрозой.
   – Да, под угрозой и – какое бы тут подобрать слово? – под очень прямой. Под угрозой самому сокровенному. Это мне вполне ясно.
   – Настолько ясно, что, так сказать, к концу нашей совместной стражи вы убедились: мне не страшно?
   – Вам не страшно. Но нашей страже не наступил конец. Вернее, не наступил конец вашей страже. Вам еще предстоит все увидеть.
   – А вам – нет? Но почему? – спросил он. Весь день его не покидало чувство, что она что-то утаивает. Было оно и сейчас. Ничего похожего Марчер прежде не ощущал, и это ощущение стало своего рода вехой. Тем более что Мэй Бартрем не торопилась с ответом. – Вы знаете что-то, чего не знаю я! – не выдержал он паузы. И голос мужественного человека немного задрожал. – Знаете, что должно случиться. – Ее молчание, выражение ее лица были почти признанием, подтверждали его догадку. – Знаете, но вам страшно сказать мне. Все так плохо, что вам страшно, а вдруг я догадаюсь.
   Вероятно, он был прав, потому что вид у Мэй Бартрем был такой, точно он, сверх ее ожиданий, переступил незримую черту, которой она себя обвела. Впрочем, она могла не беспокоиться, а главное, в любом случае не было оснований беспокоиться ему.
   – Вы никогда не догадаетесь.

3

   Тем не менее, повторяю, тот разговор стал вехой в их отношениях, и в дальнейшем это полностью подтвердилось: все, происходившее между ними потом, даже спустя много времени, все оказывалось лишь отзывом на него, лишь его результатом. Вначале, как прямое следствие, смягчилась настойчивость Марчера – пожалуй, даже перешла в свою противоположность, словно его вечная тема отпала под воздействием собственной тяжести, более того, словно Марчера вновь стали посещать мысли об опасности впасть в эгоизм. Он считал, что, в общем, недурно усвоил, как важно не быть себялюбцем, и, действительно, согрешив в этом смысле, всегда спешил загладить свой грех. Во время театральных сезонов он охотно искупал такие проступки, приглашая свою приятельницу в оперу, и порою столь рьяно доказывал стремление разнообразить пищу для ума мисс Бартрем, что ей случалось появляться там вместе с ним раз десять, а то и двенадцать в месяц. Иногда, проводив ее до дому, Марчер даже заходил к ней, дабы завершить, по его выражению, вечер, и, желая подчеркнуть свою позицию, соглашался разделить с хозяйкой легкий, но изысканный ужин, который всегда был для него наготове. А сводилась эта позиция к тому, что он никогда не настаивал – или считал, что не настаивает, – на разговорах о собственной персоне: к примеру, готов был сесть за фортепьяно, благо оба играли на этом инструменте, стоявшем тут же в гостиной, и повторить в четыре руки пассажи из прослушанной оперы. И все же в один из таких вечеров Марчер напомнил Мэй Бартрем, что не получил ответа на вопрос, который задал во время разговора, отметившего последний день ее рождения. «Что спасает вас?» – спросил он тогда, имея в виду – спасает от угрозы прослыть не такой, как все. Пусть она права, и он лишь оттого не привлекает к себе внимания, что важнейшую сторону своей частной жизни устроил по образцу большинства мужчин, то есть, довольствуясь малым, заключил своего рода союз с женщиной, не более примечательной, чем он сам, – но вот как она ухитрилась не привлечь к себе внимания, и почему такой союз, всем, конечно, известный, не вызвал кривотолков?
   – А я не говорила, что кривотолков не было, – сказала Мэй Бартрем.
   – Ах, так! Значит, вы-то не были «спасены».
   – Мне это безразлично. Если вы нашли свою женщину, то я нашла своего мужчину, – ответила она.
   – Стало быть, вас такое положение устраивает? Она помедлила с ответом.
   – Оно устраивает вас, так почему бы, по тем простым человеческим понятиям, о которых мы говорили, оно не должно устраивать и меня?
   – Понимаю. «По простым человеческим понятиям», из которых вытекает, что вам есть для чего жить. То есть не только для меня и моей тайны.
   Мэй Бартрем улыбнулась.
   – По-моему, из этого совсем не вытекает, что я живу не для вас. Речь идет как раз о моей с вами близости.
   Он понял ее реплику и рассмеялся.
   – Ну да, ну да, но если, как вы говорите, я для всех окружающих вполне зауряден, вы для них тоже заурядны, не так ли? Вы помогаете мне слыть таким же, как все. А если я такой, как все, ваша репутация, считаете вы, в безопасности. Правильно я вас понял?
   И опять она помедлила, но ответ ее был достаточно ясен:
   – Правильно. Только это и важно для меня – помочь вам слыть таким, как все.
   Он не поскупился на слова благодарности:
   – Как вы добры ко мне! Как великодушны! Не знаю, как и доказать вам свою признательность.
   И снова, уже в последний раз, она задумалась, словно выбирала ответ. Но ее выбор был предрешен.
   – Будьте верны себе, вот и все.
   И он остался верен себе, все шло как всегда, и на этот раз так долго, что наступил, не мог не наступить день, когда они вновь попытались проникнуть в душевные глубины друг друга. Казалось, их нервы требовали, чтобы время от времени оба опускали лот в эти глубины, стараясь измерить бездну, обычно скрытую помостом, достаточно прочным, хотя и шатким с виду, порою даже вздрагивающим под напором воздушных вихрей. К тому же в отношениях Марчера с Мэй Бартрем появился новый оттенок из-за ее нежелания опровергнуть укор, будто она не решается поделиться с ним своей догадкой, укор, который вырвался у него к концу последнего и едва ли не самого прямого их разговора. Он тогда вдруг почувствовал – она что-то «знает», что-то плохое для него, такое плохое, что не смеет рассказать ему об этом. На его слова – все, очевидно, настолько плохо, что ей страшно, как бы он не догадался, – последовал уклончивый ответ, который требовал немедленного прояснения, но Марчер из-за особой своей чувствительности не осмелился снова подступиться к столь грозному предмету. Он ходил вокруг да около, то приближаясь, то удаляясь; впрочем, беспокойство его умерялось сознанием, что не может она «знать» ничего такого, чего не знал бы он сам. Источники знания у обоих общие, разве что у нее восприимчивее нервы. Такова природа женщин: если кто-то вызвал их интерес, они улавливают такие тонкости, касающиеся этого человека, которые сам он зачастую уловить не может. Нервы, чувствительность, воображение – вот их дозорные и поводыри: что касается Мэй Бартрем, ее несравненное достоинство как раз в том и состояло, что она так близко к сердцу приняла его судьбу. В эти дни он познакомился с чувством, до тех пор, как ни удивительно, ему неведомым: все растущим страхом утратить ее в катастрофе – в какой-то катастрофе, но не в той самой. Этот страх был вызван отчасти внезапным и острым ощущением, что дружба с Мэй Бартрем сейчас ему нужнее, чем когда-либо прежде, отчасти нынешней ее болезненностью, явной и тоже совсем непривычной. Весьма характерно для внутренней отстраненности, которую он так долго и успешно в себе взращивал – собственно, этому его свойству и посвящен весь наш рассказ, – итак, весьма характерно, что в этих критических обстоятельствах с небывалой силой обострились его предчувствия: Марчер даже начал подумывать, не вступил ли он уже в пределы, где видим и слышим, осязаем, досягаем и полностью подвластен тому, что его подстерегает.