– Пусть остается.
   Макаскин открыл рот, закрыл его, снова открыл и, решившись дерзко нарушить субординацию, сказал:
   – Но как же сожженные сценарии, инспектор?
   – Я за ним присмотрю, – твердо ответил Линли. – Сожжение улик – не убийство. Им можно будет заняться в надлежащее время.
   Он увидел, как отпрянула сержант Хейверс, словно хотела отмежеваться от того, что считала неверным решением.
   Макаскин, похоже, обдумывал, стоит ли возражать, и решил оставить все как есть. Его официальное пожелание спокойной ночи заключилось в четко отчеканенном сообщении:
   – Ваши вещи мы поместили в северо-западном крыле. Вместе с Сент-Джеймсом. Рядом с комнатой Хелен Клайд.
   Ни политическое маневрирование, ни размещение полицейских на ночь не интересовало кухарку, которая осталась стоять в дверях, горя желанием возобновить обсуждение кулинарных проблем, которые, собственно, и привели ее в салон.
   – Двадцать минут, инспектор. – Она развернусь на каблуках. – Поспешите.
   Отличное завершение дискуссии. И Макаскин не преминул им воспользоваться.
   Наконец-то выпущенная на волю, большая часть группы все еще находилась в переднем холле, когда Линли попросил Джоанну Эллакорт зайти в салон. Его просьба, последовавшая сразу после беседы с ее мужем заставила всех затаить дыхание в ожидании ее ответа. Просьба просьбой, но все понимали, что на приглашение полицейских не отвечают даже самым вежливым отказом. Даже если это сама Джоанна.
   Однако похоже было, что она обдумывает и этот вариант, быстро прикинув все возможности от категорического «нет» до пусть нежеланного, но сотрудничества. Последнее, видимо, возобладало. Но, войдя в салон, Джоанна дала выход обиде, отплатив за целый день заточения тем, что ни словом не удостоила ни Линли, ни Хейверс. Она молча прошла к камину и села на стул с жесткой спинкой, на тот самый стул, который Сайдем обошел, а Стинхерст занял весьма неохотно. То, что она предпочла креслу неудобный стул, свидетельствовало о решимости встретить допрос с гордо выпрямленной спиной, или ей хотелось, чтобы отсветы живого пламени играли на ее коже и волосах, дабы отвлечь этим в критический момент праздного наблюдателя. Джоанна Эллакорт знала, как играть на публику.
   Трудно поверить, что ей уже почти сорок, она выглядела на десять лет моложе, а то и на больше; великодушный свет огня окрасил ее кожу в цвет матового золота, и Линли вдруг вспомнилось, как он впервые увидел «Купание Дианы» Буше[24] – великолепное сияние кожи Джоанны было таким же, как и этот нежный румянец и изысканный изгиб уха, когда она отбросила назад волосы. Ее красота была совершенна, и, будь ее глаза карими, а не васильковыми, она сама могла бы позировать для картины Франсуа Буше.
   Неудивительно, что Гэбриэл за ней увивается, подумал Линли, предлагая ей сигарету. Ее пальцы, очень длинные и очень холодные, сверкнув бриллиантовыми кольцами, сомкнулись вокруг его руки, чтобы не дрожало пламя зажигалки. Театральный жест, откровенно призывный.
   – Почему вы вчера вечером поссорились со своим мужем? – спросил он.
   Джоанна подняла красиво очерченные брови и несколько мгновений изучала сержанта Хейверс, оценивающе скользнув взглядом по ее грязной юбке и запачканному пеплом свитеру.
   – Потому, что за последние полгода я устала отбиваться от домогательств Роберта Гэбриэла, – напрямик ответила она и замолчала, словно ожидая ответа, хотя бы в виде сочувственного кивка или цоканья языком. Поняв, что ничего такого не последует, она была вынуждена продолжить свой рассказ. Тон ее стал слегка напряженным. – Каждый вечер в моей последней сцене в «Отелло» у него наблюдалась отличная эрекция, инспектор. Как раз в тот момент, когда он должен был меня душить, он начинал елозить по кровати, словно подросток, который вдруг обнаружил, как много удовольствия можно получить от этой славненькой колбаски у него между ног. Мне это осточертело. Я думала, Дэвид это понимает. Оказывается нет. Спроворил без моего ведома новый контракт, где мне придется снова играть с Гэбриэлом.
   – Вы ссорились из-за новой пьесы?
   – Мы ссорились из-за всего. Новая пьеса – лишь один из поводов.
   – Вы возражали и против роли Айрин Синклер?
   Джоанна стряхнула пепел в камин.
   – Мой муж и тут проявил потрясающий идиотизм. По его милости я должна была весь ближайший год сражаться с Робертом Гэбриэлом и одновременно – с бывшей его женушкой, которая собралась добиться сумасшедшего успеха, въехав на сцену на моем хребте. Не стану вам лгать, инспектор, мне ни капли не жаль, что теперь с этой пьесой Джой покончено. Вы можете сказать, что это открытое признание виновности, но я не собираюсь разыгрывать скорбь по поводу смерти женщины, которую едва знала. Полагаю, моя откровенность означает, что у меня был мотив убить ее. Но что же тут поделаешь!
   – Ваш муж утверждает, что прошлой ночью вы какое-то время отсутствовали.
   – То есть у меня была возможность прикончить Джой? Да, полагаю, это выглядит именно так.
   – Куда вы пошли после ссоры в галерее?
   – Сначала в нашу комнату.
   – Когда это было?
   – Кажется, сразу после одиннадцати. Но я там не задержалась. Я знала, что вернется Дэвид, как всегда раскаивающийся и жаждущий примирения – как он его понимает… А я ничего этого не хотела. Или его не хотела. Вот и сбежала в музыкальную комнату рядом с галереей. Там есть допотопный патефон и несколько еще более допотопных пластинок. Я послушала некоторые из них. Кстати, Франческа Джеррард, оказывается, настоящая поклонница Этель Мерман[25].
   – Кто-нибудь вас слышал?
   – Вы имеете в виду, может ли кто-то подтвердить мои слова? – Она покачала головой, похоже, нисколько не обеспокоенная тем, что ее алиби абсолютно ненадежно. – Музыкальная комната находится на отшибе в северо-восточном крыле. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь слышал. Если только там поблизости не оказалась вездесущая Элизабет – она обожает подглядывать и подслушивать под дверями. И похоже, весьма в этом преуспела.
   Линли пропустил эту колкость мимо ушей.
   – Кто еще был у стойки портье, когда вы вчера приехали?
   Джоанна перебрала несколько освещенных огнем шелковистых прядок.
   – Кроме Франчески, я никого не запомнила. – Она сдвинула брови, задумавшись. – Еще Джереми Винни. Он подошел к двери салона и сказал несколько слов. Это я помню.
   – Любопытно, что именно Винни засел у вас в памяти.
   – Это как раз понятно. Несколько лет назад ему дали одну маленькую роль в постановке, которую я играла в Норвиче. И я помню, что, увидев его вчера, подумала, что его сценические данные остались прежними. То есть – никакими. У него всегда был такой вид, будто он только что пропустил пятнадцать строк знает как выпутаться из этой ситуации. Он не мог изобразить даже неразборчивый разговор, ну, для фона. Бедняга. Боюсь, сцена – не его призвание. И потом, уж больно коренаст, чтобы сыграть мало-мальски приличную роль.
   – Когда вы вернулись в свою комнату?
   – Точно не знаю, на часы я не смотрела. Обычно на это не обращаешь внимания. Я слушала записи, пока совсем не закоченела. – Она посмотрела на огонь. Ее невозмутимое спокойствие изменило ей, она нервно провела ладонью по складочке на брюках. – Нет, дело не только в записях… Я ждала, чтобы у Дэвида было время заснуть. Спасти свою честь, хотя теперь я и сама не понимаю, зачем я так деликатничала.
   – Спасти честь? – переспросил Линли.
   Джоанна вдруг быстро улыбнулась. Наверное, это был проверенный способ отвлечь, сосредоточить внимание зрителей на ее красоте, чтобы они не заметили промаха в игре.
   – Во всей этой ситуации с контрактом и Робертом Гэбриэлом виноват Дэвид, инспектор. И если бы я пришла в комнату раньше, он захотел бы загладить свою вину. Но… – Она снова отвела взгляд, облизывая кончиком языка губы, словно хотела выиграть время. – Простите. Этого я не могу вам сказать. Глупо, правда? Ведь вы можете меня арестовать. Но есть вещи… я знаю, сам Дэвид вам не сказал бы. В общем я не могла вернуться в нашу комнату, пока он не заснет Просто не могла. Пожалуйста, поймите.
   Линли понимал, что это – просьба прекратить разговор, но ничего не сказал, выжидая. И она заговорила, старательно отворачиваясь и несколько раз затянувшись сигаретой, прежде чем затушить ее окончательно:
   – Дэвид захотел бы помириться. Но он не может… уже почти два месяца. О, он все равно попытался бы. Он считал бы, что должен мне это. И если бы у него ничего не вышло, наши отношения стали бы еще хуже. Поэтому я и ждала, пока он заснет. Он действительно уснул. Чему я была очень рада.
   Потрясающее признание, что и говорить. Тем непонятней было, почему они столько лет не разводятся. И, словно угадав ход его мыслей, Джоанна Эллакорт заговорила снова. Ее голос сделался резким, без малейших намеков на сентиментальность или сожаление:
   – Дэвид – это моя судьба, инспектор. И скажу честно: это он сделал меня тем, что я есть. На протяжении двадцати лет он был моей самой главной поддержкой, моим основным критиком, моим лучшим другом. Такими вещами не пренебрегают только из-за всяких мелких недоразумений.
   Линли никогда еще не слышал столь красноречивого и убедительного доказательства супружеской преданности. Тем не менее ему тут же вспомнились недавние слова Дэвида Сайдема в адрес его жены. Она и в самом деле была актрисой до мозга костей.
   Спальня Франчески Джеррард была запрятана в самый угол где коридор сужался, и стоявшая там старая, никому не нужная арфа, кое-как прикрытая, отбрасывала на стену похожую на Квазимодо тень.
   Здесь не висели портреты. И гобелены не служили преградой холоду. Здесь не было ничего, что создает ощущение комфорта и безопасности. Глаз натыкался лишь на однотонную штукатурку, покрытую легкой паутиной трещин – метами возраста, и тонкий, как бумага, ковер, лежащий на полу.
   Воровато оглянувшись, Элизабет Ринтул скользнула по коридору и замерла перед дверью тетки, внимательно прислушиваясь. Из верхнего западного коридора до нее доносился гул голосов. Но в комнате не раздавалось ни звука. Она постучала ногтями по дереву, нервным движением, похожим на поклевывание маленькой птички. Никто не ответил. Она постучала снова.
   – Тетя Франчи? – Она отважилась лишь на шепот. И снова никто не ответил.
   Она знала, что ее тетка там, потому что видела, как пять минут назад, когда полиция наконец смилостивилась, она прошла по этому коридору. Поэтому Элизабет взялась за дверную ручку, та показалась ей скользкой под вспотевшей рукой.
   Воздух в комнате был насыщен запахами мускусных ароматических шариков, удушающе сладкой пудры, едкого болеутоляющего и дорогого одеколона.
   Обстановка же комнаты была под стать унылой скудости коридора: узкая кровать, единственный шкаф и комод, большое зеркало в подвижной раме, отдававшее странным зеленым отливом, искажавшее так, что лбы казались выпуклыми, а подбородки слишком маленькими.
   Ее тетка не всегда пользовалась этой комнатой как спальней. Она перебралась сюда только после смерти мужа, словно неудобства и отсутствие элегантности были составной частью скорби по нему. Как видно, она была погружена в это состояние и сейчас, потому что сидела на краешке кровати, выпрямившись сосредоточенно глядя на фотографию мужа, которая висела на стене и была единственным украшением комнаты. Это была официальная фотография, сделанная в ателье: совсем не тот дядя Филип, которого Элизабет помнила с детства, но несомненно тот меланхолик, которым он стал позже. После того дня накануне Нового года. После дяди Джеффри.
   Элизабет тихонько прикрыла дверь, но дерево царапнуло по пластинке замка, и ее тетка издала сдавленный, мяукающий звук. Она быстро поднялась с кровати и повернулась, подняв обе руки перед собой, как лапы, словно защищаясь.
   Элизабет замерла. Как может такой простой жест оживить воспоминание, которое, верилось, давно умерло.
   Шестилетняя девочка, весело идущая на конюшню в Сомерсете; она видит кухонных служанок, присевших, чтобы подглядывать в трещину в каменной стене, там, где выкрошился известковый раствор; и вкрадчивый их шепот: «Иди-ка глянь на педиков, малышка»; девочка не знает, что это значит, но ей так хочется – до отчаянья – хоть с кем-то подружиться; она наклоняется к щели и видит двух здоровенных конюхов… их одежда небрежно разбросана по всему стойлу, один из них стоит на четвереньках, второй пристроился к нему сзади, качает бедрами взад и вперед и тяжело дышит, и тела обоих блестят от пота, который сверкает, как масло; девочка испуганно шарахается прочь и слышит сдавленные смешки девушек. Они смеются над ней. Над ее невинностью и детской наивностью. О, как ей захотелось ударить их, сделать им больно, выцарапать глаза!.. И она делает тот же жест руками, как сейчас – тетя Франчи.
   – Элизабет! – Франческа опустила руки. Ее тело расслабилось. – Ты напугала меня, моя дорогая.
   Элизабет осторожно наблюдала за теткой, боясь еще каких-нибудь неприятных воспоминаний, которые могли всплыть от любого другого невольного жеста.
   Франческа, поняла она, начала одеваться к ужину, но вдруг фотография мужа повергла ее в раздумье, которое нарушила Элизабет. Теперь тетка пристально всматривалась в свое отражение в зеркале, проводя щеткой по редеющим седым волосам. Она улыбнулась Элизабет, но ее губы горестно дернулись.
   – Знаешь, девушкой я привыкла смотреть в зеркало, не видя своего лица. Говорят, что это невозможно, но я научилась. Я могу уложить волосы, наложить макияж, вдеть серьги, все что угодно. И мне никогда не приходится видеть, насколько я некрасива.
   Элизабет не стала притворно ее успокаивать, говоря, что это не так. Это было бы оскорбительно, ибо ее тетка говорила правду. Она была некрасива, и всегда была такой, награжденная от природы длинным, лошадиным лицом, выступающими зубами и очень маленьким подбородком. У нее и тело было нескладным, худая и долговязая, она представляла собой средоточие всех генетических проклятий семьи Ринтул. Элизабет часто думала, что именно из-за своей неказистости ее тетка носила так много бижутерии, словно хотела всеми этими бусами отвлечь внимание от своего несуразного лица и тела.
   – Ты не должна обращать внимание, Элизабет, – мягко говорила Франческа. – Она не имела в виду ничего плохого. Действительно не имела. Ты не должна так на это реагировать.
   Элизабет почувствовала, как у нее сдавило горло. Как хорошо тетка знала ее! И всегда понимала, как никто другой.
   – «Принеси мистеру Винни выпить, дорогая… Его стакан почти пуст». – Она с горечью передразнила застенчивый голос матери. – Мне хотелось умереть. Несмотря на полицию. Несмотря на Джой. Она не может остановиться. Она не остановится. Это никогда не кончится.
   – Она желает тебе счастья, моя дорогая. И видит его в браке.
   – Таком же, как ее собственный, ты хочешь сказать? – едко спросила она.
   Тетка нахмурилась и, положив щетку на комод, аккуратно воткнула в нее расческу.
   – Я показывала тебе фотографии, которые мне дал Гоуван? – оживленно спросила она, потянув верхний ящик. Он скрипнул и застрял. – Глупый, милый мальчик. Он увидел журнал с фотографиями «до и после» и решил, что мы сделаем такие же с нашего дома. С каждой комнаты, по мере того как будем их обновлять. А затем, возможно, выставим все фотографии в гостиной, когда все будет сделано. Или ими заинтнресуется какой-нибудь историк. Или мы сможем использовать их для… – Она сражалась с ящиком, но дерево разбухло от зимней сырости.
   Элизабет молча наблюдала за ней. В кругу их семьи всегда было так: вопросы без ответов, тайны и скрытность. Все они были союзниками, чей тайный сговор был направлен на игнорирование прошлого, на то, чтобы оно ушло. Ее отец, ее мать, дядя Джеффри и дедушка. А теперь тетя Франчи. Ее верность узам крови.
   Дольше оставаться в ее комнате не имело смысла. Им нужно было сказать друг другу только одну вещь. Элизабет собралась с силами, чтобы выговорить:
   – Тетя Франчи. Пожалуйста.
   Франческа посмотрела на нее. Она все еще держалась за ящик, все еще безуспешно тянула его, не сознавая, что только приводит его в совершенную негодность.
   – Я хотела, чтобы ты знала, – сказала Элизабет. – Тебе надо знать. Я… я боюсь, что вчера вечером не справилась с делом.
   Франческа наконец отпустила ящик.
   – Каким образом, дорогая моя?
   – Просто… она была не одна. Ее даже не было в ее комнате. Поэтому мне вообще не представилось случая поговорить с ней, передать ей твои слова.
   – Не важно, дорогая. Ты сделала, что могла, верно? В любом случае я…
   – Нет! Пожалуйста!
   Голос ее тетки – как всегда – был полон теплого участия, понимания того, что ты чувствуешь, когда лишен ловкости, таланта или надежды. Это безоговорочное признание вызвало у Элизабет спазмы в горле и – бесполезные слезы. Она терпеть не могла плакать – ни от горя, ни от боли, ни от жалости к себе – и поэтому повернулась и выскочила из комнаты.
   – Ниче себе!
   Гоуван Килбрайд только что дошел почти до крайности: еще одна неприятность – и он не выдержит. Уж на что тогда в библиотеке было муторно, но когда он узнал, что Мэри Агнес – ничего не подтверждавшая, но и не отрицавшая – оказала Роберту Гэбриэлу те самые милости, от наслаждения которыми Гоуван был отлучен, ему стало совсем тошно. А тут еще миссис Джеррард отправила его в судомойню – сделать что-нибудь с этим проклятым бойлером, который за пятьдесят лет никогда и не работал должным образом… Нет, это было уже выше человеческих сил…
   Он, выругавшись, бросил гаечный ключ на пол, где эта штуковина немедленно расколола старую кафельную плитку, разок подпрыгнула и скользнула под раскаленные спирали адского нагревателя воды.
   – Черт! Черт! Черт! – Гоуван закипел от злости. Присев на корточки, он пошарил там рукой и тут же обжегся о металлическое дно бойлера.
   – Господи боже ты мой! – взвыл он, отпрянув в сторону и сердито глядя на старый агрегат, словно бойлер был каким-то злобным живым существом. Он в ярости пнул его, потом еще раз. Подумал о Роберте Гэбриэле с Мэри Агнес и пнул его в третий раз, выбив одну из проржавевших труб. Шипящей дугой начала разбрызгиваться кипящая вода. – О, черт! – воскликнул Гоуван. – Чтоб ты сгорел, чтоб ты сгнил, чтоб тебя черви съели!
   Он схватил с края раковины обрывок полотенца и обмотал трубу, чтобы не обжечься еще раз. С трудом пристроив полотенце как надо, отплевываясь от мелких горячих брызг, он лег на живот. Одной рукой он заправил трубу на место, а другой стал искать брошенный гаечный ключ и наконец нащупал его у дальней стены. Он еще на дюйм продвинулся к инструменту. Его пальцы были в нескольких сантиметрах от него, когда судомойня внезапно погрузилась во тьму, и Гоуван понял, что вдобавок ко всему перегорела единственная освещавшая ее лампочка. Источником света остался только сам бойлер, слабое бесполезное красное свечение, светившее ему прямо в глаза. Это стало последним ударом.
   – Вот ведь чертова бегемотина! – закричал он. – Проклятая груда железа! Дурацкая бандура! Ты…
   И тут он каким-то образом почувствовал, что рядом кто-то есть.
   – Кто здесь? Подойдите, помогите мне!
   Ответа не последовало.
   – Сюда! Здесь, на полу! Опять никто не ответил.
   Он повернул голову и безуспешно всмотрелся в темноту. Он уже готов был позвать снова – и на этот раз громче, потому что волосы у него на затылке зашевелились от ужаса, – когда в его сторону кто-то стремительно бросился. Казалось, их было человек шесть, не меньше…
   – Эй…
   Удар заставил его замолчать. Чья-то рука обхватила его за шею и ударила головой об пол. Дикая боль отозвалась в висках. Его пальцы ослабили хватку, и горячая вода брызнула ему прямо в лицо, ослепив его обжигая, ошпаривая кожу. Он стал неистово вырываться, чтобы освободиться, но его грубо прижали прямо к раскаленной трубе, так что поток воды хлынул сквозь одежду, ошпаривая грудь, живот и ноги. Одежда на нем была шерстяная и прилипла к нему намертво, удерживая жидкость, едкую, как кислота, на его коже.
   – Бо-о-о…
   Он попытался крикнуть, пронизанный болью, ужасом и смятением. Но в поясницу ему уперлось колено, и рука, державшая его за волосы, развернула его голову и впечатала его лоб, нос и подбородок в лужицу кипящей воды, образовавшуюся на кафельном полу.
   Он почувствовал, как у него хрустнул нос, как лезет с лица кожа. И едва он начал понимать, что его невидимый враг хочет утопить его в луже меньше чем в дюйм глубиной, как услышал щелчок металла о кафель, который ни с чем нельзя было спутать.
   Секунду спустя нож вонзился ему в спину.
   Свет снова загорелся.
   Кто-то быстрыми скачками ринулся вверх по лестнице.

7

   Полагаю, гораздо важнее определить, веришь ли ты Стинхерсту, – заметил Сент-Джеймс, обращаясь к Линли.
   Они находились в своей угловой комнате, где северо-западное крыло дома соединялось с основным зданием. Это была маленькая комната, неплохо обставленная буковой и сосновой мебелью. В воздухе витал слабый медицинский запах от чистящего средства и дезинфекции, не очень приятный, но терпимый. Из окна Линли было видно западное крыло, где беспокойно ходила по своей комнате Айрин Синклер; на руке у нее висело платье, словно она не могла решить, надевать ли его, или вообще о нем забыла. Ее лицо казалось бледным, удлиненным овалом в обрамлении черных волос – этюд художника, отрабатывающего силу контраста. Линли опустил занавеску и, повернувшись, увидел, что его друг начал переодеваться к ужину.
   Это был трудный ритуал, осложнявшийся еще больше тем, что рядом не было тестя Сент-Джеймса обычно ему помогавшего; осложнявшийся потому, что сама эта его нужда в помощнике даже при таком простом действии, как переодевание, возникла из-за беспечности Линли, позволившего себе один-единственный раз не вовремя выпить лишку. Он смотрел на Сент-Джеймса, раздираемый желанием предложить ему помощь, но заранее знал, что услышит вежливый отказ. Сейчас левая нога Сент-Джеймса бездействовала, он передвигался на костылях, шнурки были развязаны, а его лицо все время оставалось абсолютно бесстрастным, словно он не был гибким и ловким каких-то десять лет назад.
   – Рассказ Стинхерста звучит правдиво, Сент-Джеймс. Это совсем не такой рассказ, какой придумывают, чтобы избежать обвинения в убийстве, не так ли? Чего он надеялся добиться, унижая собственную жену? Как бы там ни было, его положение очень серьезно. Он сам признался, что имел внушительный мотив для убийства.
   – Который нельзя проверить, – спокойно возразил Сент-Джеймс, – разве что поговорить с самой леди Стинхерст. Но чует мое сердце, что Стинхерст уверен: ты слишком джентльмен, чтобы так поступить.
   – Разумеется, я это сделаю. Если это будет необходимо.
   Сент-Джеймс уронил один ботинок на пол и принялся прилаживать крепление к другому.
   – Но давай отвлечемся от твоей, какой он ее видит, реакции, Томми. Давай представим на минутку, что его рассказ – не ложь. С его стороны умно, не ли так открыто преподнести тебе свой мотив убийства. Так тебе нет нужды до чего-то докапываться, нет нужды все время быть начеку. Если довести до абсурда, то тебе даже не нужно подозревать его в убийстве, поскольку он с самого начала был во всем абсолютно честен с тобой. Умно, не так ли? Даже через чур. И каким образом обосновать потом острейшую необходимость уничтожить улику? Согласиться-таки, вроде бы очень неохотно, на присутствие здесь Джереми Винни, борзописца, который после убийства Джой естественно будет повсюду совать нос и вынюхивать пикантные подробности.
   – Ты хочешь сказать, что Стинхерст заранее знал, что изменения, внесенные Джой в пьесу, превратят ее в разоблачение романа между его женой и его братом? Но это не вяжется с тем, что смежную с Джой комнату дали Хелен, верно? Или с тем, что дверь в коридор была заперта. Или с отпечатками Дэвис-Джонса, которыми покрыт весь ключ.
   Сент-Джеймс не стал возражать. Он только заметил:
   – Если уж на то пошло, Томми, полагаю, можно сказать, что это не вяжется и с тем, что Сайдем часть ночи был один. Как и его жена, как выясняется. Поэтому у каждого из них была возможность ее убить.
   – Возможность, вероятно. Возможность, похоже, была у всех. Но мотив? Не говоря уже о том, что комната Джой была заперта, поэтому, кто бы это ни сделал, он имел доступ к запасным ключам или попал туда через комнату Хелен. Видишь, мы все время возвращаемся к этому.
   – Стинхерст мог иметь доступ к ключам, разве нет? Он сам тебе сказал, что бывал здесь раньше.
   – И его жена, и его дочь, и Джой. Все они могли иметь доступ к ключам, Сент-Джеймс. Даже Дэвид Сайдем мог иметь к ним доступ, если ближе к вечеру прошелся по коридору, чтобы посмотреть, в какой комнате скрылась Элизабет Ринтул после того, как он прибыл с Джоанной Эллакорт. Но это уже притягивание фактов, не так ли? С чего бы ему интересоваться куда исчезла Элизабет Ринтул? Более того, зачем Сайдему убивать Джой Синклер? Чтобы освободить свою жену от участия в одном спектакле с Робертом Гэбриэлом? Не проходит. По контракту она в любом случае должна играть с Гэбриэлом. Убийство Джой ничего не давало.
   – Мы снова возвращаемся к этому пункту, да? Смерть Джой кажется выгодной только одному человеку: Стюарту Ринтулу, лорду Стинхерсту. Теперь, когда она мертва, пьеса, которая сулила ему столько унижений, никогда не будет поставлена. Никем. Это настораживает, Томми. Не понимаю, как ты игнорируешь такой мотив.