Страница:
Джузеппе Джоакино Белли
Римские сонеты
Памяти Лены, которая мечтала увидеть эту книгу
Тем временем Тибр течет…
Я живописал правду.
Джузеппе Джоакино Белли
Не может без причины произнестись слово, и везде может зарониться искра правды.
Николай Васильевич Гоголь
В апреле 1838 года Гоголь писал из Рима М.П. Балабиной: «…вам, верно, не случалось читать сонетов нынешнего римского поэта Belli, которые, впрочем, нужно слышать, когда он сам читает. В них, в этих сонетах, столько соли и столько остроты, совершенно неожиданной, и так верно отражается в них жизнь нынешних транстеверян, что вы будете смеяться, и это тяжелое облако, которое налетает на вашу голову, слетит прочь вместе с докучливой и несносной вашей головной болью. Они писаны in lingua romanesca[1], они не напечатаны, но я вам их после пришлю».
А 23 июня 1839 года, сразу по возвращении из Италии, французский критик Шарль Огюстен Сент-Бёв (1804–1869) рассказывал в письме другу: «Есть в Риме поэт (и я сожалею, что не встретил его), причем поэт истинный, как говорили мне люди сведущие. Его имя Белли, он пишет сонеты на транстеверинском наречии[2], сонеты, которые образуют последовательный ряд и составляют единую поэму. Он оригинален, остроумен по всеобщему мнению, особенно же – в глазах художника; похоже, это действительно большой поэт, чьи стихи вобрали в себя жизнь Рима; он не печатается, его вещи остаются в рукописи и почти совершенно не имеют распространения…»
Кого под сведущими людьми подразумевал француз, он уточнил в «Путевом дневнике»: «Невероятно! Большой поэт в Риме, поэт оригинальный. Его имя Белли (или Бели). Гоголь знает его и подробно мне о нем говорил».
Поводом для Сент-Бёва вспомнить этот разговор станет в 1845 году его рецензия на французское издание повестей Гоголя. Повторив почти дословно соответствующее место из письма другу, Сент Бёв добавит к ней несколько слов об исключительности роли Гоголя как первооткрывателя: «Господин Гоголь сказал мне, что нашел в Риме истинного поэта, поэта народного, по имени Белли, который <…> остался совершенно неизвестен нашим путешественникам».
Двадцать лет спустя, 7 сентября 1859, года поэт, открытый Гоголем, писал своей невестке Кристине: «Моя дорогая Кристина!
В 1791 году родился Джузеппе Джоакино Белли, сентября седьмого дня, в 18 часов (как в те времена принято было говорить), или, как говорится нынче, под вечер. Из этого всего следует, что Синьору Джузеппе Джоакино Белли (буде он еще жив, в чем я не уверен) в эту самую минуту исполнилось шесьдесят восемь лет и для него начался шесьдесят девятый год жизни. Тем временем Тибр течет и всегда будет течь, как если бы Синьор Джузеппе Джоакино Белли никогда не появлялся на свет».
На материальное положение родители Джузеппе Франческо Антонио Марии Джоакино Раймондо (под таким именем будущего поэта крестили 12 сентября 1791 года в римской базилике Сан Лоренцо ин Дамазо) пожаловаться не могли: отец, Гауденцио Белли, был счетоводом и вел финансовые дела состоятельных особ, мать, Луиджа Мацио, происходила из зажиточной неаполитанской семьи. Свидетельствами о детстве, отрочестве и юности будущего поэта исследователи его жизни и творчества обязаны, в первую очередь, ему самому: предположительно в 1811 году Белли адресует одному из ближайших друзей, Филиппо Риччи, оставшийся неотправленным рассказ-исповедь «Моя жизнь». В правдивости этого документа, обрывающегося на полуслове при описании жизненных событий 1808 года, не позволяют усомниться уже первые строчки: «…если я покажу, каким был, когда мне удавалось заслужить похвалы, то не утаю от тебя случаев, в которых сознавал, что заслуживаю хулы. <…> Итак, приготовься узнать того, кого до сих пор знал лишь по имени, но будь готов и расстроиться, читая, какие огорчения выпали на его долю».
Виновником первых, детских, огорчений был отец. «Я никогда не видел, чтобы он улыбнулся мне, он редко бывал доволен мною и ему ничего не стоило оскорбить мое самолюбие, являвшееся моим слабым местом», вспоминает Джузеппе в «Моей жизни». После смерти отца 25 марта 1802 года семья оказалась в бедственном положении, поскольку от состояния матери давно уже ничего не осталось. Убитая горем мать была на грани помешательства. Именно тогда Джузеппе, по его собственному признанию, почувствовал себя «человеком, которому суждено много страдать».
Повторное замужество матери в 1806 году, о котором автор «Моей жизни» умалчивает (по-видимому, осуждая ее) приносит в дом забытый достаток. Джузеппе, старшему из троих детей, не нужно отказываться от учебы и искать работу.
Свое первое стихотворение, «Деревня», Белли пишет в четырнадцать лет. По идиллическим октавам «Деревни», выдающим в авторе подражателя худшим аркадским традициям, порхают, под шепот ветерка и звуки пасторальных напевов, светлячки, а одно из преимуществ сельской жизни перед городской видится начинающему сочинителю в простой бедной еде, политой потом. Следующим стихотворением Белли считается сонет о бренности земных благ «На могиле монарха» – опус, на котором сам автор начертает со временем беспощадный приговор: «Гадость, написанная ребенком».
Вкус к поэзии оказывается устойчивым, но все, что пишет Белли, продолжает оставаться не более чем искусным подражанием известным образцам, и даже когда юный автор, имеющий для этого все основания, жалуется в стихах на судьбу, возникает ощущение, что он поет с чужого голоса. Между тем, чтобы следовать чьим-то образцам, необходимо хорошее знание этих образцов, и такое знание Белли дали книги, прочитанные в дошкольном возрасте, и продолжает давать старательная учеба в иезуитском университете Колледжо Романо. В университете есть собственный музей естественной истории, физический кабинет, обсерватория, не говоря уже о богатейшей библиотеке, насчитывающей около восьмидесяти тысяч томов. Учебная программа включает в себя научные доклады школяров, развивающие самостоятельное мышление.
Доклады (или «диссертации» как они назывались), с которыми в Колледжо Романо выступает Белли, затрагивают разные темы: анатомию животных, строение небесных тел, природу света. Один из таких докладов, «Диссертация о природе и пользе слов», свидетельствует об интересе будущего автора римских сонетов к проблемам языка. По заключению диссертанта, «…в одном и том же городе, чтобы выразить некую идею либо дать название определенной вещи, у философов будет одно слово, у политиков – другое, знать употребит одно обозначение, чернь – другое, совершенно от него отличное».
Подвергнутый телесному наказанию за провинность, которой он не совершал, самолюбивый Джузеппе бросает университет, но вскоре возвращается туда, вняв уговорам матери. Время учебы окончательно сформировало характер Белли – независимый, замкнутый, мрачный, а ощущение несправедливости судьбы по отношению к нему и его близким – матери, брату и сестре – обострило до болезненности чувство справедливости и сострадания к людям.
В начале октября 1807 года мать умирает, и дети находят приют сначала в доме дяди, потом тети, но в обоих случаях родственники плохо скрывают от сирот, что держат их, прихлебателей, из милости. О душевном состоянии Белли в это время позволяют судить строки стихотворений, где он называет родственников «лицемерами» и сетует на тех, кто кормит его пустыми обещаниями, суля золотые горы.
Вынужденный оставить учебу, Джузеппе, идя по стопам отца, нанимается счетоводом в один из богатых римских домов, а вскоре, с помощью монсиньора Одескальки, своего крестного отца, получает место в Священной палате по управлению церковным имуществом и сбору податей и ренты с бенефиций.
Личные мотивы в творчестве юного поэта – всего лишь эпизод: к растущему числу гладких, безупречных по форме идиллических картин прибавляются стихи на библейские сюжеты. В 1811 году Белли принимают в члены литературной Эллинской академии. Его имя известно в художественных кругах, его стихи ценятся среди собратьев по перу, с несколькими из которых он выходит в 1813 году из Эллинской академии, чтобы основать Тибрскую. Трудно сказать, насколько это связано с новой академией, но в новых стихах Белли все ощутимее крен в сторону религиозной тематики (к этому же времени относится перевод на итальянский пятнадцати псалмов). В середине 1810-х годов Белли пишет три пьесы – результат увлечения театром, сохранившегося на всю жизнь, пробует писать оперные либретто.
Было бы удивительно, если бы при этом Белли между делом не баловался иной раз ловко стилизованными под фольклор стишками на романеско: такими шутливыми виршами, непременно инкрустированными, в угоду моде, скабрезностями, любили потешить себя и друг друга римские академики. Серьезно относиться к подобным писаниям амбициозный Белли не может, а в авторе благочестивых итальянских стихов трудно угадать будущего автора римских сонетов с их откровенными строками вроде этих:
После сокращения в 1910 году штатов Священной палаты Белли живет какое-то время на ежемесячное выходное пособие, а затем, по рекомендации, характеризующей его «как образованнейшего молодого человека, способного многого достигнуть в литературе и особенно в итальянской поэзии», устраивается секретарем к известному в художественной среде князю Понятовскому. Возможно, Белли не оставил бы через три года места у князя, окруженного людьми искусства, у которых было чему поучиться, если бы тот не приревновал к нему свою сожительницу (поэт неосмотрительно посвятил ей стихотворение). Расставшись с Понятовским, Белли находит место переписчика в библиотеке кардинала Альбани, а в конце августа 1816 года, за две недели до венчания, будущая жена, пользуясь своими большими связями, устраивает его на государственную службу.
Ты лучше к мужу моему не лезь,
Еще хоть раз тебя увижу здесь,
Ей богу, крепко пожалеть заставлю:
Схвачу за косы, платье задеру,
И надаю по жопе на юру —
Так, что живого места не оставлю.
Женитьба на графине Марии Конти, богатой вдове, освобождает Белли от материальных забот. Он переселяется к жене, в роскошно обставленную квартиру из шестнадцати комнат, с парадной галереей и двумя черными лестницами для прислуги. Квартира помещается в третьем этаже палаццо Поли, к торцу которого пристроен фонтан Треви, одна из главных достопримечательностей Вечного города. Переезд в палаццо Поли делает Белли соседом княгини Зинаиды Волконской.
Мария Конти старше Белли на добрый десяток лет, ее нельзя назвать красавицей, и этот брак многие знакомые поэта считают мезальянсом, но, ближе познакомившись с Марией или Мариуччей, как ее называет муж, находят в ней немало достоинств: она – умный собеседник, она гостеприимна, в чем скоро убеждаются друзья Белли, собирающиеся в его новом доме, чтобы почитать по кругу стихи, поговорить о поэзии, подумать об издании вскладчину литературного журнала.
Белли с детства мечтал о путешествиях, и перемена в жизни дает ему теперь эту возможность, тем более что служебное начальство спокойно относится к периодическим отлучкам подчиненного. На карте путешествий поэта – Флоренция, Венеция, Феррара, Неаполь (это если не считать частых поездок в области Марке и Умбрия, где у Мариуччи оставалась фамильная собственность).
24 апреля 1824 года у четы Белли-Конти родится сын Чиро, о котором любящий отец будет печься до конца дней (первыми детьми были две девочки близнецы, одна из которых не прожила и нескольких часов, другая умерла в двухлетнем возрасте). Важнейшим событием в творческой жизни Белли становятся три посещения Милана в конце двадцатых годов, где он знакомится с поэзией Карло Порты (1775–1821) на миланском диалекте.
Неизвестно, какие из стихов Порты, произвели на Белли наибольшее впечатление – эротические картинки в духе венецианца Джорджо Баффо (1694–1768) или картина социальных болезней, поразивших общество. Не исключено, что одним из стихотворений, в которых Белли увидел неординарную силу сатирического таланта Порты, был следующий сонет «миланца Карло»:
Открытие, благодаря Порте, возможностей поэзии на диалекте, становится тем водоразделом в творческой биографии Белли, с которого начинается путь к европейской и мировой известности его как автора сонетов на римском наречии. Первые шаги на этом пути – всего лишь проба пера: поэт либо подражает своему миланскому «учителю», что видно по отдельным текстульным заимствованиям, либо попросту перелагает отдельные его стихотворения с миланского диалекта на римский. Но ученичество быстро заканчивается, заканчивается, как только Белли находит своего коллективного героя в лице римского простонародья. Можно, с определенной степенью вероятности, предположить, что в выборе героя поэту помогла известная страсть итальянцев к карнавалам – этому уличному театру, в котором каждый – сам себе драматург, режиссер и актер. Римские сонеты Белли становятся таким театром. Чаще всего это театр одного актера, иногда же «на сцене» два персонажа, готовых рассуждать на любую тему. Но теперь перед нами только актеры, тогда как произносимый ими текст принадлежит поэту, и он же режиссер, а заодно и суфлер. За двумя-тремя исключениями, «я» в римских сонетах это не его, не авторское «я» Белли, а «я» персонажа, говорящего от первого лица.
Да, господин маркиз, вы сверхмаркиз,
Наимаркиз, и я вам не чета:
Миланец Карло перед вами скис,
Затем что кровь его не столь чиста.
Вы гладите животик сверху вниз
И чешете пониже живота,
Диван под вашей задницей провис,
А у меня в желудке – пустота.
В письме и в чтенье вы ни в зуб ногой,
И красноречья вы не образец,
Но перед вами спину гнут дугой,
А я, не поднимая головы,
Пишу, и мне бы, на худой конец, —
Поклон такого олуха, как вы.
У Белли как бы вдруг открылись глаза на город, в котором он живет, на тех, кто ходит или ездит в карете по улицам, судачит с соседями, ест и пьет вино дома или в траттории, подглядывает в чужое окно или в замочную скважину, марает стены непристойными надписями, сводничает, женится и выходит замуж, рожает или приживает детей и воспитывает их на собственный манер, торгует своим телом, наставляет один другому рога, цирюльничает, рвет зубы, роет могилы, чинит башмаки, вставляет стекла, слушает и читает проповеди в храмах, благословляет паству, торгует индульгенциями.
Одним из первых в центре внимания автора римских сонетов оказывается папа Пий VIII, чей убийственный портрет рисует человек из толпы – свидетель (или свидетельница) прибытия только что избранного понтификом кардинала Кастильони в Ватикан:
В 1828 году поэт оставляет службу: материально он в ней не заинтересован, а она отнимает время, особенно дорогое для него теперь, с пониманием того, что его истинное призвание – не поэзия вообще, а поэзия на романеско.
Весь в лишае, кривой, во рту ни зуба,
И двух шагов пройти не в силах сам.
Родню свою пристроить там и сям
Успеет ли? Боюсь, не дал бы дуба.
Глядите, кто наместником Христа
Стал на земле! Какая срамота!
Вареная мошонка с тухлым фаршем!
Прислуга ювелира, знать, была
Права, когда сказала: «Ну, дела!
Такое чучело поставить старшим!»
Рассказ о жизни Белли был бы неполным, если бы в нем не нашлось места для знакомства в 1821 году с Винченцой Роберти. Очарованный девушкой (Винченце был тогда двадцать один год), Белли посвящает ей одно стихотворение за другим. В стихах она для поэта – Чинция, а в жизни – Ченча. Любовь к Ченче кладет начало более чем двадцатилетней переписке с ней, не прекратившейся и после ее замужества. Кроме жены и Ченчи, большое место в жизни Белли занимает еще одна женщина – талантливая актриса Амалия Беттини, в которой поэт находит родственную душу. Это ей посвящен вдохновленный ее блестящей игрой сонет «Отец и сын», напечатанный 17 октября 1835 года в миланском журнале «Театральный критик», – единственный из римских сонетов, опубликованный при жизни Белли с его согласия. Верный себе, поэт и на этот раз вложил свои чувства в уста простого смертного, поспешившего поделиться с приятелем впечатлениями от виденного спектакля:
Письма Амалии к Белли и его письма к ней – это переписка двух близких людей, понимающих друг друга с полуслова (последнее письмо Амалии «итальянскому гению», как она называла Белли, датировано 4 марта 1847 года).
Про ту, которая играла дочку,
Могу сказать, что звать ее Амалия,
Что это ангел Божий, точка в точку.
Обращение к диалекту, на котором римлянин из народа слышит первые в жизни слова и под колыбельную на котором его баюкают в младенчестве, связано для самолюбивого и самокритичного Белли с пониманием ограниченности возможностей конвенциональной поэзии: мечтавший, сколько помнит себя, о славе, он сознает, что со своими вторичными октавами и терцинами топчется на месте. Чтобы выйти из творческого тупика, чтобы сказать по-настоящему свое слово в поэзии, необходимы новые выразительные средства, и Белли находит их в романеско, в стихии народного говора.
Индивидуальный словарь отдельных участников карнавального действа, разыгрываемого поэтом, был бы значительно беднее, площе, если бы поэт лишил их слуха, возможности обезьянничать, повторять на свой манер мудреные слова и обороты из лексикона людей, занимающих более высокое положение на социальной лестнице, но зачастую таких же темных, как и они сами. Автору римских сонетов доставляет удовольствие обогащать язык своих избранников за счет постоянно пополняемой им же коллективной копилки.
Сочная речь римлян, приправленная к месту крепким словцом и «озвученная» Белли, заражает его настолько, что в иной день он пишет до десятка сонетов (рекордное число – дюжина). Критический дар, дар сатирика безошибочно подсказывает поэту выбор очередного персонажа, обращающегося к себе подобным, – остается только вывести его на сцену, заставив самого поверить в то, что никто не тянет его за язык. При этом Белли решительно отвергает обвинение, будто это он, автор, скрывается «лицемерно под маской простолюдина» в попытке «наделить его своими сентенциями и своими принципами». Он его пародирует. Меняются персонажи, меняются декорации, но неизменным остается ощущение подлинности. Римлянину, современнику Белли, ничего не стоило узнать в Риме город, где последний нищий мог позволить себе смеяться над богатым, где мелкий воришка вызывал сочувствие, а казнокрад и лихоимец – никогда, где изворотливость простолюдина не считалась пороком, где вера в Бога не исключала богохульства и глумления над церковниками, включая Папу, где обмануть власть и смешать ее с грязью было святым делом.
За два года до смерти Белли объяснит, как бы он ответил на вопрос о генезисе римских сонетов: «…я бы ответил, что мое намерение заключалось не в том, чтобы запечатлеть на бумаге язык, для которого нет в Италии достойного места, но исключительно для того, чтобы предоставить нашему народу возможность говорить о себе на своем… языке, описывая свои собственные обычаи, свои привычки, свои заблуждения и вместе с тем собственные своеобразные мысли о высших слоях общества, в котором он помещается на дне».
Представители этого народа истово молятся в церкви, не понимая ни слова по латыни, на которой идет служба, прерывают половой акт, зная, что в эту минуту Папа благословляет паству, хотя не могут видеть и слышать его у себя за Тибром, впрягаются, одержимые массовым психозом, в папскую карету, и они же богохульничают, понося церковную власть. Но они привыкли, притерпелись к этой власти, им известно, чего от нее ждать, и благоразумнее, стало быть, держаться за старое, нежели слушать разного рода смутьянов. Дело не в том, что она, эта власть, от Бога, а в боязни любых перемен – так, во всяком случае, считает один из доморощенных консерваторов, устами которого, как покажет будущее, выражает свои страхи Белли:
Мир, как известно, тесен. Княгиня Волконская держит салон, по примеру того, что держала в Москве, на Тверской, в ее римском доме перебывали многие знаменитости, в том числе из России (Жуковский, Вяземский, Мицкевич), и там, скорее всего, Гоголь услышит, когда приедет в 1837 году в Рим, как Белли читает свои стихи на римском диалекте (ко времени знакомства Гоголя с римскими сонетами их число приближалось к двум тысячам)[3]. О том, что Волконская при случае баловала гостей возможностью познакомиться с живой достопримечательностью Рима, какой был ее сосед, свидетельствует организованная ею встреча с Белли Вяземского. Результат этой встречи – сонет на романеско, оставленный автором за пределами собрания римских сонетов по причине, на которую указывает авторское примечание в рукописи: «как противоречащий его (собрания. – Е.С.) духу».
Хоть карбонарии, хоть фармазоны,
Хоть либералы, – как их ни зови,
Всех якобинцев, в душу их язви,
Казнить, ужесточить под них законы.
Пущай заместо Пап придут Нероны:
Ага, ты якобинец – не живи,
Хай тонут в ихней собственной крови,
Чтоб не сбивали с толку, пустозвоны.
Нас, беспорточных, и попов не тронь,
Монахов тож, а всех, кто кроме, надо
На плаху и оттуда в ад, в огонь.
Пущай безвинных дюжина помрет,
Чем одного-единственного гада
В живых оставить, чтоб мутил народ.
История сонета известна по тому же примечанию: «Приглашенный Ее светлостью Княгиней Зинаидой Волконской к обеду, где в числе сотрапезников предстояло быть русскому поэту Вяземскому, я поблагодарил за приглашение, чтобы придти, когда уже будут убирать со стола, и по приходе меня попросили познакомить Князя с образцом моего римского стиля. И я начал со следующих строк:
Первое время Белли не воспринимает свои сонеты на романеско как возможные фрагменты некоего поэтического целого. Ему пишется – и это для него главное. Он радуется каждому новому сонету и делится этой радостью с друзьями. Но каждый новый сонет приближает поэта к пониманию неразрывной связи между тем, что он написал вчера, и тем, что вышло из-под его пера сегодня.
Заботит впрямь Их Светлость Зннавнду,
Что скажут христиане обо мне?
Вполне поймут ли? Ну а не вполне —
Кивать не будут только лишь для виду?
Что с бедной Музы взять (будь не в обиду
Ей сказано)? И я готов вдвойне
К свисткам и колотушкам по спине
И сетовать не стану на планиду.
Мы римляне и с вашим иноземским,
Этрусским не знакомы языком,
Не то что вы с Их Светлостью Вез мским.
Родится каждый тем, кем он родится.
Пусть освистают, пусть побьют молчком,
Все стерпим – ныть мужчинам не годится».
И вот такое понимание приходит. 5 октября 1831 года Белли пишет Франческо Спаде, с которым его связывает более чем полувековая дружба: «…сообщаю тебе, что у меня куча новых стихов от лица простого люда. <…> Мысленно соединяя их вместе и прибавляя к ним то, что удастся извлечь из уже собранных материалов, я нахожу, мне кажется, что в том виде, который принимает этот ряд стихотворений, он мог бы стать памятником того явления, какое представляет собой сегодня римское простонародье»[4]. А через несколько месяцев Белли отправляет на суд еще одного из ближайших друзей, Джакомо Ферретти, то, что он называет в своем письме «предуведомлением». Замысел уступает место решению. «Я решил оставить памятник того явления, какое представляет собой сегодня римское простонародье» – этими словами открывается авторское предисловие к римским сонетам, свидетельствующее о возможном намерении со временем отдать сонеты в печать. Подтверждение этого намерения можно увидеть и в словах «по крайней мере, пока» в том месте письма к Ферретти, где Белли сообщает о посылке другу двух новых сонетов на романеско: «…пусть эти вещи остаются (по крайней мере, пока) достоянием друзей, кои, и в первую очередь, ты, любезнейший из оных, должны сделать мне одолжение не сохранять о них иного знака, помимо того, который останется в их памяти и который лишь Богу дано будет удалить оттуда».
Судя по «Предуведомлению», Белли не собирается ограничивать место действия сонетов западным берегом Тибра, заречьем, то есть Трастевере. Границы мира, в котором живут герои поэта, шире: «Каждый квартал в Риме, – пишет он, – каждый человек из числа его граждан от среднего слоя и ниже, снабдили меня эпизодами для моей драмы…». Гротескная картина Рима в сонетах Белли на романеско все больше приобретает характер масштабной человеческой комедии, где есть все для того, чтобы поразить воображение Гоголя, работающего в это время над «Мертвыми душами». Гоголь влюблен в Рим, и понять, чем дышит современный Вечный город ему, в частности, помогают вдохновители римских сонетов – люди, которым вскоре суждено украсить неоконченную повесть «Рим». «Существователей он находит и здесь, – отметит век спустя Василий Гиппиус, автор книги „Гоголь”, – но рисует их юмористически, хотя и безобидными чертами – аббат, любитель покушать; итальянские синьоры, любительницы посплетничать; наконец Пеппе, мечтающий разбогатеть, – все это отклики как прежних типов Гоголя, так и одновременно создававшихся Собакевича, губернских дам, Чичикова». Гоголь описывает Рим так же прилежно, как губернский город NN в «Мертвых душах», приглашая читателей заглянуть «в одну из тех отдаленных улиц, <…> где со всех сторон несутся речи и переговоры. Тут все откровенно, и проходящий может совершенно знать все домашние тайны; даже мать с дочерью разговаривают не иначе между собою, как высунув обе свои головы на улицу. <…> Едва только блеснет утро, как открывает окно и высовывается сьора Сусанна, потом из другого выказывается сьора Грация, надевая юбку. Потом открывает окно сьора Нанна. Потом вылезает сьора Лучия, расчесывая гребнем косу; наконец сьора Чечилия высовывает руку из окна, чтобы достать белье на протянутой веревке. <…> Тут все живо, все кипит: летит из окна башмак с ноги в шалуна сына или в козла, который подошед к корзине, где поставлен годовой ребенок, принялся его нюхать и, наклоня голову, готовился ему объяснить, что такое значат рога. Тут ничего не было не известного: все известно. Синиоры все знали, что ни есть: какой сьора Джюдита купила платок, у кого будет рыба за обедом, кто любовник у Барбаручьи, какой капуцин лучше исповедует».