Слушания о моем освобождении под залог проходили 14 декабря в Вестминстерском магистратском суде на Хорсферри-роуд. Зал суда был переполнен, как, собственно, и улица, по которой меня везли в полицейском фургоне. Кто-то сказал, что в районе вокзала Виктория дороги слишком коварны, и я улыбнулся, подумав: «С вероломством я уже успел познакомиться, так что мир дорогам». Обвинители были намерены противодействовать залогу ценой любых обстоятельств: изображать меня злодеем из фильмов о Джеймсе Бонде; человеком, обладающим широкими связями; настоящим компьютерным магом, способным увильнуть от любых средств надзора. Они предполагали, что я могу взломать электронные браслеты, какие надевают при домашнем аресте. Безусловно, мы могли бы такое сделать; однако обвинители были падки на самые низкие слухи, в большом количестве поставляемые журналистами. Им требовался злодей с серебристыми волосами; псих, вечно поглаживающий своего кота; маньяк, помешанный на массовом соблазнении женщин и захвате мировой власти. Было и интересно, и одновременно тревожно наблюдать, как люди, сбитые с толку тянувшимися за мной грязными заявлениями и публикациями, утрачивали чувство справедливости. Противостоять им не было никакого смысла. Обо мне уже успели составить нужное представление, а я не находил в себе ни соответствующего опыта, ни желания бороться с этим. Но вот моим юристам, насколько я понимал, придется сражаться и с обвинением, и с журналистами, предполагавшими, что они смотрят фильм, а не участвуют в торговле человеческими жизнями.
   Судья на моем процессе вынес порицание тем присутствующим, которые пользовались Twitter. Этот жест выглядел довольно символичным. В британских судах неуважение к судье зачастую влечет санкции, а в центре моего дела всегда было, можно сказать, поколенческое бунтарство. (Позже совет Высокого суда постановил, что использование Twitter в суде допустимо.) Сумма залога тоже вызвала немало шума. Я был только правозащитником и главой некоммерческой организации, но газетные публикации, написанные в бойком голливудском стиле, побудили суд установить невероятную сумму залога – 240 тысяч фунтов. А меня продолжали посещать мысли вроде: «Нет, я не стану жертвой этой ситуации. Я не преступник». Такие чувства бурлили во мне весь день, с того момента, как меня привезли в суд в фургоне. Камеры опять стучали в окно, и я смотрел вверх, складывая пальцы в «знак мира». Фотография попала во все газеты, хотя с моей стороны этот жест был импульсивным, всего лишь попыткой сказать: «Вы не превратите меня в скукожившегося от страха преступника». Меня пытались раздавить в крохотной камере, но в тот день я прибыл в суд, будучи уверенным, что все складывается – и не на их, а на наших условиях.
   Однако надо мной все еще висела угроза. Я начинал осознавать, что, вероятно, теперь вся моя жизнь – сплошная опасность. Сидя на скамье подсудимых, я противопоставлял их обвинениям свое чувство достоинства и истины. В моем понимании это был показательный процесс, и когда им не удавалось найти брешь в нашей аргументации, они выпускали свою конницу и давили меня тяжелыми колесницами. И я учился этой игре. Там, на скамье подсудимых, я вдруг понял, что они не знают меня. Возможно, я был лишь порождением их собственного напуганного воображения; обвинители, как многие политики во многих странах, представляли меня воплощением угрозы, тогда как в огромное число обычных людей наша организация вселяла надежду. Я посмотрел на своих сторонников в задних рядах и помахал им.
   В тот день, 14 декабря, меня выпустили под залог, но тут же сообщили, что шведские власти оспорили решение суда, а значит, я отправляюсь в Уандсворт. Тяжкий удар: мне опять придется расстаться с друзьями и единомышленниками и прервать консультации с адвокатами. И вот снова я в тюремном фургоне, ползущем сквозь толпу журналистов; снова я вхожу в камеру и слышу, как за мной захлопывается дверь. Однако, как я уже сказал моей матери до суда, мои убеждения остались твердыми, и никакие обстоятельства не поколеблют мои идеалы.
   Проведя еще две ночи в тюрьме, я вернулся в суд 16 декабря и на этот раз предстал перед Высоким судом. Следующие два дня были посвящены формальным вопросам. Мне нечего сказать о судье, за исключением того, что он вел себя так, будто ему через плечо заглядывал корреспондент Times. Иначе трудно понять, почему он счел нужным установить столь высокий залог и столь строгий домашний арест. По мнению судьи, в зале стоял некий теневой лидер, киношный мафиозный заправила, который может испариться в любую минуту в клубах дыма, умчаться на мощном вертолете или исчезнуть в лучах лазеров. На деле моя ситуация выглядела куда более обыденной, чем ему представлялось. Я ничего не имел: ни дома, ни машины – вообще почти ничего, лишь сумку с телефонами. Судья так и не понял этого и, по сути, определил мне наказание лишь в качестве меры предупреждения. Против меня не было выдвинуто обвинений, меня только хотели допросить в стране, чьим мотивам я в то время не имел никаких оснований доверять. Вот и все.
   В результате деньги, собранные моими сторонниками в качестве залога, были переведены, а кассация шведской стороны отвергнута. Я вот-вот должен был очутиться на свободе. Сколько она продлится, я не знал. Мне предписали находиться под домашним арестом в доме моего единомышленника в Норфолке и ждать до февраля слушаний об экстрадиции. Но в тот момент в суде я ликовал. Лично я рассматриваю свое пребывание в тюрьме как травматический опыт, но эти испытания только придали мне смелости и оказались весьма поучительными; я наконец увидел масштабы того, чего добился WikiLeaks. Этот опыт заставил меня углубиться в собственное прошлое и давал надежду на будущее. Теперь мы официально выступали против власти старого порядка; против его фундаментальных основ; его мощи, позволяющей затыкать людям рты; против его устрашений.
   Я вышел из дверей суда чуть раньше шести вечера. Удачный момент, чтобы попасть в прямой эфир вечерних новостей. Адвокаты стояли у меня за спиной, и я сразу услышал приветственные выкрики и увидел толпу фотографов и журналистов. Уже стемнело, но там, где я находился, было светло от вспышек фотокамер. Собралось множество людей, хотя уже за три метра невозможно было что-то разглядеть из-за темноты и сильного снегопада. Я молча стоял, шум постепенно утихал, а я все думал, что же сказать. Мне следовало поблагодарить многих людей, но, хотя пришло время праздновать, я мысленно был с теми, кто все еще сидел по тюрьмам всего мира, кого заточили в одиночные камеры и о ком молчала пресса. За них никто не внесет залога, и у них нет шанса выйти на свободу.
   Не правда ли, снег смягчает картину, останавливает бешеную гонку жизни, приглушает звуки? Когда я стоял около суда, именно так все казалось, и тогда ко мне пришла ясность. От вспышек сотен фотоаппаратов светились снежинки. Несколько мгновение я вглядывался в их кружение, и там, на ступенях лестницы, мне стало очевидно: чтобы увидеть этот снег, я прошел очень долгий путь.

2. Магнитный остров

   Для большинства людей детство – прежде всего климат. Мое детство – это абсолютная жара, влажность и голубое небо над головой. В памяти осталось лишь то, что чувствовалось кожей, и еще прохладные ночи в тропической саванне. Я родился в Австралии, Северном Квинсленде, Таунсвилле – там, где деревья и кустарники спускаются к морю и открывается вид на Магнитный остров. Летом начинался сезон дождей, и мы всегда были готовы к наводнениям. Вообще говоря, там замечательно. Подобная жара пропитывает тебя до костей и уже навсегда остается с тобою.
   Обитатели Таунсвилла жили в пригородных домиках, и для многих уже сбылась их «австралийская мечта» – они обзавелись домиком и машиной. В конце 1960х годов неподалеку от города располагалась военная база. Население Таунсвилла составляло около 80 тысяч человек, а местную экономику представляли производство шерсти и сахара, добыча ископаемых и рубка древесины. По какой-то не очень понятной мне причине в городе проживало довольно много итальянцев, в основном работавших на фермах сахарного тростника. Я хорошо помню то состояние общности и тесной сплоченности, отличавшее их среду. Итальянский язык стал у нас вторым по распространенности. Догадываюсь, что во многих отношениях наш город сохранял полную приверженность традициям – под нескончаемым потоком солнечного света в нем жили и скучали тихие, трудолюбивые люди. Таунсвилл можно назвать отдаленной провинцией в стране, которая сама по себе считалась отдаленной провинцией мира. Примерно так казалось поколению моей матери, которая уже в 1970 году мечтала повидать мир или хотя бы увидеть, как он меняется.
   В тот год Кристина – живая, яркая и творческая девушка, любившая рисовать, – купила мотоцикл. Матери так надоели серые школьные будни, что, как только ей исполнилось восемнадцать, она оседлала свой байк и умчалась в Сидней, за три с лишним тысячи километров от дома. И все-таки Кристина была деревенской девушкой; потом она рассказывала мне, насколько сильно большой город давил на нее. Однако ее ожидала новая жизнь, полная неожиданностей. Однажды на углу Оксфорд-стрит и Гленмор-роуд в районе Паддингтона, рядом с армейскими казармами, она встретила массовую демонстрацию против войны во Вьетнаме; и неожиданно возникшая живая картинка современной истории не прошла мимо ее сознания. Мать не особенно поняла, о чем идет речь, но мощный эмоциональный поток воодушевленных людей ее захватил и увлек. Она навсегда запомнила, как у самого ее уха прозвучал мягкий голос. Его обладателем оказался двадцатисемилетний интеллигентный парень, носивший усы. Он спросил, пришел ли с ней кто-то еще, и, когда она ответила «нет», он взял ее за руку.
   Около шестидесяти тысяч австралийцев ушло на вьетнамскую войну, которая стала в истории Австралии самым долгим вооруженным конфликтом. Было убито пятьсот человек и ранено три тысячи. Высший подъем антивоенного движения отмечался в Австралии как раз в мае 1970 года, когда познакомились мои родители. На митинги в крупных городах вышло около двухсот тысяч человек. Некоторых даже арестовывали за раздачу листовок – по тогдашним законам это запрещалось. В Австралии за семидесятыми закрепилось название «протестное десятилетие» (в 1973 году в Сиднее прошел гей-парад), и мои родители – юная творческая девушка и вошедший в ее жизнь интеллигентный парень с митинга – превратились в закаленных демонстрантов. В таком развитии событий есть даже нечто театральное: в консервативном обществе зазвучали новые голоса. Полагаю, нонконформизм я впитал с молоком матери, так как довольно рано понял: единственная настоящая страсть, придающая смысл твоей жизни, – чувство протеста. Уверен, что в такой атмосфере я и был зачат.
 
   Вернувшись в Таунсвилл, 3 июля 1971 года мать поехала в больницу «Базель», где примерно в три часа дня я и родился. Мать говорит, что был я кругленьким, шумным, темноволосым и похожим на эскимоса.
   Не побоюсь признаться, что у моей матери Кристины есть и всегда была естественная склонность: выслушивать других и тут же поступать иначе – вскоре и я подхватил эту привычку. Моя бабушка вспоминает, каким мечтательным и всему удивляющимся ребенком я рос; не мне с ней спорить, хотя, скорее всего, уже в раннем возрасте я мечтательно изумлялся происходящему на военной базе Таунсвилла. Так или иначе, моя бабушка укачивала меня под навязчивые мелодии греческих песен Марии Фарандури, и я успокаивался. Когда мне было всего несколько месяцев, мы с матерью переехали в коттедж на Магнитном острове, в дом, окруженный эвкалиптовыми и манговыми деревьями.
   Простите мне эти прустовские отступления, но, думаю, благодаря материнскому влиянию я вырос законченным сенсуалистом, перед моим мысленным взором до сих пор всплывают многочисленные пестрые шарфы, которыми мать занавешивала плетеную колыбель. Через них проникал свет, рисовавший узоры на моих руках и ногах. Когда я немного подрос, она стала брать меня с собой в слинге, а позже – в рюкзаке, я нежно любил его и называл «юксак». Раннее детство, думаю, очень важно. Именно тогда зарождается на всю жизнь наша способность удивляться. Моя мать, наделенная особым даром любви, обладала талантом делать жизнь гораздо интереснее, чем та была на самом деле. И не стоит этого недооценивать, ведь некоторые родители умудряются внушать своим детям скуку еще до того, как открывают рот. Вероятно, свое воздействие на детскую душу оказывал и сам Магнитный остров – пропитанный свободой, прекрасный райский уголок, населенный людьми, которые больше нигде на земле не нашли подобного места. В те времена там обосновалось около тысячи человек; скорее всего, это была ныне забытая коммуна хиппи. И я не могу списать со счета влияние ее атмосферы, расслабленной от наркотиков и от буйной природы. Представьте себе ребенка, растущего исключительно среди араукарий и капустных пальм, конечно, он будет висеть и раскачиваться на них, подражая зверушкам. Какая-то частица Магнитного острова навсегда осталась со мной.
   Моим первым словом было «почему». Оно же стало и любимым. Мне совсем не нравилось сидеть в манеже, но я полюбил книги, хранимые в нем матерью. Так я научился читать: сначала освоил книжки Ladybird, затем пошли рассказы про Тарзана, сказки Доктора Сьюза и «Скотный двор»[12]. С самого начала моей жизни меня постоянно перевозили, но Магнитный остров – так его назвал Джеймс Кук, которому показалось, что остров мешает работе компасов, – оставался местом, куда мы всегда возвращались. Мне исполнилось два года, когда мама встретила парня из бродячей труппы, музыканта по имени Бретт Ассанж, и он стал мне хорошим отчимом. Довольно много времени наша семья проводила на свежем воздухе. Каждый день мы купались, а потом я рыбачил с дедушкой на реке Сэндон и Акульем пляже. Помню, как мы с матерью мчались по холмам на мотоцикле и я протягивал руки к деревьям, пытаясь сорвать свисавшие над головой фрукты. Мы селились то в одном, то в другом месте, что всегда возбуждало во мне ощущение новых открытий, и без устали, не закрывая рта я забрасывал взрослых вопросами. А родители никогда не увиливали от моих «почему, зачем и откуда». Они выкладывали мне все версии и предоставляли всё решать самому.
   К пяти годам я уже успел пожить во множестве домов. Жизнь в Северном Квинсленде казалась мне непрестанным пиршеством передвижения, и вне этого воздуха странствий и любознательности я уже не мог ни жить, ни дышать. Моя мать не была профессиональной активисткой, но осознавала необходимость перемен. На какое-то время мы поселились в Аделаиде и обходили дома, собирая подписи за прекращение добычи урана. Как правило, рыбацкие сети становились смертельной ловушкой для дельфинов, и мы в знак протеста отказались питаться тунцом; а затем, когда все-таки удалось изменить практику рыбной ловли, мы гордились, что внесли свой вклад в это дело. Когда мы жили в Лисморе, мать на четыре дня попала в тюрьму за протесты против вырубки тропических лесов. Все это довольно ненавязчиво обеспечивало мне прочное образование в искусстве политического убеждения. Наша семья всегда остро понимала, что перемены возможны.
   Иногда я проявлял жестокость. Дни моего детства в чем-то напоминали эпизоды из «Тома Сойера». С утра до вечера находясь на открытом воздухе, я учился справляться с окружавшей меня природой и преодолевать разные препятствия. Часто, вооружившись нежно любимой лупой, я бродил в зарослях кустарника. Непримиримая вражда царила между мной и сахарными муравьями: они строем пересекали тропинку, а я их безжалостно сжигал своей линзой, тогда оставшиеся в живых забирались в штаны и кусали мне ноги. Еще хуже были муравьи-портные, распространенные в лесах и низинах Австралии. Они не только кусались, но и впрыскивали в рану едкую жидкость из своего брюшка. Муравьи водились самых разных видов, и ни один из них, на мой детский взгляд, не мог спастись от моего увеличительного стекла. Мне казалось естественным наказывать их за враждебные действия, прибегая к самой солнечной силе. О войне между пятилетними мальчиками и муравьями складывают легенды.
   Нашей семье приходилось сталкиваться с настоящей жестокостью. Родители путешествовали с небольшой бродячей труппой, устраивали кукольные представления, разыгрывали разные сценки. Наверное, кому-то такая жизнь могла бы показаться богемной. Мать с отчимом протестовали против войны и участвовали в демонстрациях. Они приезжали в разные города и покидали их. В глазах жителей Квинсленда, никак не принадлежавших к среде хиппи, мои родители выглядели людьми искушенными. Мать сама оформляла сцену, выходила играть, вместе с мужем делала декорации и читала книги. Кое-кто считал, что подобным образом жить не положено, – так я впервые столкнулся с человеческими предрассудками. Однажды мы вернулись на Магнитный остров и сняли дом среди холмов. От жары воздух был вязкий, а люди все – сонные. В Австралии, да и в других странах, атмосферный воздух – очень важный фактор, влияющий не только на физическое, но и на умственное состояние населения. И когда я вспоминаю нашу жизнь в том доме на острове, я думаю, что человеческая ограниченность во многом обусловлена климатическими условиями. Некоторые наши соседи были именно такими ограниченными людьми, и особенно их задевали взгляды моих родителей на свободу.
   В ванную комнату повадились заползать змеи, и на этот случай мы держали наготове ружье. Однажды, поднимаясь на холм, мы увидели, что наш дом горит. Около двадцати местных жителей стояли вокруг и наблюдали, как пламя лижет веранду. Никто не пытался затушить огонь. И вдруг патроны, хранившиеся в доме, начали взрываться. Один из соседей засмеялся и сказал в наш адрес, что мы не выдержали жары. Это было ужасно подло. Пожарная бригада приехала только через сорок минут. Во многих смыслах именно тот пожар стал моим первым, очень важным и сложным детским воспоминанием. Из раннего детства я помню огни, краски и разные происшествия, но здесь было нечто иное: речь шла о таких темных сторонах человеческой природы, которые еще долго будут поражать меня. Местные жители, казалось, даже испытывали некоторое удовлетворение от пожара, находя в нем заслуженную кару за наши претензии. Я увидел – возможно, впервые в жизни, – как люди, обладающие даже небольшой властью, могут тянуть время ради самоутверждения и как бюрократия превращает человеческое сердце в камень. Они как будто сознательно позволили природной стихии действовать своим чередом, но в этом было что-то дьявольское.
   Такова была муниципальная власть. И осознание принципов ее устройства запустило во мне какие-то процессы. Наверное, легкомысленно искать источники своего характера в событиях прошлого, правда, это может быть простительно журналисту и совершенно необходимо тому, кто пишет автобиографию. С раннего возраста я интересовался, как все работает. Лишь только мне позволили взять в руки инструмент, я начал разбирать двигатели. Строить плоты. Обожал конструктор Lego. В шесть лет я попытался собрать примитивный металлоискатель. Вот мои самые первые впечатления от мира: он казался местом, где можно добиваться результата; проявлять пытливость ума; создавать что-то новое.
   Еще в раннем возрасте я понял, что у всех этих дел есть и социальный аспект. Я сколотил свою шайку ребят – вместе проще добиваться задуманного и при этом весело проводить время. Мы собирались в крупном, выведенном из эксплуатации сланцевом карьере. В его заброшенной шахте остались крытые навесы для хранения оборудования, транспортные средства, техпаспорта, журналы регистраций и даже детали взрывных устройств. Мы часто наведывались туда, поскольку считали шахту своей территорией – местом, где мы могли существовать автономно от любой власти. Скалы и заброшенные постройки кишели юркими исполинскими ящерицами – их еще называют синеязыкими сцинками, – иногда нам попадались кенгуру-валлаби. Карьер был окружен бамбуковыми зарослями, и иногда я самостоятельно отправлялся побродить между толстыми полыми стволами. Помню, как в один очень жаркий день я пробирался к самому центру леса. Я чувствовал себя одиноким, но полным сил и, когда все-таки добрался до цели, достал нож и вырезал свое имя на толстом обрубке ствола. Около восьми лет назад я вернулся туда и был удивлен, насколько легко, оказывается, передвигаться через бамбуковый лес, но от этого мои воспоминания отнюдь не потускнели. В моей памяти детство осталось как что-то весьма значительное, полное ярких впечатлений, и, думаю, мое стремление срывать покровы с глубоко спрятанных тайн нашего мира отчасти проистекает из тех первых путешествий и поисков.
   В общей сложности я посещал более тридцати школ. Такова была наша жизнь, в которой постоянство выражалось в стиле и ценностях, а не в том, чтобы парковать машину в одном и том же месте или вовремя возвращать долги. Позже такое бродячее существование приобрело более истеричный характер, и мы с матерью стали похожи на беглецов. Но вначале все казалось восхитительным, а главное – давало мне ощущение, что я в состоянии справиться с любыми проблемами. Насколько я помню, мы с мамой и Бреттом без страха шли навстречу новым приключениям. У меня было счастливое детство, и огромную роль в этом сыграли радость открытий и уверенность, что правила нужны ради того, чтобы их нарушать.
   Мне и моим друзьям, из которых я собирал ватаги, не была чужда некоторая детская мудрость, но и предрассудков нам тоже хватало. В какой-то момент мы вдруг решили, что итальянцы – наши враги. Многие из них непременно асфальтировали пространство вокруг своих домов. Они покупали дом с цветущими яркими бугенвиллеями, тут же выкапывали их, вычищая все, асфальтировали сад и устанавливали там дорические колонны. Сегодня мне стыдно за себя, но тогда я выступал против этой привычки, и моя борьба казалась мне важным делом. Наверное, я был из тех детей, которые вечно ищут, против чего бы им выступить. Однажды у нас дома готовили обед, и оказалось, что нет помидоров. А у наших соседей-итальянцев помидоров была куча. Мама попросила у них немного, но ей отказали, и это меня доконало. На следующий день я принялся копать туннель из нашего сада в их сад. Чтобы быстрее закончить дело, я позвал ребят из нашей компании с лопатами и фонарями. Работа была тяжелой, но мы в полной секретности прокопали ход под забором и совершили набег на их сад, скрывшись с двумя корзинами помидоров. Одну из них я вручил матери, и она ухмыльнулась. Мы решили подождать, что же будет дальше. А дальше было вот что. Вскоре у нашей двери возникли двое полицейских, и они тоже ухмылялись. Один из них просто стоял, покачиваясь на пятках. Таким оказалось мое первое столкновение с законом. Скандал запомнился надолго, хотя одну корзину мы вернули. Но я был счастлив, ведь вторая корзина осталась у меня и была надежно спрятана.
   Не знаю, был ли я эксцентричным или еще каким, но точно – упертым. Меня отправили в одну из тех штайнеровских школ[13], где все подчинялось идее самовыражения. Помню, там была противная маленькая девочка, которая не хотела делиться самокатом. В соответствии с философией школы я решил выразить себя без всякого стеснения и стукнул ее молотком по голове. Конечно, начался ужасный шум, и меня выгнали из школы, хотя с девочкой все было в порядке.
   Мы продолжали постоянно переезжать с места на место. В двух сотнях километров от Брисбена находится город Лисмор, оставшийся в моей памяти благодаря школьным годам. Лисмор был, можно сказать, центром австралийской контркультуры, и позднее он стал настоящей Меккой для пеших туристов: туда могли приехать и устроиться на ночлег люди, ведущие альтернативный образ жизни. В окрестностях Нимбина в 1973 году состоялся второй фестиваль «Аквариус» – австралийский Вудсток, и после него многие остались в тех местах и организовали разные кооперативы. Родители, например, держали кукольный театр. Однако со временем началось яростное сопротивление корпоративному движению, складывалось впечатление, что кооператоры не успевают отражать удары. Крупная компания Norco угрожала самому существованию молочного животноводства, полностью находившегося в руках фермеров. Австралийский тропический лес, когда-то известный как «Большой скрэб», был полностью зачищен, остался лишь огромный шрам на земле. Все эти события волновали моих близких, а вслед за ними и меня. Я учился в школе местной деревни Гулмангар. Мне нравились ее жители, особенно мужчины, способные постоять за себя, – именно в таком духе меня воспитывал замечательный учитель мистер Кинг. По моему мнению, даже в те далекие годы многие учителя выглядели какими-то чопорными, а учителя-мужчины – женоподобными. Кинг был сильным парнем в полном смысле этого слова; он пользовался большим авторитетом, поэтому с ним я чувствовал себя в безопасности. Думаю, мой характер во многом определяется тем, что можно назвать врожденным темпераментом, но жизненный опыт тоже играет свою роль, и я продолжаю цепляться за мысль о мужской компетентности, которую воплощал для меня этот прекрасный учитель. Хотя в целом я воспринимал школу как царство скуки и серости. Я никогда не считался блестящим учеником, но всегда жаждал знаний и нуждался в аргументации, а образовательная система ворочалась слишком неповоротливо. Помню, как молил Бога, чтобы все делалось быстрее: «Не очень верю, что Ты есть, но, если это так, я отдам Тебе два мизинца, лишь бы уроки проходили поскорее».