— Положим! — с неудовольствием воскликнул Антилл. — Но подожди. Спящий лев проснется, и когда он покажет зубы и когти…
   — Тогда моя мать обратится в бегство, а твой отец за ней, — подхватил Цезарион с горькой и насмешливой улыбкой. — Все потеряно! Но Рим оставляет жизнь побежденным царям и царицам. И в триумфальном шествии не покажут квиритам [72] сына Цезаря. Для этого я слишком похож на отца. Родон говорит, что мое появление на форуме вызовет восстание. А если уж дойдет до этого, то я все равно не буду украшать шествие Октавиана. Я не рожден для такого позора. Прежде чем позволить другому тащить за своей колесницей сына Цезаря, я, по доброму римскому обычаю, десять, нет, сто раз успею расстаться с этой и без того не сладкой жизнью. Что может быть лучше крепкого сна, и кто нарушит или смутит мой покой, когда смерть угасит это существование. Но, вероятно, мне не придется прибегать к такой крайней мере. Кроме этого позора, мне нечего бояться. Самые скромные условия меня удовлетворят. Я ведь «царь царей», соправитель великой Клеопатры, воспитан в послушании. Чем я должен был быть, и что я есть? Но я не жалуюсь и не хочу никого обвинять. Мы не звали Октавиана, а раз он явился, пусть берет, что хочет, лишь бы оставил жизнь матери, а меня, близнецов и маленького Александра, которых я искренне люблю, обеспечил, как я уже сказал. Озеро с рекой обязательно должно быть в имении. Частному человеку, Цезариону, проводящему время за удочкой и книгами, разрешат жениться на ком угодно. Чем ниже будет звание жены, тем охотнее согласится на мой брак римский властитель.
   — Знаешь, Цезарион, — перебил Антилл, вытягиваясь на ложе, — если бы ты не был царем царей, я бы назвал тебя совершенно ничтожным парнем. Кому выпало на долю счастье быть сыном Цезаря, тот не должен так легко забывать об этом. Твоя болтовня просто злит меня. И надо же мне было свести тебя с этой певицей! Царю царей надо думать о другом. К тому же Барина и знать тебя не хочет! Она слишком ясно показала это. Впрочем, позволь тебе сказать вот что: если Диркетаю удастся изловить красотку, которая сводит тебя с ума, так уж поверь мне, ты не заманишь ее в твое несчастное имение варить рыбу, которую ты собираешься удить. Все твои труды пропадут даром, если мой отец поманит ее пальцем. Он видел ее всего два раза и не успел приняться за нее как следует, но она нравится ему, и если я напомню о ней, посмотрим, что из этого выйдет.
   Клеопатра сделала знак Хармионе и, опустив голову, вернулась в свои комнаты. Только тут она прервала молчание, сказав:
   — Подслушивание, конечно, недостойно царицы, но если бы всякому, кто подслушивает, приходилось слышать такие грустные для него вещи, то никто не стал бы останавливаться у замочных скважин и дверных щелей. Я должна собраться с мыслями, прежде чем приму Эроса. Да, вот что еще. Надежно ли убежище Барины?
   — Я не знаю, но Архибий говорил, что вполне надежно.
   — Хорошо. Как ты сама слышала, ее разыскивают. Я рада, что она не заманивала мальчика. До чего нас доводит ревность. Будь она на месте, что бы я ей сделала из-за Антония. Подумать только, что Алексас хотел, и без твоего вмешательства успел бы, отправить ее в рудники. Вот как нужно остерегаться… Чего? Прежде всего своей собственной слабости! Этот день — день признаний. Благородная цель, но по пути к ней ноги будут истерзаны в кровь и сердце тоже. Да, Хармиона, бедное, слабое, обманутое сердце!
   Клеопатра глубоко вздохнула, склонив голову над столом. Блестящая доска драгоценного дерева одна стоила целого имения, камни в кольцах и браслетах, украшавших руки царицы, — целого княжества. Она подумала об этом, но, охваченная гневом, готова была побросать все эти драгоценности в море или в огонь.
   Она согласилась бы остаться нищей и питаться ячменным хлебом в традициях отвергающего показную роскошь Эпикура, лишь бы вдохнуть своему сыну стремления хотя бы легкомысленного повесы Антилла. Такой беспомощности, такого ничтожества она при всех своих опасениях не ожидала от Цезариона. Но, вспоминая прошлое, она убедилась, что пожинает ею же самой посеянное. Она подавляла энергию мальчика, чтобы держать его в повиновении. Умела положить конец всякой попытке с его стороны расширить круг своей деятельности. Конечно, это делалось под разными благовидными предлогами. Пусть и ее сын научится ценить мирное счастье, которым она наслаждалась в Канопском саду. К тому же опыт показал, что тот, кому предстоит повелевать, должен сначала привыкнуть повиноваться.
   Но сегодня, в этот день просветления, у нее хватило мужества сознаться самой себе, что не эти соображения, а жгучее честолюбие побудило ее воспитывать Цезариона таким образом. От нее не ускользнули его дарования. Но было приятно видеть в нем отсутствие желаний. Она не хотела будить мечтателя. Ее радовало сознание, что этот сын, которого Антоний назначил своим соправителем после войны с парфянами, никогда не освободится от опеки матери. Благосостояние государства более обеспечено под ее твердой рукой, чем под властью неопытного мальчика. А сознание власти! Как оно льстило ей. Она хотела остаться царицей до конца жизни. Передать власть кому бы то ни было другому казалось ей невыносимым. Теперь Клеопатра убедилась, что сын и не помышляет о таких высоких целях. Сердце сжалось. Пословица: ты жнешь, что посеял, — не давала ей покоя, и чем более она углублялась в свою прошлую жизнь, тем яснее видела плоды ею же посеянных семян. Но прежде чем явится жнец, нужно подумать о владельце. Горгию придется поторопиться с постройкой, потому что конец не заставит себя ждать. Ее сын, которого она стыдилась, только что указал ей, что нужно делать, если победитель поставит его в безвыходное положение. При всей слабости Цезариона, благородная отцовская кровь не позволяла ему перенести позора.
   Было уже поздно, когда она велела позвать раба Антония. Но ночь не могла остановить ее деятельности. Ей предстояло еще заняться войском, флотом, укреплениями; продолжать переписку с союзниками, приобретать новых.
   Наконец, явился Эрос, любимый раб Антония. Его добродушные глаза наполнились слезами при виде царицы. Печаль не могла исказить его круглого красивого лица, но выражение задорного веселья исчезло, и в белокурых волосах мелькала седина.
   Сообщение Луцилия, что Клеопатра намерена снова сблизиться с его господином, было для Эроса как бы первым проблеском света после долгой тьмы. Он был убежден, что перед могуществом царицы должно склониться все. После Акциума, казалось, нечего было больше терять, но Клеопатра — полагал он — может все возвратить его господину. Он вспоминал, но только мимоходом, о счастливых годах, когда его круглое лицо полнело от привольной жизни, а зрение и слух, обоняние и вкус постоянно услаждались пирами, зрелищами, празднествами, каких уже не увидит больше свет. Если все это вернется — хотя бы и в более скромной форме, — тем лучше. Но главное и единственное, о чем он хлопотал в настоящую минуту, — вытащить Антония из его гибельного одиночества, рассеять его убийственную меланхолию.
   Клеопатра заставила его прождать часа два, но он готов был хоть втрое дольше ловить мух в передней, лишь бы царица решила последовать его совету. Совет был достоин внимания. Никто бы не мог сказать, примет ли Антоний Клеопатру. Поэтому Эрос предложил ей послать Хармиону, и не одну, а с умной, опытной служанкой, которой сам император дал прозвище Эзопион. Антоний хорошо относился к Хармионе и никогда не пропускал ее чернокожую служанку, без того чтобы не пошутить с ней. Может быть, ей удастся развеселить его, это было бы уже очень много, а об остальном позаботится Хармиона.
   До сих пор Клеопатра слушала его молча, но тут заметила, что вряд ли бойкий язык рабыни рассеет грусть человека, пораженного таким тяжким несчастьем.
   — Да простит мою откровенность твое божественное величество, — возразил Эрос, — но я скажу, что нашему брату великие люди часто открывают многое, чего не откроют равным себе. Только перед величайшим и ничтожнейшим, перед божеством и рабом они являются в своем настоящем виде. Я головой ручаюсь, что грусть и ненависть к людям не так сильно овладели полководцем, как кажется. Все это только маска, которую ему нравится надевать на себя. Помнишь, как охотно и весело играл он роль Диониса в лучшие дни? Теперь он скрывает свое истинное бодрое настроение под маской человеконенавистничества, потому что веселье кажется ему неподходящим в такое бедственное время. Часто он говорит такие вещи, от которых жутко становится, и, углубляясь в себя, предается мрачным размышлениям. Но это скоро проходит, когда мы остаемся одни. Если я начинаю какую-нибудь веселую историю, Антоний не заставляет меня молчать; из этого ты можешь заключить, что он не так уж подавлен отчаянием. Недавно я напомнил ему о рыбной ловле, когда твое величество приказало водолазу нацепить соленую рыбу на его удочку. Он засмеялся и воскликнул, что «то были счастливые времена»! Благородная Хармиона напомнит ему о них, а Эзопион развеселит его какой-нибудь шуткой. Пусть мне обрежут уши и нос, если они не убедят его оставить это проклятое воронье гнездо. Пусть они также напомнят ему о близнецах и маленьком Александре: у него всегда светлеет лицо, когда я начинаю говорить о них. С Луцилием и другими друзьями он до сих пор охотно толкует о своем проекте основать могущественное Восточное государство, столицей которого будет Александрия. Солдатская кровь не успокоилась. Еще недавно я отточил для него персидскую саблю. Как Антоний взмахнул ею! Этот седой великан до сих пор стоит трех юношей. Лишь бы ему снова очутиться с тобой, среди воинов и коней, — тогда все пойдет хорошо.
   — Будем надеяться, — ласково отвечала царица и обещала последовать его совету.
   Когда Ира, сменившая Хармиону, явилась к Клеопатре, чтобы помочь ей раздеться после утомительной и долгой работы, царица была грустна и задумчива. Только ложась в постель, она прервала молчание, сказав:
   — Сегодня был тяжелый день, Ира; но он доказал справедливость старинной, может быть, древнейшей поговорки: всякий жнет, что посеял. Можно раздавить росток, когда он покажется из брошенного тобой семени, но никакая власть в мире не заставит семя развиваться вопреки законам природы. Я посеяла худые семена. Теперь наступило время жатвы. Но все-таки мы можем собрать горсть добрых зерен. Об этом и следует позаботиться, пока есть время.
   Завтра утром я поговорю с Горгием. У тебя хороший вкус и много находчивости. Мы вместе рассмотрим план гробницы. Если я хорошо знаю мою Иру, она будет чаще, чем кто-либо, посещать могилу своей царицы.
   Девушка вздрогнула и воскликнула, подняв руку:
   — Твоя гробница не дождется моего посещения — твой конец станет и моим концом!
   — Да сохранят боги твою молодость от такой участи! — возразила Клеопатра. — Мы еще живы и можем бороться.

XX

 
   Расставшись с Ирой, Клеопатра долго не могла уснуть. Воспоминания мучили ее, возбуждая новые и новые мысли.
   Она не изменила своего решения и, проснувшись утром, хотела немедленно приступить к его осуществлению. Теперь она была готова ко всему, что бы ни случилось.
   Прежде чем приступить к работе, она еще раз приняла римского посла. Тимаген пустил в ход все свое красноречие и диалектику, остроумие и находчивость. Он снова обещал Клеопатре жизнь и свободу, а ее детям престол, но не иначе, как при условии выдачи или смерти Антония. Клеопатра отказалась наотрез.
   После ухода посла она просмотрела с Ирой планы гробницы, принесенные Горгием, но волнение мешало ей сосредоточиться, поэтому она велела архитектору зайти еще раз, попозднее. Оставшись одна, она достала письма Цезаря и Антония. Как много остроумия и нежности было в них, каким огнем дышали письма могучего воина и трибуна, которого ее нежная женская ручка направляла куда угодно.
   Сердце ее забилось при мысли о близком свидании. Хармиона с нубиянкой отправились к нему уже несколько часов назад, и царица с возрастающим нетерпением ожидала их возвращения. Она приглашала Антония, чтобы в последний раз попытать счастья общими силами. Что он придет, в этом она не сомневалась. Лишь бы только удалось еще раз пробудить в нем мужество! Люди, соединенные такими неразрывными узами, должны вместе погибнуть, если уж им не суждена победа.
   Доложили о приходе Архибия.
   Ей приятно было взглянуть на его верное лицо, пробуждавшее в ее душе столько отрадных воспоминаний.
   Ничего не утаив, она рассказала ему обо всем случившемся. Когда же она прибавила, что никогда, ни за что не осквернит себя изменой возлюбленному и супругу и умрет достойной смертью, Архибий выпрямился, точно помолодевший, и взгляд его показал ей яснее слов, что она права в своем решении.
   Он предупредил ее просьбу взять на себя воспитание детей, сказав, что готов посвятить им все свои силы.
   Мысль соединить Лохиаду с садом Дидима и предоставить сад детям встретила одобрение с его стороны. О намерении выстроить гробницу он уже знал от сестры.
   — Будем надеяться, — заметил он, — что воспользоваться этим сооружением придется много позднее.
   Но она покачала головой и воскликнула:
   — О если бы я умела читать в других лицах так же легко, как в твоем! Я знаю, что Архибий от души желает мне долгой жизни; но его мудрость равна его преданности; он понимает, что жизнь не всегда бывает счастьем. Он сам говорит в душе: «Этой царице и женщине, моей подруге, предстоят такие унижения, что она хорошо поступит, если воспользуется правом, которое бессмертные сохранили за людьми, — правом удалиться с житейской сцены, когда это окажется единственным достойным исходом. Пусть же она выстроит гробницу!» Так ли я читаю в старой, испытанной книге?
   — В общем, да, — отвечал он серьезно. — Но на страницах этой книги написано также, что великой царице и любящей матери лишь тогда можно будет предпринять это последнее странствие, из которого нет возврата…
   — Когда… — подхватила она, — когда позорный конец нависнет над ее существованием, как туча саранчи над полем…
   — И этот конец, — прибавил Архибий, — ты встретишь с истинно царским величием. По дороге сюда я встретил Хармиону. Ты послала ее к твоему супругу. Конечно, он не оттолкнет протянутой ему руки. Потомок Геркулеса обретет свою прежнюю силу. Быть может, воспламененный призывом и примером возлюбленной, он даже заставит враждебную судьбу уступить.
   — Пусть это свершится, — твердо отвечала Клеопатра. — Но Антоний должен помочь мне воздвигнуть препятствие на пути этой силы, а его могучая рука способна нагромоздить утесы.
   — А если твой могучий дух направит его, тогда так и будет, госпожа.
   — Тогда все равно развязкой трагедии будет смерть. Разве мысль о спасении флота в Аравийском море не была смелой и многообещающей мыслью? Даже знатоки дела отнеслись к ней одобрительно; тем не менее она оказалась неисполнимой! Сама судьба вооружилась против нас. А зловещие предзнаменования до и после Акциума, а звезды, звезды! Все предвещает близкую гибель, все! Каждый час приносит известие о поражении того или другого полководца или властителя. Теперь я точно с башни обозреваю поле, которое сама же засеяла. Всюду пустые колосья или сорные травы. А между тем… Ты знаешь мою жизнь, скажи, неужели Клеопатра бесполезно растрачивала свой ум и дарование, свою волю и трудолюбие?
   — Нет, госпожа, тысячу раз нет!
   — Тем не менее на всех деревьях, посаженных мной, плоды сохнут и гниют. Цезарион уже вянет, не успев расцвести, и я знаю, по чьей вине. Теперь ты берешь на себя воспитание остальных детей. Подумай же о том, что довело меня до моего теперешнего состояния и как уберечь их корабль от блужданий и крушения.
   — Я постараюсь воспитать их людьми, — серьезно заявил Архибий, — и охранить их от стремления равняться с богами. Клеопатра эпикурейского сада, утешение мудрых и добродетельных, превратилась в «Новую Исиду», к которой ослепленная и оглушенная толпа в восторге простирала руки. Близнецов Гелиоса и Селену, солнце и луну, мы постараемся переселить с неба на землю; пусть они будут людьми, греками. Я не оставлю их в эпикурейском саду, а пересажу в другой, где воздух холоднее и здоровее. На воротах его будет написано не «Здесь высшее благо — веселье», а «Здесь школа, где закаляется характер». Тот, кто будет воспитан в этом саду, вынесет из него не стремление к счастью и довольству, а непоколебимую твердость в убеждениях. Твои дети, как и ты сама, родились на Востоке, который любит чудовищное, сверхъестественное, сверхчеловеческое. Если ты доверишь их мне, они научатся владеть собой. Серьезное отношение к обязанностям, которое, однако, не исключает радостного веселья, будет их кормчим, а парусами — умеренность, благороднейшее преимущество греческого строя жизни.
   — Понимаю, — отвечала Клеопатра, опустив голову. — Перечисляя то, что необходимо для блага детей, ты открываешь глаза матери на причины, приведшие ее к гибели. Ты думаешь, что ее корабль потерпел крушение потому, что ему недоставало такого кормчего и таких парусов. Может быть, ты прав. Я знаю, что ты давно расстался с учением Эпикура и стоиков и отыскиваешь свой путь, имея серьезную цель перед собою. Жизненные бури закинули меня далеко от мирного сада, где мы стремились к чистейшему счастью. Теперь я вижу, какие опасности угрожают тому, кто видит высшее благо в безмятежном довольстве. Оно остается недостижимым среди житейской суеты и к тому же не заслуживает борьбы, так как есть более достойные цели. Но одно изречение Эпикура, которое запало в душу нам обоим, до сих пор не приводило нас к разочарованию. «Драгоценнейшее благо, — говорит он, — доставляемое мудростью, есть сокровище дружбы».
   С этими словами она протянула Архибию руку и, когда он с волнением прижал ее к губам, прибавила:
   — Ты знаешь, что я готовлюсь вступить в последний, отчаянный бой, — рука об руку с Антонием, если это будет угодно богам. Мне не придется следить за тем, как ты будешь их воспитывать, но я хочу облегчить твою задачу. Когда дети будут спрашивать у тебя о своей матери, ты не должен говорить им, хотя это и справедливо: «Забыв о безмятежном довольстве, высшем благе Эпикура, которое казалось ей когда-то целью существования, она неудержимо стремилась к мимолетным наслаждениям, без меры расточала дары своего духа и народное достояние, и пала жертвой своих страстей». Нет, ты должен и можешь сказать им: «Сердце вашей матери было исполнено пылкой любви; она презирала низкое, стремилась к высокому и, побежденная, предпочла смерть измене и позору».
   Тут она смолкла, так как ей послышались чьи-то шаги, и затем воскликнула:
   — Я жду, не дождусь. Быть может, Антоний не в силах сбросить ярмо гнетущего отчаяния. Вступить в последний бой без него было бы величайшим горем для меня, Архибий. Тебе, другу, видевшему, как в моей еще детской груди вспыхнула любовь к этому человеку, тебе я могу признаться… Но что это такое?.. Восстание… Неужели народ возмутился? Не далее как вчера депутаты от духовенства, члены Мусейона, вожди уверяли меня в своей неизменной любви и преданности. Дион принадлежал к числу членов совета… Но я говорила им, что не стану преследовать его из-за Цезариона. Я не знаю, куда он укрылся со своей возлюбленной, да и не хочу знать. А может быть, новый налог и мой приказ воспользоваться сокровищами храма довели их до возмущения. Но что же делать? Деньги необходимы, чтобы встретить врага, постоять за народ, престол, родину. Или получено что-нибудь новое из Рима? Слышишь, шум приближается.
   — Я узнаю, что там такое, — отвечал Архибий, направляясь к двери, но в эту минуту она распахнулась, и придворный провозгласил:
   — Марк Антоний приближается к Лохиаде, а за ним следует половина Александрии!
   — Император [73] возвращается! — радостно закричал начальник стражи, и в ту же минуту Ира вбежала в комнату и бросилась к своей госпоже:
   — Он едет! Он там! Я знала, что он явится. Как они кричат и радуются! Пусть все мужчины выйдут отсюда. Желаешь ли ты, царица, встретить его на крыльце Береники?
   — Близнецы, маленький Александр! — перебила Клеопатра задыхающимся голосом, бледная как полотно. — Одеть их в праздничное платье!
   — Скорее к детям, Зоя! — воскликнула Ира, хлопнув в ладоши, и продолжала, обращаясь к царице: — Успокойся, госпожа, умоляю тебя, успокойся! У нас еще довольно времени. Вот корона Исиды и все остальное. Его раб Эрос прибежал, едва переводя дух. Он говорит, что полководец явится в виде нового Диониса. Конечно, он будет рад, если ты встретишь его, как новая Исида. Помоги мне, Гатор… Ты, Нефорис, скажи, чтоб свита была на месте. Вот жемчужные и бриллиантовые ожерелья. Осторожнее с платьем. Эта ткань нежна, как паутина, и если вы ее порвете… Нет, ты не должна колебаться. Мы все знаем, как приятно ему видеть свою богиню в полном блеске божественной пышности и красоты.
   Клеопатра с раскрасневшимися щеками и бьющимся сердцем позволила надеть на себя великолепное платье, усеянное жемчугом и драгоценными камнями. Ей было бы приятнее, в ее теперешнем настроении, встретить Антония в простом черном платье, которое она со времени возвращения в Александрию заменяла более нарядным убором только в самых торжественных случаях; но Антоний явился новым Дионисом, и Эрос знал, чем ему угодить.
   Четыре пары проворных женских рук, к которым нередко присоединялись ловкие пальцы Иры, работали быстро, и вскоре она протянула царице зеркало, воскликнув с искренним восторгом:
   — Посмотри на себя, Афродита, родившаяся из пены!
   Затем Ира, забывшая на минуту свои любовные неудачи, ненависть и зависть и горячо желавшая счастливого исхода этой встречи, распахнула обе половинки двери, как будто перед изображением верховного божества, явившегося толпе молящихся.
   Восторженные крики приветствовали царицу. В зале уже собралась многочисленная свита: разряженные женщины в мантиях с длинными шлейфами, жрицы, осматривавшие и пробовавшие систры, мужчины и мальчики, строившиеся рядами, служители с пальмовыми ветвями. Распорядитель шествия дал знак, и процессия направилась по залам и переходам к широкому крыльцу, с которого можно было окинуть взглядом весь Брухейон и Царскую улицу.
   Издали крики толпы казались угрожающими, но теперь среди оглушительного гула отчетливо слышались приветствия, выражение торжества, восторга, удивления, поклонения, какие только существовали в греческом и египетском языках.
   С крыльца можно было разглядеть только середину и хвост шествия. Голова скрывалась за высокими деревьями сада Дидима. Оттуда процессия тянулась до самой Хомы.
   Казалось, вся Александрия собралась приветствовать Антония. Большие и малые, старики и дети, здоровые и больные теснились в одну кучу с лошадьми, носилками, повозками и колесницами, увлекаемые точно потоком. Тут раздавался громкий крик из опрокинувшихся носилок, там вопил ребенок, сбитый с ног, жалобно визжала собачонка, полураздавленная толпой. Но торжествующие крики заглушали даже звуки флейт и барабанов, цимбал и лютней.
   Вот голова процессии миновала сад Дидима и открылась взорам стоявших на крыльце.
   Впереди всех возвышался полководец в одежде Диониса. Сидя на золотом престоле, который несли на плечах двенадцать черных рабов, он приветствовал ликующую толпу. За ним следовали музыканты, далее два слона, между которыми колыхалось что-то прикрытое пурпурным ковром. Пройдя в высокие ворота, отделявшие дворец от Царской улицы, процессия остановилась перед крыльцом.
   Между тем как конная и пешая стража, скифы, телохранители всевозможных национальностей удерживали напиравшую толпу, пуская в ход силу, когда увещания оказывались недостаточными, Антоний поднялся с трона, сделав знак индийским рабам — погонщикам слонов. Пурпурное покрывало было снято, и взорам изумленных зрителей открылся букет, какого еще не видывали глаза александрийцев. Он состоял из розовых кустарников, усыпанных цветами. Красные розы были собраны в середине, белые окружали их широкой светлой каймой. Более тысячи роз пошло на этот исполинский букет, достойный подносителя.
   Он подошел к крыльцу, возвышаясь над толпой черных и белых рабов и служителей.
   Даже самым рослым на него приходилось смотреть снизу вверх. Этому исполинскому росту соответствовала ширина его могучих плеч. Длинная, шафранного цвета, расшитая золотом и пурпуром мантия усиливала впечатление, производимое его гигантским ростом. Обнаженные руки, с атлетическими мускулами, протягивал он к возлюбленной.
   Когда-то его волосы были черны как вороново крыло; теперь он должен был прибегнуть к краске, чтобы скрыть седины. Венок из виноградных ветвей обвивал его лоб, спускаясь длинными кудрями, украшенными обильной листвой и темными гроздьями, на плечи и спину. Вместо леопардовой он накинул на плечи шкуру огромного индийского тигра, убитого им самим на арене. Замок у цепи, поддерживавшей шкуру, и пряжка золотого пояса, охватывавшего его талию, были усыпаны рубинами и смарагдами. Широкие браслеты на руках, украшение на груди, даже обувь из красного сафьяна блистали драгоценными камнями.
   Ослепительным, как его былое счастье, явилось это роскошное платье повергнутого героя, еще вчера скрывавшегося от людских взоров. Печать благородства и величия лежала на его прекрасном лице. Хотя искусство и украсило его увядшие щеки поддельным румянцем, тяжесть пятидесятилетней погони за наслаждениями и испытания последних недель наложили на него свою печать: припухшие веки над огромными глазами, морщины, избороздившие лоб и расходившиеся лучами от углов глаз к вискам.