Когда тот неминуемый день наступил и Мэй Бартрем призналась Марчеру, что у нее есть основания опасаться серьезного заболевания крови, он ощутил тень близких перемен и ледяной холод катастрофы. И сразу стал представлять себе всяческие осложнения и несчастья и, главное, думать, какой утратой грозит ему недуг мисс Бартрем. Но тут в нем, как бывало уже не раз, зашевелилось чувство справедливости, и он, по обыкновению, порадовался этому: значит, и теперь его в первую голову волнует мисс Бартрем, которая, быть может, столь многого лишится… А вдруг она умрет, так и не узнав, так и не увидев?… Было бы слишком жестоко задать ей этот вопрос сейчас, в самом начале недуга, но себе Марчер задал его немедленно и с большой горечью, глубоко сострадая мисс Бартрем из-за возможности такого исхода. И если она «знает» в том смысле, что ее осенило некое – как бы это назвать? – неопровержимое мистическое откровение, от этого, разумеется, не легче, а даже тяжелее, ибо, так давно и так полно разделив с ним любопытство к его судьбе, она положила это любопытство краеугольным камнем своей жизни. Мэй Бартрем жила, чтобы увидеть все, что должна была увидеть, и как мучительно ей будет уйти, прежде чем предвиденное сбудется! Эти размышления, как я уже сказал, освежили великодушные чувства нашего джентльмена, однако с ходом времени он обнаруживал в себе все большую растерянность. Двигаясь с какой-то странной плавностью, время несло ему – ну, не удивительно ли? – не только угрозу немалых затруднений, но первую настоящую неожиданность на всем его жизненном поприще – если слово «поприще» вообще применимо к жизни Марчера. Мэй Бартрем уже совсем не выходила из дому, он виделся с ней только в ее гостиной, больше нигде, хотя не было, кажется, такого уголка в их любимом старом Лондоне, где в прошлые годы им не доводилось бы назначать друг другу встречи; теперь она всегда принимала его, сидя у камина в покойном старинном кресле, с которого ей все труднее было подниматься. Однажды, наведавшись к ней после сравнительно долгого отсутствия, он был поражен внезапной переменой в ее облике: она выглядела куда старше, чем, по его представлениям, была на самом деле. И тут же спохватился: перемена произошла отнюдь не внезапно, это он внезапно ее заметил. Мэй Бартрем выглядела старше потому, что за столько лет успела состариться или почти состариться и, разумеется, это еще в большей степени относилось к ее гостю. Если она почти состарилась, то Джон Марчер состарился без всякого «почти», но эту истину он постиг, только глядя на свою приятельницу. С этого открытия начались для него неожиданности и, начавшись, принялись умножаться, набегать друг на друга, словно их, связанных в тугой пучок, где-то прятали по непонятной прихоти, приберегая для предвечерней поры его жизни, для той поры, когда большинство людей давно поставили крест на неожиданном.
   Прежде всего Марчер поймал себя – именно поймал – на вполне серьезном раздумье: не заключается ли великое событие всего-навсего в том, что он станет вынужденным свидетелем постепенного ухода от него этой прелестной женщины, этого замечательного друга? Никогда еще так безоглядно не превозносил он в своих мыслях Мэй Бартрем, как теперь, столкнувшись с подобной перспективой, однако почти не сомневался, что если бы ответ на загадку стольких лет сводился к обыкновенному исчезновению даже такой пленительной особенности его судьбы, это было бы слишком постыдным снижением самой загадки. При занятой им жизненной позиции рухнуло бы самоуважение Марчера, а под грузом такого обвала и все его бытие превратилось бы в смешное и уродливое банкротство. А он был далек от признания себя банкротом, хотя и затянулось ожидание неведомого, которому предстояло увенчать это бытие успехом. Нет, он ожидал иного, не того, что сейчас предстояло. И все же, когда Марчер до конца понял, как долго он ждал и, во всяком случае, как долго ждала Мэй Бартрем, даже его вера заколебалась. Думать, что она-то, несомненно, ждала втуне, было мучительно, тем более что эта мысль, которой сперва он лишь играл, становилась все тяжелее по мере того, как все тяжелее становился недуг его приятельницы. Постепенно Марчер пришел в такое состояние духа, которое тоже можно причислить к постигшим его неожиданностям; кончилось это тем, что он научился смотреть на него со стороны, как смотрел бы на уродливое изменение своего внешнего облика. И, неразрывно связанное с этим состоянием, в мозгу у него копошилось нечто, совсем ошеломляющее, чему он, если бы посмел, придал бы форму вопроса. Не означает ли происходящее, то есть она, и ее тщетное ожидание, и, вероятно, близкая смерть, и беззвучное предостережение, которое во всем этом заложено, – не означает ли оно яснее ясного, что слишком поздно, что ни для чего уже не осталось времени? Никогда прежде не допускал он в своей одержимости даже намека на сомнение, никогда, вплоть до последних месяцев, не изменял убеждению, твердой уверенности в том, что предназначенное сбудется в свое время, даже если ему, Марчеру, покажется, будто время уже истекло… Но теперь, теперь оно и впрямь, кажется, истекло, запас мизерно мал, и при том, как все складывалось, уже и его давняя одержимость вынуждена была с этим считаться; не облегчал дела тот все более очевидный факт, что для воплощения в действительность великого неведомого, в чьей длинной тени жил Марчер, уже почти не осталось места. Встретиться с судьбой ему предстояло во Времени – следовательно, обрушиться на него она тоже должна была во Времени; едва он осознал, что уже не молод, иначе говоря, изношен, а это, в свою очередь, означает – слаб, как осознал и другое. Все на свете взаимосвязано – он и великое неведомое равно подчинены единому закону. Когда, в соответствии с этим законом, изнашиваются возможности, когда тайна богов теряет крепость или – как знать? – совсем испаряется, тогда, и только тогда приходит сознание банкротства. Претерпеть разочарование, бесчестие, позорный столб, виселицу – это еще не банкротство; банкротство – ничего не претерпеть. Бредя на ощупь темной долиной, куда его завел неожиданный поворот тропы, Марчер все время размышлял об этом. Пусть его постигнет самое страшное крушение, пусть он окажется связанным с любой гнусностью, с любым постыдным, даже чудовищным деянием, он готов ко всему, поскольку, в конце концов, не так уж стар, чтобы избежать возмездия, лишь бы сохранилась пристойная соразмерность между жизнью, которую он вел в ожидании обещанного события, и самим событием. У него осталось одно желание: не оказаться в дураках.

4

   И вот однажды – то было ранней, юною весной – Мэй Бартрем на свой особый лад ответила Марчеру, когда с редкой прямотой у него вырвалось признание в этих страхах. Он пришел к ней под вечер, но еще не стемнело, и ее озарял долго не меркнущий, напитанный свежестью свет последних апрельских дней, порою стесняющий нам сердце печалью более томительной, чем самые сумрачные осенние часы. С неделю стояла теплая погода, весна, судя по всему, выдалась дружная, и Мэй Бартрем впервые в том году сидела при незажженном камине; по ощущению Мар-чера, это придало всей картине, куда входила и она, ту отполированную завершенность, которая своим образцовым порядком и видом холодной, ничего не значащей приветливости как бы давала понять, что никогда ей уже не увидеть зажженного камина. Что-то во внешности хозяйки подчеркивало эту ноту, но что именно, Марчер затруднился бы объяснить. Ее бледное, почти восковое лицо покрывала тончайшая сетка бессчетных морщинок и пятнышек, словно нанесенных гравировальной иглой; белое свободное, мягко струящееся платье оживляла лишь блекло-зеленая шаль, над чьим нежным оттенком потрудилось время; Мэй Бартрем была подобием безмятежного, изысканного, но непроницаемого сфинкса, с головы до ног запорошенного серебряной пылью. Она была сфинксом, и в то же время ее можно было уподобить лилии с белым венчиком и зелеными листьями, но лилии искусственной, изумительной подделке, правда, уже чуть поникшей и покрытой сложным переплетением едва заметных трещинок, хотя хранили ее в незапят-. нанной чистоте под прозрачным стеклянным колпаком. В ее комнатах, всегда заботливо убранных, каждая вещь блестела и лоснилась, но сейчас Марчеру мерещилось – там все доведено до такого совершенства, так расставлено и расправлено, что Мэй Бартрем остается лишь сидеть сложа руки в полном бездействии. Она уже вне игры, думал Марчер, свое дело она уже сделала, и он чувствовал себя безмерно заброшенным, потому что Мэй Бартрем подавала ему голос точно с другого края разделившей их пропасти или с острова отдохновения, куда успела добраться. Значило ли это, вернее, могло ли не значить, что после многих лет совместного несения стражи ответ на их общий вопрос не только замаячил на ее горизонте, но и воплотился в слова и, следовательно, ей теперь действительно больше нечего делать? Марчер, собственно говоря, уже несколько месяцев назад упрекнул ее в этом: она что-то знает, но утаивает от него, сказал он тогда. Но больше на своем утверждении не настаивал, смутно опасаясь разногласия и даже размолвки. Короче говоря, в последнее время он начал нервничать, чего во все предыдущие годы с ним не случалось: вот это и удивительно, что его нервы только тогда сдали, когда он усомнился в неминуемости события, что всё выдерживали, пока он уверенно ждал. Он чувствовал – в воздухе скопилось что-то незримое, и при первом неосторожном слове оно падет ему на голову или по меньшей мере положит предел тревожному ожиданию. И остерегался неосторожного слова – слишком все стало бы тогда уродливо. Если неведомое должно обрушиться на него, пусть оно обрушится под воздействием собственной своей величавой тяжести. И если Мэй Бартрем решила покинуть его, что ж, пусть сама и делает первый шаг. Поэтому он не ставил ей вопроса напрямик и поэтому же, избрав окольный путь, все-таки на этот раз спросил:
   – Как по-вашему, что было бы самым плохим из всего, что еще может случиться в мои годы?
   Он часто спрашивал ее об этом и прежде; когда периоды замкнутости с прихотливой неравномерностью сменялись периодами откровенности, они вместе строили бессчетные предположения, а потом, во время трезвых антрактов, от этих предположений не оставалось следа, как от знаков, выведенных на морском песке. Особенность их общения всегда была такова, что, если самая давняя тема хотя бы ненадолго замирала, исчерпав себя, она возвращалась потом, звуча уже совсем по-новому. Поэтому на его вопрос Мэй Бартрем ответила без признака нетерпения, как на нечто неожиданное:
   – Ну, конечно, я часто думала об этом, но раньше как-то не могла ни на чем остановиться. Я придумывала всякие ужасы и не знала, какой выбрать. С вами, должно быть, было то же самое.
   – Еще бы! Теперь мне кажется – я ничем другим и не занимался. Такое ощущение, будто вся жизнь ушла на придумывание ужасов. О многих я в разное время говорил вам, а иные не смел даже назвать.
   – Такие ужасы, что и назвать не смели?
   – Да. Были и такие.
   С минуту она смотрела на него, и, отвечая на ее взгляд, Марчер без всякой связи подумал, что когда Мэй Бартрем раскрывает всю ясную глубину своих глаз, они так же прекрасны, как в юности, только теперь их красота светит странно-холодным светом -тем самым, который отчасти составляет или, может быть, предопределяет бледное, жестокое очарование этого времени года и этого часа суток.
   – А между тем, – проговорила она наконец, – мы с вами перебрали немало ужасов.
   Ощущение необычности усилилось, когда она, такая фигура в такой картине, заговорила об «ужасах», но через несколько минут Мэй Бартрем предстояло сделать нечто еще более необычное – впрочем, даже это он по-настоящему понял лишь потом, – уже заранее как бы звучавшее в воздухе. Яркий, как в молодости, блеск ее глаз был одним из предвестий того, что последовало. А пока Марчеру пришлось согласиться с ней.
   – Да, когда-то мы с вами далеко заходили.
   Он осекся, заметив, что говорит об этом, как о чем-то, оставшемся в прошлом. Что ж, он хотел бы, чтоб так оно и было, но исполнение его желания, по мнению Марчера, все больше и больше зависело от Мэй Бартрем.
   Но тут она мягко улыбнулась.
   – Далеко?…
   В ее тоне звучала непонятная ирония.
   – Вы хотите сказать, что готовы пойти еще дальше? Хрупкая, ветхая, прелестная, она по-прежнему смотрела на него, но, казалось, забыла, о чем они говорят.
   – По-вашему, мы так далеко зашли?
   – Но, если я правильно вас понял, вы сами сказали, что мы почти всему смотрели прямо в лицо.
   – В том числе и друг другу? – Она все еще улыбалась. – Впрочем, вы совершенно правы. Мы с вами много фантазировали, иногда многого боялись, но кое-что так и осталось неназванным.
   – Значит, худшему мы в лицо не посмотрели. Хотя, по-моему, я мог бы, если бы знал, что вы имеете в виду. У меня такое чувство, – пояснил он, – что я потерял способность представлять себе эти вещи. – И тут Марчер подумал: а видит ли она, до какой степени он опустошен? – Эта способность исчерпана.
   – А вам не приходит в голову, что и у меня она исчерпана?
   – Вы сами проговорились, что это не так. Для вас это уже не вопрос воображения, раздумий, догадок. Не вопрос выбора. – Наконец он заговорил в открытую. – Вы знаете что-то, чего не знаю я. Вы и раньше давали мне это понять.
   Он сразу увидел, что последние слова сильно ее задели.
   – Я, мой друг, ничего не давала вам понять, – с твердостью сказала она.
   Он покачал головой.
   – Вы не умеете скрывать.
   – О-о-о! – Это относилось к тому, чего она не умела скрыть, и было похоже на подавленный стон.
   – Вы признали это много месяцев назад, когда я сказал, что вам страшно, как бы я не догадался. Вы ответили тогда, что мне все равно не догадаться, бесполезно и пробовать, и не ошиблись, я не догадался. Но вы думали о чем-то определенном, и теперь я понимаю – это касалось, это касается возможности, которую вы считаете наихудшей. Поэтому, – продолжал он, – я и взываю к вам. Поймите, сейчас меня страшит только неведение, знание уже не страшит. – Она молчала, и тогда он снова заговорил: – Я потому еще так уверен, что вижу по вашему лицу, чувствую в воздухе, во всем, что населяет эту комнату, – вы вне игры. Покончили с этим. Вам уже все известно. Вы предоставляете меня моей судьбе.
   И Мэй Бартрем слушала его, белая, неподвижно застывшая в кресле, словно в ней зрело решение, и в этом было прямое признание, хотя какая-то тонкая, полупрозрачная преграда еще не совсем рухнула, внутреннее сопротивление не до конца сломилось.
   – Это действительно было бы наихудшим, – произнесла она, с трудом разжимая губы. – Я имею в виду то, о чем никогда не говорила вам.
   На секунду он онемел.
   – Чудовищнее, чем все наши чудовищные догадки?
   – Чудовищнее. Ведь вы сами сказали слово «наихудшее» – разве этого не достаточно? – спросила она.
   – Достаточно, если и вы, как я, разумеете нечто, что соединяет в себе все мыслимые утраты и весь мыслимый стыд, – подумав, ответил Марчер.
   – Так оно и будет, если будет, – сказала Мэй Бартрем. – Но помните, это ведь только мое предположение.
   – Ваше убеждение, – возразил Марчер. – Для меня этого довольно. Потому что я чувствую – оно правильное. И если вы по-прежнему не желаете объяснить мне, значит, решили бросить меня.
   – Нет же, нет! – настойчиво сказала она. – Разве вы не видите, я с вами, все еще с вами. – И как. бы для большей убедительности поднялась с кресла, а это редко случалось с ней в последнее время, и встала перед ним, прекрасная и хрупкая в своем белом, струящемся платье. – Я не покинула вас!
   Этим усилием одолеть слабость она так великодушно подтверждала свои слова, что, если бы ее порыв не увенчался, к счастью, успехом, Марчер скорее огорчился бы, чем обрадовался. Она стояла перед ним, и холодная прелесть глаз сообщалась всему ее облику, так что в ту минуту Мэй Бартрем как бы вновь обрела юность. Поэтому он не жалел ее, он принимал то, что она предлагала, – готовность помочь ему и сейчас. Но вместе с тем чувствовал – этот свет в любой миг может угаснуть и, значит, нельзя терять времени. Ему не терпелось задать ей несколько самых важных вопросов, но тот, что как бы сам собой вырвался у него, по сути вмещал все остальные.
   – Тогда скажите мне, буду ли я сознавать, что страдаю?.
   Она, не колеблясь, покачала головой.
   – Нет!
   Теперь он окончательно уверовал: ей ведома тайна – и был потрясен.
   – Но что может быть лучше? Почему вы считаете, что это самое худшее?
   – А по-вашему, самое лучшее?
   Она явно говорила о чем-то конкретном, так что Марчер опять встревожился, хотя луч успокоения все еще брезжил ему.
   – Но чем плохо, когда человек не сознает?
   Он задал этот вопрос, и они молча взглянули в глаза друг другу, луч стал еще ярче, и тут Марчер прочел в ее лице что-то, бьющее прямо в цель. И тогда, до корней волос залившись краской, он задохнулся – так пронзительна была догадка, разрешавшая как будто все сомнения. Его вздох гулко разнесся по комнате.
   – Понял! Если я не страдаю… – проговорил он, когда снова обрел дар речи.
   В ее взгляде, однако, было сомнение.
   – Что вы поняли?
   – Как что? То, конечно, что вы имеете, что имели всегда в виду.
   Она опять покачала головой.
   – Сейчас я имею в виду не то, что прежде. Это совсем другое.
   – Новое?
   – Новое, – помолчав, сказала она. – Не то, что вы думаете. Я знаю, о чем вы подумали.
   Теперь можно было передохнуть от догадок; но что, если она все-таки неверно поняла?
   – Вы не считаете, что я действительно осел? – спросил он не то горестно, не то угрюмо. – Что все это – заблуждение?
   – Заблуждение? – повторила она с глубокой жалостью. Ему стало ясно – такая возможность представляется ей чудовищной, и не ее имела она в виду, обещая, что он не будет страдать. – Нет, разумеется, нет! – твердо сказала она. – Вы были правы.
   Однако он не мог отделаться от мысли – а вдруг, прижатая к стене настойчивостью допроса, Мэй Бартрем просто пытается спасти его? Ведь всего гибельнее для него – так, во всяком случае, казалось Марчеру – было сознание, что история его жизни глупа и банальна.
   – Это правда? Может быть, вы боитесь, что я не выдержу, если до конца пойму, каким я был болваном? Ответьте, вся моя жизнь не была отдана пустому вымыслу, дурацкому заблуждению? Не зря я ждал? Дверь не захлопнулась перед самым моим носом?
   Она еще раз покачала головой.
   – Что бы там ни было, но это не так. И какая бы ни была реальность, она реальна. Дверь не захлопнулась. Дверь открыта, – сказала Мэй Бартрем.
   – Значит, что-то случится?
   И опять она выжидающе помолчала, не отводя от него пленительных холодных глаз.
   – Для этого нет слова «поздно».
   Скользящим шагом она подошла к нему, приблизилась, постояла с минуту совсем рядом, точно переполненная тем, что не было произнесено. Этим движением она, видимо, хотела придать чуть больше весу словам, которые не решалась и все-таки намеревалась сказать. Он стоял у незажженного камина, украшенного только маленькими старинными часами отличной французской работы и двумя безделушками из розового дрезденского фарфора, и Мэй Бартрем длила его ожидание, ухватившись за каминную доску, как бы ища в ней поддержки и ободрения. Она длила и длила ожидание, вернее, длил его он сам. И вдруг ее движение, ее поза с прекрасной живостью подсказали ему, что у нее есть еще что-то для него: поэтому так нежно сияло ее изможденное лицо, так светилось белым свечением серебра. Марчер видел – она не ошибается, из ее глаз глядит та самая истина, о которой шел их разговор, до сих пор наполнявший воздух недобрыми отголосками, но сейчас, без всякой логики и оснований, эта истина почудилась ему несказанно успокоительной. Охваченный изумлением, он с жадной благодарностью ждал ее откровений, и минута шла за минутой, а они все молчали, она – обратив к нему светящееся изнутри лицо, он – ощущая невесомую настоятельность ее близости, глядя на нее ласково и по-прежнему только выжидательно. Но напрасно он ждал, слово так и не было произнесено. Произошло другое, выразившееся сперва в том, что она закрыла глаза. В тот же момент ее слегка передернуло, и, хотя Марчер продолжал в упор смотреть на нее, продолжал смотреть еще требовательнее, она, отвернувшись, направилась к креслу. Она отказалась от напрасной попытки, но он ни о чем другом уже не мог думать.
   – Вы так и не сказали…
   Отходя от камина, она коснулась звонка и, бледная неживой бледностью, опустилась в кресло.
   – Простите, мне очень нездоровится.
   – Так нездоровится, что вы не можете сказать мне?… – В страхе он подумал и чуть было не крикнул – а вдруг она умрет, ничего не открыв ему, но, спохватившись, задал вопрос по-иному; впрочем, она ответила, как будто те слова были сказаны.
   – Вы и сейчас… не знаете?
   – Сейчас? – Она, казалось, подразумевала, что за последние минуты что-то изменилось. Но, без промедления повинуясь звонку, в комнату уже вошла горничная. – Я ничего не знаю. – Потом он корил себя за то, что в голосе его, должно быть, звучало отвратительное нетерпение, явно говорившее – он до последней степени разочарован и умывает руки.
   – Ох! – вздохнула Мэй Бартрем.
   – Вам больно? – спросил он, когда горничная подошла к ней.
   – Нет, – ответила Мэй Бартрем.
   Обняв ее за плечи и собираясь увести из гостиной, горничная, как бы в опровержение, просительно взглянула на Марчера, но он все-таки еще раз подчеркнул свое недоумение:
   – Но что же произошло?
   С помощью служанки Мэй Бартрем опять стояла перед ним, и он, чувствуя, что не смеет задерживаться, машинально взяв шляпу и перчатки, направился к двери. Потом остановился, по-прежнему ожидая ответа.
   – То, что должно было, – сказала она.

5

   Назавтра Марчер снова пришел к ней, но – небывалый случай за все их долгое знакомство – она не смогла его принять, и, потерянный, уязвленный, даже рассерженный, во всяком случае уже не сомневаясь, что такое нарушение установленных обычаев означает начало конца, он отправился бродить наедине со своими мыслями, из которых одна была особенно неотвязна. Мэй Бартрем умирает, он скоро ее утратит, она умирает, и это конец его собственной жизни. Он забрел в парк и там остановился, вглядываясь в подступившее вновь сомнение. В ее отсутствие оно становилось все настойчивее: когда она была рядом, он верил ей, но сейчас, в горестной своей заброшенности, хватался за объяснение, которое, само собой напрашиваясь, несло немного убогого тепла и не слишком много холодного отчаянья. Она обманула его, стараясь спасти, стараясь всучить хоть что-то, в чем он мог бы найти успокоение. То неизбежное, что должно было произойти с ним, разве в конечном счете оно уже не происходит? Ее смертельная болезнь, ее смерть, его последующее одиночество – это и представлялось ему в образе зверя в чаще, это и припасли ему боги. В общем, она так и сказала на прощание, иначе и нельзя было понять ее слова. Вместо чудовищного события, высокого, исключительного жребия, вместо удара судьбы, который, сокрушив, обессмертил бы его, – печать обыкновенной людской обреченности. Но в этот час своей жизни бедный Марчер считал, что вполне довольно и обыкновенной людской обреченности. С него хватало и этого; его гордыня готова была смириться даже с таким завершением бесконечно долгого ожидания. Смеркалось. Он сел на садовую скамью. Нет, он себя не дурачил. Что-то должно было произойти, сказала она. Когда Марчер собирался встать со скамьи, его вдруг пронзила мысль о том, как точно соответствует завершающее событие той длинной дороге, по которой он брел к этому завершению. Мэй Бартрем пядь за пядью прошла с ним весь путь, деля его тревожное ожидание неизбежного, отдавая себя целиком, отдавая жизнь, дабы оно наконец разрешилось. Она помогала ему жить, и, оставив ее позади, как жестоко, с какой раздирающей болью он будет ощущать эту утрату! Может ли быть что-нибудь сокрушительней?
   Это он узнал через неделю; продержав в отдалении, лишив покоя, измучив отказами допустить к себе, когда день за днем он приходил к ней, Мэй Бартрем все же положила конец его испытанию и приняла Марчера в той самой гостиной, где принимала всегда. Но для этого ей пришлось с немалым для себя риском выдержать встречу со всем, что так бесспорно и так тщетно составляло добрую половину их прошлого, и, при всем ее очевидном желании смягчить и умерить его одержимость, избавить от долгих терзаний, вряд ли она могла ему помочь. А она только этого и хотела – во имя собственного спокойствия в последний раз помочь ему, пока силы еще не совсем ее оставили. Марчер был так взволнован переменой в ней, что, подсев к креслу, решил ни о чем больше не спрашивать, но она сама вернула его к тому разговору и перед расставанием повторила сказанные тогда слова: она не скрывала, как ей необходимо оставить в полном порядке то, что их связывало.
   – Я не уверена, что вы поняли. Вам нечего ждать больше. Оно пришло.